
Пэйринг и персонажи
Описание
Франкенштейна прокляли. Смертельно. Правда, ноблесс решил по-другому.
После этого Франкенштейну пришлось многое узнать. И о этикете, и о истории благородных, и о Мастере, и даже о своей личной жизни.
Разговоры в спальне. И даже местами в постели.
Примечания
Люблю эту пару. Безмерно и безгранично.
Тут будет много авторских хэдканонов. Очень много.
Часть первая, в которой Франкенштейна лечат, но он и не думал, что лечить будут так.
02 января 2025, 02:52
Франкенштейн приходит в себя с трудом. Мысли путаются, а в теле липкая слабость. Его, кажется… обнимают?
— Тише, — раздается над ухом знакомый голос, и напрягшиеся было мышцы послушно расслабляются. Мастер. — Тише. Так нужно, прости.
Франкенштейн с трудом открывает глаза.
За что он извиняется?
— Тебе повезло попасть под довольно неприятное проклятие. Считающееся смертельным, — голос у Мастера все так же тих и спокоен, а пальцы поглаживают его макушку.
Вот как? Понятно почему тогда…
Накатившее бессилие не желает разжимать когти — даже протестовать сил нет.
Разве что хочется, чтобы эти пальцы переползли с макушки на щеку — тогда можно было бы повернуть голову и коснуться их губами.
Можно же? Последнее желание. Раз он все равно умирает.
Нельзя, конечно же. Думать так о Мастере — грешно, недостойно совсем. Ни к чему это ему, ни к чему о таком и думать.
У Франкенштейна не всегда получалось.
— Его можно снять, — голос Мастера все такой же ровный. Неестественно ровный даже для него, — но для этого мне нужен доступ к внутренним слоям твоей ауры. Не то… что просто сделать. Они раскрываются лишь в особых случаях. Есть два пути. Либо действовать через… сплетение тел на ложе, либо через ритуальные… фактически — пытки.
Мастер замирает на мгновение — а после прижимает его к себе ближе. Крепче.
— Рекомендую все-таки выбрать первый путь. При всей его… Он менее травмирующий. Прости. Но решать — тебе.
У Франкенштейна печет щеки. При всей его накатившей апатии. Такое…
Он любил Мастера. Давно, еще может даже до заключения контракта… Именно поэтому Франкенштейн молчал об этом. Его любовь… не то, что можно назвать словом «достойно». Даже если со временем нравы и изменились — не так уж и сильно, право слово, но… Мастер бы принял — молчаливо, так же, как принял и его желание быть рядом. Франкенштейну ужасно не хотелось пятнать его еще и этим. Уж всяко не стоит.
Он закусывает губу, чувствуя, как темнеет перед глазами, а теплые руки смыкаются ее крепче.
— Франкенштейн. Решай. У нас мало времени, прости.
В голосе чувствуется странное — то ли вина, то ли боль.
Зачем Мастер так, он же ни в чем не виноват…
Франкенштейн жмурится. Дурная слабость, дурная ситуация, уж точно не то, что он хотел…
— Первое, — тихо выдыхает он, — я вам верю.
Мастер теплый. Горячий почти — или это ему холодно.
Мастер утыкается ему в макушку, сжимая крепко.
Франкенштейну почти хочется кричать, потому что все не правильно, и не должно быть так. Только не так.
— Простите, — тихо выдыхает он.
Простите за то, что вам придется…
— Тише, — на его глаза опускается ладонь, — ты придешь в себя позже. И… это скорее мне тут следует просить прощения.
Тьма накатывает раньше, чем Франкенштейн успевает возразить.
Он и правда приходит в себя позже.
И на этот раз ему тепло. Жарко почти. Жар переплавляется в возбуждение, почти лихорадочное, почти до боли, до острой нужды.
