
Пэйринг и персонажи
Танджиро Камадо, Кёджуро Ренгоку, Зеницу Агацума, Иноске Хашибира, Музан Кибуцуджи, Кокушибо, Гию Томиока, Мицури Канроджи, Санеми Шиназугава, Обанай Игуро, Тенген Узуй, Кагая Убуяшики, Канао Цуюри, Шинобу Кочо, Незуко Камадо, Муичиро Токито, Гёмей Химеджима, Генья Шиназугава, Обанай Игуро/Мицури Канроджи, Юичиро Токито, Аманэ Убуяшики, Кирия Убуяшики, Каната Убуяшики, Гинко, Кагая Убуяшики/Аманэ Убуяшики, Хинаки Убуяшики, Ничика Убуяшики
Метки
Психология
Романтика
Hurt/Comfort
Ангст
Забота / Поддержка
Кровь / Травмы
Неторопливое повествование
Развитие отношений
Рейтинг за насилие и/или жестокость
Слоуберн
Демоны
Согласование с каноном
Хороший плохой финал
Проблемы доверия
Смерть основных персонажей
Неозвученные чувства
Философия
Канонная смерть персонажа
Одиночество
Прошлое
Психологические травмы
Смертельные заболевания
Трагедия
Самопожертвование
Смерть антагониста
Упоминания смертей
Характерная для канона жестокость
Character study
Элементы гета
Намеки на отношения
Религиозные темы и мотивы
Недоверие
Кошмары
Подразумеваемая смерть персонажа
Япония
Плохой хороший финал
Слепота
Мечники
Эпоха Тайсё
Описание
Промолчать. Просто промолчать и в этот раз и ничего не говорить, не рассказывать этому несчастному мальчишке о том ужасном, что грядёт и совсем скоро начнётся. Ни слова о битвах, страдании, терзаниях измученной души; он многое пережил и теперь, перед Приближающимся Великим, ему нужно отдохнуть... Ах, как же много сомнений! Как сложно доверять даже самому дорогому в этой извечной борьбе! И даже сейчас, в полном спокойствии и тишине, Гёмей сомневался в том, что поступает правильно, находясь здесь.
Солнечный свет
02 октября 2023, 08:15
Хлопнула дверь, разрезав лучи солнца, упавших на неё, смолкли и без того тихие, бесшумные шаги Шинобу; смолкло всё, и вновь тишина, гулкая, необъятная и хрустально-хрупкая от своей безграничности воцарилась в коридорах да комнатах, в спокойном, уютном мирке, ласковом таком на фоне войны жестокой, сердца изматывающей да свет закрывающей кошмаром своим. Утро раннее разгоралось только, ярко и настойчиво алел за горами рассвет, казалось, всё только-только проснуться должно, а здесь люди спят, и нескоро им предстоит глаза открыть. Вымотались все, устали, оттого и спит Поместье Бабочки, крепко спит, силы потраченные на труд тяжкий восстанавливает. Спит, уставшая от густого круга впечатлений тяжёлых, Канао, крепко спит, очень крепко. Спит Аой, бормочет что-то во сне, проблемы свои нескончаемые решает, размышляет над бытовыми вещами, обыкновенными обыденностями жизни нелёгкой, но увлекательной и чудесной, любимой донельзя. Спят Суми, Нахо и Киё. Спят Иноске с Зеницу, спит Танджиро, спит Генья. Уснула, свернувшись на стуле калачиком, Шинобу. Спит Поместье Бабочки, спит, не проснётся оно этим утром. Ну и пускай поспят — измотались они за ночь эту, извелись. Нельзя же всегда быть сильными.
И в палате Муичиро тихо так, что все случайные звуки слышны, и прерывистое дыхание, детское ещё, ясно от воздуха замершего, с солнцем смешанного, отражается, каждый вздох его нечёткий различить можно. Неподвижно сидит Гёмей, не хочет сон чужой потревожить; беззвучно губы сухие молитвы шепчут, безмолвно. Больно дыхание это сбивчивое слышать, сердце сжимается от жалости к ребёнку искалеченному, к судьбе его нелёгкой да короткой пока такой. Вроде смирно лежит Муичиро, неподвижно совсем, спокойно, а всё ж таки чувствуется, что сон крепкий у него, тяжёлый, удушающий даже, как одеяло тёплое и громоздкое слишком в жаркий день. Хочется мужчине разбудить подопечного случайного своего, успокоить, да понятно ему, что лишнее это пока: никогда не бывает во время болезни тяжёлой сна спокойного, а отдых мальчику нужен всё-таки, силы откуда-то надо брать. Да и по дыханию его понятно, что не плохо ему, не страшно — главное это ведь, чтобы спокойно он выспаться мог, да сил набраться. Тихо в палате, очень тихо; доносится до слуха Гёмей-сана пение птиц, шелест ветра озорного, поскрипывание тонких ветвей кустов в саду… Будто замерло всё, будто другая жизнь за тонкой бамбуковой стеной: там просыпается всё, день новый начинает, суетится, радуется восходу да утру, а здесь замер мир в безмолвии своём и, кажется, навеки застыл. Странно обычному человеку было бы, да Гёмей к такому привычный: по утрам молитвы в храме читаешь, и так же всё — за дверьми жизнь, а здесь — остановившееся в своём великолепии Божественное величие, и храм да простор за пределами его мирами разными кажутся. А где лучше — не понять, да и лишнее это; главное, что хорошо, и война, смерть и ужас весь тот, что Мудзан натворил, не добрались сюда пока. И не доберутся, нечего им здесь делать. Не пустит его сюда никто.
