Князь демонов в ящике

Мосян Тунсю «Благословение небожителей»
Слэш
В процессе
R
Князь демонов в ящике
автор
Описание
По действием демонического яда Хуа Чэн причиняет Се Ляню боль и оказывается не в силах себя простить. Ввиду излишней снисходительности принца наказание себе приходится придумывать самому - и Князь демонов выбирает весьма оригинальный способ... Оммаж серии "Friends" "The One With Chandler In A Box".
Содержание Вперед

Агония

Он, конечно, сразу все вспомнил. Выплывая из вязкого полузабытья, он видел лишь одно – округлившиеся от ужаса, но все еще исполненные доверия глаза принца. Эта застывшая, как в янтаре, минута вместила в себя целую вечность – вечность гнетущую и недружелюбную, словно раскачивающийся меч, подвешенный над головой. Меч, который давно должен был обрушиться на него, предав заслуженной казни – но почему-то медлил, продлевая эту безумную пытку. Пытку выражением Его широко распахнутых золотистых глаз. Время обернулось петлей, раз за разом воспроизводя одну и ту же последовательность. В реальности сцена сменилась, но янтарная капля, пленником которой он оказался, замыкалась вокруг себя самой. Он видел один и тот же эпизод в бесконечном цикле повторений, поочередно проживая все стадии ускользающего понимания: от замешательства до страшного прозрения. Если бы в его картине мира существовал ад, без сомнений, он бы выглядел именно так. Временное кольцо, в котором нет ни будущего, ни завтра; есть только он один, наносящий удар и вынужденный смотреть в эти глаза, полные слез. Раз за разом, без выхода, без шанса разорвать этот безжалостный, карающий круг. Без возможности не смотреть, не знать, отвернуться, откреститься. Ему показалось, он провел так тысячу лет. А потом его выкинуло волной на берег – скорченного, оглушенного, вместе с покидающим тело демоническим ядом. Кажется, он кричал. Кажется, вокруг с оглушительным грохотом сходили каменные лавины. Сам он не слышал почти ничего; лишь какой-то странный, монотонный звон, напоминающий писк неутомимого экзотического комара. Он помнил, как стена пещеры обрушилась, обнажая сеть петляющих гротов; помнил, как проползал в дыру, подобно насекомому, которым и ощущал себя – подальше от света, от земли, по которой ступают Его ноги. Прокладывая ход, расчищая путь лезвием Эмина, против воли оставляя за собою предательские пунцовые следы. Как когда-то, столетия назад, в недрах горы Тунлу – от окровавленной глазницы. Только тогда он был кем-то: тем, кто отдал жизнь и душу – за принца, глаз – за Его убеждения. Тогда он имел хоть толику права и дальше влачить свое жалкое существование, и жить с Его именем на устах. Теперь он лишился всех в мире прав. Даже на смерть. Это, конечно, был его первый порыв, первый и наивернейший рефлекс. Истребить, уничтожить, стереть с лица земли то, что посмело причинить боль Его Высочеству. Так же, как когда-то размазал по полу змею в пещере на пути в Баньюэ. Как когда-то сжег дотла каждого, кто осмелился занести над Ним лезвие меча. Это не было осознанным выбором, решением, которое следовало отвергать или принимать; это было инстинктом разъяренного бойцового пса: хватать и рвать в клочья того, кто дерзнул угрожать хозяину, нарушить его покой и безопасность. Аннигилировать любой просчет, сбой, ошибку - перед Тем, чей путь должен был безоблачен и светел; любую, и неважно, насколько ему, Хуа Чэну, это подвластно. Даже если эта ошибка – он сам. В особенности - если он сам. Он не ведал бы сомнений, будь его прах в его руках. Он избавился бы от него в два счета – о, конечно, не сразу! Сперва он бы заставил это тело страдать, так, чтобы смерть виделась сладким исходом. Он не позволил бы себе умереть с достоинством – как не позволил бы ни одной твари, покусившейся на его сокровище, на его сердце. Он заставил бы это ничтожество корчиться от немыслимых страданий, заставил бы утратить человеческий облик и бесславно издохнуть. Мгновенная смерть – последнее, на что он мог бы рассчитывать! Он сделал бы это; но его прах покоился на груди Его Высочества, а принца он никогда больше не посмел бы потревожить. Незаметно прокрасться ночью? Снять кольцо с груди так, чтобы тот ничего не почувствовал, и тут же исчезнуть? Он ударился головой об землю, вгрызаясь в нее; как можно помыслить о таком? Как смел он допустить, что имеет право приблизиться к Его Высочеству, коснуться своими грязными руками его кожи? Даже ползать у Его ног, целовать Его следы, поднимать взгляд на Его образы – слишком большая, незаслуженная честь для кого-то вроде этого. Так было всегда. Но отныне