Проклятье

Noblesse
Слэш
В процессе
NC-17
Проклятье
автор
Описание
Франкенштейна прокляли. Смертельно. Правда, ноблесс решил по-другому. После этого Франкенштейну пришлось многое узнать. И о этикете, и о истории благородных, и о Мастере, и даже о своей личной жизни. Разговоры в спальне. И даже местами в постели.
Примечания
Люблю эту пару. Безмерно и безгранично. Тут будет много авторских хэдканонов. Очень много.
Содержание Вперед

Часть девятая. Об иглах, будильниках и печатях.

      Франкенштейн остается суетиться в комнате — он все так же не любит малейший беспорядок.       Рейзел молча гипнотизирует электрический чайник.       — Мастер? — спрашивает подошедший Франкенштейн, потому что Рейзел и вправду застыл посреди комнаты, не дойдя даже до диванчика.       — Они раньше реагировали на ментальные приказы, — делиться Рейзел, — человеческая техника. В прошлом цикле. Люди использовали для этого какие-то технологии, а я научился использовать свои способности. А теперь не работает, — в его голосе проскальзывает почти детская обида и какая-то беспомощная растерянность.       Так, что Франкенштейну хочется улыбнуться — и в груди щемит от невозможной нежности.       Он обнимает Мастера со спины, смыкает руки, прижимается щекой к загривку. Какой же он все же…       Мастер только слегка похлопывает его по сцепленным рукам. Перед глазами его шея, чуть прикрытая темными прядями волос — Франкенштейн часто ее видел. И, возможно, всегда хотел коснуться. Губами.       Теперь можно. Франкенштейн целует аккуратно, едва касаясь. И удивляясь вздрогнувшему Мастеру.       — Неприятно? — обеспокоенно спрашивает человек.       — Нет, — чуть помедлив, отвечает ноблесс, — в том облике там шипы. Острые. Защита от попыток вцепиться в шею.       Франкенштейн хмурится — лично он ничего такого не увидел.       — Они плотно прижаты, и это был не узор, — поясняет Мастер, — а еще они могут становиться очень хрупкими. Обламываются. И крошатся, когда их вытаскивают из раны. На очень острые осколки.       Франкенштейн представил такое в пасти — картинка была неприятной, даже если учeсть повышенную регенерацию. Особенно, если осколки достаточно острые, чтобы прорезать регенерирующую плоть вновь, не давая себя вытолкнуть.       — Достаточно острые, чтобы повредить кость, — Рейзел чуть улыбается, — я уже и не припомню, когда Охотника последний раз так кусали… Но шее все равно достается мало касаний. Вопрос доверия.       — Но касания не неприятны? — уточняет Франкенштейн.       — Нет. Скорее непривычны… и в этом облике шипов нет. Но лучше делать это не неожиданно.       Франкенштейн целует еще раз. И кожа покрывается мурашками, а Мастер чуть поводит плечами.       — Остро. И довольно приятно. Но будь в этом облике шипы, они бы встали дыбом.       У Франкенштейна в голове мелькает одна фантазия, от которой прошибает жаром, и которую он гонит всеми силами, потому что… потому что ну правда, слишком.       Рейзел только сжимает руку на его руках.       — Можно. Не понравиться — скажу.       И щеки и Франкенштейна точно горят. И вообще. Он тут чай обещал, а сам…       Он успевает перехватить улыбку Мастера, когда, крайне смущенный, идет колдовать над чаем.       Колдует он с ним достаточно долго (а топить кубики сахара Мастеру в чашку — занятие все еще медитативное), приводя мысли в порядок. И не только мысли.       Когда он идет к столику с двумя чашками — он уже абсолютно спокоен.       А вот Мастер едва заметно улыбается.       И чуть подается к нему, когда Франкенштейн садится. Размывается тенью — и на колени человеку ложиться уже Охотник. Чуть топорща шипы — и правда не узор — на шее и загривке. Словно приглашая.       Франкенштейну становиться весело — и чутка смущенно. Он и правда хотел потрогать.       Шипы приподнимаются сильнее. Так, что Франкенштейну хочется смущенно пробормотать «Мастер…».       Он все же касается. Аккуратно. Он бы скорее назвал это иглами, чем шипами, все же, достаточно тонкие… И острые, он ведет пальцем по длине иглы и режется. Поверхность не гладкая. В режущих кромках.       Которые сглаживаются у него на глазах. Он ведет по игле во второй раз, не получая ранений абсолютно. Интересная изменчивость.       Длину он измеряет очень на глаз — иглы становятся длиннее к загривку, диаметр примерно одинаков, амплитуда движений… Игла послушно встает на девяносто градусов.       А потом с тихим «хрусть» обламывается у основания.       Франкенштейн инстинктивно втягивает голову в плечи — и хочет уже начинать извиняться… И только потом до него доходит, что сама по себе игла бы не обломилась.       — Мастер, — укоризненно говорит он.       Тот оборачивается — и в глазах у него веселье.       «Ты бы не попросил сам, — звучит в его голове, — она хрупкая у основания, аккуратно. И эта, как ты ее назвал «игла» не распадется через пару часов. А еще они порой бывают ядовитые…» — и вот это уже камень в его огород. О том, что не стоит резаться всем подряд.       Франкенштейну даже, наверное, стыдно. Но не от всего сердца.       — А остальное — распадется?       «Если перестать поддерживать материальность. А отделенные части исчезают быстро. Кроме шипов — их задача как можно дольше оставаться в ране».       Франкенштейн тянется за салфеткой, оборачивая иглу — не лишняя предосторожность, потому что, если кончик, за которые он ухватился, ведет себя нормально, то основание крошиться даже от соприкосновения с салфеткой.       «Осколки очень острые. А еще шип можно взорвать. Нужно даже. Будет неприятнее».       Неприятнее — мягко сказано. Очень мягко.       — Те, кому не посчастливилось — вообще выживали?       Если все это помножить на длину шипов и плотность их расположения, то выходило, что проще сразу отрубить голову — и пусть там регенерирует все. Если уж вообще сможет.       «Бывало. Трудно. И только с магией. Если мы забывали добавить яд».       Франкенштейн откладывает иглу на столик — и ведет рукой по прижавшимся иглам на шее. Сдерживая на языке просьбу сцедить чуть-чуть. Капельку. На опыты.       Он умеет работать с ядами.       