Мысли-то вроде и складные получаются, да всё равно сомнения есть в душе спокойной, и недоверие есть. Не так здесь что-то, задумало это чудовище немыслимое, грязное, метит Кибутсужи на то, на что даже смотреть без уважения нельзя. Что же сотворить хочет он? Какую часть светлого мира в крови утопить? И как-то не по себе становится от мысли о том, что сколько ни думай — не догадаешься нипочём. А если уж и догадаешься — поздно будет что-то менять. Впрочем… Не смысла думать наперёд. Изведёшься понапрасну, измучаешься, а всё равно оттуда удар придёт, откуда и не ожидаешь. Проверял это Гёмей на себе, и хватило ему, это уж точно. Незачем пытаться будущее туманное разглядеть; настоящим жить надо, и каждую секунду ощущать дарование это великое — жизнь. Одна она у нас и, во что ты не верь, другой не будет уже, как не проси. А если и будет даже, не вспомнишь ты прошлого себя, затеряются осколки от прошедшего за складками Вселенной и Небытия и, даже если и увидишь остатки былого себя где-то на картине иль в словах чьих, не поймёшь ведь, что человек этот — ты. И будешь и осуждать возможно, и смеяться, и сожалеть о поступках да кончине безвременной умершего этого, не понимая, что он и ты это, считай, одно целое неразлучное. Вот и живут так люди: ходят меж друг друга, в мысли свои погружённые, улыбаются чему-то своему, плачут и не знают, который раз на земле этой живут, что до этого делали. Неведением покрыто всё, и лишь кусочек огромной дороги — тот, на котором сейчас стоишь — виден немножко, и разглядеть можно всё вокруг. Знать бы только, куда смотреть, а то ведь бродят люди по этой дороге, словно котята слепые, и не знают даже, в ту ли сторону они идут. И путаются, сбиваются с пути, и помочь часто им некому, а нужна же многим на свете помощь! Бедные, бедные слепые создания… Наму Амида Буцу…
На секунду отвлёкся Гёмей от мыслей своих, прислушался к чужому дыханию, так участившемуся сейчас. Не видел он, как резко Муичиро сжал одеяло, как зажмурился, но почувствовал боль чужую, и далеко не от болезни была эта боль… Не доступно никому увидеть сознание чужое, а у Муичиро в голове такое творилось сейчас — один лишь Будда разберёт.
***
Сон ему, вроде как, снится, а кажется, будто наяву всё происходит, и ни единой мысли о том, что неправильно всё вокруг, нет. Осень ранняя листочки с деревьев непомерно высоких обрывает, швыряет на дорогу пыльную, небо ясное такое, чисто-голубое, без единого облачка, и солнце по-летнему ласковое да яркое, пускай и не греющее вовсе уже. Стоит Муичиро посреди дороги этой — по коже лёгкий холодок то и дело пробегается, накидку лёгкую да волосы его ветер треплет, дышится легко и свободно, и воздух приятный, с запахом прошедшего недавно дождя и влажной земли. Хорошо, привольно. Чего только для счастья не хватает! — Что ты делаешь здесь? — Муичиро вздрагивает, оборачивается и будто себя видит невдалеке: те же волосы, то же лицо, те же фигура детская и рост невысокий. Будто в зеркало глядит. Но понятно без слов, что не он это, а брат его: одежда тёмная у него, глаза — жёсткие, взрослые совсем. Радость, в душе было встрепенувшаяся, в нерешительности замерла: что случилось, отчего злится братишка? — Здравствуй! — неловко улыбается ему Муичиро и машет, позабыв о том, что не может всего происходящего быть, попросту не может. И про истребителей, демонов, про миссию свою — про всё он позабыл, вновь десять лет ему, вновь всё хорошо. — Я так рад тебя видеть! — Урод! — резко и презрительно бросает Юичиро, подходя к брату; руки у него сжаты в кулаки, в прозрачно-голубых глазах затаилась злоба колючая. — Что ты здесь забыл?! Проваливай! — Братик… — по-детски испуганно и наивно шепчет мальчик, протягивая тонкие руки к близнецу в немом, неосознанном желании обнять; чувствует сердце искалеченное, что не удастся этого больше сделать. Страх и отчаяние подступают к горлу, сжимают его ледяной хваткой: на что он рассердился, что произошло? — За что ты злишься на меня? Я так скучал… — сам он не понимает, почему тоска да горечь такая по брату в душе засели, да чувствует: неспроста. — Скучал он, тоже мне! — Юичиро резко толкает близнеца в грудь; тот удивлённо отшатывается в сторону, испуганными, непонимающими глазами пронзая знакомую фигуру насквозь. — Хорошо же ты скучал! Когда я умирал, где ты был?! Я спрашиваю, где?! — остервенение и ненависть в родном, спокойном