Руки скользят по его телу. Приятно, так, что хочется подставляться, так, что совсем неприлично хочется попросить больше…
Это и вправду больше похоже на, гм, сплетение тел на ложе, чем на лечение — не то, чтобы у Франкенштейна был большой опыт, просто… просто это и впрямь было слишком даже приятно.
И не хотелось оттолкнуть. Будь это кто иной Франкенштейн бы давно уже напрягся, поджался весь, вероятно, готовясь к удару… но это был Мастер. Как можно?
А еще чувствовалось и иное. Странные ощущения в теле — то холод, то жжение, участками, непривычное и ненормальное — вот уж точно не нормальное.
К плечу прижимаются губы — бережно.
Так, что можно поверить, что это все — взаправду. Что бережные и осторожные касания — только для него. Что это все — для него. Что ему можно. Что Мастер…
— Вам же не обязательно, — едва слышно выдыхает Франкенштейн, упрямо не желая открывать глаза.
Не обязательно быть таким бережным. Не обязательно ласкать. Не обязательно… Возможно, возьми его Мастер жестко — было бы легче. Легче, а не вот это все…
— Нет, — соглашается Мастер, — просто… позволь это все будет более, — он на мгновение запинается, — по-человечески.
Франкенштейн сглатывает с трудом. Вот и зачем, зачем оно… Зачем Мастер даже так пытается сберечь его гордость?
В груди отзывается — остро и почти больно, теплом и восхищением, потому что даже в такой сомнительной ситуации Мастер остается на удивление благороден.
И собственное желание хочется почти проклясть. Оно острое и жаркое, и хочется притереться кожей к коже, почувствовать плотнее, больше, ярче. Точно зверь — дикий и голодный.
— Вам самому-то… не противно? — осторожно уточняет Франкенштейн, все так же жмурясь.
Он до боли не хочет смотреть Мастеру в глаза. Не знает, сможет ли вообще посмотреть в них теперь.
Касания прекращаются — так, что Франкенштейну совсем постыдно хочется заскулить. Мало, чертовски мало.
— Нет, — говорит Мастер, и голос у него меняется, точно он напрягся весь, — почему мне должно быть неприятно?
— Подобное все же… не слишком одобряется, — осторожно говорит Франкенштейн.
О коротком «нет» он предпочитает не задумываться. Иначе слишком хочется позволить себе вольность. Коснуться, почувствовав под руками кожу.
— Мы же в спальне, — в голосе Мастера звучит недоумение, — а не, прости уж, целуемся у всех на виду.
Франкенштейн открывает глаза.
Мастер же не мог пропустить, ну, общее неодобрение связи со своим полом, да? Правда же? Благородные в этом не настолько отличались от людей, насколько он знал.
— Неприличен сам факт связи, — коротко поясняет он, — по крайней мере у людей.
— Неприлично открытое проявление чувств. Любых, — поясняет Мастер, — сердцу не прикажешь… Впрочем, сейчас, кажется, от этого правила отступают. Тебе неприятно?
— Нет! — Франкенштейн мотает головой, потому что ему уж точно не неприятно, совсем нет.
Руки возвращаются — касание теплое, приятное до дрожи. Мастер касается едва-едва, бережно — так бережно, что сердце щемит. Его никто так не касался, не было нужды даже, а Франкенштейн… его способности давно превзошли пределы человеческой хрупкости.
Под бережные касания хочется подставляться. Так, словно он — драгоценность. Так, словно к нему нужно обращаться вот так — бережно, как с чем-то нежным и хрупким.
Так, словно можно расслабиться. Совсем-совсем, как он редко себе позволял — привычное напряжение въедалось в мышцы. Он постоянно был готов среагировать на угрозу или удар. Но не от Мастера. Мастеру он доверял — как только мог, как хватало сил. Потому что если не Мастеру… кому вообще?
Потому что именно Мастер ему верил. В него верил. Это было… ценнее всего. Ценнее даже глупой человеческой страсти. И уж точно ценнее похоти.
Губы прижимаются к плечу, обжигая до прерывистого вздоха.
