
Пэйринг и персонажи
Метки
Hurt/Comfort
Нецензурная лексика
Частичный ООС
Счастливый финал
Неторопливое повествование
Слоуберн
Согласование с каноном
ОЖП
Fix-it
Временная смерть персонажа
Элементы флаффа
Психологические травмы
Попаданцы: В чужом теле
Попаданчество
Характерная для канона жестокость
Character study
Элементы гета
Насилие над детьми
Обретенные семьи
В одном теле
Описание
Однажды в голове Шэнь Цинцю завёлся назойливый дух из другого мира и пообещал устроить светлое будущее. Увы, их представления о жизни, о «светлом будущем» в частности, весьма разнились; мало было Шэнь Цинцю борьбы против целого мира — судьбе его собственный разум взбрело обернуть полем боя. Чудесно. Просто восхитительно.
А-аа... за что он там сражался, ещё раз?
Примечания
Работа на Archive of Our Own: https://archiveofourown.org/works/43443207/chapters/109212378
Грёбаное китайское стекло. Я за троих его наелась и теперь хочу комфортить всех и вся. Но выкидывать какие-либо части канонных (и хэд-канонных) образов не стану, а потому будем мы с вами поначалу разгребать стеклище большой лопатой. Повествование будет двигаться от мрачной безысходности к светлым надеждам... потихоньку.
Нет, серьёзно. Под "потихоньку" подразумевается, что лыжи не едут на протяжении первых 200 страниц, и это я не про пейринг. Шэнь Цинцю на это время застревает в (безуспешной) попытке проигнорировать экзистенциальный ужас, что, в свою очередь, превращает его голову в крайне криповое место. Если вы не можете или не хотите погружаться в разум человека, сходящего с ума, рекомендую пропустить главы 5, 9 и 13.1-13.2 как самые тяжёлые или просто прыгнуть к главе 12, затем 14, если всё совсем плохо.
Потому что всё, правда, плохо у ШЦЦ в голове.
Графика текста отображает мыслительный процесс ШЦЦ, будь то обломанные фразы или затупы в несколько пустых строк; есть также устаревшие обороты. Иными словами, любые странности, что вы заметите, с 80%-ной вероятностью фичи, а не баги.
ПБ открыта. О вероятном несоответствии каких-либо сцен рейтингу пишите, покумекаю.
Заранее спасибо и приятного вам чтения!
Посвящение
Водителю фуры, в которой подвозят стекло читателям Мосян.
16. +10 баллов за философскую глубину образа
02 октября 2024, 06:47
Даже посвятив ему жизнь, Шэнь Цинцю не видел наставничество своим призванием — рабочей обязанностью, если на то пошло. Исполнял её со всей серьёзностью, прикладывал все силы, однако осознавал, что как учитель не представляет собой ничего ценного; он был не из тех, кого превозносили в заклинательском обществе, и уж тем более не из тех, кого с теплотой вспоминали ученики. Откровенно, никто не стремился его помнить.
Кроме судьбы. Судьба о нём помнила каждое мгновение и делала всё, чтоб и Цинцю о ней не забывал. Изображая крайнюю степень возвышенности, тот раскладывал бумаги, пока Мирай напевала очередной нечеловеческий мотив, Ло Бинхэ оттирал им самим же пролитую тушь, а Мин Фань готовил новую, проковыряв в Зверёныше с сотню метафорических дыр.
— Уютная семейная сцена? — предложила эта редкостная… Тварь.
Если так ощущалась семья, Цинцю был счастлив знать, что сдохнет в одиночестве.
Каждый день. Каждый клятый день его тихое убежище превращалось в рыночную площадь. Стуки, шорохи, шаги, сопение, болтовня — присутствие! — чужое присутствие гвоздём ворочалось в затылке с утра до ночи! Тварь плевалась на его паранойю, но Шэнь Цинцю мог поклясться, что вещи постоянно оказывались сдвинуты на цунь, как будто это смешно!
…Твари смешно не было. По крайней мере, она не смеялась. И всё равно не верила — а он терпел и задыхался, окружённый чужими руками, по локти сунутыми в его существование.
— Там ещё! — указал на пятно Мин Фань, реальное или выдуманное. — Готово, учитель.
Тушечница вернулась на стол, и мальчишка с поклоном отступил, застыв у двери как стражник. Он прилипал к Зверёнышу хищной тенью, стоило тому лишь приблизиться к бамбуковой хижине, вспыхивал, стоило тому заговорить. Сторожил учителя. Как собственность. Как любимую кость. «Вцепиться в холку, в пол вмесить, пока не заскулит!» — кричало естество. «Зачем это судьбе?» — перебивал рассудок. «Выставить щенка, и дело с концом», — примирял их здравый смысл.
— От этого он только разойдётся, — подытожила Тварь.
Цинцю было плевать.
Он уговаривал себя, что ему плевать, и отгонял всё льнувшие воспоминания об улыбках, озорных взглядах, моментах полного понимания, разделённых с единственным человеком во всей школе, на кого этот глупый Шэнь рискнул положиться. «Кому рискнул довериться», — осознавал он с большим опозданием — теперь, когда тот, такой удобный прежде, показал истинное лицо. Цинцю хватило наглости принять это удобство за должное. Мало пинков отвесила ему судьба? Не больше, чем позволило бы протащить марионетку в дом.
И скоро бы оно всё вскрылось, не взбаламуть Мирай их болото?
— Примерно никогда.
…Этим Цзю оказалось так просто вертеть.
Должно быть, они удачно смотрелись сейчас: всеми угнетаемый белый лотос, перепачканный в туши, надменный горный лорд, с чьего позволения страдает мальчик, и разнузданный молодой господин в статусе главного ученика, полагающий себя абсолютной властью в этом крохотном царстве. Именно так он и вёл себя обычно, не правда ли?
Далеко не случайно Мин Фань стал лицом и голосом Шэнь Цинцю на пике: при таком лице и таком голосе, что могли думать люди о лорде Цинцзин? Главный ученик должен был разузнать о соринках в чужих глазах, а на деле сам же сорил под веки всем и каждому. Чего и следовало ждать от подарка судьбы, да только Цзю не ждал — вертеть им оказалось настолько просто.
Он мог попытаться сменить главного ученика, однако судьба обязательно подкинула бы кого похуже взамен, если бы вовсе позволила. Цинцю не следовало бездумно бросаться фигурами. Нет, он вынужден играть тем, что есть. Надо лишь доходчиво объяснить сопляку, где его место. Что без учителя его высокомерие давно бы затушили подошвой сапога.
Что прав на Шэнь Цинцю у него не было и никогда не будет. Чужой игрушкой Цинцю пробыл более чем достаточно. Он не прогнётся опять. Не под щенка.
— А ты уверен, что дело в этом?
В чём ещё?
— Он хочет от тебя того, что ты не можешь дать, окей, но разве он пытался тобой пользоваться? Манипулировал, склонял? Заставлял, требовал? Ну, как кто-то с «правами».
Ковыряемый взглядами, Цинцю задушил порыв уронить лицо в ладони, потом затоптал желание разбить глазеющие пустые головы.
Разве нет?
…Он не знал.
Простой мир перевернулся; всё, что Шэнь Цинцю казалось реальностью, обернулось дотошно спланированным спектаклем и больше ничем. Цинцю давно перестал понимать, где ложь, а где правда, кому он мог верить, кому нет. Себе! Себе не мог! Он понятия не имел, каким гуем взял Мин Фаня на пик — нет, не так, — каким гуем проникся к тому доверием! Приглядывался лишь поначалу, но быстро отпускал сомнения, ни разу не задумавшись, чего и как от него добиваются. Амбициозный, трудолюбивый и ответственный, готовый каждого загрызть ради места под небом, Мин Фань ощущался… своим. Близкой натурой. Тем, кто поймёт. Так судьба рисовала — и Шэнь Цинцю позволил себя убедить.
Он не знал Мин Фаня. Не знал его истинных мотивов. Не знал, где в нём притворство, не по-настоящему. Цинцю не знал, пытались ли им пользоваться. Как будто кто-то не пытался — что за дурацкий вопрос.
