Имя мне — Легион

Bungou Stray Dogs Yuri!!! on Ice
Слэш
Завершён
NC-17
Имя мне — Легион
бета
автор
Описание
Ацуши опять почувствовал это — за ним следили. И это был уже пятый раз с момента его побега из приюта. /по заявке: герои "Юри на льду" во вселенной Псов
Примечания
Вы можете поддержать меня, угостив кофе — https://www.buymeacoffee.com/eVampire *** Я кайфую от сильных персонажей (и телом, и духом), поэтому прошлое Ацуши — стимул быть лучше в настоящем. Это важно понимать. *** Для ясности: Дазай и Чуя — 28 лет; Виктор — 29 Юри — 25, Юрий — 22 Ацуши — 18, Аку — 22 *** Лейтмотив по всей работе: https://youtu.be/_Lh3hAiRt1s *** Некоторые предупреждения вступают в силу только во второй части истории. *** Всех -кунов и -санов отобрал Юра. Все вопросы к нему. *** Обложка — https://pin.it/1387k2H *** Новая работа по любимым героям — https://ficbook.net/readfic/11881768
Посвящение
Гуманітарна допомога цивільним жертвам війни Моно: 4441114462796218
Содержание Вперед

Глава 17

«И что дальше?» Виктор больше не мог ждать. Он бесшумно встал с кровати, не потревожив сон Юри. Оделся и закрыл за собой дверь спальни. Взял приготовленный несколько дней назад инвентарь, и никем не замеченным призраком покинул пятую башню. Казалось, ноги покалывало от самых пят — словно кровь только вернулась в конечности после долгого покоя. Казалось, в животе свернулся склизкий черный ком из грязи и нетерпения. Казалось, сердце проломит ребра и бросится вперед быстрее медленного тела — к допросным, где держали Чехова. Он даже не кивнул посту охраны ни на одном из трех уровней — шел вперед, смотря прямо перед собой, едва отреагировал на предостерегающую реплику чуть сонного сторожевого пса с винтовкой наперевес у искомой двери. Кровь шумела в ушах так, как никогда не шумела вода в самый грозовой день Йокогамы. Антон был там — ровно посередине комнаты, каждая его конечность была прикована к железному стулу, вбитому намертво в пол. Подбородок почти касался ключиц, грудь спокойно поднималась и опадала — этот ублюдок умудрился уснуть, словно в любимом кресле. Виктор бросил принесенное с собой на стол у стены, и Чехов моментально открыл глаза — абсолютно не сонные, прищуренные, с багряными прожилками. Безмолвно и апатично оглядел новые предметы в своем скудном интерьере, перевел взгляд на мужчину, что с отвратительным металлическим скрежетом волок стул с другого конца комнаты, поставил напротив Антона и уселся верхом, сложив руки на жесткой спинке. Никифоров казался бледным, даже нездоровым в желтоватом свете потолочной лампы. Яркие голубые глаза выцвели, полиняли до скудной акварели, зрачок прыгал, словно он никак не мог взять под контроль собственные мысли и эмоции. Но все они — глубоко внутри, но так очевидны старому знакомому. Виктор застыл на стуле, одеревенел, но все эмоции его бушевали лишь внутри, не выходя за пределы головы и клетки ребер. «И что дальше?» — Ты знал ее имя? — ровно спросил полуночный гость, опуская подбородок на сложенные руки. — Конечно. Соня. Ты водился с ней на первых курсах университета, пока не бросил. Имя сына не нашел. — Кирилл. Его звали Кирилл. — Хорошо. «Хорошо, — повторил про себя Виктор. — Да, так лучше». В своей прошлой жизни Виктор часто проводил время с Чеховым — в кабинете Достоевского, в баре за стаканом виски после очередного грязного дела, в долгой дороге по ухабистой трассе к черту на рога. Он любил выпить и находил новую женщину едва ли ни каждую ночь. Он верен Федору как пес, на которого ни разу не поднимали руку. А Виктор… он, похоже, кошка, у которой утопили котят, и она ушла далеко от дома — потерялась. Прибилась в итоге к чужому дому и чахнет не в силах ни забыть, ни вернуться. «Хорошо, — повторил про себя Виктор. — Он