— Это нормально, — тихо говорит Мастер, — яркое желание, яркие ощущения. Побочный эффект.
А после наконец опускается сверху.
Контакт кожа к коже — яркий, горячий и желанный до дрожи — Франкенштейн шипит невольно, обхватывает руками плечи Мастера, изгибается, ерзает, желая почувствовать больше.
Всхлипывает от касания к шее, невольно запрокидывая голову, открываясь, путается пальцами в черных волосах — они мягкие, так приятно мягкие, что хочется скулить. Тихое «простите» застревает в горле — бедром он невольно чувствует заинтересованность Мастера, и в голове ломается что-то, бьется, скручивает внутренности жаром. Жаром и жаждой — он приподнимает бедра, обнимая Мастера ногами за талию, предлагая себя — бесстыдно, так бесстыдно, что в глаза больше смотреть точно не выйдет.
Остро хочется коснуться губами бледной кожи — Франкенштейн, точно завороженный, тянется — она гладкая под губами. Гладкая и приятно-теплая, а еще, кажется, он почти видит по ней алые знаки — незнакомые, странные.
Ему сейчас все равно. В голове пусто, в голове точно мешанина ярких осколков и осталась лишь жажда. Он ерзает, дразня, притирается, тем более, судя по тому, что он чувствует, ему уже не нужны дополнительные приготовления. Его уже…
Смущение невольно стягивает скулы и печет щеки — только его буквально выбивает из головы движение внутрь.
Быть может, это должно было быть унизительным. Для него не было — только острым и жарким, гладким — похоже, Мастер и впрямь позаботился о должной подготовке. Он не помнил, тьма милосердно скрывала все, но…
Быть может, не заботься он, сейчас не было бы так много всего.
Быть может, не заходилось бы так глупо сердце.
Быть может, не хотелось бы ответить — так, чтобы и вправду было… по-человечески.
Мастер начинает двигаться — медленно, Франкенштейн бы даже сказал — бережно, слишком бережно… и слишком медленно. Непривычно до дрожи — и примерно же настолько неожиданно приятно. Как и касание теплых губ к плечу.
А еще, даже на фоне удовольствия — и жажды, Франкенштейн не мог не отмечать иное. Его привычка — всегда следить за своими ощущениями, за всем ощущениями, что не раз помогала ему в его экспериментах — сейчас работала все так же. И было что-то помимо бережных касаний. Словно его касались не только физически. Это было не так, как давление силой, не так, как магия благородных, по-иному.
Доступ к внутренним слоям ауры. Вероятно, это были они.
Франкенштейн прогибается, скрещивает ноги у Мастера за спиной, устраиваясь удобнее. Касается ладонями лопаток невесомо. Жмурится, не уверенный, сможет ли смотреть. Слишком много всего.
— Мне нужно что-то еще… делать?
Он не уверен, что сможет сделать что-то еще — да и в каком виде это самое что-то может быть.
Вряд ли над ним сейчас начнут читать какие-нибудь заклинания. Очень вряд ли.
— Ты уже делаешь. Слишком даже. Так раскрываться… — последние слова он слышит с трудом, изгибается от очередного толчка, запрокидывает голову, обнажая шею — ощущение теплых губ на ней пробивает дрожью.
Раскрывается?
Франкенштейн хмурится. Условие такое — либо секс, либо пытки… оба условия определенно ставили его в весьма уязвимую позицию. Можно сказать… отбирающую контроль.
А то, что раскрывается и так… если они все еще про ауру…
Франкенштейн льнет ближе, вжимается — кожа к коже, так, что стон приходится давить в горле.
Мастеру можно. Все — можно. Франкенштейн воспроизводит это ощущение. Не то, что подобное — сердце бы из груди вырвать, да в руки вложить, и то мало будет. В груди клубится глупое его наивное восхищение — так много, что почти перебивает жар.