Шэнь Цинцю, выяснялось теперь, в оценке людей был абсолютно бесполезен. Хорош стратег. Не одной потехи ради любезная свора держала его за декорацию, а?
Он не знал. Ничего не знал.
— Мг. Веер есть. Старший брат с проблемным дрыном есть. Заведёшь говорящую птицу и сможешь назваться Незнайкой. Хочешь?
Он хотел никого не видеть, ничего не слышать и быть подальше от этой клятой жизни.
— Нет, Цинцю, ты должен был ответить, что у тебя уже есть говорящая птица Мин Фань. — Назойливые вздохи, приевшись, переставали злить. — Давай-ка мы немного постратежим. Что он делает?
Чудеса средь бела дня: Мирай снизошла до того, чтоб протянуть Цинцю руку. Где она раньше была со своей рукой?
«Вмешивается при попытке Зверёныша со мной заговорить, не позволяет нам остаться наедине. В целом, показывается при любой возможности, гораздо чаще прежнего».
Можно предположить, что у него не было причин глубже поверхностных, и он действительно следил за выполнением работы, оставаясь на подхвате. Но ничто не мешало ему приходить по зову, как раньше. У мальчишки не было поверхностных причин уродовать свой без того плотный график.
Можно предположить, что он, наоборот, защищал Зверёныша от гнева учителя, набрасываясь первым. Но Цинцю видел достаточно, чтобы знать: Ло Бинхэ доставалось в полную силу; с ним едва ли церемонились, и меньше всех — Мин Фань.
Можно предположить, что он боялся потерять пост, если учитель, присмотревшись к Зверёнышу, найдёт того более привлекательной кандидатурой. Но Мин Фань вполне прямо высказал незаинтересованность в посте как таковом. Ему нужен был учитель. Шэнь Цинцю. Безраздельно.
«…Представления не имею, как ещё я должен это трактовать».
— Мда, — заключила Мирай, по обыкновению, безразлично. — Чуда не случилось.
Цинцю бросил взгляд на Зверёныша: тот оттирал ножку стола с аурой бесхитростного благородства — кого-то, кто родился, жил и умирать будет исключительно с заботой о других на уме. Недовольство даже мимолётно не проявлялось у щенка на морде, что бы с ним ни делали. Хоть бы сгорбился приличия ради, святость недоделанная.
— Больше никаких идей?
«С этими вводными — никаких».
— Точно?
«Бросай кружить вокруг меня, зубастая гадина. Если я и вынужден терпеть твою снисходительность, то делать это тихо вовсе не обязан», — в конце концов, теперь он, смойся Тварь, мог вручить запястье Му Цинфану и, скорее всего, выжить.
В ответ раздался неестественно долгий страдальческий вздох.
— Я спрашиваю потому, что помню ещё одного подростка, который много пушил перья и так же бил ногами по голове других детей, когда они пытались разговаривать кое с кем.
В сознании взметнулись опавшими листьями сцены далёкой, другой, чужой почти жизни: грёз — до того как сгорели, чувств — до того как затухли. Шэнь Цинцю стал давно уж другим человеком. К тому же, «Здесь нет ничего общего», — не могло быть по определению.
— Даже если так. Что тобой двигало?
Глупость, вера наивного мальчишки в то, что ему, наконец, повезло, какая разница!
— А Мин Фаню с тобой не повезло? При чём там были те другие дети, Цинцю?
«Отцепись!» — Какая! Разница?!
Он против воли задохнулся жгучей злостью — забытой, захороненной, не важно! — на лучистые улыбки и мягкие слова — попранные, дешёвые, не ему — всем подряд; на Ци-гэ, что смел себя раздаривать, будто Сяо Цзю ничего не значил! Он всегда так делал! До сих пор делал! И улыбки его со словами хлебной крошки не стоили-
— Учитель?
— Учитель! Куда лезешь!
Сопляки стояли над ним с одинаковой тревогой на лицах. Цинцю дёрнулся, заметив замершие в десятке цуней от него изящные пальцы, зажмурился на миг от свиста палки — которой не было, не было! И проклял себя за волну благодарности Мин Фаню, помешавшему тем пальцам сомкнуться на нём.
— Никто не смеет касаться этого мастера без разрешения. Вон.
Зверёныш извинения пискнуть не успел, как оказался за дверью; видят Небеса, Шэнь Цинцю чуть руку себе не отгрыз, удерживаясь от пощёчины. Чтоб щенок зубы выплюнул. И сам же кровь за собой вытирал. Позор.
«Сколько раз повторять, чтоб не болтала со мной при посторонних!»
— Столько, сколько раз ты отвечал.
«Да я-»
— Только не надо про то, как тебя тут соблазнили, обманули, окрутили и отвлекли, травоядное ты наше.
?!
— Скотина. С разбитой об забор башкой. — Тварь захватила контроль — лишь затем, чтоб закинуть ногу на ногу. — Мы с тобой целый зверинец соберём, пока сдохнем.
— Учителю нужно что-нибудь ещё?
Мин Фань как раз закончил проверять место гибели казённой туши, и Цинцю махнул ему убраться с глаз. Невыносимо.
— Цинцю, — начала Тварь тоном усталой нянечки. — Это уже не смешно. Честно, либо выкидывай Бинхэ обратно, либо попроси у Му Цинфана успокоительного.
Ещё чего — Шэнь Цинцю не был настолько жалок, чтоб сворачивать собственный план на первой неделе, и уже, спасибо, наполовину состоял из лекарств.
— Посостоишь на две трети. — Отбрила Тварь с редкой твёрдостью. — Выбирай, или выберу я.
Она вдруг поднялась и распахнула окно, высовываясь навстречу ветру, пока за спиной разлетались документы.
— Мы их сушим.
Знакомый пейзаж, размеренный гомон и снующие туда-сюда фигурки цвета цин понемногу убаюкали воспалённую осторожность; Цинцю, уже сам, привалился к оконной раме, пытаясь выжечь из сознания вид протянутой к нему руки. Именно так и Мин Фань получил свою первую взбучку. Только его руки остановить было некому, а дисциплинарный кнут надёжно вбил в него негласные правила бамбуковой хижины. Жаль, Зверёныша кнутом не отходишь. Да и, что-то подсказывало, эта конкретная бестолочь сделает из наказания любые выводы, кроме правильных.
Откровенно говоря, желание исполосовать Ло Бинхэ с каждым инцидентом всё больше превращалось в жажду, глубинную и дикую. Всё в Цинцю от макушки до пят хотело заставить щенка корчиться и выть от боли, заставить… не быть… этим! Чем бы тот ни был. Всепоглощающая жажда ломать. Старая знакомая, она не пугала и не удивляла — она объясняла; очередной поводок судьбы, замаскированный под ценный инструмент выживания. Очередная часть Шэнь Цинцю, не им и не для него взлелеянная. Принадлежавшая — не ему. В такие моменты он чувствовал, как та тянется вслед за волей судьбы, и это ощущение поводка поднимало его на дыбы хлеще любых россказней Мирай.
Однако его отравленная натура была только половиной проблемы; второй половиной стало гениально сконструированное пыточное устройство по имени Ло Бинхэ. Как и предсказывалось, поначалу всё шло весьма невинно: ковыряние затылка взглядом, неправильно сложенные вещи и фатальная для этих вещей неуклюжесть. Ничего смертельного, Цинцю справлялся. Потому вскоре затылок стали ковырять тогда, когда Зверёныша НЕ должно было быть рядом, заставляя подозрения копошиться в уме голодными муравьями — только чтобы сучёнок обнаружился за поисками забытой в хижине сумки. Вещи Шэнь Цинцю перестали страдать — за исключением важных; всё под предлогом уборки пыли. Его дом наполнили странные звуки. Вчера Зверёныш приволок на завтрак кашу, пахшую точь-в-точь как та, что готовили ублюдку Цю! Мимика, жесты, даже манера дышать — Ло Бинхэ был создан, чтобы сводить Шэнь Цинцю с ума!
И поскольку Мирай заверила, что его безумие целью не было, оставался второй вариант: обезумев, лорд Цинцзин должен был стать воплощением кошмара для Ло Бинхэ — очередной ход в комбинации судьбы. Как ни крути, пока что щенок был большей угрозой, чем возможностью влиять на поле. На него самого влиять не получалось вовсе.