знает». Было бы хуже, если бы не — так бы это казалось убийством ради убийства. Но так — наказание для него за неповиновение. Никифоров понимал, правда понимал, почему Чехов так поступил. Но это все еще не избавило его от ненависти — лишь буря внутри чуть поутихла, кровавая пелена больше не окрашивала мир в алые тона и градиенты. — Я только недавно все рассказал Феде, — сказал вдруг Чехов, чуть смещаясь на неудобном стуле под вопросительным взором мужчины. — Он все это время думал, что ты просто перебежчик. Что заигрался и увлекся. Он уже даже не особенно зол на тебя. Злость закончилась в Питере. Виктор иронично хмыкнул, не понимая, почему он до сих пор просто сидел на этом чертовом стуле и вел беседы с убийцей своей семьи. Никифоров так хотел этого — видеть, чувствовать пальцам, как Чехов задергается, когда он зафиксирует его пасть открытой, и бензин, литр за литром, исчезнет где-то за языком, в глотке, покроет вязкой, ядовитой субстанцией его пищевод и наполнит желудок маслянистой жидкостью. Он будет давиться и сопротивляться, наверняка попытается откусить пальцы. Он задохнется? Сколько влезет, пока не польется через нос? И тогда бы Виктор вылил остатки на лицо, белую рубашку и ноги. Оставил бы ему любые сигареты и зиппо — в память о былых деньках. Передавая ответственность за собственную кончину ему в зубы. Почему он продолжал просто сидеть? — Почему? — хрипло спросил Никифоров сразу обо всем. Антон на секунду поджал губы, словно какие-то проблески человечности мешали ему говорить об убийстве женщины и ребенка своего некогда товарища. Или не хотел раскрывать скудный эмоциональный мир Достоевского. Или просто не знал, что бы солгать — Виктор и сам уже не знал, правда. Голова почему-то была слишком пуста. Чехов сказал: — Ты знал правила. И нарушил их. Все просто. Эти правила были до твоего прихода в Организацию, и будут после тебя и меня. Ты не переделаешь эту махину по собственному желанию. — У Есенина пассии и мерзкие фетиши меняются чаще, чем абсолютно все, что можно придумать для сравнения, — глухо сказал Виктор, и взгляд его остекленел, перестал видеть что-то перед собой. — Гоголь ни одну юбку не пропускал мимо. Даже штаны. Гончаров спал только с пятнадцатилетними девочками, и не каждая из них выживала после. Ты… Я могу продолжать так еще долго. Но почему я? Вот оно, вот именно тот вопрос, который не давал покоя Виктору все четыре года. Почему именно его, зная грехи всех остальных, почему именно его лишили чего-то по-настоящему ценного? Он рассчитывал… на какое-то понимание со стороны Антона. Их ведь правда можно было назвать товарищами, пусть больше их и связывало общее ремесло, чем совместные планы на выходные. И все же. Никифоров рассчитывал на снисхождение или поощрение за заслуги — хоть что-то. Но Чехов просто взорвал все его надежды. — Так было лучше для тебя самого, — спокойной ответил Антон, и взгляд Виктора вдруг обрел резкость, фокус, впившись в мужчину, прикованному к стулу, с таким откровенным, беспомощным непониманием, что того даже стало жаль. — В какой момент ты разучился разделять похоть и любовь? То, что ты назвал — это необремененная моралью похоть, никто из них не расстроится и не бросится в омут с головой, если их предмет развлечения вдруг найдут по запчастям в мусорном баке. А что ты? Ты сбежал из дому, прихватив глупого пацана, и — сколько лет уже? — упиваешься своей ненавистью и жаждой местью. А если бы это был кто-то другой, не я? Что бы ты сотворил тогда? Я оказал тебе услугу. Неужели эта простая мысль не приходила в твою голову? Виктор вдруг рассмеялся — как-то истерично, на грани, уткнувшись лбом в собственные руки, чувствуя, как что-то неясное клокочет, давит и раздирает горло. Он все смеялся — тихо, не поднимая головы, отказываясь смотреть на Чехова, что просто парой слов разбил весь его горячечный настрой в щепки. Антон молчал, прощая эту минутную слабость Виктору. Кто бы что бы ни говорил, у оловянного солдатика есть сердце — хоть и зарытое глубоко под землей, в ящике, ключ от которого давно выкинули. Мужчина наконец успокоился, замолк. Он не хотел признавать это — что Соня с их сыном были его слабостью, но теперь, когда на это направили прожектор — правда казалась зияющей дырой в стене его, казалось бы, железных намерений и предстала во всей своей несуразности, подсветив красные, чужие и дикие, глаза по ту сторону низменной цели и сомнительной морали. Виктор снова нашел в себе силы встретиться с Чеховым взглядом. Тот, казалось, не испытывал ни капли дискомфорта от своего положения и позы — сидел ровно, чуть натягивая запястьями наручники, и выглядел таким спокойным, словно знал, что происходило сейчас в голове у мужчины напротив. Никифоров вдруг почувствовал себя мучительно уязвимым, открытым и простым, как Букварь — словно это он тут допрашивался, словно он был в унизительном положении пленного, и его жизнь зависела от чужого желания. Точно, желания. А что он хочет? Идя на встречу со своим мороком, он думал о том, как собственными руками разобьет это породистое лицо, оставит такие же уродливые порезы, как на его собственном. А затем сломал бы ему каждую кость — сначала пальцы, фаланга за фалангой, раздробил бы мелкие косточки запястья, а потом — лучевая и локтевая, выбил бы сустав и разорвал связки, потом — плечевая, чтобы Чехов смог увидеть ее кровавую белизну, что выйдет за пределы тела, собственными затуманенными болью глазами. Он даст Антону прочувствовать каждый перелом, услышать влажный хруст собственных костей, что вылезут наружу острыми краями, разрывая плоть. Антон прочувствуют каждую секунду этой агонии, будет в ней плавать и тонуть, как в вязкой дегте, что Виктор щедро выдаст от себя. А когда вопли перестанут так желанно давить на уши и перерастут в хрипы сорванной глотки, Никифоров перейдут на другую руку. Потом — ноги, потом — ребра, потом… Виктор все еще сидел неподвижно, желанные картинки отражалась в его глазах, и монстр внутри него конвульсивно сжимал и разжимал зрачок. Чехов все еще размеренно дышал — без криков и хрипов — и Никифоров чувствовал, что терял связь с собственной реальностью. — А что… — начал Виктор, и голос его подло сорвался, заглох на одну ужасную секунду, — а что, если не нужно будет беспокоиться, что найдут по запчастям в мусорном баке? Что, если это будет не слабое место, а лучшая часть тебя? Он будто торговался, будто уже искал какой-то компромисс, сам до конца того не признавая. На тонких губах Чехова появился намек на улыбку, в которой не было и капли веселья — лишь снисхождение, как к глупому, но любимому младшему брату. — Ты говоришь про японца, да? Он хорошо подпортил шкурку Достоевского. Но — ты провел с ним четыре года, так скажи мне: он правда стал лучшей частью тебя? Или ты стал другим вместе с ним? Это тупик, Витя, признай это. Ты ни капли не изменился, и мы с тобой разговариваем, как в старые-добрые деньки, м? Мы просто не созданы для всего этого, так что оставь эти эмоции для заурядных. Прекрати притворяться. Мы оба знаем, кто ты есть. «И что дальше?» Виктору хотелось взять мелкий нож со стола и срезать кожу с лица ублюдка. Сантиметры и сантиметры, слушая крик и ощущая соль ладонью. Снять верхний слой, скинуть, как тряпичную маску на пыльный пол, оставить без губ, носа, век. Залезть пальцами в глазницу и достать склизкую массу глаза с лохмотьями нервов и сосудов, показать второму, чтобы увидеть ужас в единственном целом. А затем — затолкать в глотку, заставить