Франкенштейн подается бедрами навстречу, сам насаживаясь, выдыхает резко, ведет ладонями по спине, едва касаясь, пальцы подрагивают от того, как сильно хочется их сжать.
— Не… нужно сдерживаться, да?
Ему так хочется это сделать. Приласкать самому. Он… не смел мечтать о подобном, давя мысли в зародыше, но сейчас так хочется — касаться. Запомнить, впитать в себя, принять так же, как принимает неторопливые движения. Он хочет помнить. Даже если это единственное, что у него будет — он хочет помнить.
Мастер отзывается тихим, резким выдохом — Франкенштейна прошибает волна дрожи, так, что он невольно сжимается, желая почувствовать еще ярче.
— Как… тебе удобно, — голос у Мастера чуть подрагивает, и это упоительно настолько, что невольно поджимаются пальцы на ногах, — этого… достаточно, чтобы подцепить проклятье.
Достаточно… Рейзелу так даже слишком. Слишком много.
Его человек раскрывается даже слишком, распахивает внутренние слои ауры, позволяя — не то, что проклятье подцепить, души коснуться можно.
Так… доверчиво. Так безрассудно, столь уязвимо — Рейзел бы сходу назвал не меньше сотни способов навредить, если бы так не путались мысли. Его человек… Франкенштейн просто доверял ему — даже так. Даже после такого…
Быть может, все было бы приличнее, если бы Рейзел его изначально не любил. Быть может, тогда бы это не выглядело так, словно он воспользовался шансом — иных выходов и правда не было, и это… лучше, чем ложиться под ритуальный нож, но от себя все рано становилось мерзко.
И от собственного желания — коснуться, руками, губами, возможно, больше чем следует…
Подобным путем тоже можно идти разными способами. Проще даже, взять насильно, своей силой проламывая сопротивление — и физическое, и энергетическое, но подобное… Унижение есть унижение — это последнее, что Рейзел хотел делать. Лаской было действовать сложнее, да и не любовники они, чтобы его человек привычно раскрывался, давая доступ не столько к телу, сколько к ауре.
Франкенштейн раскрывался. Больше даже, явно пытаясь помочь — его человек всегда был умным, и, вполне возможно, Рейзелу придется ответить не на один его вопрос.
Что ж, он ответит. Позже. За все.
Проклятье чернело на светлой ауре — неуместное до жути, страшное, неподатливое. Такое, что нанесенные силой знаки возмущенно жгли кожу.
Он мог его подцепить — легко и беспрепятственно — ему позволяли это сделать. Позволяли сделать все, что он пожелает.
Знал Рейзел и как подобное срывать.
Вот только ради подобного и не получится… обойтись полумерами.
Он касается светлой кожи губами, позволяя себе двигаться чуть резче, сильнее.
Своего человека и укусить хочется, сжать зубы на коже, оставить метки — яркие, но нельзя. Нельзя, Франкенштейн не позволял подобного, не… признавался в чувствах.
Франкенштейн — человек. Ему простительно не знать древнего этикета, о котором и сами-то благородные забывать начинали.
Франкенштейн раскрывается с ним, подставляет горло доверчиво, подрагивает под руками — живой, горячий и жадный. Для него — только для него.
Рейзела ведет — от этой открытой уязвимости, от теплого доверия — так, что выходит разве что целовать беспорядочно — по плечам, по подставленному горлу, двигаться торопливо — Франкенштейн позволяет, прогибается, тихо стонет так, что жаром все внутри скручивает.
— Будет… неприятно, — тихо шепчет он, предупреждая.
Глаза у его человека — темные и шалые, он облизывает губы — Рейзелу почти до боли хочется коснуться их своими.
Но вместо этого он целует в шею, проводит языком по коже — Франкенштейн вздрагивает всем телом, сжимается судорожно, так, что у Рейзел сам сжимает зубы — в последний момент убирая их от нежной кожи.
А после дергает липкие черные нити прочь. Как и положено — на пике… гм, ощущений.