обыкновенно голосе выводят, мучают. Муичиро растерянно моргает, брови у него трагически и удивлённо поднимаются вверх. — Братик, я… — непонимающе шепчет он, с отчаянным недоумением глядя на брата, застывшего с гневным, обиженным выражением недетской злобы на лице. — Как же так… — слова застревают в пересохшем горле, голос, охрипший от волнения, рвётся, отказываясь звучать. — Вот же ты… Живой… — Как же, живой! — голос Юичиро становится ещё холоднее и яростней, ещё безжалостней и жёстче. — Рассказывай тут! — Я не понимаю! — в отчаянии Муичиро подбежал к брату, прижал, постарался положить его голову к себе на плечо; мальчик резко оттолкнул близнеца, отшатнулся от него, как от зачумлëнного. Растерянность и испуг перешли в боль, острую боль от непонимания происходящего: чем он провинился, что сейчас делать? — Конечно, не понимаешь! — этот крик, полный обиды и остервенения, кажется острым ножом, безжалостно пронзившим сердце. Муичиро зажмурился, обхватил голову руками, но это не помогло и не спасло: лишь чудовищнее стал ад, кругом наяву творящийся, лишь ужаснее. — Ты-то жив! — голова кружилась от нечеловеческого страдания, что не должны ни дети, ни взрослые испытывать. — Лучше бы ты умер, жалкий, бесполезный урод! — крик брата эхом отдаётся в ушах. Слëзы, холодные, будто лёд, горькие, сами собой льются из детских глаз. — Братик! Братик! — отчаянно зовёт Муичиро в слепой, безумной надежде на что-то светлое, зовёт, срывая голос, пока не кончается воздух в груди. Боль душила, не давала вздохнуть, кружилась, будто раскалывалась голова, тонкие пальцы дрожали, инстинктивно вцепляясь в густые волосы. — Бестолочь! Ты просто бестолочь! — этот истошный, яростный, беспощадно жестокий крик окончательно добивает. Муичиро сжимается, беззвучно всхлипывая, задыхаясь от слëз. Ещё один толчок, окончательно вышибивший воздух из груди, и хлëсткий удар по спине. Мальчик бессильно падает на тропинку, даже не стараясь защититься, истерически рыдая в голос и кашляя от сухой пыли, безуспешно пытаясь вдохнуть хоть немного столь необходимого сейчас воздуха. Он уже ничего не понимал, ни о чём на свете не думал — он просто рыдал, стараясь в слезах найти хоть какое-нибудь облегчение. Чужой голос эхом разносился над пустым лесом — ему вторили, улетая, птицы. Юичиро, кажется, ушёл куда-то. Муичиро остался совсем один, наедине с этой нестерпимой болью, удушающим кашлем, отчаянием и ужасом перед потерей единственного дорогого — брата-близнеца, оставшегося в живых. Он же живой! Он же не умирал! Что же тогда Муичиро сделал не так, в чëм его вина? Что делать? Что делать?!***
— Очнись, дитя, — веки тяжёлые, в голове стоит туман. Муичиро с трудом открывает подëрнутые мутной пеленой сна голубые глаза; в них тут же брызжет, льётся потоком светлым солнце, яркое, золотое, красивое такое. Жмурится мальчик, не понимает, что происходит: только что в лесу он был, а вот уже… И где это он? Почему всё тело так ломит? Вдох даётся ему с тихим стоном; хочет Муичиро сказать что-то и замолкает, чувствуя на лбу чужую широкую, жёсткую, словно камень, ладонь. Испугаться бы, да нет ни испуга, ни опасения: непонятно ему пока, кто это рядом сидит, с ним разговаривает, да чувствуется, что плохого ему не сделают, что в безопасности он. Неосознанным движением мальчик вжимается в подушку, проверяет, удастся ему руку чужую с себя скинуть, или нет. В ответ на этот жест, детский, простой такой, наивный, его ласково гладят по спутанным длинным волосам, спокойно, бережно; как котёнка, честное слово! — Тебе приснился страшный сон. Не бойся, это всего лишь видение, — поднимает глаза Муичиро и понимает всё-таки, кто же с ним всё это время беседу вёл. Как же он коллегу своего по голосу не узнал, по речи его особенной? Как же звали его? Кажется… Забыл. — Что со мной? — спокойным старается казаться Муичиро, эмоции не показывает, а сердце так и колотится от волнения: что творится кругом, что делать сейчас, что сон, а что реальность — ничего понять нельзя, и только хуже от этого становится. И так голова болит, будто раскалывается, и лицо горит словно, и ладони. Что же произошло? Память словно застыла, отказывается вспоминать события столь недавние: лес Муичиро помнит, брата помнит, и всё — пусто дальше, нет ничего позади. — Бедное дитя… — удивляется про себя Муичиро — чего это жалеют его вдруг — но ничего не