— Жалко, что убить нельзя.
Цинцю выпрямился от неожиданности. Убить? Куда девалась ярая защитница «детей»?
Это намёк, разумеется, но в чём смысл? Разве судьба не подсунет замену, отдай Ло Бинхэ концы? И разве не Мирай говорила, что предпочла бы играть безопасно?
— О, жизнь без Ло Бинхэ стала бы супербезопасной. Но есть проблема.
Что его нельзя убивать. Нет, «нельзя убить».
Нельзя убить?
«В каком смысле, его "нельзя убить"?» — придрался Шэнь Цинцю к формулировке, терзаемый предчувствием.
— А ты попробуй и узнаешь.
На том словоохотливость Твари иссякла, как водится. Она всерьёз предлагала?.. Она поправила бы, пойми Шэнь Цинцю превратно — он не ошибся.
Но идея бросить жизнь «ребёнка» на стол экспериментов из её уст звучала… буднично и напрочь чуждо одновременно. Неправильно. Быть может, Мирай была всецело уверена в безопасности Зверёныша, но это противоречило бы её собственным речам о незащищённости и заменяемости фигур, что совершенно смехотворно.
К чему бы она ни подводила, Цинцю станет лишь хуже, он знал. Сколько ещё чудовищных секретов мироздания хранила Тварь за пологом равнодушия и скуки? Шэнь Цинцю не рехнулся. Не погряз в фантазиях или лжи. Безумие, что он видел, было до дрожи реальным — оно определяло реальность. Цинцю смотрел в глаза силе большей, чем толпа и войско, могущественней императоров, заклинателей и Священных демонов. Вчера этот Шэнь цеплялся за тёплое место, где не сдохнет с голоду, а теперь был вынужден цепляться за малейший шанс существования в мире, где нет тёплых мест.
Он не мог допустить небрежность. Пускай и очень, очень хотел.
Если… если Мирай права, и Мин Фань увидел в нём то же, что сам Цинцю когда-то в Юэ Ци, — не вспоминай, глупый, глупый! — то мальчишка всего лишь хотел к себе особого отношения. Он хотел не привилегий главного ученика, но привилегий Мин Фаня. Что ж, уже назначенные личные тренировки, чуть меньше формальности наедине — это Шэнь Цинцю устроить мог. Он закрыл вопрос мальчишки вместе с окном.
Оставался второй — мальчишка и вопрос.
***
Расписание Ло Бинхэ предоставило отличную возможность: после занятий тот почти каждый день ходил на дальний склон Цинцзин в одиночестве. Весна приближалась к концу — самое время для заготовки дров: не слишком жарко рубить, и всё лето впереди, чтобы поленья как следует просохли к осени. Зверёныш, естественно, в сем деле отдувался за пятерых и не роптал, как образцовый белый лотос, набрасываясь, впрочем, на деревья с таким остервенелым видом, будто воображал на их месте многочисленных и многомерзких шисюнов. Наблюдая за ним из густой кроны, Шэнь Цинцю не мог не умилиться: до чего лицемерная мразь! Но даже так эта ошибка природы не походила на обозлённого подростка. О нет, Ло Бинхэ распространял ауру праведного гнева, униженного благородства!.. Цинцю устал от неё уже на первом дереве, а потому заставил себя собрать в руке тончайшее лезвие ци. …Это так глупо! Ему только труп объяснять не хватало. Лорд Цинцзин выяснил закономерности, подстроил сдвиги в расписаниях, в рекордный срок провернул целую тайную операцию лишь затем, чтобы не дать судьбе и Надзирателю протащить зевак в гуев лес! Потому что Твари приспичило потыкать палкой в сопляка! Насмерть! — Тычь уже. Таким тоном отдавал приказы У Янцзы. «А если ты ошиблась? Тебе и впрямь плевать?» — Ты представить не можешь, Цинцю, как сильно я на это надеюсь. Что ошиблась? Или что плевать? — Именно. Цинцю с силой зажмурился и снова открыл глаза. Он слушал околесицу, околесица внизу чистила ветки от сучьев, и сам он был занят околесицей; околесица там, околесица здесь, сплошное безумие — он швырнул то лезвие, как в шавку камнем, без единой мудрой мысли в голове. Момент был идеален: сопляк только выпрямился для передышки и потянулся стереть пот со лба. Сопляк отшатнулся. Очевидно, ему в глаз попала мошка. Лезвие срезало ровно два волоса. Серьёзно? Шэнь Цинцю пустил второе без единой мысли в принципе. Отшатываясь, сопляк запнулся о ветку. Лезвие свистнуло мимо. Пусть! Он не мог увернуться, лёжа навзничь!.. Лесные звуки взрезал крик — мелкий ублюдок заехал кулаком по земле, молниеносно вывернувшись прочь от того места, куда целил Шэнь Цинцю. — Почему?! «Почему?! Ты говорила, это так не работает!» — За редким исключением. Удача, кучка совпадений — нет неуязвимых! Не бывает! Сучий потрох увернулся, дёрнувшись прихлопнуть комара. Шэнь Цзю задыхался. Метнуться вниз, патлы на кулак намотать, чтоб только дёргаться и мог — тогда что? Молния ударит? Небо рухнет?! — Я б не удивилась. Готовое к прыжку тело вновь примостилось на ветке, и воздуха стало больше нужного, и зрение плыло от мгновение назад бушевавшей ци — и на всё это было плевать. «Пусти!» — Зачем? Ты же понимаешь, как неумно наживать неубиваемого врага? Он не верил! Отказывался! Цзю убивал ублюдков больше и страшней в десятки раз! …Он знал, он всегда знал, с тех пор как впервые увидел: эту несгибаемость, флёр превосходства, это давящее чувство… с-силы, он не безумец, не параноик, не мерещилось, не… «ЧТО ЭТО ЗА ТВАРЬ?!» А лёгкие неумолимо набирали воздух. — Тварь я, Цинцю. А он ребёнок, — Она заставила смотреть, как руки этого чудовища крошили сучья в щепы. — Обычный ребёнок, у которого не задался день. Неделя, месяц и, в общем-то, жизнь. Себе я это повторять задолбалась, так что готовь уши. Ребёнок… Маленький тигр с большим будущим, своенравный, своевольный лжец. Зачем ему горбиться? Вся скромность Ло Бинхэ так походила на издёвку потому, что ею и была: гни — не согнётся, ломай — не сломается. Если бы Цзю сумел закрыть глаза, то увидел бы Зверя комком под ногами; как ком отряхнулся бы, глянул с насмешкой и вырвал Цзю ноги — и руки, и внутренности по одной — потому что мог. «Пусти», — попросил Шэнь Цинцю тише. Он уже не собирался никуда прыгать, и Тварь это знала лучше него. Уступила молча. Он вспоминал, как пахла кровь Лю Цингэ, ползя по белым одеждам, почти чёрная в свете луны, как жизнь непобедимого Бога Войны едва сорвалась с кончика Сюя. В мире, где кто-то столь сильный становился столь хрупким по единому капризу высших сил… Цинцю послал последнее лезвие. К ногам Ло Бинхэ полетела тушка бамбуковой куропатки, «случайно» пролетавшей мимо, когда её товарки не вылезали из зарослей до самого вечера. Заметив её краем глаза, Зверь отскочил, но, стоило той упасть, подёрнутый угрозой мрак на его лице быстро сменился любопытством, и Цинцю, подобрав полы халатов, убрался оттуда к гуевой матери. Он даже смог бы убедить себя, что это не бегство — если бы ноги не дрожали. Дорогу до хижины замечал едва, пытаясь осмыслить. Объяснить? Ничто здесь не имело смысла! Почему Шэнь Цинцю? И почему этот щенок? Почему Мирай вдруг наплевала на «штрафы»? Почему Надзиратель не остановил их ещё на пути в лес? — А зачем? Никому здесь, значит, не кисло! «Насладились ли зрители», а? Насмеялись?! — Цинцю, там не было ничего смешного. — Он захлопнул за собой дверь бамбуковой хижины, борясь со странно знакомым желанием сползти по ней на пол. — Кроме комара. Комар убил всю драму и пал смертью храбрых в процессе. Если меня спросят, какой мой любимый комар, скажу, что этот. — Заткнись, заткнись-заткнись!.. Не могло не быть причины. Не мог сукин сын водить смерть за нос по чистой, мать