Кровавые знаки вспыхивают на мгновение, проявляясь по коже — и истаивают.
Пальцы на спине сжимаются крепче, впиваясь на миг — лишь на миг, его человек явным усилием воли разжимает их.
Вышло… хорошо. Разом. Аура, конечно, осталась немножко подранной и разъеденной — но это ничего. После подобного-то.
Восстановится. Его человек сильный. Живучий. Он быстро восстановит повреждения.
Рейзел открывает глаза. Выходит торопливо, поднимаясь со своего человека — он его все же придавил, отстраняется, садясь на пятки.
Неловко отчего-то становится до жути.
Франкенштейн приоткрывает глаза — а после резко распахивает их, подрываясь.
По подбородку Мастера течет кровавая струйка — тот собирает ее пальцем, смотрит недоумевающее — а после убирает с помощью своих сил.
У Франкенштейна внутри обмирает все — подрывается он разом, но слишком медленно, чтобы убедить Мастера не тратить силы еще больше.
— Мастер! Не нужно…
Он касается пальцами запястья, едва-едва, неприлично почти — если после всего, что они сделали меж ними осталось хоть что-то неприличное.
Опять. Опять Мастер использует свою жизнь, чтобы спасти его. Опять он сам… оказывается слишком слабым.
Дышать становится трудно — и больно.
Зачем он опять… так?
Рейзел перехватывает его руку, переплетая пальцы, заглядывает в глаза своего человека — и быстро отводит взгляд.
Поверить в то, что он для Франкенштейна значит несколько больше, чем привык считать, оказывается до боли страшным. Поверить хочется до ужаса, потому что…
Его человек раскрывался перед ним. Смело и доверчиво, подставлялся под касания, подставлялся под движения. Его человек смотрел на него полными боли глазами — оттого что он опять тратит свои силы…
Как их не тратить? Как можно было…
Рейзел сжимает пальцы крепче — и после смотрит в глаза уже прямо, не отводя взгляда.
Франкенштейн — человек. Ему простительно не знать древнего этикета. Забытого древнего этикета. Даже среди благородных забытого.
— Франкенштейн, — его человек вздрагивает — как ножом по сердцу, — согласно нашему древнему этикету, признаваться первым должен тот, что младше. Уязвимие. Это — защита, — поясняет он, и прикрывает глаза, разжимая руку.
Оставалось лишь надеяться, что он понятно объяснил.
Не то, чтобы у него было хорошо с объяснениями.
— Можно? — голос его человека едва слышен.
И от неуверенности в этом голосе — больно. От того, что его человек словно… считает себя недостойным.
— Можно, — глухо подтверждает Рейзел, а после зачитывает по памяти, — не бывает недостойных чувств. Не бывает недостойных мыслей. Есть только недостойные действия — то, чем мы можем управлять. То, что мы выбираем.
Он молчит мгновение, а после добавляет.
— Пока в действиях нет стремления унизить, — он на мгновение запинается, — грязи… Пока это добровольно и не у всех на виду — можно все.
Его пальцы сжимают крепче.
— Если… Нет, без если, — его человек перебивает сам себя, — я люблю вас. Возможно, больше, чем считается приличным.
— Это — проблема? Человеческие нормы приличия? — прямо спрашивает Рейзел.
— Нет! — даже не открывая глаз, ноблесс видит, как его человек резко мотает головой, — я просто… не хотел доставлять вам проблем. Еще больше, — голос Франкенштейна срывается на шепот.
А потом он резко распахивает глаза. Мастер обнимает его — быстрым, неуловимым движением, затаскивает на свои колени, утыкается лицом в макушку — пригибаться приходится неловко и малость неудобно, он все же немного выше ростом, но это мелочи, такие мелочи.
«Я люблю тебя» звучит чуть приглушенно, интимно до жути, и руки сжимают крепко, очень крепко, судорожно почти.