говорит, не хочет лишний раз не по делу вопросы задавать. Жмурится он, стараясь глянуть в лицо собеседнику своему, да не видно ничего из-за солнца яркого, слепит оно, лезет в глаза, разглядеть мир вокруг не даёт. Жмурится мальчик, и словно в ответ на мысли его Гëмей задëргивает тонкую штору; в комнате наконец свет и тень делят пространство между собой, договариваются будто о чём-то, и в комнате воцаряется полумрак, приятный, спокойный, неяркий. Муичиро ещё раз жмурится на всякий случай, пытаясь мысли разрозненные воедино собрать; ничего не получается, сколько ни старайся. И место вокруг незнакомым кажется совсем и чужим. Что это, больница, что ли? — Где я нахожусь? — все вопросы глупыми такими кажутся, а не задать их нельзя. В голове туманно так всё, не понять ничего. И больно ещё… — В Поместье Бабочки, — чужой голос, негромкий, спокойный, знакомым таким кажется, а вспомнить имя обладателя его, сколько ни пытайся, не выходит никак. Муичиро судорожно старается вдохнуть поглубже, привести мысли в порядок хоть как-нибудь, и лишь сейчас понимает, что сердце у него колотится бешено просто, глухо, гулко о грудную клетку стучит. В теле слабость такая — не приподняться даже, а пальцы, кажется, дрожат слегка от кошмара недавно пережитого. Стоило понять это Муичиро, как его будто по голове стукнуло: это же кошмар был, там, в лесу! Не было всего этого! Не злится на него брат! Дышать сразу легче стало. Приятно думать, что хорошо Там братишке, что в порядке с ним всё. Спокойно-то как… Так хорошо от мысли этой простой стало, не верится даже. — Как долго я здесь? — на всякий случай спрашивает Муичиро, поднимая всë-таки глаза на собеседника; до чего же лицо знакомое, жуть просто! Гëмей, едва заметно, лишь глазами белëсыми, кажется, улыбнувшись, провёл напоследок ладонью по волосам подопечного — температура высокая слишком, надо бы лекарство дать. Молодец мальчик, держится — сильно досталось ему, и чувствует он себя наверняка неважно, а не жалуется, спокойно лежит. Хотя, может не понимает он просто, что происходит; трудно сознанию принять такое, очень трудно. — Почти три дня, — как можно спокойней, разборчивей старается говорить мужчина, чтобы не напрягать слух больного лишний раз — ему на выздоровление силы потратить надо, чтобы в себя прийти поскорей. Муичиро изумлённо распахнул глаза, уставившись на Хасира с недоумением: как так-то? Подумал про себя Гëмей, что слишком уж сильно мальчик этому удивляется — вон, как сердце застучало у него — да вслух про другое сказал: — Ты был сильно ранен в битве с молодой луной. — Молодой луной? — непонимающе переспрашивает Муичиро; в голове такой туман плотный стоит, что ни одним дыханием такого, пожалуй, не добиться. Такой же туман стоял, когда… Ой! Да когда они с демоном этим мерзким дрались, такой и стоял! Словно вспышка в сознании битва та мелькнула: хвост этот змеиный у пятой Луны, его отвратительный, тщеславный смех, такой странный грудной голос, произносящий чуднóе, нечеловеческое имя так много раз… Как его там звали? Ну вот, опять забыл. Хотя, и не важно это. Куда важнее, знать чем битва-то окончилась; спросить надо, а то сам Муичиро не помнит совсем ничего. — А кто победил? — Бедная запутавшаяся душа… Ты совсем ничего не помнишь, — Гëмей осторожно, чуть слышно взял нужное лекарство с тумбочки, у кровати стоящей; не нужно шуметь, когда тишина такая вокруг и люди неподалёку спят, неправильно это. Осторожно взяв ложку со стола и накапав в неё микстуру — горькая она, микстура эта, но что поделать, — он свободной рукой легко, без усилий совсем, приподнял Муичиро, помогая ему о подушку опереться; тот только и успел, что удивиться. — Тебе нужно это выпить, дитя. Мальчик поморщился только: невкусно это лекарство выглядит, и пахнет так себе. Его другое совсем занимало теперь: как только Гëмей-сан умудрился всё это провернуть, и даже не пролить ничего? Сам Муичиро с закрытыми глазами только с кровати упасть может, да и то, если край найдёт, а тут… Удивительный всё-таки человек. Невероятный. — Пей, — и возразить на этот тихий, ласковый голос нечего, и от заботы такой всё сжимается в груди, неважно, сколько лет тебе. Чем можно любовь такую заслужить, кого вообще в мире любят так? А Гëмей же просто так и искренне целый мир любил, и взамен ничего не ждал. Каким же светлым нужно быть… Тихонько вздохнул Муичиро, поморщился — он с