Но Мастер под его рукой только размывается тенью — и поднимается с колен уже в своей обычной форме.       И тянется за своей чашкой.       Франкенштейну ничего не остается как потянуться за своей.       — Я обещал научить тебя работать с тенями, — говорит Мастер.       Франкенштейн поглаживает свое запястье. Особо он с подарком не экспериментировал, времени толком не было. Но…       — Просто приказами? Или есть какие-то особенности?       — Скорее особенности их применения. Они достаточно сообразительные. И верные — в них не осталось ничего, что вело бы к предательству.       — Им что-то нужно? Питание, занятие…       — Энергия, — поясняет Рейзел, — покажу потом, как их кормить.       — Зачем их использовали?       — Любая занудная работа. Наблюдение — они хорошо маскируются под кого-нибудь. Вплоть до того, что можно их назвать полноценно-живыми. Бой. Но эти… люди в бою — плохой материал, если нужно хоть что-то крепкое. Основой создания подобных существ вообще были не наши даже знания — демоны подобным не брезгуют в куда большем количестве. Но я знал… И знаю, как делать подобное. Так, чтобы оно не затрагивало душу и не мешало уйти на перерождение — остается только энергетическая оболочка. И изменяется. Пленять душу — уже перебор.       — Но возможно? — в существовании души Франкенштейн не сомневался. Было же у него Копье. И что-то оно съедало. Не тело.       — Даже широко распространенно. В определенных местах. Душа — достаточно сложная структура.       Франкенштейн колеблется между желанием просто мирно попить чай рядом, и желанием попросить Мастера рассказать все, что он только знает — а знает он, судя по всему, не мало интересного. Но это… терпело по времени? Времени у них теперь было много.       Он придвигается к Мастеру ближе — так, чтобы бедром к бедру, так сидеть намного лучше. А когда Мастер обнимает за талию — еще лучше.       — Могу на колени пересесть. Но чай так пить точно неудобно будет.       — К черту чай, — говорит Франкенштейн прежде, чем успевает что-то подумать.       И Мастер действительно пересаживается. Позволяя себя обнять и уткнуться лицом в плечо. Это — еще лучше, Франкенштейн сжимает руки крепче, жмурясь и чувствуя, как Мастер поглаживает его по волосам. Приятно. До мурашек приятно. И спокойно.       С Мастером всегда было спокойно. Безопасно. Защищено — несмотря ни на что. Но больше все же — спокойно. Франкенштейн привык что-то делать — постоянно, неуемно, исследования, бытовые дела, а тогда — безумно давно, он еще и воевал практически со всем миром — что с Союзом, что с благородными, да что там говорить, он и с оборотнями пересекался. Нужно было набрать данных, нужно было вычислить очередных мутантов, нужно было не дать Копью себя сожрать, но одновременно как-то протестировать его…       Он тогда мало даже спал. Не больше самого необходимого минимума — сон был… опасен и малоприятен, и дело не только в Копье.       А потом он попал к Мастеру. И ощутил именно это — спокойствие. Быть может, это свойство самих благородных — в Лукедонии время словно застывало в своей неспешности. Рядом с каджу. Рядом с Лордом.       Рядом с Мастером, там, в их особняке — время словно останавливалось вовсе. Не нужно было спешить. Не нужно было суетиться.       И по началу Франкенштейну эта неспешность давалась с большим трудом. Он привык суетиться, привык делать много дел, привык бежать — быстрее, и еще быстрее, на опережение всего и вся, привык, что его постоянно пытаются если не убить, то захватить…       И вдруг это все стало не нужно. Франкенштейн все равно суетился, захватил весь подвал, устроив там лабораторию, суетился по мелким бытовым делам, дразнил каджу, дразнил прочих благородных, нарывался на драки… Научился ценить спокойствие. Когда не сидишь сжатой в клубок змеей, готовой к броску. Когда мирно пьешь чай — Франкенштейн не понимал, в чем прелесть этих ритуалов, бездарно отнимающих время… Рядом с Мастером — понял. Потому что рядом с Мастером стало просто хорошо. Спокойно. Расслабленно. И не нужно было никуда подрываться и что-то делать. Это было… просто хорошо. Приятно.       Когда Мастер исчез, это спокойствие Франкенштейну опротивело. Разом. Просто невозможно было находиться там, в этом застывшем и растянутом времени, просто невозможно — и слишком много дел.       Франкенштейн тогда… не то, чтобы отчаялся, нет. Но стремительно откатывался в более молодую версию себя, что не мог усидеть на месте без дела больше пяти минут. Да что там… ему тот чай в глотку не лез. До жгучей неприязни. Он только в последнюю сотню лет вновь научился его пить. И сидеть на месте. Неспешно. Без Мастера — еще и безнадежно пусто, и Франкенштейну потребовались долгие года чаепитий практически по часам, каждый чертов день, чтобы научиться этой расслабленности самому. Не совсем так, как было, точнее, совсем не так, как было, все — не так, но… он научился. Сам.       А потом Мастер вернулся. И жить стало резко легче. Просто потому что — он рядом.       Много ближе, чем можно было себе представить. И, пожалуй, именно это больше всего подходило под определение «счастье». Просто вот так сидеть — очень близко и абсолютно забыв о времени. Франкенштейн точно был счастлив.       Трезвон будильника на телефоне заставляет его очнуться. И несколько тупо и оцепенело вслушаться в звук. Которого, по его мнению, быть тут вообще не должно.       Мастер только вздыхает чуть глубже обычного. Быть может в раздражении на современную технику, которая ментальным приказам неподвластна. Очень большое упущение, как по мнению Франкенштейна. Потому что телефон приземлился в углу на комоде, и ради него придется вставать. Он, конечно, успокоится. Чтобы выдать очередной трезвон через пять минут. Абсолютно бессердечный выкидыш человеческой техники, иногда Франкенштейн даже думает, что его точно придумали для того, чтобы мучить людей по утрам.       — Придется вставать, — глухо говорит Франкенштейн. Сгонять Мастера с коленей — выше его сил, как и расцепить руки, но…       — Он успокоился? — полуспрашивает Мастер, потому что мерзкий трезвон и впрямь утих.       — И повториться через пять минут, — поясняет человек. И пять минут и впрямь можно еще посидеть. Хоть четыре с половиной, чтобы Мастеру не пришлось опять слушать это.       Мастер просто поглаживает его по волосам.       И очередной трезвон они просто пропускают. Так, что Франкенштейну хочется выругаться. И приходиться вставать.       И Мастер с его колен встает с явной неохотой. Так, что Франкенштейн от души хочет проклясть беспощадного электронного ублюдка.       Будильник он отключает крайне, крайне зло. Время — шесть утра. Время было остановлено, но телефон упрямо продолжал его считать.       — Да, Зей говорил о чем-то таком. Придется потом подправлять время, — поясняет Мастер. Опять читая мысли — Франкенштейн не против. Совсем не против. Мастеру можно.       А вот сети на телефоне не было. Совсем.       У Франкенштейна в голове было довольно много мыслей. От вопроса, как этому научиться, до плана исследований и массы способов практического применения такой остановки. Это все же было очень и очень вкусно.       Ну… он в любом случае узнает. В крайнем случае можно было просто договориться — от дополнительного времени на исследования Франкенштейн не дурак отказываться. И не только на исследования. Благо самого очевидного минуса подобного использования — ускоренного старения, он был лишен. Ну разве что график сна придется пересмотреть.       Он быстро отключает будильники и напоминалки — и на всякий случай переводит телефон на беззвучный, — и возвращается к Мастеру. Они вроде как чай собирались вообще пить.       И чашка оказывается горячей — слишком горячей как для времени, что она простояла. Мастер только довольно улыбается, прежде чем отпить от своей, и Франкенштейн понимает, что и тут без игр со временем никак не обошлось.       Это было даже полезнее, чем казалось на первый взгляд.       — Вы хоть немного восстановитесь, — просит Франкенштейн, понимая, что даром подобное не дается, исключительно растратой жизненных сил.       — Я подпитался, — спокойно говорит Рейзел. Который и вправду немного восстановил силы. Немного. Чтобы не рыдать кровью, не бить чашки из-за внезапных судорог, и, что хуже, не начать смотреть на людей, как на еду. Крайне пустую и невкусную, но на определенной стадии истощения на вкус и качество еды смотреть не приходится. Да и просто, длительное истощение — не самое полезное состояние для организма.       Франкенштейн смотрит крайне скептически, и, как на взгляд Рейзела, абсолютно без повода. Он же в порядке. Его человек просто излишне волнуется. Хотя — это все равно было довольно приятно.       Так, что он не может сдержать довольную улыбку.              — Как ваша голова? — спрашивает Франкенштейн, когда они почти допивают чай.       Рейзел на мгновение смотрит на него непонимающе — а потом мягко улыбается.       — Все в порядке. Я не зря менял форму — наши тела приспособлены к нашей силе. Я умею обходиться без последствий от ментальных ударов — специальных, направленных, и много хуже чем то, что сделал ты. Просто эта форма — несовершенна. И довольно слаба.       Франкенштейн отводит взгляд, все равно чувствуя себя крайне виновато. Он меньше всего хотел доставлять Мастеру проблем, а уж тем более — боли. У него не всегда это получалось.       Франкенштейн поднимает взгляд вновь — Мастер легко похлопывает его по руке.       — Все в порядке, — мягко повторяет Рейзел. Его человек, как говорили дети, загонялся. Причем довольно-таки странным образом.       И Рейзел прекрасно знал, как его от этого отвлечь. Всего-то пересесть на колени и выпустить крылья по нормальному, обнимая еще и ими. Эмоции его человека сменяются на теплое восхищение, а руки приятно ложатся на основание крыльев. Поглаживая. И явно — исследуя. Франкенштейн, конечно, пытается это сделать, как он сам думает, незаметно, но его любопытство достаточно щекотное. Настолько, что его абсолютно по-детски хочется покусать — но с людьми так точно нельзя. Слишком хрупкая кожа. Нежная. Слишком легко расходиться под клыками — до крови и мяса.       Сами Охотники в детстве часто грызлись. Как элемент игры, причем довольно приятный. В этой жизни у него не было таких воспоминаний, но в прошлых — были.       Просто сидеть так, впрочем, тоже достаточно хорошо. Спокойно и расслабленно. Так, что он упускает момент, когда исследования его человека приобретают несколько иную форму.       — Это соблазнение? — интересуется он.       — Возможно, Мастер, — весело отвечает его человек, кладя теплую руку ему на бедро и медленно поглаживая, — прошу прощение за наглость.       — Франкенштейн, — говорит Рейзел укоризненно, — нужно больше наглости.       — Ах, простите, — извиняется человек, и с удвоенно наглостью начинает расстегивать рубашку второй рукой.       И целует открывшуюся кожу — по шее, по груди.       — Достаточно нагло? — осведомляется Франкенштейн, скользя пальцами по животу.       — И кто знает, что там у этого человека на уме, — говорит Рейзел, по тону голоса сразу ясно, что кого-то цитируя, — абсолютно непочтителен, неуправляем и без меры вздорен. Оскорбит, как есть оскорбит, прямо-таки зверски осквернит честь и достоинство… — он прерывается на мгновение, потому что Франкенштейн абсолютно непочтительно скользит рукой ниже. Достаточно нагло, — быть может, мне стоило сказать им, что честь и достоинство у меня находятся не там?       — Что вы, Мастер, — послушно-участливо удивляется Франкенштейн, — абсолютно ясно же, что они судили по себе!       Рейзел тихо фыркает. И подставляет шею под поцелуй.       А потом хитро улыбается, когда человек встает с ним на руках.       — Мастер, — в голосе Франкенштейна звучит укоризна, — вы легкий.       И как-то даже слишком, потому что ноблесс чисто физически не мог весить не больше кошки, причем не самой упитанной.       Ответом ему служит только вполне себе материальный и ощутимый поцелуй в шею.       — Как такое возможно? — интересуется Франкенштейн. Не прекращая двигаться в сторону спальни с достаточной наглостью. Он тут не так давно Мастеру кое-что обещал… пусть и несколько в своих мыслях.       — Трансформация, — поясняет Мастер… так и не убрав крыльев. И не прекратив ими обнимать.       Раньше крылья ассоциировались с применением силы, но… Тогда они были другими. Просто кровавая сила, не перья. Едва ли даже анатомически правильной формы. Сейчас крылья были куда более реалистичны… Не считая того, что на теле просто не было мышц, чтобы привести их в движение. Он прощупал.       И рубашку крылья не рвали. Франкенштейн бы предположил крайне точечную нематериальность, ровно на слой этой самой крайне плотно прижатой к телу рубашки.       Выглядело это достаточно сложным. Особенно если прибавить изменяющийся вес. Но все в мире можно было понять, Франкенштейн просто пока не знал, как именно.       Мастер на его руках чуть заметно вздыхает.       — Меня не перестает восхищать, что ты даже в этой ситуации думаешь о чем-то подобном.       — Вас это напрягает? — спрашивает человек, переступая порог спальни. Могло — по общению с людьми (и в особенности с женщинами) он знал, что думать о чем-то другом в, ммм, романтический момент было неприлично. Или все-таки неромантично? При попытке добавить к этому популярную фразочку про то, что «умный мужчина — это сексуально», мозг Франкенштейна как-то выдал черный экран и рекомендацию больше никогда, никогда не пытаться понять логикой щебет влюбленных старшеклассниц.       — Чуть щекотно. Твой интерес, — поясняет Рейзел, — это… не неприятно.       Франкенштейн аккуратно опускает его на постель, и в голове остается только одно бесконечно влюбленное «Мастер», потому что… Мастер и правда понимал.       За этой эмоцией он пропускает, когда его резко дергают на себя. Подминая под себя и усаживаясь на бедра — на этот раз приемлемым весом. Франкенштейн не успевает считать выражение глаз — Мастер размывается черной тенью.       И единственной мыслью остается только одно. «Огромный».       Нет, Франкенштейн не пропустил мимо ушей фразу «уменьшенный раза в три», но по размерам Охотник оказался с добрую лошадь. Очень добрую. На кровати абсолютно точно целиком не поместившуюся.       И очень хищную. Это и в уменьшенном облике считывалось, но так… Франкенштейн с трудом мог представить, как можно было гонять кого-то подобного, пусть и Оружием Духа.       А еще Франкенштейн теперь точно мог считать эмоцию — морда все так же была выразительнее лица.       Озорство.       — Вы меня дразните, — медленно говорит Франкенштейн.       Тихий теплый фырк.       Лежать так было бы достаточно напряженно — будь это кто другой, но это был Мастер. Франкенштейн поднимает руки, касаясь — шкура была теплой, а еще руку еле ощутимо покалывало… словно он гладил энергетическое поле.       Местами это было логично. Веса эта форма должна была быть соответствующего — кровать бы подобное вряд ли выдержала… Кстати о ней.       — Кажется, нам нужна кровать побольше? — невинно замечает человек, очерчивая руками лопатки — Мастер откровенно подставляется, пригибаясь ниже. А еще в этой форме больше шипов. По лапам, по хребту — не таких уж и тонких… Да и те, что на шее язык уже иглами назвать не повернется.       «Я могу изменить размер», — звучит в его голове. На удивление ничуть не поменявшимся голосом.       Нужна, понимает Франкенштейн.       И только тянет Мастера на себя. Желая ощутить вес — он верит, что со своей материальностью Мастер обращался весьма аккуратно… И — просто хотелось. Чувствовать больше. Это должно было быть весьма уютно — полураскрытые крылья расслабленно лежали по бокам… И — Франкенштейн скользнул рукой к основанию крыла — вот тут нужные мышцы уже были. Была ли, интересно, килевая кость…       Мастер послушно ложится — больше тепло, чем вес. Уютно.       А шкура жесткая — и чем-то напоминает камень. Теплый и живой, но она абсолютно не продавливалась под пальцами. Даже когда он, увлекшись, применил силу… и силу Копья, растекшуюся фиолетовым по кисти — тоже.       — Не больно? — спохватившись спрашивает он, извиняющее поглаживая не сильно вроде как и пострадавшее место.       Еще один тихий фырк, и по связи контракта донеслось ощутимое веселье.       — Вы вообще прикосновения чувствуете?       «Да, но не так. Касание энергии куда ярче. У энергетических оболочек много слоев, и это довольно похоже на обычное касание. Но чисто физически прикосновения довольно приглушенные. Могу вообще убрать чувствительность» — говорит Мастер, и говорит на удивление развернуто.       Это для него, понимает Франкенштейн. Такая многословность там, где можно было ограничиться обычным «да». Потому что ему интересно. От этого стало тепло на сердце. Так, что он просто обнимает Мастера, вжимаясь и целуя, куда уж пришлось…       Кстати, на груди шкура была словно мягче. Шелковистие. Более гладкой.       Франкенштейн опускает руки, чтобы коснуться по груди и погладить по бокам. Вряд ли Мастер в этом облике боялся щекотки.       — Прикосновение Копья… не было неприятным? — обеспокоенно спрашивает он.       «Разве что Копью».       Франкенштейн хмурится. Нет, сила Копья и правда проявлялась как-то очень неохотно, а ушла, стоило лишь отпустить… Хотя обычно все было с точностью наоборот.       — Почему?       «Боится. Можешь попробовать его призвать — вряд ли выйдет».       Франкенштейн усомнился, и правда попробовал. Процесс напомнил ему снятие с потолочной балки перепуганного кота, когда несчастные три килограмма зверя сопротивляются за все пятнадцать, вцепляясь всеми конечностями за любую поверхность… Франкенштейн бросил эту попытку и Копье забилось куда-то совсем уж в глубь.       — Почему оно вас так боится? — это прозвучало почти обиженно, и Франкенштейн едва ли эту обиду осознавал.       «Потому что я голоден и могу его съесть», — поясняет Мастер.       — Ага. То есть, я могу этого ублюдка вами пугать, — задумчиво говорит Франкенштейн, — ох, простите. А вы… вряд ли Копье было бы вкусным.       «Много ненависти и злости. Не вкусно, но силы восполнить можно»       — А его… шум?       «Ментальный контроль. Я пользуюсь им куда лучше, чем могут благородные. Особенно в этой форме. Это не стало бы проблемой».       А у Франкенштейна складывается картинка многостолетней давности.       — Мастер, — серьезно говорит он, — печать в гораздо большей степени блокирует «шум», но не использование силы.       Кивок.       — Я могу ее сам снять. И вернуть на место.       Мастер спокойно слушал.       — Но при этом, эманации Копье не блокированы полностью. Я все еще его слышу.       «На раздражитель формируется устойчивость».       — Я правда сейчас его контролирую лучше, чем в прошлом. И вы тогда спрашивали, не подчинил ли я свою силу до конца, вы имели в виду именно то, что я должен… полностью держать его самостоятельно. Как Оружие Духа. Без риска быть поглощенным?       «Оно не поглощает тебя, пока ты сильнее его».       Франкенштейн прикрывает глаза, чувствуя, как в животе развязывается узел… о котором он даже и не подозревал.       — Кошмаров тогда стало сильно меньше. Их… вообще стало меньше рядом с вами.       И это была помощь. Все — он не думал об этом, да и кошмары не ушли полностью, хотя с появлением печати почти сошли на нет, если не трогать силу… Если бы все продолжилось так же — беспощадными еженощными кошмарами — как долго он бы продержался? Это вопрос не только силы воли — какие бы ни были модификации, физическое тело все равно влияло на разум.       «Шанс у тебя был. Небольшой. Просто… есть вещи, с которыми следует справляться не сразу и не одной силой воли».       Франкенштейн издает звук — что-то среднее между смешком и всхлипом.       — Вы ведь с первой встречи знали.       Он тогда уснул, восстанавливая силы — плохо, поверхностно, и провалившись в кошмар — из него Франкенштейна выдернул тогда обеспокоенный Мастер, и человек долго извинялся за причиненное беспокойство… и объяснял благородному, что это вообще такое — кошмар.       А после провалился в сон без сновидений. Он долго их не видел тогда, больше недели… Потом стал видеть. Реже. После использования силы. Почти как с печатью.       Почти как…       Франкенштейн хмурится. Это же была не какая-то обычная стандартная печать, да? Разновидности такой для людей с обезумевшим Темным Копьем?       Мастер молчит.       Это же была точно не разовая помощь — пробудить его из накрывшего безумия. Нет, это было больше, много больше.       — Мастер. Почему вы молчали?       Не было ничего плохого в том, чтобы предложить помощь, и, возможно, Франкенштейн тогда не стал бы сильно упрямиться… Хотя бы несколько раз. В исключительных случаях.       «Не хотел… излишней благодарности».       Франкенштейн хмурится — это еще при чем? Чем плоха была благодарность, более чем заслуженная?       «Познакомился бы ты с черной тварью… гораздо раньше».       Морда у Мастера становиться на редкость смущенной, а до чуткого слуха Франкенштейна доносится тихое, мягкое и довольно глухое постукивание. Кисточкой, определяет человек. По полу.       Он не знает, видел ли когда-то что-то более милое.       Но Мастер, получается, уже тогда…       «Франкенштейн?» — ментальный голос звучит обеспокоенно.       — Все в порядке, Мастер, — откликается он, — я просто слепой придурок.       Тихий выдох.       «Нет. Я старался не показывать».       Франкенштейн только качает головой, не соглашаясь.       — Мастер. Мне бы понравились вы в этом облике.       «Как объект для исследований?» — весело спрашивает ноблесс.       Франкенштейн, смущенно кашлянув, отворачивает голову. И это тоже, если честно.       И все же… он за столько всего даже не сказал Мастеру «спасибо»…       «Франкенштейн. Ты знаешь, как можешь его сказать. Полагаю, в благодарности и вправду нет ничего плохого».       Франкенштейн приподнимает бровь. Это сейчас что, был непристойный намек?       «Пристойный намек».       Ах да. Как он мог забыть? Ничего неприличного между ними не было.       Франкенштейн усмехнулся.       — Ах, Мастер… Боюсь, я провинился несколько больше. И задолжал вам супружеский долг. Уже и проценты набежали… за все восемьсот двадцать лет.       Тихое постукивание возобновилось.       «Франкенштейн. Боюсь это — чисто моя вина».       — Нет, — твердо говорит человек, и вновь тянет руки к черным бокам, — не стоило мне вообще поднимать эту тему, простите.       «Стоило», — упрямо говорит Мастер.       — Нет. Прошлое — прошлому, и уж лучше не приносить ему в жертву настоящее. Я… никогда на вас не злился.       «Ты поладишь с Зеем», — туманно говорит Мастер, и твердость под пальцами Франкенштейна смазывается живой черной тенью.       Франкенштейн не убирает руки — специально. Ощущение энергии под руками становится ярче — материальность и впрямь пропадает и остается только тень — теплая, до странности плотная, чуть покалывающая кончики пальцев. Он прослеживает ее движение — до тех пор, пока его ладони вновь не оказываются на боках Мастера.       Кожа на них гораздо менее плотная, но все же плотнее людской — и теперь Франкенштейн догадывается, почему.       Так подумать, он ни разу не видел, чтобы Мастер ранился — не от хлесткой энергии, а просто обо что-то физическое.       Ноблесс нависает над ним, удерживая себя на вытянутых руках — и отчего-то еще не до конца утратив эту ауру — крупного хищного зверя. Франкенштейн с уверенностью может сказать — красиво. И довольно волнующе.       Мастер, точно что-то заметив, наклоняется, целуя в распахнутый ворот рубашки. И садится на бедра — учитывая, что ни клочка одежды на нем не осталось — и воссоздавать он ее не стал…       Франкенштейн ведет ладонями по бокам, останавливая их на бедрах. Нет ничего плохого в благодарности, да? Он, пожалуй, теперь знает один неплохой способ — поза, правда, не самая подходящая…       Но у них еще много времени.       — Много, — соглашается Мастер с его мыслями, — но ты, кажется, кое-что хотел попробовать?       Франкенштейн смотрит на него пару секунд — а потом резко отворачивается, заалев щеками.       Это все же как-то…       Он просто представил, какого это все же было. Прикусить за загривок. Во время сплетения тел. Зона была довольно чувствительной — и это могло оказаться в равной степени как приятно, так и не приятно.       Возможно, все же не стоит. Или не сейчас — он все же хотел сделать Мастеру приятно, а не наоборот.       