Франкенштейн не может поверить в то, что услышал еще пару секунд. Это… для него? Ему можно?
Он касается ладонями голой кожи, гладит — и с трудом сглатывает, поверив разом.
Для него. Можно.
Иначе бы Мастер не держал его в объятьях — столь крепко, точно боялся, что отберут. Иначе бы не частило под руками сердце, точно пойманная птица.
Это все — для него. Ему можно. Не потому, что нужно — больше нужды не было.
Его правда… хотели. Любили.
Франкенштейн отстраняется — ему позволяют с явной неохотой, но Франкенштейну нужно… нужно взглянуть в глаза.
Взгляд у Мастера темный и жадный — такой, что у Франкенштейна краска приливает к лицу. Такой, что в горле пересыхает.
Франкенштейн прикрывает глаза и касается губами губ. Ведет рукой по коже, зарываясь в черные волосы.
Губы у Мастера мягкие. Мягкие, чуть влажные, покорно размыкающиеся под его языком, так, что Франкенштейн не может удержать стона. Не хочет удерживать. Ему отвечают — так, что огненные искры скользят к низу живота, так, что дыхание сбивается.
Мастер перемещает руки, подхватывает его удобнее — под шею, под талию — Франкенштейн отрывается, размыкает их губы на миг, чтобы посмотреть в глаза.
А после тянется за поцелуем вновь. Устраивается удобнее, пересаживаясь уже не боком, скрещивает ноги за спиной, прижимаясь плотнее.
Определенно, если он и представлял себе когда-нибудь признание… в чувствах, то это было определенно не так.
Определенно не голышом после секса, перепачканный в смазке и прочих… жидкостях, определенно не сидящий на коленях — и отчаянно желающий продолжения.
Определенно не так. Как-то… более возвышенно.
Так — лучше. Много-много лучше, можно чуть притереться, дразня, можно — ласкать языком губы, можно сжать пальцы на плечах крепче. Можно. Даже как-то отвлекаться на подготовку не нужно — удобно, очень даже удобно, потому что Франкенштейн намеревается…
Мастер отрывается, целует его в шею — а после смотрит в глаза. Прямо.
— Если хочешь — я лягу под тебя, — говорит он, и это жарче всех непристойностей, что Франкенштейн слышал за всю свою жизнь разом, так, что начинают пылать щеки и уши, и остро тянет внизу живота.
Франкештейн жмурится, сжимая пальцы на его плечах, от одной мысли дыхание перехватывает — так, что вдох сделать получается с трудом, и воздух горячий до боли в легких.
— Потом… позже… можно? — лихорадочно шепчет он, потому что… просто не сейчас.
Теплые губы прижимаются к его лбу.
— Можно. Тебе все можно, — говорит Мастер, и Франкенштейн чувствует себя беспомощно, беспомощнее новорожденного котенка.
Нельзя же так…
Можно. Можно-можно-можно, — шепчет внутри что-то жаркое и темное. Ему можно. Это — для него.
Франкенштейн вновь целует — в губы, долго и жадно, скользит рукою в волосы, сжимая пряди меж пальцев. Ему отчаянно мало, отчаянно хочется больше, до стона и сжимающихся пальцев хочется.
Притирается жарко, до искр по позвоночнику приятно — и не один он тут хочет больше, Мастер вздыхает судорожно, прижимает его к себе крепче, целует в шею, задевая кожу зубами — до мурашек.
Это было бы приятно — сохранить на себе его метки.
Франкенштейн хмурится — а потом привстает и насаживается на член, в одно движение, не растягивая и не откладывая проникновение в угоду ласкам. Быть может потом, позже, в другой раз — сейчас так важно почувствовать. Почувствовать, что все это — вживую, по настоящему, не потому что это нужно ради чего-либо. Потому что это нужно — им обоим. Потому что они этого хотят — оба.
Тихий выдох он ловит, точно откровение божества, тихий выдох, крепче сжавшиеся руки.