детства ни болеть, ни лечиться не любил, — да делать нечего. Всё, не маленький он уже, он Хасира в первую очередь, и за здоровье своё отвечать он должен, и никто другой. Нехотя и осторожно Муичиро, стараясь как можно меньше касаться содержимого ложки, осторожно выпил лекарство; неприятная маслянистая жидкость показалась ему просто отвратительной, но вида он не подал. — Как часто я должен это пить? — оперевшись о спинку кровати, мальчик вздохнул наконец свободно, наблюдая лениво и, впервые, кажется, за долгое время, вполне осознанно за тем, как Гëмей наливает из прозрачного кувшина воду в стакан — как же она на солнце красиво блестит, чудо просто! И как природа такое создать могла! — Это лекарство от температуры, дитя. Тебе не придётся принимать его постоянно, — тут же успокоил его Гëмей, осторожно протягивая стакан подопечному. Тот несмело, неуверенно совсем взял его — мужчина даже руку отнимать от посуды не стал: уронит же мальчик ненароком стакан этот, напугается ещё, не дай Будда, а нервничать сейчас никак нельзя ему, напротив, спокойствие да тишина нужны, и отдых. Воду Муичиро охотнее лекарства выпил, да всё одно — с трудом, еле-еле четверть стакана осилив. Ясно дело, слабенький он совсем пока, тяжело ему. Допив, мальчик бессильно откинулся назад; Гëмей, жалея бедняжку про себя, осторожно помог ему улечься на подушки, чтоб не приходилось лишний раз больному напрягаться. — Сколько сейчас времени? — не особо-то и хотел Муичиро ответ на вопрос этот знать, просто не удалось придумать ему, как бы сказать получше о том, что спать хочется. Странно это: вроде давно совсем он слова чуть ли не с плеча рубил, особо о звучании их не задумываясь, а тут тревожно как-то, не хочется лишнего сказать. — Около полудня. Отдыхай, дитя. Я принесу тебе завтрак, — Гëмей поднялся со стула, осторожно, бесшумно почти; его волосы, как смоль, чёрные, заблестели на секунду, отражая в себе солнце яркое. Муичиро тяжёло вздохнул: пускай температура и спадала понемногу, всё равно нехорошо он себя чувствовал, и есть совсем не хотелось. — Я не голоден, — сказал это Муичиро и удивился вдруг собственному голосу: тихий совсем, и охрипший будто. Гëмей лишь головой покачал, и сразу как-то неловко, что ли, стало — что за капризы, как у маленького! — Я понимаю. Но это необходимо для выздоровления, дитя. Сделай усилие над собой, — мягко попросил его Гëмей, будто с ребёнком несмышлëным разговаривая. Так ласково, так спокойно… И деться от этой заботы некуда, и так совестно за то, что нечего взамен дать, и с тем вместе так тепло… Да как же человек такой на свете жить может! Бывают разве такие люди? — Хорошо. Тогда я лягу спать, — соглашается Муичиро, тут же закрывая бирюзовые большие глаза — почему-то тяжёло было держать их открытыми. — Отдыхай, — со словами этими закрылась солнцем освещённая дверь, отрезала комнату от мира остального. Прошептав молитву напоследок, Гëмей направился на кухню — думалось ему, что спят ещё все, а тут, судя по всему, ни у одного человека сна ни в едином глазу не осталось: отовсюду смех слышен, топот, детские, весёлые голоса. Дети… Какие же они маленькие, наивные, нелогичные существа. Хотя, не так, неверно — они-то как раз на мир прямо смотрят, это взрослые уже со временем всё по-другому понимать начинают. Надо бы к Генье зайти потом; вряд ли сильно пострадал он, а проверить всë-таки не помешает. Мысли-то верными, вроде как, получаются, а всё равно уверенности полной в душе нет: может, не стоило уходить? Мало ли что с Муичиро за это время произойдёт, он же и сделать ничего, случись напасти какой, не сможет. Впрочем, это уж совсем глупая мысль: услышать, что в комнате у него происходит, несложно совсем. Тут Гëмей от размышлений своих невольно отвлёкся, услышав топот неподалёку совсем. Шаги неловкие, торопливые да сбивчивые — явно ребёнок бежит, и скорей всего вперёд себя смотреть и не думает. До чего же беспечные создания… Мужчина присел на корточки, осторожно, бесшумно и, главное, донельзя вовремя: заскрипели половицы, шаги затихли, раздался испуганный детский вскрик и чуть ли не в руки к Хасира полетела девочка лет десяти. Падала ещё неудобно так — удариться же могла, бедная. — Ой! — она сжалась в чужих руках, зажмурившись испуганно и явно ещё не понимая, что не падает она, что хорошо всё. — Простите, я нечаянно, правда-правда! — Ты не должна