он утратил право помнить Его лицо, произносить, пусть и мысленно, любое из Его титулов и имен. Он бился лбом об острые камни, ломал об них острые когти, размазывая кровь, безжалостно карая себя за мысль о возможном приближении, столь дерзко его посетившую… Затем он замер, тяжело дыша. Он знал, что нужно делать. Да, он не мог стереть себя с лица земли – но мог поквитаться с той частью тела, которая принесла боль его Богу. При жизни он не раз видел, как это делали в военном госпитале. Как и в каких областях накладывали жгуты, чтобы предотвратить кровотечение; но жгутов у него не было, и он в них не нуждался. Некоторые преимущества у посмертного существования все-таки были. «Никчемная железка», - прохрипел он, вертя ятаган в руке, - «Ну что ж, наконец-то ты на что-то сгодишься». Прикусывать деревяшку он не стал бы, даже если бы таковая имелась. Он так и не успел одеться после битвы, что облегчало задачу. "Взгляд Его Высочества никогда не должен этого коснуться – хватит с Него и одного уродства…" В безумном порыве он взметнул над собой Эмин. Расколоть, отринуть, уничтожить то, что посчитало себя вправе ваять Его лики, дерзало касаться божества там, где не касался никто, а после этого… Он сжал зубы, и обрушил удар; лезвие сверкнуло в полутьме, и в паре цуней от предплечья решительно отскочило в сторону, звякнув о каменной свод и откатившись за угол. Скривившись в отчаянном крике, он вспомнил, как сам не раз закладывал эту мысль в новорожденное стальное сознание: «Бей без пощады, минуя лишь то, что есть или могло быть дорого Его Высочеству». «То, что дорого его Высочеству». Он поднялся на ноги. Он пинал ятаган ногой, с гулким эхом отбивая об стены – снова и снова. «Трус! Отродье! Ничтожество! ». Затем, скорчившись, снова упал на землю. В висках стучала эта колкая, ядовитая, безумная мысль: «дорого Ему, дорого»… Она будто витала вокруг, но не просачивалась, отторгалась его сознанием, как нечто дикое и чужеродное. Настолько сюрреалистичная, что казалась бредом. Настолько парадоксальная, что могла вшиться в полотно его сознания только будучи перекодированной в «жалость». Его Высочество, конечно, его простил бы. Так же, как простил всех остальных: и людей, пронзавших его мечом и веками над ним глумившихся, и этих двух подонков, что бросили его в самый темный час, и даже... даже... Может быть, и не простил, конечно - вряд ли это вообще возможно - но ведь оставил тогда, после боя, свою шляпу. Что после этого говорить о Хуа Чэне... Да, Он бы и его, горемычного, пожалел. Душа божества, сотканная из чистого света, способна жалеть даже такого, как он – мерзкого, перепачканного, сотни раз перед ним согрешившего. Раз за разом прощать, и порой даже – смотреть без отвращения… Боги, которые считали его воплощением зла - сильно приукрасили действительность. Таковым ведь быть даже почетно, злодеев боятся, но уважают; его же больше не за что уважать. Он - проклятие, ошибка природы, случайный выброс мрака, родившийся не в том месте, не в то время; вестник несчастья и сосредоточение боли. Он это знал, всегда, с самого начала; в этом не было сомнений, ни у него самого, ни у кого бы то ни было. Кроме, разве, что Его Высочества, первого и единственного, кто взглянул на него с добротой. Сам же Хуа Чэн знал, что он таков; а потому знал и то, что ему нет резона считаться с этим миром. Зачем, если априори для него не нашлось здесь ни пощады, ни оправдания? Зачем, если этот мир никогда не будет считаться со ним? Для мира он был хуже насекомого – ведь даже у них есть право быть, право на солнечный свет… Он с рождения существовал, как антипод всего живого, как олицетворение грязи и пыли, как отрицание самой жизни. Его существование ничем не оправдывалось, никак не подкреплялось; он даже не мог сказать, что обитал на дне - ведь дно подразумевает наличие того, что выше, а этих координат не было в его сознании. Он, по сути, никогда не знал и не видел света. Его единственным светом стал его Бог. Теперь пришло время признать, что бытие в одном пространстве, в одном времени с Его Высочеством - воплощением доброты, божественности в исконно-верном смысле этого слова – оказалось невозможным. Ведь он был и остается отрицанием всей Его сущности, как и принц всегда являлся отрицанием сущности Хуа Чэна. Он, наверное, никогда не был вправе появляться в мире, где воплощен Его Высочество. Не говоря уж о том, чтобы находиться с ним рядом. Он никогда не имел права на жизнь. Единственное, на что он был годен, лучшее, что мог он совершить - исчезнуть, раствориться. И судьба предоставила