Мастер замирает на мгновение — а после валит его на простыни, нависает сверху, целует по груди, по плечам, быстро и смазано, движется, отбросив прежнюю осторожность.
Так, словно ему тоже нужно… поверить в реальность. Переписать то, что случилось чуть ранее. (Хотя что бы ни произошло, Франкенштейн хочет это помнить. И лишь надеется, что Мастер — тоже.)
Франкенштейн цепляется за его плечи, так, словно он больше не фарфоровая статуэтка, так, словно тоже живой — из плоти и крови, словно его можно касаться — чуть вдавливая пальцы в кожу, крепко, забыв об осторожности.
Рейзел отрывается, заглядывает в глаза обеспокоенно, Франкенштейн едва сам не пугается.
— Можно я… оставлю свои метки? Я хочу видеть на тебе свои метки…
Франкенштейн сглатывает с трудом — в горле пересыхает разом, а жар скручивает внутренности почти до боли.
И Мастер его реакцию заметил — чуть сбившееся, замершее движение, расширившиеся зрачки, язык быстро мелькнул меж губ, смачивая…
— Можно? — едва слышно повторяет Рейзел.
— Да! Да, пожалуйста, Мастер… Пожалуйста…
Франкенштейн откидывает голову, подставляя шею — просит, не то, что просит — умоляет, бесстыдно, подставляясь откровенно, поджимая пальцы на ногах, поджимаясь сам весь.
Он стонет в голос, когда клыки смыкаются на его коже. Громко. Царапает пальцами по коже, захлебывается своим же стоном, когда Рейзел начинает двигаться резче и быстрее, словно вконец отбросив сдержанность, так, что резкие толчки — до искр из глаз. Так, что клыки вновь смыкаются на коже — до вспышки жара внизу живота, до дрожи.
Это здесь. Это с ним. Это для него.
У Франкенштейна меж стонов лишь «Мастер» да «пожалуйста».
Франкенштейн скулит невнятно, когда рука накрывает его член в нарочито медленном темпе. Нарочито ласково, так не вяжущееся с грубоватостью и жаркой жаждой.
Франкенштейн изгибается до хруста, подрагивая всем телом, сжимая Мастера крепче, так, что может почувствовать его дрожь — лучшее, что Франкенштейн вообще чувствовал. Мастер вздрагивает, вбиваясь в последний раз — а после утыкается разгоряченным лбом в его плечо.
А после словно издевательски-медленно до невозможности остро проводит пальцем по головке его члена. Так, что Франкенштейн точно валится в бездну — черную, огненную.
Ему перебирают волосы. Медленно, осторожно, едва касаясь. Это первое, что он чувствует.
Чуть прохладная кожа под щекою — второе.
Глаза открывать до ужаса не хочется — и лишь потом он понимает — не сон. Не исчезнет. Не растает хрупкой дымкою.
Рука в волосах замирает — вторая лежит на его пояснице приятной тяжестью.
— Очнулся? — тихо спрашивает его Мастер.
Франкенштейн лежал бы так ближайшую вечность — но послушно открывает глаза.
Ладонь сползает на его щеку — Франкенштейн чуть приподнимается и поворачивает голову, целуя ее. И искренне надеясь, что отныне будет просыпаться так всегда. Можно же? Ему теперь… можно?
— Я люблю тебя, — просто говорит Мастер. Легко. Глядя в глаза.
Франкенштейн чувствует, как его лицо заливает краска.
И прерывисто вздыхает, когда его заставляют уткнуться в грудь. Мастер чуть поглаживает его по голове, точно малого ребенка. Рассеянно и расслаблено, точно это прилично вот так — лежать с ним в обнимку в одной постели, совсем не озаботившись даже одеждой. Лишь почистившись — Франкенштейн уверен — заклинанием.
— Опять вы свою силу тратите, Мастер, — обиженно вырывается из него, так, что самому за собственную несдержанность стыдно становится.