Рейзел только вздыхает. И едва касается пальцами щеки своего человека.       — У нас есть и свои жесты выражения привязанности, — тихо говорит он, и человек наконец перестает прятать взгляд, — похожие укусы — одни из них. Жест обоюдного доверия — один не пытается навредить, второй не пытается защититься… Местами даже поперек разумного.       — Есть что-то еще? — Франкенштейн смотрит с любопытством. И тихо радуется — подобная тема разговора была куда лучше, чем воспоминание о прошлом. Гораздо.       — Тактильность, — Мастер ложиться сверху — человек торопливо убирает одежду, все же, касаться ее голой кожей не слишком-то и приятно будет, — привычка спать рядом — нам довольно редко нужен сон, но это бывает довольно приятно.       Звучало довольно невинно. Совсем невинно.       — Именно поэтому так и понравилась эта форма. За расширение… возможностей.       Франкенштейн проводит руками по спине.       — Расширение возможностей, значит?       Рейзел едва заметно улыбается.       — Франкенштейн. Когда это ты стал таким нерешительным?       — Я просто пытаюсь относиться к вам с достаточным уважением, Мастер, — говорит человек, все еще аккуратно водя руками по спине.       — Ммм… лучше бы с достаточной наглостью.       — Ах во-от как…       Франкенштейн подается вперед, обнимая, перекатывается так, чтобы оказаться сверху, сам уже усаживается на бедра.       — Мастер. Зачем вы сняли с меня печать?       Ему самому становится весело — Мастер смотрит чуть вверх с настолько невинным видом, словно он тут не при делах. Совсем.       — И зачем вы сделали это тайком?       Рейзел все же смотрит на него — в алых глазах плещется веселье.       — Франкенштейн. И какой же приказ должен был это… сопровождать?       Его человек застывает — а потом медленно заливается краской.       Забавный такой.       — Быть может мне стоит все повторить… более правильно? — дразнит он своего человека.       — Мастер! — взмаливается Франкенштейн. Он только представляет, как будет звучать что-то подобное — и это не то, что пошло или неэлегантно, это гребанный стыд. И уж точно лучше даже не представлять, каково Мастеру было бы говорить подобное.       Тихий смешок.       — Без печати тебе свободнее.       — Я привык сдерживаться, опираясь на нее, — признается Франкенштейн, — не только в плане силы. Вы уж знаете мой характер.       — Вернуть? — тихо и серьезно спрашивает Рейзел.       — Не нужно, Мастер, — Франкенштейн чуть качает головой, — все хорошо.       Рейзел только вглядывается обеспокоенно — он заметил тот темный кусок боли в мыслях Франкенштейна — но вытащить его наружу… Человек упрямо не хотел ей делиться. Но она и не пропадала окончательно.       Он не хотел, чтобы его человеку было больно.       Кажется, Зей советовал в таких случаях… просто говорить?       — Но тебе все еще больно.       — Все в порядке, Мастер. Это пройдет, — только и говорит Франкенштейн.       Он всегда так говорит — и с этим не помогает даже умение читать мысли.       — Нет, — мягко не соглашается Рейзел. И тянет своего человека на себя, обнимая, — прости. Для меня это не было слишком долгим временем, но вот для тебя…       — Не нужно, — тихо шепчет Франкенштейн — но вот обнимает в противовес своим словам крепко, так, что уместнее будет слово «вцепляется»… и не только руками и на физическом уровне.       Рейзел позволяет.       — Я вас больше не отпущу, — все так же тихо говорит человек, спустя некоторое время — но, кажется, ему становится легче.       Рейзел молча высвобождает руку и поглаживает его по волосам.       — Вы сами дали мне это право, — несколько упрямо продолжает Франкенштейн, — встать рядом. И я не отступлюсь. Настолько, насколько хватит моих сил — и еще немного за их гранью.       Он целует кожу невесомо — точно печать, скрепляющая обещание.       Рейзел молчит еще какое-то время, но больше его человек говорить не настроен. Зато, кажется, ему стало чуточку легче.       — Франкенштейн. Тебе хватит сил.       И, почуяв сомнение человека, продолжает.       — Ты хоть когда-нибудь останавливался? Ты… Даже сейчас ты не закончил те эксперименты.       — Мастер, — тихо и почти обиженно говорит Франкенштейн. Он-то как-то наивно надеялся, что его продолжающиеся эксперименты над собой останутся в тайне.       — Прости уж, но знаю, — говорит Рейзел, — как и твои планы на изучение магии — и у тебя выйдет. Пусть и не сразу. Сила… ее можно получить. Порой долго и сложно — и не всем это нужно. А порой нужна и вовсе не сила — а возможность безнаказанно творить грязь, — его голос неуловимо холоднеет на этих словах. — У нас достаточно времени, просто поверь. Я скоро закончу свою охоту — и у тебя будет меньше причин беспокоиться.       — Помочь? — охотно спрашивает Франкенштейн, переключая тему, и правда — может, Мастеру и нужна какая помощь? Вряд ли его противники еще хуже ориентируются в современном мире.       — Нет, — спокойно говорит Мастер, — я знаю, кто это. Я не знаю, через кого он действует… Это решится довольно скоро, я чувствую, — он словно оправдывается.       — Но…       — Это не твой враг, Франкенштейн. Рано тебе еще в такие передряги лезть.       — Вот теперь я по-настоящему начинаю волноваться, Мастер.       — Я не пойду на конфликт с этим уровнем сил, мой свет. Ничего опасного.       Франкенштейн всем собой выражает укоризну. Не веря ни на грамм.       Поглаживания с головы переползают на спину — Мастер ведет кончиками пальцев по хребту. И молчит.       — Это мое личное, — тихо говорит он спустя некоторое время, — с прошлой жизни еще долг остался. Я был согласен его оставить — но он сам вновь полез к моим детям. Не забыв свои бредовые идеи. Этого я простить ему уже не могу.       — И я помочь не могу, — уверенно говорит Франкенштейн.       — Только пострадать. Пока это так. Поэтому сейчас позволь тебя защищать.       Франкенштейн молчит. Сцепив зубы. Потому что опять. Опять он ничего не может сделать. Опять Мастеру приходится его защищать.       Что ж он вечно таким бесполезным-то оказывается?       Тихий вздох.       — Нет. Не так, — Мастер вновь поглаживает его по голове, — и, если тебя это хоть немного утешит, благородных я тоже защищаю. Включая каджу и Лорда — это тоже не их уровня противник.       — Нет, — говорит Франкенштейн, — а ведь у них ваши способности. Пусть и в урезанной форме.       — Я их фактически всех усыновил. В той жизни. Поэтому именно моя сила стала основой их силы. В основном, это касается ментальных способностей — но большинство умеет использовать магию, а кто-то и способности крови. Те, кто тогда были сильнее прочих и стали каджу — и, как видишь, подобных было не много.       — Вы сделали для них слишком даже много. И продолжаете делать. Но, как я понял, остальные были… менее озабочены этим?       — Мы довольно непостоянны. В своей силе, в своем практически бессмертии… Нам сложно понять людей. И сложно понять и принять эту… конечность жизни. Когда больше не вернешься. Охотники… менее хрупкие. И меньше цеплялись за них. Я тогда говорил Зею — их родители защищают их так, что лучше бы не делали этого вовсе — и это было правдой. Не срослось у нас с ними.       — Но вы дали им защиту, — возражает Франкенштейн, — и нормальную жизнь.       — Их история… началась с меня.       — Мастер?       Ноблесс словно чуть размывается тенью — но стабилизируется вновь.       — Я, можно сказать, очень удачно познакомился с людьми. Их нет в нашем мире, но «наш мир» — скорее совокупность миров — и нет их только в ядре, где они слишком хрупки чтобы выжить. Ближе к границе население смешанное и люди встречаются — мы редко там бываем — и в основном по делу. А мне стало интересно. И, где-то, очень повезло. Потому что вся моя попытка быть менее страшным для них кончилась на вот этом вот уменьшенном облике. Но я наткнулся на ребенка — а он меня не испугался. Это было… довольно теплое время, — он улыбается — слабо и светло, — хоть меня и посчитали волшебным зверьком, но… все равно было тепло.       У Франкенштейна как-то неприятно засосало под ложечкой.       — А потом он заболел. Мы… не сталкиваемся с подобным, поэтому я даже не понял, в чем дело. Да и если бы и понял… просто не умел лечить. Но я не понял тогда. Ходил еще к границе смерти потом… но люди там не остаются. Совсем, ни сознания, ни тени, ничего.       — Мастер…       — Тогда мне и стало интересно, — продолжает ноблесс, прикрыв глаза, — как вы воспринимаете мир. Весь этот «человеческий» оборот начался с меня.       Он замолкает. И через некоторое время открывает глаза вновь.       — Франкенштейн. Я никогда не считал себя ответственным за их появление на свет — но я мог им помочь. Этого достаточно. Это было… интересной задачей. И очень интересной охотой, — в его голос вновь проскальзывают жесткие нотки.       Так, что перед глазами сама собой встает его другая, истинная форма.       Но Франкенштейн, кажется, не умеет его бояться. И только обнимает крепче.       — Кого еще тут светлым звать, — возражает он.       — Темным, — возражает Мастер, — до последнего перышка.       Франкенштейн только фыркает.       — Я вас люблю.       — Я знаю, — спокойно и уверенно говорит Мастер, все так же продолжая поглаживать его по голове.       — И, кажется, я вам тут обещал… как минимум благодарность, м?       Он приподнимается и проводит руками по груди — медленно, давая прочувствовать.       — Кажется, мы сошлись на наглости?       — Безмерной наглости, невыносимости… и что еще там было? — охотно соглашается человек, а его руки переползают на живот.       — Осквернении чести и достоинства, которые находятся не там? — невинно предполагает ноблесс.       — Какой ужас, — соглашается Франкенштейн, сползая ниже, — я безмерно извиняюсь Мастер.       — Интересный у тебя… способ извиняться, — выдыхает ноблесс.       Франкенштейн обхватывает губами его член, скользит ниже — гораздо увереннее, чем в первый раз.       «Вам нравится?» — несколько лукаво думает он, проводя пальцами по бедрам.       Мастер только вплетает пальцы в его волосы, не давая ответа. Но Франкенштейну вот точно нравятся руки Мастера в своих волосах — даже в такой позе.       Впрочем, Мастер может и не говорить — и так ясно. По чуть учащенному дыханию. По крепче сжавшимся пальцам.       Франкенштейну слишком даже хочется его отвлечь. От всего — от судеб мира этих чертовых, от ответственности вечной, от стремления всех защитить… Дать просто жизнь — обычную, местами очень бытовую, но теплую.       Франкенштейн только сжимает губы на члене сильнее, двигаясь — отвлечь, кажется, выходило неплохо — Мастер, даже если и видел его насквозь, явно был не против.       Только без печати определенно тяжелее сдерживаться — Франкенштейн водит руками по бедрам — и начинает хотеть сжать пальцы грубее, крепче, насадиться горлом — резко и глубоко, чтобы до изогнувшейся спины и тихого стона…       Он все же не удерживается — это много слаще и жарче, чем представлялось. Тихий, еле слышный стон. Движение бедер — он гасит его своими руками, не позволяя — и в голове, кажется, что-то рвется.       Он приподнимается, выпуская член изо рта, целует по животу, поднимаясь поцелуями вверх, кусает — совсем не бережно, но Мастер только сбивается в дыхании, опустив руки на его плечи и крепче сжимая их пальцами.       И от этого только еще жарче. Потому что можно. Мастер не останавливает, Мастер разрешает, Мастер сам попросил… А вместе с печатью Франкенштейн где-то утратил и остатки своего благоразумия.       Не было ничего благоразумного в том, что он скользит поцелуями-укусами по груди Мастера, устраиваясь меж разведенных бедер. И уж точно ничего не осталось, когда он прикусывает сосок, сжимая зубы — кожа у Мастера и тут крепкая, но Франкенштейну достается тихий стон и впившиеся в плечи пальцы — кажется, до крови… Он только зализывает языком место укуса, словно извиняясь, притирается бедрами, давая себя почувствовать — и скользит губами выше.       Глаза у Мастера темные. Темные, шалые — и никакой вечности в них не осталось, только эта темнота, так похожая на ту, что у Франкенштейна внутри — и человек не может сказать, кто первым тянется на встречу.       