проглотить, слышать, как давится и кашляет. Оставить второй глаз, чтобы тот смог по достоинству оценить филигранную роспись на собственных ребрах. Разрезал бы живот и запустил туда руку по локоть, вынимая внутренности, как подарки из мешка. Может быть, нашел бы проглоченный глаз. И тогда вернул бы его обратно в глазницу, и с сожалением увидел, что под его руками уже лишь труп. Разве Чехов не заслуживал всего этого? Он смотрел на Виктора так, будто видел все мысли в его голове, и почему-то не боялся тех — словно кто-то ему сказал, что монстры боятся света от фонарика в лицо, а у него в руках все тот же изобличающий прожектор. Виктор все еще не шелохнулся. Ненависть бурлила в его грудине, как закипающая вода в плотно закрытом чайнике, и все грозилась перерасти в нечто большее — но все никак. Ненависть вдруг приобрела какой-то другой оттенок, незнакомый, неудобный. Чехов был прав: Виктор ни капли не изменился. Его голова, куда он не пускал никого, кроме единственного редкого гостя, была полна мрачных, грязных и эгоистичных мыслей. Там не было настоящего места ни для Юри, ни тем более для Плисецкого. Они — удобный способ почувствовать себя живым и дотянуться до цели. Не его вина, что те не смогли подобрать ключи, не его вина, что ключей никогда не существовало для них. Но вот она — желанная цель прямо перед ним. Не сможет сопротивляться, не сможет сделать абсолютно ничего, камеры пишут, но единственный, кто смог бы остановить его, сейчас спит, отплевываясь от рыжих волос. Даже Достоевский где-то закован не хуже своего верного пса. Так почему он, черт возьми, медлил? Зачем вообще пришел, если не собирался ничего делать? Просто поболтать? Ну так узнал все, что хотел, и даже чуть больше. Ради чего все это было? «Ради чего все это было? И что дальше?» Что он собирается делать, когда закончит с Чеховым? Четыре года терпеливого ожидания, планирования и притворства закончатся прямо здесь, и что потом делать Виктору? Ему больше не будет смысла оставаться в Порту: здесь его удерживали тонкая паутина Дазая и бессмысленная слабость к Юри — оборвать все это не составит труда. Ему не хотелось восстанавливать развалины, в которые Дазай непременно превратит Порт в своей слепой попытке спасти, ему был заказан путь в Организацию, ему не хотелось скитаться по миру в бесцельных поисках чего-то. Абсолютное отсутствие желания чего-либо и каких-то планов на будущее внезапно догнало и ударило отрезвляющей пощечиной. Чем ему вообще заниматься, когда цель будет достигнута? Чехов, словно уловив этот момент надлома, перепутья, вдруг сказал: — Возвращайся домой, Витя. Никифоров резко отклонился, вытянув руки, словно ему ткнули взявшимся из ниоткуда пистолетом в лоб. Он разрывался между желанием рассмеяться в лицо мужчине и потребовать объяснений. Чехов сказал: — Твое место в Питере. Не здесь. — Добавил вполголоса, видя насмешливое недоумение на чужом лице: — Федя всегда питал к тебе странную благосклонность. Прощал и терпел мелкие капризы. Практически вырастил из тебя то, что ты есть сейчас. Виктор все же не удержался и фыркнул. — Звучит так, как будто ты ревнуешь. Антон одарил его снисходительной усмешкой. — Все не вертится вокруг твоего члена, Витя. — Оскал на лице Никифорова стал шире. Чехов сказал: — Он хочет, чтобы ты вернулся. Я здесь, чтобы передать тебе это. Всякая улыбка пропала с лица Виктора, сменившись еще большим недоумением. Он хотел потребовать, вытрясти ответы из Чехова, но — камеры. Это было бы слишком личное. Более личное, чем рука по локоть в чужом брюхе. — Что вы задумали? — отрывисто бросил Виктор, сжав спинку стула до побеления костяшек. — Почему вы здесь на самом деле? — Потому что нас поймали, — хмыкнул Антон, и хотел было пожать плечами