Грудь под его щекою едва вздрагивает — это смешок, понимает Франкенштейн мгновением позже. Тихий-тихий.
— Это мелочи.
— Ваша жизнь — не мелочи, — Франкенштейн приподнимается, нависая сверху и серьезно смотря в глаза, — по крайней мере, для меня.
— Знаю, — отвечает Рейзел ему после недолгого молчания, — ты в порядке?
Франкенштейн поднимается с него, садится, прислушиваясь к себе. Ни апатии, ни холода, ни тех вспышек странных ощущений — разве что небольшая слабость.
Колени все еще подрагивают.
Он кивает, а после, словно этого мало, повторяет вслух.
— Да, Мастер.
Тепло в голосе — и глупое восхищение — можно больше не сдерживать тоже.
А после оглядывается — до того все как-то не досуг было. Комната Мастера. Франкенштейн думает, что его комната подошла бы больше, это было бы логично — а после понимает.
Это чтобы у него не осталось возможных… неприятных ассоциаций с местом его отдыха. Просто чтобы, видя родную спальню — не вспоминать.
«Это — защита» — всплывает в голове голос Мастера, и Франкенштейн понимает — это защита тоже.
Сглотнуть удается с трудом — Франкенштейн скользит взглядом по обстановке, не задерживаясь — комната все так же знакома, он сам обставлял ее, знает до последней детали интерьера.
На прикроватной тумбочке стоят флаконы — незнакомые, одни — полные, один — ополовиненный, да валяется один полупустой на боку. А рядом лежат два кинжала — совсем незнакомые, да и знакомиться не тянет, на вид они кажутся как бы не дружелюбнее его Копья.
— Лучше не трогать, — предупреждает его голос над ухом — Франкенштейн вздрагивает, — прости, но они приучены под одну руку.
«Либо действовать через… сплетение тел на ложе, либо через ритуальные… фактически — пытки» — всплывает в его голове голос Мастера. Как наяву.
Франкенштейн жмурится, понимая, что тот подготовился к любому его решению.
Что его решение вообще было важно. Только его.
Франкенштейн нащупывает руку Мастера, вслепую поднося ее к своим губам, целует запястье, едва касаясь, трепетно.
— Спасибо.
Мастер… ему всегда было важно. Его мнение. Его решение.
То, чего не только благородные — люди-то порой не спрашивали. Приходилось самому — надавливать, продавливать, буквально выгрызать себе путь. Так, чтобы с ним считались. Так, чтобы он сам в чужих глазах хоть чего-то стоил.
С Мастером… не нужно было. Никогда не нужно. Как тогда. В первый раз в особняке — Франкенштейн ведь даже не просил его защиты. Просто ввалился — после боя, раненный, наговорил кучу глупостей…
Его приняли. Позволили остаться, парой слов отведя гнев каджу. Франкенштейн не просил — ни защиты, ни милосердия.
Франкенштейн получил много больше.
И опять. Снова Мастер выкупает его жизнь — своею.
Под крепко зажмуренными веками жжет.
— Как вы? — осторожно спрашивает он, бережно поглаживая пальцем запястье.
Мастер молчит.
Так, что тревога невольно разъедает сердце.
— Франкенштейн. Я не настолько хрупок здоровьем, чтобы наше… исполнение супружеских обязанностей… мне повредило.
— Правда? — он спрашивает это тихо, так, что самому себе хочется дать подзатыльник — до того в голосе звучит бессильная надежда.
— Правда, — серьезно подтверждает Мастер, перехватывая его руку и сплетая их пальцы, — жизненная сила, знаешь ли, имеет свойство восстанавливаться. Сон, еда… Все то, после чего хочется жить. Секс — одна из этих вещей. И не самый плохой способ, — он запинается, — Франкенштейн… Почему меня вдруг посетило чувство, что с постели я не встану?
— Ах. Прошу прощения, — говорит Франкенштейн, отводя взгляд.
Не встанет.