её, случайности! А уж его, его… одержимость Шэнь Цинцю случайностью не была подавно. Тот оглядел стылые стены — клетку. Клетку, где Цинцю себя запер один на один с этим зверем. Он вспоминал легенды о героях и правителях, оберегаемых судьбой в их напророченном величии настолько, что их не ранил ни один клинок. Раздутые басни, пропаганда для дураков, глупости, такие глупости, Небо, во что он влип?.. — Бинхэ всего тринадцать. У нас есть время потолкать его по игровому полю. Столько времени потеряно, столь- «Чего ты сразу не сказала?!» — аргумент, с которым не поспорить, доказательство, что не поделать — Шэнь Цзю поверил бы и не просрал бы ПОЛТОРА КЛЯТЫХ ГОДА В ДОГАДКАХ! — Правда? А ты оглянись. Бросив поиски чаши, он обернулся, вцепившись в оставленный Зверем кувшин воды. Но позади ничего не было. Тварь не это имела в виду — конечно, блядь, не это! Чтоб не швырнуть кувшин об стену, Цзю отпил прямо из него, стукнув о зубы ободом. «Отравлено?» — спросил, глотая. Плевать хотел. Какая разница. Весь этот день поперёк горла — ядом его протолкнуть в самый раз. Цзю пошёл бы успокоиться в бамбуковую рощу, как всегда, но где же, как назло, пройдёт с дровами мелкий выблядок? «Дай, угадаю!» Потому он мерил шагами спальню, чуть не пиная мебель; голова плыла от всего, что удалось бы успеть, если бы только одна дрянь открыла рот! — И что бы ты сделал? — Проверил, убедился, начал действовать! — Мг. Ты придумал бы тысячу способов избавиться от Ло Бинхэ, ни один бы не сработал, и тогда ты поверил бы. Заодно похоронил бы наши шансы на мир с этим пацаном, но, пф-фф, «какая разница» же. Он придумывал способы прямо сейчас — да любой бы придумывал! — и руки чесались их все воплотить. И останавливал Шэнь Цинцю только… — Ага? — Ну? Проклятье. — Мне не нужно было, чтоб ты мне верил. Мне было нужно, чтобы ты перестал носиться по лужайке и сшибать заборы лбом. Твою галопирующую к проблемам жопу никакие минуты не остановят. …Их с Лю Цингэ совместное задание, то искажение длиной в неделю — Мирай помогла им случиться. Как для ненавистницы чужих мук, уроки она давала весьма немилосердные. …Судьба хотела, чтобы Шэнь Цинцю раз за разом пытался убить сопляка, так ведь? Взбудораженное духовное чувство предупредило о госте. Цинцю ждать не стал; дверь с деревянным визгом отъехала в сторону, явив собравшегося проситься Му Цинфана — незваного, на-кой-гуй-ты-припёрся, чтоб ему икалось, Му Цинфана, у которого и дверь-то перед носом не захлопнешь. А впрочем!.. — Не сейчас! Но створка врезалась в носок чужого сапога. — Шисюн, вы упражнялись с ци? Да твою ж! — Попробуешь войти, и я покажу как. А Му Цинфан не дёрнулся, за иглами не потянулся — только взглядом смерил. — Если я не могу войти, почему бы вам не выйти? — Его рука недвусмысленно легла на створку. — Мы могли бы провести осмотр на свежем воздухе. О. Порой Шэнь Цинцю забывал, что эта рука, сейчас державшая дверь рядом с его собственной, в другое время держала нож и резала людей по живому, не дрогнув. Их благородный лекарь жизнями играл каждый день. Ощутив такую власть, долго ли захочешь прикидываться добрым? — А что, — продолжил Шэнь Цинцю парад искренних вопросов человеку, такому же смертному, как он сам, — если я откажусь? Он готов был услышать любую угрозу, готов был, что дверь отшвырнут, бесполезную, что его загонят внутрь, что выволокут наружу- — Тогда я пожалуюсь вашему брату. Какому, нахер, брату? У него..! …вообще-то, был брат. Номинально. Цинцю годами ковыряли шпильками в адрес несуществующей семьи; он и считать не брался тех братьев, что ему приписывали просто потому, что у всех «богатеньких господ» они были. Он захлёбывался горьким злорадством, когда старейшины грозили семьёй очередному соученику; сам писал чужим семьям, приучившись не думать, не замечать. Но у Шэнь Цинцю была семья. Он вдруг почувствовал её, готовую прийти и пожурить — реальную, живую семью… реальней и живей, чем когда сидел с ней за одним столом. Семьёй она была лишь в устах Му Цинфана, давившего на рану, о которой недавно прознал. И Цинцю загнали внутрь — и дверь, бесполезную, отшвырнули, прежде чем закрыть за собой. Мгновение замешательства, всего одно — его опять пытаются прикончить! Цинцю отпрыгнул к окну, отмахнувшись бестолковым ударом и стараясь не помнить о кровати в двух шагах. Ему вдогонку полетело… — Пф-ф-ф-фф-хах! Блюдце. Цинцю разнёс его и заметался взглядом между- Му Цинфан невозмутимо бросил следующее. Просто бросил. Рукой. Шэнь Цинцю просто разбил. Всё так просто. — Шиди! — рыкнул, поймав расписную чашу. — Шисюну лучше? Он уставился на этого придурка, силясь осмыслить происходящее. Что за гуев балаган?! Да он вслух так и спросил! — Вы не ответили. Вам лучше? Не бой, не разговор — Цинцю распирала нужда сделать что-то. — НЕТ! …И он с размаху швырнул чашу об пол. И дёрнулся от осколков. И вжался спиной в окно, загнанный в тупик. «А если убить Зверя чужими руками? Или при свидетелях?» — попытаться. Попытаться убить. Не поможет. Не поверят, остановят, обвинят, или ещё хуже, если есть что-то хуже, если у беспомощных жучков бывает хуже. В противоположном конце спальни Му Цинфан прятал в рукав заготовленную для броска посуду, такой озадаченный и бесполезный. Отвратительно смертный жук. — Раз уж мы начали без церемоний, шисюн, буду прям: вы явно на взводе. Не желаете поведать? Следует ли школе беспокоиться? Цинцю видел заклинателей и демонов, видел армии ломающими зубы о Зверёныша; видел зубы Зверёныша в триумфальной улыбке среди рек красноты. Тот мог бы захватить их школу, страну, всё их Царство; объединиться с демоном, что подчинит Синьмо. Мог и быть тем демоном. Шэнь Цинцю ничему бы не удивился. Толку беспокоиться о том, что не изменишь? Кому какая разница. — …Если вопрос не сугубо личный, конечно же. О, он станет личным. Драгоценная боевая семья сделает Зверя личной проблемой Шэнь Цинцю в тот самый миг, когда запахнет жареным. Разве не так обычно поступают семьи? Расплачиваются за промахи чёрной овцой? Се́мьи этим Цзю удобно откупались — от долгов, от собственной совести. И от бессмертного ублюдка откупятся. Судьба такая, а? Цинцю плевать было на ненависть, не скрытую масками, на растущую тревогу Му Цинфана, рассчитывавшего, видать, что глупый шисюн вспыхнет и проболтается. Шэнь Цинцю был один — ненужный, беспомощный, мёртвый, ненужный, беспомощный, мёртвый… — Мне нужно успокоительное, — выдавил, наплевав на гордость. Второго недельного искажения не будет — он попросту умрёт. Он-то умереть способен. Он посмотрел на Му Цинфана взглядом человека, которому нечего терять, который позволит собой распоряжаться, потому что никакая цена не будет слишком высока. Почти. Но лекарь лишь топтался у входа. — Может быть, присядем? — предложил не слишком уверенно — в чужом-то доме. Что ж, Цинцю послушно подошёл к столу и сел, не отрывая взгляда. — Вы уверены, что не хотите больше ничего разбить? А сам с места не сдвинулся. Это что, проверка? Или способ подурачиться? Если цена — унижение, Шэнь Цинцю готов был стерпеть — выдерживал и хуже, — но какого, мать его, ответа добивался Му Цинфан? — Честного. Мы тут пытаемся быть честными, помнишь? Подержать за ручку, или справишься? «Не лезь!» — это их приятельское шушуканье в обход Шэнь Цинцю не