Поцелуй выходит совсем не бережный, жаркий, жадный — Мастер отвечает. Не менее жадно, пальцы ложатся на затылок, не позволяя отстраниться — будто бы Франкенштейн вообще мог пожелать отстраниться. Не сейчас, не так… Он только тихо стонет, притираясь бедрами — до алой пелены перед глазами. Так, что невольно появляется желание закончить все так — торопливо, жадно и жарко — опустить руку вниз, быстрыми движениями доведя их обоих до разрядки, но… не так.       Мастер отпускает его неохотно, невольно облизывает губы — так, что до дрожи хочется возобновить поцелуй.       Мастер не будет против, думает Франкенштейн, нависая над ним на вытянутых руках, Мастер точно не будет против, позволяя ему вести, но…       Франкенштейн еще помнит их недавний разговор про укусы.       — Мастер, — говорит он, — перевернетесь?       Ноблесс только кивает и послушно возится, вставая — Франкенштейн двигается, давая пространство.       А потом сглатывает с трудом — Мастер пытается опуститься перед ним на четвереньки — и подается вперед, ловя его рукой под грудь и затаскивая к себе на колени — не слишком удобно, и в другой момент он бы забеспокоился об этом — но сейчас Франкенштейн только ведет носом по коже от шеи к плечу, вдыхая и почти не ощущая запаха — только еле-еле уловимый свой.       И от этого хочется довольно заурчать. Словно маленькая личная метка — Мастер своего запаха словно не имел вовсе, а чужие… Франкенштейн не раз видел, как он использовал то самое очищающее заклинание — и довольно часто, просто это было не слишком заметно.       Франкенштейн все же кусает — сжимает зубы на коже под тихий, довольный выдох.       Ведет рукой ниже, обхватывая член, проводя по нему неспешными движениями — Мастер позволяет. Сидит смирно, наверняка прикрыв глаза — Франкенштейн не видит, но почти уверен в этом. Позволяет — медленные движения, руку, поглаживающую по груди, и губы на плече. Не торопя, не останавливая.       Позволяет он и коснуться рукой горла — не обхватить, нет Франкенштейн бы даже так не посмел — просто чуть коснуться пальцами, целуя в загривок — Мастер изгибается, выдыхает довольно, и Франкенштейну невольно хочется больше. Он скользит рукой выше, касаясь ладонью горла, раскрытой, расслабленной — это все еще просто касание, он сжимает руку на члене крепче, проводя — и кусает в загривок.       Тихий стон он не только слышит — чувствует ладонью на горле, Мастер выгибается — но даже сейчас не пытается его останавливать.       Франкенштейн разжимает зубы торопливо, быстро зализывает укус — Мастер вздрагивает, и вряд ли это можно назвать негативной реакцией, но…       — Все хорошо?       — Да, — звучит тихо и достаточно твердо.       Словно разрешение. И не столько даже разрешение, сколько… просьба?       Франкенштейн тянется за смазкой — потому что его естественной определенно будет недостаточно для проникновения, а боли ему не хочется причинять даже сейчас. Даже сейчас, когда в голове мутится, и его порывы едва ли можно назвать светлыми.       Просто — это же Мастер. Как можно? Как вообще можно было сделать так, чтобы ему было неприятно — специально и намеренно?       Мастер точно улавливает его порыв — и встает на четвереньки, позволяя. Он не дразнит — ни единым специальным движением, только внутри у человека все рано перехватывает. Так, что получается торопливо — накрыть собой, втолкнуться — тихий, довольный выдох. Целовать по плечам быстро и беспорядочно, удерживая себя от движений — Мастеру едва ли было бы больно, но… Франкенштейну не хотелось совсем уж набрасываться. Мастер под ним казался неуловимо хрупким — просто чуть меньше. Тоньше в кости, изящнее — а все равно…       Он начинает двигаться медленно — это почти мучительно, но это еще один довольный выдох, значит так — приятно, а собственный растекающийся по венам жар — это приятно тоже. Даже если хочется большего. Можно только прижать руку к груди — там, где бьется сердце — все же бьется, чуть учащенно, можно — вновь прикусить за шею — по телу Мастера проходит дрожь, и Франкенштейн чувствует, как он сжимается — выдержка сгорает в этом чертовом жаре — и мир выходит воспринимать как-то кусками. Торопливыми движениями — быстрыми укусами — по шее, по плечам, по лопаткам — это красиво, так красиво, что перехватывает дыхание — а быть может это жар виноват, потому что дышать выходит как-то с трудом; фрагментами — собственная фиолетовая аура, и остается только надеяться, что он не касался Мастера перепачканными Копьем когтистыми руками, тихие стоны — так, что уже и не разобрать, где чьи…       Кусочком чужих чувств по связи — теплых, очень теплых, но он не может разобрать, каких именно…       И вырубает его качественно. Так, что приходить в себя случается через некоторое время — и крайне смущенно разжимать зубы. Во-первых, он Мастера все же придавил, во-вторых… Во-вторых красовалось отпечатком зубов на бледной коже. Красноречивым таким. Возможно, будь это кто другой, он бы просто выкусил кусок плоти.       Мастер зашевелился прежде, чем Франкенштейн успел начать беспокоиться.       — Все в порядке.       — Но… — возразил человек. Больше всего его беспокоила собственная же метка — которая и не думала сглаживаться. Хотя у благородных вообще-то тоже была регенерация.       — Это было не неприятно. Нет, не исчезнет. Мне нравится. Твоя метка, — послушно говорит Рейзел, — Видно ее под одеждой тоже не будет, так что это не проблема. Франкенштейн?       Франкенштейн просто закрывает пылающее лицо ладонями, местами желая провалиться сквозь землю — внутри слишком много всего.       — Все в порядке, Мастер, — говорит он подрагивающим голосом.       Просто Мастер не хочет сводить его метку — по неосторожности вообще поставленную, просто — от этого слишком горячо внутри, приятно и отчего-то стыдно. Быть может от собственной же жадности — ему тоже хочется, чтобы след… остался.       Просто Мастер такой… Мастер.       Местами ему хочется молиться, словно божеству — и за это свое желание даже не стыдно.       Мастер только оборачивается — и подтягивает его в обьятье. Ничего не говоря.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.