для полноты картины, но наручники мешали. — Тот мальчишка-оборотень и еще один невзрачный парень. Очень грозная команда. От него так и веяло насмешкой, и Виктор, прежде чем умел себя остановить, вскочил на ноги, отодвигая стул, навис над мужчиной — тот и бровью не повел, с каким-то неясным интересом разглядывая Никифорова. Тот сказал: — Почему вы позволили это сделать? Какой у вас план на Порт? — А тебе не все ли равно? Виктор будто с разбегу натолкнулся на стену, и усмешка Чехова превратилась в полноценную ухмылку, почувствовав добычу на крючке. — Ты можешь вернуться. Но чтобы заслужить прощение Достоевского, ты должен улететь из Японии. Сегодня. И когда мы вернемся в Питер, ты сможешь с ним поговорить. — Я могу сделать это прямо сейчас, — резко, нетерпеливо сказал Виктор, опуская руку на плечо мужчины, с силой сжимая. — Почему я должен делать то, что ты, вы оба хотите? — Не должен, — просто ответил Антон, без всякого страха глядя в голубые глаза, в которых назревал шторм. — Можешь остаться в Порту, можешь продолжать жить и притворяться, будто тебя от всего этого не воротит. Можешь убить меня — только что ты будешь делать после? От этого места не останется камня на камне, и ты это знаешь. Возвращайся домой, и заслужи прощение Достоевского. Виктор ударил его. Если бы не железный стул, привинченный к полу, Антон бы повалился на пол, застыл бы в неудобной позе под жалящими, бессистемными ударами кулаков. Но — нет, он остался на месте, натянул запястьями наручники, мышцы напряглись под одеждой, но он продолжал сидеть неподвижно, с внутренним спокойствием, терпеливо принимая на себя последствия чужого надлома — позволяя ему раскрыться во всей своей полноте. Виктор потерялся в своей ярости. Принципы, которые он так пытался донести своим подопечным, отказали ему самому в самый важный момент. Как будто собственные принципы хоть когда-то были жесткими для него самого. Он все продолжал наносить удары, раскраивая чужое лицо вместе с костяшками. Рычание, животное, больное, зрело за сомкнутыми оскаленными зубами, пот застилал глаза, мешая увидеть картину в целом, себя со стороны. Алая дымка ярости коротила мозг. Но вдруг — что-то перемкнуло, шестеренки защелкали, складывая паззл там, где расширялась пустота. Виктор остановился, отшатнулся, тяжело дыша. Содранные костяшки саднили, но как-то на периферии, почти незаметно. Все внимание было обращено на Чехова — тот хрипел, дыша сквозь открытый рот, что превратился в разорванные лоскуты. Его лицо — багрянец и открытые раны рассеченной кожи, но почему-то ярче всего горели глаза, словно напитавшись натекшей кровью. Он провел по разбитым губам языком и сплюнул кровавую пену вместе с выбитой четверкой. Сказал: — Легче? Нет, ни капли легче не стало. Голову, что на краткий миг покинули всякие мысли, оставив лишь оголенные, чистые инстинкты, теперь переполняли обрывки брошенных фраз, мутных образов. Те сталкивались, разлетались, словно стая птиц, чтобы потом снова собраться — но как-то совсем иначе, криво, уродливой изнанкой кверху. — Ты стал слишком разговорчивым, — выдохнул Виктор, уже даже не глядя на Антона, каким-то опустевшим, блеклым взглядом уставившись за спину того. — Пришлось, — сдавленно выдохнул Чехов, изгибая израненные губы в слабой усмешке. — Нужно же было как-то развлекать Достоевского, пока ты взял затяжной отпуск по семейным обстоятельствам. Виктор опустил все такой же пустой взгляд на прикованного мужчину, ощущая абсолютное ничто. Выброс адреналина прекратился, заглохнув где-то над почками, оставляя заместо себя апатию. Холодная, сырая комнатка вдруг показалась ужасно крошечной, давящей на кости и мозг, словно у мужчины внезапно случился приступ клаустрофобии. Ему не хотелось здесь