могло продолжаться вечно. Тот должен был сам выяснить мотивы лекаря, иначе никогда бы не отделался от поводка. Честного, значит? Отчего бы и нет, когда терять нечего. — Я и прежде разбивать не хотел. Откуда подобные мысли? Му Цинфан осторожно опустился напротив. — Оттуда, шисюн, что вы всем видом выражали желание разбить мне голову. — Шисюн «желал» разбить голову каждому, с кем сталкивался, какая разница? — По правде, вы всегда смотрите так, будто планируете моё убийство… — Знаю. И? — Сама честность. Поперхнувшийся воздухом, подавившийся словами Му Цинфан даже бояться забыл, неясно только отчего. «Шисюн» «желал» прикончить его хотя бы затем, чтобы увериться, что может — чего ещё он должен был «желать»? — Но… во имя всего святого, зачем? — Ведь Шэнь Цинцю всё делал со злым умыслом, даже смотрел! Плевать на помощь — Му Цинфану нравилось честно? Извольте! — А почему бы нет? Вы считали меня больным ублюдком, даже когда я прятал этот взгляд. Цинцю осёкся от накатившей тошноты. Тошнить нытьём вслух оказалось ещё хуже, чем он думал, он- Нет! Нет, плевать, он уже начал, поздно — стиснуть зубы и бить, как ублюдка Цю бил, пока в кровавой каше не оскальзывался. Он скажет всё. — «Прятал»? Мы настолько ненавистны вам? — О, брось, Му-шиди. Это слово отнюдь не такое громкое, каким хочет казаться. — Гниль хлынула по языку, не проглотишь, и он — честно — почти не хотел пытаться. — Не притворяйся, будто смотрел бы иначе, не будь ты вынужден блюсти лицо. Не делай вид, что не представляешь руки у меня на горле, стоит мне раскрыть рот — будто я не знаю, о чём вы все думаете под масками вежливости. Скажешь, никогда не хочется размазать по стене придурка, пустившего по ветру месяц твоего труда? Не воображаешь, как орёт от боли сволочь, что помыкает тобой второй год? Я хотя бы не лгу вам в лицо, а что же ты, Му-шиди? Воплощение добродетели? Цинцю сорвался на змеиное шипение; да, он змея с Цинцзин, да, он ненавидит всё живое, и да, он вслух сказал, что другие не лучше. Пусть удавят его за это. Ну! — Нет, шисюн. — Му Цинфан был бледней бумаги, от злости ли, от страха ли, Цинцю плевать хотел. — Я не считаю себя образцом добродетели, однако у меня не возникает желания задушить вас, когда вы меня оскорбляете. Я не воображаю вас размазанным по стене и тем более не хочу, чтобы вы кричали от боли. Как и абсолютное большинство людей, смею заверить. Не просто добродетель, но держатель вселенской истины, надо же. — Смело с твоей стороны говорить от их лица. — А вы полагаете всех людей безжалостными чудовищами? — А ты полагаешь иначе? — Я не сужу их по вам! — Только не ведись. Цинцю кипятком окатило. Какая разница?! Они хотят считать его чудовищем и будут, пусть бы он язык стёр в кровь — где ещё они найдут такого удобного козла отпущения! — …Я не стану извиняться, — предупредил пышущий праведным гневом Му Цинфан. Вершина такта! Лицемеры, все до одного. — А если представить, что он тоже с тобой честен? «А он честен?» — ощерился Цинцю, позволив лицу отразить мысль. — Да. Силком протолкнув в себя воздух, он заново всмотрелся в ставшее румяным от злости лицо, столь оскорблённое, словно он оплевал таблички всех Му Цинфановых предков. Ни за что на свете он бы не предположил в этом сметливом человеке хоть каплю наивности. Неужто Мирай всерьёз? Он понимал теперь, на что она давила: жалость. Трудно бояться того, кто жалок; Мирай пыталась сделать славу слизня громче славы бешеного пса. Достоинство? Гордость? Цинцю всю жизнь ими жертвовал ради выживания, так с чего бы сейчас не пришлось, да только вряд ли поможет. Даже пролив водопады слёз и украсив двенадцать пиков гирляндами соплей, Шэнь Цинцю не добился бы жалости достаточной, чтоб избежать обвинений в убийстве — не после всего. Не под носом у судьбы… — Ответь уже, пока он не ушёл. Цинцю мог. Память услужливо подкинула самое нестыдное из честного, похожее даже на хвастовство. Похожее на байки вырвавшегося из плена воина — а не на слезы женщины, которую муж тащит за волосы к ложу. Похожее на что-то, после чего бы с Шэнь Цинцю по-прежнему не брезговали пить… не будь других причин. Слова вращались в уме оформленной цепочкой. Но стоило попробовать произнести их, цепочка сбилась в склизкий ком; тот прилип внутри глотки, ни туда, ни сюда, перекрыв дорогу любым словам. Шэнь Цзю — Шэнь Цинцю — с трудом мог ответить сам себе, как вообще дошёл до идеи сказать о подобном вслух. Отчего вдруг проглотил язык, не мог ответить вовсе. Ничего необычного или скандального, ничего такого, что нельзя использовать как аргумент — ничего такого. Просто сказать. «Мир не рухнет», цитируя Тварь. Просто взять и сказать. ОН рухнет. Сломается, как веточка. Только хрустнет под сапогом. Мелкий. Беспомощный. Мёртвый… — Помочь? Можно подумать, ей нужно разрешение. Можно подумать, она скажет то, что выбрал он, мелкий, беспомощный- — Скажу. Обещаю. Скрученное подступающим искажением тело соскользнуло с него, оставив — мелким, беспомощным — наблюдателем, чьи согласия и протесты захлебнулись в ступоре. Его-не-его взгляд проводил Му Цинфанову руку, дёрнувшуюся помочь на краткий миг. Гадливого презрения, что лекарь безуспешно и не особо старательно прятал, Цинцю и ждал в ответ на своё признание. Да только оно ещё не звучало. Похоже, ему взаправду нечего было терять. — Тебе когда-нибудь выворачивали пальцы за помарку в тексте? — Ком вывалился из горла, сполз по губам, оставляя слизь и грязь, грязь — Цзю скорей уж бы умер, чем жался, грязный, здесь, сейчас. — К чему этот вопрос? — Чаёчек, миленький, не время ронять айкью, — запричитала Тварь зачем-то. — Так выворачивали? Му Цинфан сумел скривить лицо ещё гадливей. — Нет. В отличие от вас, большинство людей знают разницу между воспитательной мерой и жестокостью. — Он явно собрался уйти. — Знают. Когда я проглатывал все крики и вытирал слёзы, передо мной клался чистый лист, и мне не разрешалось вправить суставы до тех пор, пока не перепишу текст как следует. Я безупречно пишу с вывихнутыми пальцами, ты знал? — Тварь дёрнула уголками губ; Му Цинфан качнулся прочь, когда она протянула ему руки. — Хочешь проверить? Шэнь Цзю не говорил этого. Никто не говорил; тут смысла не больше, чем в горячечном сне. Далёкое, неправильное, ненастоящее — всего лишь сцена из его кошмаров, не мелькавшая раньше. Он ждал дыма, ждал трупов и крови, и боли, и рук, и быть брошенным на пол, видеть подошву сапога, зажмуриться, не кричать и не думать. Он притворится, что этого нет — а потом всё закончится. — Цинцю. Ты держишь веер. Можешь посчитать на нём листочки? Он не знал, что мешалось в руке, и была ли рука его, но веер она держала — бросить и бежать! Ноги не слушались… — Цинцю, не беги. Просто посчитай. Пожалуйста. Нет выбора ведь? Как всегда. Оторвав мысли от ударов, что были, или уже не были, он изо всех сил сосредоточился. Один, два, три, че- нет, здесь ещё. Один, два, три, четыре, пять… — Откуда он, этот веер? Расписал. То не лист, просто кисть соскользнула. Цзю считал листья на собственном веере. В собственной спальне. Серебряная вышивка на рукавах. Вес короны. Запах лекарств. Ему двадцать девять. Ублюдок Цю много лет как мёртв. «Это был первый и последний раз». — И последние поблажки; захочу — не сделаю. Цинцю вспомнил, наконец, о