ему незаслуженный, драгоценный шанс умереть за Его Высочество. Это больше, чем все, на что он мог надеяться, о чем мог мечтать; но он посмел желать большего, посчитать себя вправе служить Ему, стоять за Его спиной. Он допустил греховные мысли, что, словно призрачные змеи, обволакивали его ночами, изводили сладострастным томлением. Он позволял этим мыслям звучать в нем, когда касался манящих изгибов каменного изваяния. Касания эти были грязными; после он всякий раз падал ниц и умолял о прощении, а потом касался снова. Снова и снова. Он делал это, и все же позволял себе жить. Позволял, ибо все это время ему казалось: пусть я боль, сосредоточение тьмы, проклятие, но Ты - мой смысл, мой Свет; и для Тебя я стану подножным гравием и верным щитом. Огнем, что согреет Тебя и дождем, что окропит Тебя в раскаленных песках. Пусть для каждого я - огненное бедствие, кровавый знак, алая погибель; для Тебя я стану спасением. Вынесу на руках из пламени, заслоню собою от вражеских стрел. Пусть не развеять мрак мой, не сделать его светлее и чище, но это и не нужно; чем плотнее ночь, тем надёжнее заслон от ночи вокруг. И тьме не подобраться к Тебе, когда истинная Тьма стоит на страже. Но меч, дрогнув, обрушился оземь; и страшная изнанка его сути обернулась против них обоих. "Вот кто ты такой. Вот кто ты на самом деле - теперь понимаешь?" 800 лет самообмана, 800 лет попыток найти оправдание своему существованию осыпаются, как стенки дворца из сусального золота. Возомнил себя героем, опорой, защитником? Пытался инверсивно вывернуть вспять свою прогнившую суть, заверить Его и самого себя в том, что на что-то годишься? Что и сквозь иссиня-черную мраморную твердь порой пробивается солнце? Что даже в предельно безобразном можно отыскать прекрасное, а в низменном - высокое? Что даже черный омут, что лишь вбирает в себя свет, ни луча не выпуская наружу - способен однажды отразить синеву небес? Нет, Хунхун-Эр, так не бывает. Ты - проклятие. Ты разрушаешь все, к чему прикасаешься; и, ударив в собственное сердце, ты разрушил и Его, и себя. Как бы скоро это обнаружилось, если бы не причудливое зеркало в виде несчастного беса? Сколько лет ещё ты лгал бы Его Высочеству и себе? Выходит, этого уродца даже стоило бы поблагодарить - жаль, что случай уже не предоставится. Вот к чему привели его поиски. Вот она, его мечта - быть рядом, спасти, защитить... А защищать стоило в первую очередь - от себя самого. От того, кто обратил руку против своей святыни; и ведь земля не разверзлась, чтобы поглотить его, и не обрушились столпы, держащие небо, и молния не ударила в него, чтобы сжечь подчистую, вместе с прахом. Ничего не произошло. Всего лишь скукожилась, истлевая, порождённая им немыслимая, безумная любовь. Схлопываясь до двумерной плоскости, затем - до одномерной точки, будто извиняясь перед миром за неоправдавшую себя дерзкую попытку. Он с ревом катался по земле, провоцируя все новые лавины и подставляя свое израненное тело граду осколков. Он хотел выжечь, вытравить, стереть с себя драгоценное имя, которое никогда не был вправе носить – но осквернить заветное переплетение символов казалось ему грехом еще более тяжким. Он проклинал себя за то, что осмелился ждать, надеяться быть полезным; но не был. Не был ни одним из тех лицемерных доброхотов, что швыряли его Богу недоеденную маньтоу; не был собакой, что слизывала Его слезы, или даже огарком свечи, дающим толику тепла в холодную ночь. Восемьсот лет страданий, что претерпевал Его Высочество; и каждую из мучительно-бесконечных минут его не было рядом. Он допустил их, как допустил любой из тех ударов мечом, обретши форму слишком поздно. Нынче он отчетливо видел себя, наносящим последний. Он рвал на себе волосы, сбиваясь то на хриплый рык, то на рыдающий скулеж. Он был родней каждому из них. Каждой темной твари, когда-либо досаждавшей его Богу, каждому кошмару, что вынуждал Его просыпаться в ознобе и слезах. Он был таким всегда. Он однажды рискнул счесть, что это не так – что ж, пришло время платить за свою дерзкую смелость. Он не должен был позволять себе это. Он не был вправе; но искушение оказалось слишком отчаянным и непреодолимым. Ему хотелось, стоя на коленях, в последний раз уткнуться в Его ханьфу – пусть даже в то, что висит в платяном шкафу. О другом варианте он даже не помышлял. Он, шатаясь, приподнялся на ноги и выпустил бабочек. Ни одна из его ран не заслуживала быть залеченной – но он никогда не посмел бы переступить дом Его Высочества в подобном виде.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.