больше находиться. Он не знал, где хотел бы. Хотел бы хоть где-то. Виктор смерил хрипло дышащего Чехова равнодушным взглядом, потеряв к нему всякий интерес. Как будто он вернет Соню или их сына, если закончит начатое. Как будто имело хоть какой-то смысл столько времени тратить на эту пустую, ни к чему не ведущую цель. И почему он пришел к этому, только взглянув в лицо источника своей ненависти? «Это и правда тупик. И как вернуться обратно?» Чехов вдруг покосился на стол за спиной Виктора, и тот на автомате последовал за ним. — Ты знаешь, что нужно сделать. Виктор не знал. Он, кажется, уже ничего не знал. На ватных ногах последовал к столу, окинул взглядом разнообразие инструментов, что потеряли всякое значение. Будто невзначай повернулся к камере спиной, ухватил то, о чем явно говорил Чехов. Вернулся на прежнее место, последний раз сжал кулак и прошелся по губам. Антон чуть скривился от резкой боли по уже и так израненной коже, пряча отмычку под язык. Виктор вышел, не прощаясь, даже не глядя на Чехова. Медленно, прикладывая усилия просто чтобы передвигать ногами, он поднимался уровень за уровнем к поверхности. На кромке сознания появилась мысль свернуть к Достоевскому, но к нему доступ был закрыт, и… не сейчас. Он вернулся в квартиру, шурша в сонной тишине, скинул одежду и забрался на кровать. — Где ты был? — вдруг чуть слышно произнес Юри, подслеповато щурясь без линз, во тьме, что разгоняли лишь краски ночного города за окном. Виктор обернулся, какой-то краткий миг рассматривая расфокусированный взгляд и спутанные прядки. Вместо ответа потянулся к нему, впился в губы с такой горячечностью, словно снова вернулся в допросную. Юри, чуть удивленный, вяло, все еще сонно отвечал, постепенно заражаясь чужой злой и отчаянной энергией. Ухватился за белые пряди, потянул на себя, позволил чужим пальцам больно впиться в бок и болезненно прикусить губу. Прекрасно понимал, что Виктор снова просто уходит от разговора, но горьким опытом Юри уже был научен, что из него не вытащить ничего, если тот сам не захочет. Так что он просто делал, что мог — позволял забыться, вытеснял ворох беспокойных мыслей, крепко прижимая к себе. Не помогало. В этот раз — нет. Виктор вжимал пальцы в молочную кожу, оставляя красные следы за собой, жадно, с нажимом оглаживал желанное тело, кусал шею, будто пытался добраться до гортани. Развел коленом бедра, вклиниваясь, притираясь, ощущая, как чужое возбуждение остро, ярко отзывалось в его теле. Но по-настоящему погрузиться во все это что-то мешало — мысли назойливыми мухами летали в черепной коробке, и прихлопнуть, вытравить их не получалось. Реальность двоилась, никак не удавалось ухватиться за хвост похоти, постоянно проваливаясь в собственные мысли. Увлекшись, снова отвлекшись, Виктор слишком сильно сжал губами тонкую кожу под ключицей, вырывая сдавленный, шипящий вздох Юри. Виктор отстранился, поднялся на колени, вглядываясь в лицо, замечая закушенную губу, полуприкрытые глаза, частое, прерывистое дыхание и грязно-алую дымку, что покрывала, подсвечивала кожу, выдавая Юри с головой. Оглаживая взглядом резкие, манящие изгибы тела, он вдруг споткнулся о собственные руки на бархате чужих бедер. Руки, с которых он даже не удосужился смыть грязь, смыть кровь — свою, чужую. Вдруг резко затошнило, опалив язык горечью. Стало тошно, накатило резкое отвращение, гася всякое возбуждение, — к себе, к Юри, к сложившейся картинке в голове. Юри же правда любит его. Так почему позволяет такое потребительское, пустое отношение к себе? На что он вообще надеялся? Что его любви хватит на них обоих? Но внутри Виктора — черная дыра, что не заполнит и океан. Виктор убрал руки, убрался с кровати, под недоуменным взглядом Юри он молча