том, из-за кого всё началось, и Тварь взглянула на Му Цинфана, качнув веером. Злой румянец давно выцвел с его щёк, всё тело напряглось и, видать, отодвигалось всё то время, пока Мирай не убрала протянутые руки. Взгляд, бродивший по Цинцю, не выражал ни брезгливости, ни жалости. Гуй знает, что он выражал. — Не пытайся рисовать мне человеческую натуру, Му-шиди. Я и вживую насмотрелся вдоволь. Шэнь Цинцю хотел обратно своё тело, хотел обратно затолкать всё то, что вытащила Тварь, хотел исчезнуть из-под нечитаемого, невыносимого взгляда. Хотел обратно свой шаткий мир. — А есть какой-то благовидный повод уйти или способ отвлечься? Чай. — В любой непонятной ситуации — бодяж чай. Поняла, — вздохнула Тварь — Мирай — демонстративно «бросая» «гостя» думать над своим поведением и уводя это тело прочь с его глаз. Тяжесть непослушной плоти навалилась сразу за порогом; Цинцю вцепился в стену, пока не обуздал подкашивающиеся ноги. Всё в нём тряслось, как в шестнадцать, как будто он не бился с этим полтора десятилетия, будто лучше никогда не становилось. Он отлично справлялся, блуждая с У Янцзы от посёлка к посёлку — справлялся! — но эта школа… Запах чернил и молодых мужчин, куда ни ткнись, до тошноты знакомые богатые интерьеры, голоса, свист дисциплинарной палки… Он половину времени не понимал, где находится, шарахаясь от рук, что давно отрубил и сжёг, бредя сквозь видения наугад с единственным инстинктом: убить, бежать. «Если у тебя там всё хорошо», — звенел в памяти голос братца, — «почему ты не провёл на Цинцзин ни единой ночи?» О, Юэ Цинъюань, этот всемудрый, всезнающий чан беспокойства со своими риторическими вопросами. Он переживал за ненаглядного Сяо Цзю, избегавшего соучеников из-за предполагаемой травли, или же боялся, что поехавший «младший брат» однажды украсит их внутренностями Главный зал? Цинцю тряс головой, кое-как пробираясь к нужному шкафу, и безуспешно отгонял эти мысли, перебирая посуду дрожащими руками. Он убрался из дома Цю, убрался от видений и призраков, он не вернётся в этот кошмар! — Не вернёшься, не вернёшься. Подыши. Вот, чего стоила игра против судьбы. Самый разум Цинцю служил ей верным палачом, душа попытки неповиновения. У Мирай отнимали поблажки, но у Шэнь Цинцю отнимали последние искры рассудка; он и самим собой ходить как вздумается не мог. Он хотел спрятаться, хотел плюнуть судьбе в лицо; его плывущее сознание тянуло во все стороны сразу, и он держался за чайный набор, вслепую снятый с полки, как будущий утопленник за ветку над рекой. Его неумолимо сносило течением. Цинцю прикусил щёку — не до крови, не то опять накроет. Прикусил другую. Взял ромашковый чай вместо улуна по привычке, вбитой Мирай. Пускай Му Цинфан оскорбится. Всё это теперь не имело значения. Всё ровно как тогда: малейшая попытка сделать что-то заканчивалась болью и удушающим ощущением собственной смертности; раньше судьба мучила его руками ублюдка Цю, теперь терзала воспоминаниями о них. Цинцю не мог отрубить их во второй раз, так ведь. Он сделал вид, что никакого Му Цинфана нет за столом, позволив заученным движениям накрыть разум пустотой. Ему нравилось заваривать чай. Кажется. По крайней мере, Шэнь Цинцю не испытывал к этому процессу ненависти. Наверное, от мстительной возможности заняться тем, к чему запрещали притрагиваться в доме Цю — или оттого, что заваривание чая никогда не служило поводом сломать ему пальцы. …Даже полтора десятилетия спустя его симпатии и антипатии решал хозяин. Это осознание вломилось в голову ниоткуда, без приглашения, предупреждения и объявления войны. Оно вылезло из подполья после лет партизанской деятельности и ударило в момент, когда Цинцю при всём желании не оказал бы сопротивления. Потому что был слишком вымотан борьбой против остального себя. Потому что спорить было глупо. Потому что тело Шэнь Цинцю сбежало из того проклятого поместья, но его сердце продолжало задыхаться и кричать внутри, сколько бы он себе ни врал. Он ни на час не был свободен. Не оттого ли насмехалась над его рабским менталитетом Мирай? Она, в конце концов, всегда знала, о чём язвит. — Я не должна была об этом язвить. И тем не менее, язвила — ведь знала, что права. Она знала — как и он теперь, — что всё, кем был этот Цзю, существовало в нём для чужого удобства, и, дабы избежать уготованного судьбой финала, ему пришлось бы перестать всем этим быть. А кем он был? На самом деле? Честно? Цзю был крысой, от страха готовой забиться в какую угодно нору, лишь бы мир не нашёл её. Он перекрасил бы глаза и сменил бы лицо, сделался бы выше, или ниже, или иностранцем, будь оно способно помочь, ведь лучше бы мир не знал, как он выглядит. Мир не должен был знать, что он думает, и, тем более, что он чувствует. Было бы чудесно, просто, блядь, восхитительно, если бы мир не знал, что он существует. Но мир знал. И нашёл бы, и вытащил бы из самой глубокой норы вместе со всем, что так тщательно пряталось. — Вы столько наблюдали человеческую натуру, что сочли бесполезным противиться ей? Голос Му Цинфана прорвался в уши сквозь густой туман. Цинцю не сразу вспомнил нить разговора, а вспомнив, задал уже, пожалуй, сотую вариацию одного и того же вопроса, неспособный сейчас на злость: — Сколько раз я поддался и всё-таки размозжил тебе голову? — Сколько раз вы использовали меч для наказания адептов? — Он не был способен сейчас и на удивление, хотя уж удивляться-то было нечему: естественно, Му Цинфан заметил, естественно, Му Цинфан спросил и, естественно, Му Цинфан помог. Он ведь задумывался «хорошим человеком». Единственное, что Цинцю мог сделать против судьбы в этой партии — вылезти из норы самому. Явиться миру на своих условиях. — Всего один, — показался он из норы. — Но ты мне не поверишь. — Почему вы так считаете? Кошмары никогда не уйдут, если прикармливать их страхом. …Как же ему надоело бояться. — Потому что никто мне не верит, даже человек, назвавшийся моим старшим братом. Ты сам не верил прежде ни одному моему слову, в чём открыто признавался. С чего бы мне считать, что поверишь сейчас? Лицо лекаря, вот уж радость, прекратило менять цвета, оставшись чуть бледным и подёрнувшись уже знакомой осторожной задумчивостью. Нутро скребла невысказанная угроза — ударить, бежать, прятаться! — но Цинцю заставил себя отгородиться от неё и от криков старого «здравомыслия». — Могу сказать то же и о вас. Вы ни с кем не бываете честны, даже с тем, кого зовёте старшим братом. Вы не говорили со мной откровенно и не собирались, чего никогда не скрывали. — …Именно. — Почему я должен верить вам сейчас? Цинцю не признавал «хороших» и «плохих» людей, держась непопулярного мнения, что все люди одинаково гнилы, и всё зависит от их способности гниль скрывать. Способности, которой, кажется, обладал весь треклятый мир, за исключением самого Шэнь Цинцю. Он не скрывал по-настоящему своей человеческой натуры; с самого начала, каждый миг, он был предельно честен. Разве желающий напасть покажет нож в сапоге? Разве эта честность не была очевиднейшим объявлением мирных намерений? Для таких же прячущих ножи — была. А для Му Цинфана? Того, что как камень серел, немел и цепенел от людоедских откровений. От страха признать те порывы в себе? Или же оттого, что они ему искренне чужды — как если бы впервые слышал о них и, представив мир людей с такими порывами, увидел его захлебнувшимся болью и кровью. Как если бы не знал, что мир захлебывается постоянно. Не бывал ни под чьим сапогом. Не наступал ни на чьё горло сам. Плыл по жизни гладко, не подозревая уродливой правды — слепой и глухой к сломанным телам, искалеченным душам, к тысячам воплей слабых, к леденящему шёпоту сильных. Способный позволить себе быть чем-то третьим, далеко за пределами этой кровавой возни. Сколько их было таких вокруг? Неприкаянных, не более правдоподобных, чем пять случайных уклонений подряд. Кажется- Да не кажется: Шэнь Цинцю фундаментально наебали. — Никогда не было, и вот опять. Он взглянул на полупустую чашу в своих по-прежнему подрагивающих руках, на остывший кувшин чая, на нагревающий талисман, что ему со злости позволили активировать. На Му Цинфана, уже до крайности озадаченного молчанием. Второй, с кем Цинцю бесконечно плясал вокруг доверия; Мирай решила эту проблему жестко и радикально, однако сам он не собирался подстраивать никаких «уроков»: чем сложнее схема, тем проще судьбе и Надзирателю извратить её. Следовало действовать проще. Так омерзительно просто, что само мироздание не поняло бы, как с этим быть. — Кое-что из сказанного мной подтвердить не составит труда, — сказал Цинцю, вставая. — Коль уж ты не желаешь пачкаться, я сделаю это сам. — Что вы..? Завидев ножны с Сюя, Му Цинфан напрягся — а затем до него дошло. — Вы же не собираетесь..! — Отчего бы нет? Разве это не упростит нам общение? Лекарь выталкивал из себя протесты сквозь неверие, наблюдая, как пациент садится обратно с пыточным орудием в руках. Цинцю никогда прежде не позволял себе ничего подобного; он планировал учинить сущее безумие. А чем ещё б оно было? Шэнь Цинцю выполз из норы, и безумие вырвалось следом, безбрежные кровавые моря его. Му Цинфан ждал честности? Шэнь Цинцю честно мог вывихнуть себе суставы пальцев, не изменившись в лице, и каждый чужой писк, каждая гримаса лишь подхлёстывали. — …Довольно! — Ножны перехватила неожиданно нетвёрдая рука. Это было почти весело: покалечить Цинцю собирался себя, а кривился и дёргался, как от боли, Му Цинфан. «Ох уж эти хорошие люди», — хотелось сказать, «Добро пожаловать в реальность!» — хотелось крикнуть, «Думаешь, по тебе людей судить лучше?» — и ухмыльнуться до ушей, потому что у другого прямо на глазах разваливался мир, и от кристально чистого ужаса в этих глазах хотелось дышать и жить! Нетвёрдая рука, впрочем, в ножны вцепилась твёрже некуда. Цинцю потянул их на себя и, встретив недюжинное сопротивление, вопросительно выгнул бровь. Рожу он при этом состроил по-честному самодовольную, так что Му Цинфан, как бы ни запутался в происходящем, повода праведно разгневаться не упустил: — Зачем вы это делаете?! — уже второй раз за день. Цинцю лишь усмехнулся. — Мне любопытно, как ты будешь цепляться за сомнения перед лицом неопровержимых доказательств. — Я не хочу никаких доказательств!.. — Надо же. Вслух признал. Цинцю опустил Сюя на стол, прекращая эту бессмысленную борьбу. Азарт улетучился быстрее, чем пришёл, по себе оставив горький пепел. — Нет, не хочешь — верить мне, и ни одно доказательство не заставит тебя захотеть. — Ведь Шэнь Цинцю бывал на этом месте, был буквально вчера. — Ты не веришь, потому что не хочешь, не хочешь, потому что боишься, а боишься, потому что не веришь. Это замкнутый круг, и разорвать его способен лишь ты сам. — Какое сложное определение предвзятости. …Ну, или Тварь. Правда, с кругом она разорвёт и рассудок, и сердце, и душу. Она же знала, что доказательства бесполезны, когда переубеждаешь предвзятого — потому-то не пыталась переубедить Цинцю. Она заставляла замечать и думать. Судьба вела его независимо от игр с иномирянами; не появись Мирай, Цинцю не заметил бы, а с её подачи замечать не хотел. Тогда она показала, как легко ставить на кон жизни, в том числе его. Дала повод захотеть. Шэнь Цинцю нужен был такой повод для целой школы. — Тц. Но и тут судьба подсуетилась: загорись кто желанием докопаться до истины, всплыла бы та бойня, что их безвинно оплёванный брат учинил перед побегом. Скольких он положил тогда? Десятка два? Три? И если уж этот скандал замять ещё удастся, хотя не без помощи главы школы, то разнюхай кто об У Янцзы и следе из убитых заклинателей… Шэнь Цинцю закопают заживо, а Цанцюн закопают рядом с ним. Следовало хорошенько всё обдумать. — Зачем вам успокоительное? — спросил Му Цинфан серьёзным тоном, видимо, на что-то решившись. — Разве я не похож на того, кому следует основательно успокоиться? — Ты опять уходишь от ответа. — И колючий взгляд напротив сообщил о том же. «А что здесь отвечать? "Детишки замучили, умом трогаюсь"?» — Почему нет? Шэнь Цинцю не выдержал и закатил-таки глаза на это нечеловеческое бесстыдство. Му Цинфан-то часто ли плакался коллегам, как в маменькин подол, чтоб не сдохнуть? Нормальным людям такое и в голову не придёт. К несчастью, они не были нормальными людьми, а фигурам стыд не по карману. — В последнее время… — Новый комок склизкой честности застревал чуть меньше предыдущего. Видят Небеса, лучше б этот Шэнь ломал себе пальцы: меньше вероятность быть осмеянным. — В последнее время мне всё труднее справляться с повседневными тревогами. — Почему? Что изменилось? Кроме появления помешанного НЕУБИВАЕМОГО сопляка в его доме? Только помешанный и убиваемый — действительно, что! — Тревоги, надо полагать. Нытик. Бесстыдный нытик. Решившись взглянуть наконец на собеседника, Шэнь Цинцю окаменел; он предпочёл бы вечность насмешек тому, что увидел. — Какими бы… натянутыми ни были ваши отношения с боевой семьёй, пожалуйста, помните: вы не обязаны справляться со всем в одиночку. — Ага. Эк лихо себя-то прикрыл в списке натянутых «семейных» отношений. — Разумеется, шиди. Семья определённо поможет! В скольких позах я сношал брата, напомни? Настал черёд благородного лекаря прятать глаза. — Мне жаль. Вынужден признать, я… в некоторой мере способствовал распространению этих возмутительных сплетен. — «Неужели? Я-то не догадывался!» — Мне казалось вполне вероятным, что Юэ-шисюн влюблён в вас… … — ЭТО ЕЩЁ ПОЧЕМУ?! Му Цинфан уставился на него с видом усталым-усталым, будто Цинцю спросил полную чушь. На задворках сознания гоготала Тварь. — Юэ-шисюн ни на кого не смотрит так, как на вас. По правде, он ни на кого, кроме вас, не смотрит. Вы не замечали? Нет. Нет, Шэнь Цинцю не замечал. Не замечал, не хотел об этом думать и уж тем более говорить. — К слову о нём, снотворное я бы тоже предпочёл получить обратно. — …Зачем? Они вдвоём как-то глупо поморгали друг на друга. — …Сам-то как думаешь? Когда Му Цинфан в кои веки догадался, что его пациент не спал ни часа с того недельного искажения, в бамбуковой хижине рухнуло небо, разверзлась земля и открылось местное представительство Дийюя. Цинцю не был уверен, на кого лекарь злился больше: на него, молчавшего так долго, или на себя, проморгавшего сей факт за столько осмотров. Потому что не увидел ничего необычного. Потому что в Шэнь Цинцю, спавшем реже раза в месяц, ничего необычного не было. Потому что в единственный краткий период, когда тот начал спать и даже высыпаться, у Му Цинфана не находилось поводов его