извиняться, дитя, — Гëмей осторожно поставил малышку на ноги, поправил её короткое платьице; та стояла, потупившись, не зная явно, что сказать-то теперь. Вот неугомонные же, всё бы побегать им… Верно говаривали в старину — счастье юности в энергии, в действии, нельзя детям без движения долго сидеть. Нечего их за непоседливость отчитывать: они только-только жить начали, всё им интересно, всё — в первый раз. — Я понимаю твоё желание познать мир вокруг, но познавай его осторожней. — Хорошо, — не поняла она, скорее всего, смысл слов этих, но запомнила их, а для неё очень важно это сейчас; понять и потом можно, а кто ей в следующий раз подсказывать будет ещё узнать надо. — А… — хочет видно сказать что-то, да стесняется, глупенькая. И отчего дети пред взрослыми робеют так — непонятно. Им доверять нужно, а не бояться. Девочка принялась теребить край своего недлинного платьица; услышал Гëмей звуки эти, и решил немного помочь малышке: нужно знать ей, что важны слова её, в любом случае важны. — Не бойся, дитя. Что ты хотела сказать? — и слышно стало, как тихо, с облегчением выдохнула малютка, как успокоилось испуганно бившееся сердечко. И улыбнулась сразу, повеселела — лишь слово ласковое скажи, а она и рада! Ну что за прелесть! — Вы же на кухню идёте, да? — осторожно девочка проговорила это, издалека заходя будто. — Да, ты права, — до чего же догадливы эти маленькие непоседы, всё понимают! Гëмей низко опустил голову, складывая руки с чëтками неизменными в них; задумчивость, привычные мысли, сомнения вновь вернулись в сознание, унося куда-то далеко, к храму, храму, в котором… — Как замечательно! Шинобу-сама как раз хотела попросить вас подойти! Кажется, они с Канао-тян что-то приготовили для Хасира Тумана, — быстро, будто ручеёк, по камням бегущий, затараторила девочка, мысли чужие перебив. Да и правильно она поступила: разговариваешь — разговаривай, а не размышляй. — Хорошо, я понял тебя, дитя. Сейчас пойду к ней, — Гëмей спокойно, медленно кивнул, поднялся, удивляясь в душе изумлённому вздоху, сорвавшегося невольно с губ детских. Росту удивилась она, что ли? Ну, было бы уж чему удивляться. И тут момент такой проскользнул, что нельзя его не затормозить и не рассмотреть как следует: как же чудно смотрятся они вместе, честное слово! Гëмей-сан, высокий такой, что дух аж захватывает, в хаппи своём всем вокруг привычном, вновь со слезами на глазах, и такой добротой и заботой веет от него, что слов нужных и не найти теперь, чтобы сказать, насколько же он человек хороший да светлый. А напротив него — девчонка стройненькая, невысокая, с причёской аккуратной и в платьице простом, милая да понятная сразу, и старательная, трудолюбивая очень. Разные, вовсе разные люди! Ничем не похожи, добротой своей разве только, да и доброта разная у них совсем, а так — ни единой черты одинаковой не найти. А стоят близко совсем, два этих человека, два мира глубоких да причудливых и громадных таких, что снаружи и не разглядеть никак. Стоят и разговаривают, да спокойно так беседу ведут, будто нет отличий у них, будто всё, что в этом разговоре показали они, это они и есть, без прикрас и сомнений. Как интересно-то! Чудо просто! — Благодарю Вас! — и ответить-то Гëмей не успел ничего: унеслась уже куда-то эта малышка, лишь шаги её, быстрые да сбивчивые, детские ещё совсем, от стен тонких отражались гулкими, скорыми звуками. Маленькая, маленькая она пока совсем, а уже добрая, милая да вежливая, большое будущее у неё. Невероятные создания — дети, просто невероятные. Чистые такие, светлые, как гладь водная на озере каком по утрам, и зла понапрасну не сделают, по незнанию если только. Свободно, спокойно от мыслей о чистоте невинной этой стало, и вновь по щекам мужчины потекли слëзы — от счастья лились они, да не поймёт этого никто. Давно он никого близко к себе не подпускал, одному лишь человеку, да не человеку даже — ангелу, душу свою смог раскрыть и жизнь свою без опасений доверить. Да нет человека этого здесь сейчас, и голос его чудесный услышать нескоро ещё придётся…***