скрылся в ванной. Включил воду и долго пытался выскрести из-под ногтей чужую кровь. — Что происходит, Виктор? — послышался из-за двери чуть взволнованный, уставший голос Юри. Мужчина выключил воду, заметив только сейчас на полке цепочку с обручальным кольцом. «Всего лишь оставил на ночь. Кто вообще хочет быть так глупо задушенным во сне, да?..» Разумные мысли не помогали. Внутренности скрутило в резкий, тянущий узел, вызывая новый приступ тошноты. — Ты можешь мне сказать, — вздохнул Юри, беспомощно упираясь лбом в глухую дверь. Ответа не было. — Пожалуйста, Виктор, поговори со мной. Это было бессмысленно, с отчаянной, заскорузлой болью подумал Юри, возвращаясь в постель. Это все было так бессмысленно и деструктивно. Виктор нащупал собственное кольцо под футболкой, расстегнул тугой замок и снял с шеи. Снял кольцо с цепочки и надел на безымянный палец. Кольцо — простое, без всякой гравировки и даже не самое дорогое, купленное в первом попавшемся ювелирном Хасецу. Юри никогда не предлагал их поменять. Баюкая собственную руку, он уселся на пол, стеклянным взглядом уставившись в редкие капли на стекле душевой. Если Юри — бесконечно терпеливый, холодно разумный, молчаливо принимающий его сложную натуру, такой теплый, безумно желанный — если даже он не смог усмирить демонов Виктора, то кто вообще способен? Демоны, монстры, прогнившие твари плясали в его голове, не давая ни минуты покоя, подталкивая к грани, за которой он снова окажется предателем. Почему он просто не может снова полюбить? Почему не может раствориться в другом человеке, дышать им, жить для и ради? У него ведь был пример прямо перед глазами — так действительно бывает, прямо рядом. Прямо рядом был человек, который хотел просто поговорить, понять, потому что его любви было столько, что можно было захлебнуться будь на месте Виктора кто-угодно другой. Он ведь даже не требовал ничего взамен. Насколько одиноко было Юри в собственной топи чувств, что не находили адресата? Лучше бы он поделился с Плисецким. «Может быть, это действительно не для нас. Может быть, это действительно не про нас. И нам не нужны подобные связи». Он уже даже не скучал по Соне, с отупляющим осознанием вдруг пронеслось в сознании. Давно не скучал, уже долго действуя скорее по привычке, чем от реального желания заставить Чехова расплатиться. И продолжал бы еще долго, потому что он понятия не имел, чего он хочет. Что будет потом, когда он взглянет в лицо убившего его семью — не будет ничего. Случится катарсис. Юри — еще одна привычка. И будь Виктор чуть более милосердным, он бы оттолкнул его давно. Но он, вместе с Плисецким, напоминали ему, что он все еще жив, чего был лишен когда-то. И вместе с тем — обнажали его уродство, эмоциональную инвалидность. Сепарация Плисецкого была необходима, как следующая, более полная ступенька его жизни. Оглядываясь назад, Виктор был горд им. Для него не существовало следующей ступени, потому что он, похоже, достиг своего потолка. Он мог разве что помочь Юри в благодарность за их долгие и болезненные четыре года. Юри справится без него. Юри намного сильнее их всех. Оставаться в Порту больше не имело смысла. Цель оказалась фальшивкой, единственное, что он может сделать для человека, который его любит — оставить в покое, чтобы время затянуло рану, которую он так безжалостно давил ногтем. «И что дальше?» Виктор не знал, сколько просидел — полчаса или два, но встал, чувствуя покалывание в ногах. Стянул кольцо и положил к чужому. Юри спал, беспокойно ворочаясь, пока Виктор бесшумно забирал одежду и выходил в гостиную. Пока искал чистые документы и белые карты. Не оставив и записки, он снова вышел из квартиры — теперь уже навсегда.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.