— Я думаю, оякадон идеально подойдёт для него, Гëмей-сан, — Шинобу вновь улыбается расслабленно и легко и, кажется, чуть более искренне, чем обычно — чувства у неё на лице отражаются, какая-никакая, а радость дню новому и облегчение, счастье от того, что хорошо всё, что налаживается потихоньку жизнь привычная. — Он достаточно калорийный, но в то же время легко усваивается. Я думаю это как раз то, что нужно. — Спасибо тебе, — низко поклонился мужчина, и главное искренне так, что Шинобу даже смутилась немножко; за что он благодарит-то, за работу её? Так обыденность это, и нет ничего особенного в том, чтобы о больном позаботиться. — Не стоит благодарности, Гëмей-сан, — скрыла смущение девушка, зажмурилась на секунду — солнце в глаза ей брызнуло, яркое да светлое такое ещё, что ослепнуть, кажется, можно. И ветер подул свежий, листья зелёные зашумели-зашелестели, заколыхалась шторка тонкая на распахнутом окне — день разгорелся уже, размахнулся на всю страну, всё живое разбудил, никому спать не позволил. Нечего, люди, прохлаждаться, ваше время настало, прячутся демоны проклятые, радуйтесь, работайте, победу свою блестящую готовьте! Вот и Шинобу в денёк этот ласковый да бодрый хорошо; поспала она всë-таки пару часиков, хоть капельку, да отдохнула, и то удача. — Как он там? Не хотелось бы, чтобы восстановление было слишком долгим. — С ним всё хорошо, — мягко, будто успокаивая девушку, проговорил Гëмей. Не стоит волноваться ей понапрасну, и без того сил много потратить придётся. — У него поднялась температура, но оставленное тобой лекарство быстро помогло. Сейчас он спит. — Хорошо. Спасибо вам, Гëмей-сан, — и искренними слова эти были, искренними, да разобрать этого не получится никак. Когда радуешься вечно, понять трудно становится, где счастье от мыслей светлых настоящее, а где — обман твой собственный и миру, и себе. Но понимает Шинобу, что хорошо всё сегодня, и действительно радостно ей и спокойно. От сердца отлегло у неё, когда понятно стало, что спасти коллег своих дорогих можно, что не умрут они, в отставку не уйдут, что исправить можно всё. Всё ещё бьётся в сердце что-то горькое, пульсирует и горит от боли за товарища своего павшего, за Кëджуро. И имя-то это произносить, про себя даже, неловко, и сомневается Шинобу: а достойна ли она этого, заслужила ли? Великий, великий человек жизнь свою молодую отдал, не побоялся, ни на секунду не отступил, а что она для победы сделала? Многое, казалось бы, многое, а всё равно странно как-то от мысли о том, что вот так запросто с жизнью человек смог расстаться, и себя не пощадил, и всё, что было у него только, отдал, а всё одно — не вернуть его, благодарности слова горячие не сказать. Сжались крепко кулаки, сами собой глаза к полу опустились, сердце затрепетало от злобы да от обиды — да что же демоны эти мерзкие такие, такие жестокие! Уроды, ну уроды же бессердечные, ну кем быть надо, чтобы жизни безжалостно так калечить да обрывать? Как же так? Как же быть такое может.? — Нам не вернуть их, дитя. И наши слëзы и боль им не помогут, — на хрупкие девичьи плечи легли чужие широкие ладони. Вздрогнула Шинобу от неожиданности, да ничего не сказала и вырываться не стала: чего уж врать тут? Он семпай, и ясно без слов, что знает, когда грустно, а когда нет. Нет, хорошо на душе, легко, не поспоришь с этим, обидно стало просто на секунду от несправедливости такой. Девушка закивала, опуская голову и зная, что смысла в этом никакого нет: от взгляда чужого можно спрятаться, а вот от заботы искренней и чистой не скроешься, да и не нужно это. — Спасёт лишь работа: если нам удастся победить, их смерть не будет напрасной. — Я думаю вы правы, Гëмей-сан, — скрыла слëзы Шинобу, легко голос её прозвучал да привычно. И что сказать-то дальше — неясно, спутались все мысли, в голове темным-темно будто бы. — Я зайду к Муичиро-сан после обеда. Не могли бы вы, пожалуйста, отнести ему завтрак? Не хотелось бы отправлять к нему девочек — боюсь, они не справятся. — Мне вовсе не сложно помогать тебе, дитя, — Гëмей отстранился от девушки, вновь сложил руки с яркими четками в них. К чему вообще вопросы нужны, как подумать можно о том, что кто-то откажется помогать? Дело-то общее, все за него ответственность несут и, если кто из строя выйдет, все силы бросить надо на то, чтобы поскорее товарищу заболевшему помочь. Как же иначе-то? Нельзя по-другому. — Хорошо. Возьмите, пожалуйста, — улыбается Шинобу, пусть и злится на слëзы свои, чудом не пролившиеся, и протягивает мужчине поднос; она поднять с трудом эту тяжесть может, а он легко так взял его, будто и не весит ничего всё это. А как? Не видит же даже он, где поднос этот! — Вы будете завтракать? — Я не голоден, дитя, — вновь улыбнулся Гëмей, но про себя, никому чувства свои не показывая. Какая же хорошая Шинобу всë-таки, чудо просто! Молодая совсем, а сдержанная, спокойная, старательная такая — ну прелесть просто! — Не переживай за меня. — Как скажете, — коротко согласилась девушка, кивнула, уронив волос пряди короткие на высокий лоб. — Спасибо вам, вы очень помогаете мне. — Не стоит благодарности, дитя, — из невидящих глаз мужчины вновь потекли слëзы, прозрачные, блестящие на дневном солнце. О чëм думал он? Что за воспоминание, в сознании давно застывшее, вспыхнуло теперь? Приют? Флейта? Первая встреча с Главой? Ученик? Кошка какая-нибудь? Непонятно. Не заглянуть так просто в думы чужие, не распознать мыслей путаных. А как хочется иногда прочесть их…***
— Просыпайся, дитя, — прозвучал голос этот, словно бы сквозь пелену или толщу воды: гулко, неясно и будто с эхом, хотя и эха, кажется, не было. С трудом Муичиро приоткрыл глаза; всё вокруг очень чётким, резким показалось, и ярким донельзя. Голос-то знакомый какой… Сейчас-сейчас, ещё минутку дайте и вспомнится, кто же обладатель его, секундочку ещё… Жмурится Муичиро, зажимает уши ладонями — что-то, кажется, звенит негромко — напрягается весь, лишь бы вспомнить, близко ведь так мысль эта, ещё чуть-чуть и удастся ухватить её! Ну что ж такое… Не вспоминается никак! — Тихо, успокойся, — кто-то осторожно провёл ладонями по его спутанным волосам, худеньким плечам, и от движений этих мягких так спокойно и хорошо на душе стало, что удивительно даже. — Тебе больно, дитя? Муичиро ничего не ответил, опустил лишь глаза, старательно рассматривая своё покрывало. И сказать-то ему нечего, в порядке, вроде бы, всё. Так и не найдя слов нужных, мальчик только головой помотал, показывая, что нигде не больно ему. Так, глупости. — Я понял тебя, — Гëмей осторожно, без усилий совсем, помог Муичиро сесть, опереться о подушки; без слов понятно, что тяжело ему было бы самому с этим справиться. — Тебе стоит поесть. Организму нужны силы на восстановление. И постарайся говорить поменьше — ты повредил голосовые связки. — Хорошо, я понимаю, — слова эти дались почему-то с невероятным трудом и прозвучали так тихо, что с трудом удалось и самому Муичиро разобрать их. Он уселся поудобнее, вздохнул поглубже и тут же закашлялся от боли: горло так саднило, будто там всё, что было только, с корнем выдрали. Как это он раньше не почувствовал? — Я же сказал тебе быть аккуратнее, дитя, — на коленях у мальчика, будто сам собой, незаметно совсем, появился поднос; на нём что-то определённо стояло, но вот что именно никак не удавалось понять, так всё вокруг расплывалось-путалось. Муичиро смотрит на поднос этот непонимающе и никак, бедняжка, в толк взять не может: что же нужно от него, чего сейчас делать? Гëмей, видя, что совсем растерялся коллега его, мягко гладит его по волосам спутанным, осторожно и ласково, чтобы ни в коем случае боли не причинить. — Мне помочь тебе? Захотелось в ответ сказать что-нибудь, да вовремя Муичиро вспомнил, что не стоит слишком уж много разговаривать пока. «Не болтай — язык откусишь» — не он ли говорил это тому мальчишке, мальчишке, спасшему его жизнь? Хороший такой, добрый, много светлого в мире сотворить сможет. И догадливый ещё, умница… Бирюзовые глаза распахнулись широко и удивлённо, с губ сорвался тихий вздох, поражённый да непонимающий. Застыл Муичиро, как громом поражённый, ошарашенный мыслью нежданной да негаданной. Он что… Вспомнил? Так чётко, будто увидел заново, и сам? Правда это, не ошибка? Неужели и впрямь вспомнил? — Успокойся, — Гëмей ласково погладил Муичиро по голове, в свободную руку беря вилку; не помешает ему помощь, точно не помешает. Ясно без слов ему, что сам мальчик плохо всё понимает пока: ему бы на себе сосредоточиться да осознать поскорее всё. Бедная, запутавшаяся несчастная душа, заблудившаяся на дорожках этой жизни… Как же это трагично, как же печально и чудовищно. Как жаль… Но вслух нельзя этого сказать: напугается ребёнок ненароком, а ему покой сейчас просто необходим. Ещё одно ласковое и мягкое прикосновение к волосам — Муичиро послушно приоткрыл рот, будто бы всё понимая. «Как с маленьким, честное слово» — думалось ему, пока Гëмей-сан осторожно кормил его оякодоном. «Бедный мальчик, он совсем измучился из-за этого неведения» — думал в это время Гëмей-сан. На улице было очень светло.