осмотреть. Му Цинфан не понимал, как так вышло. Цинцю понимал, что хочет сказать много ласковых Надзирателю. Впрочем, ещё месяц назад он бы сдурел от ужаса, догадайся кто о его многолетней бессоннице. — Она ж така-а-аая незаметная. Легче было приписывать это хорошей рисовой пудре, нежели заметить насквозь искусственную слепоту окружающих. Му Цинфан, тем временем, бурно объяснял ему, как ребёнку, чем вреден дефицит сна. С цитатами из медицинской литературы и примерами из практики. Откровенно говоря, больше напоминало цзе, стращавшую его, маленького и очень вредного, когда вместо сна тратил ночи на воровство всего, что плохо охранялось. Зря он вспомнил цзе. Му Цинфан, в отличие от неё, не закончил игрушкой в чужой постели. …Его послушать, так половина мерзкого характера Шэнь Цинцю и треть искажений ци проистекали из недосыпа. — А ты думаешь, я от нефиг делать спать тебя гнала каждую ночь? «Нет, я думаю, отчего же ты бросила меня там одного, при такой настойчивости». «Что молчишь?» — Игнорирую твой вопрос. А. Образцовая честность. — …Шисюн, вы слушаете? — Нет, — ответил Цинцю и добавил, пока лекарь не подавился обидой насмерть: — Ты же просил об откровенности. Тот надулся, но, в пику ему, не лопнул. — Мне следовало догадаться, что вы не перестанете пренебрегать здоровьем, сколько бы я ни вразумлял вас. — Цинцю. «Что?» — А добей его. Заводи любимое "не я такой, жизнь такая" и морально уничтожь его тем, как в твоих проблемах виноваты все, кроме тебя. Ты, в общем-то, даже не соврёшь! — Будто я делаю это нарочно! — показательно оскорбился Цинцю, раздумывая над предложением Мирай. С одной стороны, это закрепило бы впечатление человека жалкого, жертвы обстоя- …тельств. Жертва. Мирай пыталась изобразить его жертвой. С того первого «откровенного» разговора, с запрета касаться без спроса. Сними тигриную шкуру, и вскроется лис — облезлый, полудохлый, лишённый достоинства и почти неспособный защищаться — добыча. Однако если Му Цинфан действительно, честно, не мыслил этими категориями… — При всём уважении, шисюн, я не поверю, что вам ночь за ночью мешают спать дела. Шэнь Цинцю и сам умел давить на жалость: его кровную семью ничто, кроме слёз, не брало, не говоря уж об их с Ци-гэ ранней схеме заработка. Проблема заключалась в подозрительном энтузиазме Мирай. Нет уж. Цинцю сделает это по-своему, каким бы безнадёжно наивным ни был его план. — Мешают — дела, что являются мне в бесконечных кошмарах. Двойная доза твоего варева справляется с ними вполне сносно. Иногда. Похоже, Му Цинфан был слишком хорошим человеком, чтобы это не стало ударом под дых. И слишком умным, чтобы не найтись с ответом: — Вы сами признались, что не спите многие годы. Но вы способны на это лишь благодаря совершенствованию. Как же вы справлялись прежде? — Прежде, — и яд в голосе отнюдь не был притворным, — мне удавалось ночевать там, где я мог забыться. Сознание взорвалось оглушительным хохотом; Шэнь Цинцю едва удержал лицо нейтрально-раздражённым. В чём дело! — АХА-ХА-ХАХ! А-а-аааа-ХАХ! Сис- охо-хо! Над-зиратель, ух!.. Пы-тается впаять мне ш-шштраф за ООС!.. Понятней не стало. Оставалось молча наблюдать, как на чужом лице расцветает понимание. В итоге, Му Цинфан прокашлялся и покосился на отставленную в пылу объяснений пустую чашу. — Выдыхаться можно и на тренировках… — Как я сам не догадался! Спас-с-ссибо, шиди. — Цинцю же точно не перепробовал все очевидные решения, и плевать ему было на свой змеиный тон! — Впрочем, в качестве крайней меры всегда есть Лю Цингэ; после его помощи я не только усну без кошмаров, но и не проснусь. Му Цинфан долго вглядывался в Цинцю этим своим хирургически острым взглядом, неприкрыто мучаясь головной болью, пока не сделал какие-то выводы и не кивнул самому себе. Смиренно-пораженческий кивок вышел. — Я составлю для вас что-нибудь до вечера. — То есть как попало? — К чему торопиться? Мы с этим уж давно никуда не опаздываем… — Ещё бы Му Цинфан додумался, что это не упрёк; сообразительность у него избирательная, как у братца слух. Пришлось, скрипя зубами, разъяснять. — Мне не к спеху. — Не помогло. — Правда, не к спеху. «Проклятье! Что сказать, чтоб он поверил, что я не издеваюсь?» — Его спроси. Так легко? Пожалуйста! — Что сказать, чтоб ты поверил, что я не издеваюсь? — Хуже-то не будет! Куда уж хуже? — Ничего, шисюн, — ответствовал тот, не меняя мрачного выражения. — Я не позволю, чтобы мой пациент напрасно страдал и одну лишнюю ночь. И гордо откланялся. «Что хочешь говори, а я вижу здесь либо угрозу, либо верх блаженного идиотизма, с каким до его лет не доживают», — сплюнул Цинцю на сегодняшние открытия, собирая посуду. — Значит, он блаженный идиот. Разве плохо? Слишком просто. Даже Цинъюань, при всём блаженном идиотизме, настолько прост не был. Му Цинфан определённо на что-то рассчитывал. — Кстати, классная идея с борделями. Я не додумалась. Примитивная и непродуманная. Но его нужно было отвлечь, чем угодно: после несостоявшейся выходки с ножнами он поглядывал на Цинцю, как на умалишённого. Пусть сомневается, был ли то блеф. Кто скажет, вызвало бы такое откровение жалость или ещё больший страх. — Теперь он воображает, как ты врываешься в Теплый красный павильон, сыпя деньгами, и снимаешь весь бордель, чтоб «выдохнуться». Шэнь Цинцю передёрнуло. «Будет хуже, начни он спрашивать, откуда у нищего сопляка деньги на толпу девиц». …Ах, да. Шэнь Цинцю ведь был богатым молодым господином. Как удобно. «Скажи лучше-» — Если коротко, Надзиратель пытался оштрафовать меня за то, что ты ведёшь себя не как ты, хотя не имел права, потому что не я была у руля. — Вот, что значит «ООС». «И как?» — Никак. По крайней мере, пока. — Мирай до сих пор хихикала. Триумф над Надзирателем, несомненно, радовал. Бы. Если бы не одно «но». «Почему Надзиратель не вмешался как тогда, в Юаньцзяо?» — Ну… вообще-то- Держа поднос в одной руке, Шэнь Цинцю открыл дверь — и застыл, пригвождённый к полу осколками льда. Снаружи, подобно примерному слуге, стоял в поклоне Ло Бинхэ. Мирай не было нужды заканчивать фразу. Шэнь Цинцю, едва соображая после приступа, «случайно» оставил в двери щель, неся чай, и талисманы не сработали, не так ли? Щенок всё слышал. Безупречные манеры. Нечитаемое выражение лица. Ни намёка на мнение, на что-либо из ряда вон. Только за ворот под самым горлом зацепились два крохотных пера бамбуковой куропатки. «Он и рану на тушке нашёл». — Да выдохни. Бинхэ очень по-своему объясняет такие вещи — мне даже поблажек накинули. Шэнь Цинцю окончательно запутался. «За что бы вдруг?» — Ну как? За куропатку. За безбашенные выходки. За речь про предвзятость. «За философскую глубину образа», в общем; гордись, Цинцю: у тебя есть философская глубина. Он простоял достаточно долго, чтобы Зверёныш осмелился поднять глаза, в очередной раз напомнив, как раздражающе ярко блестят в них звёзды. Перед сукиным сыном запросто склонятся и земля, и небо, и неясно было, почему возиться с этим существом выпало Шэнь Цинцю — самому смертному из бессмертных. Это же так смешно! Просто уморительно. Но Ло Бинхэ, хоть сто раз особенный, был фигурой, верно? — Сколько я должен это держать? Он тут же забрал поднос, рассыпавшись в извинениях, и направился к кухне, но остановился на полпути к выходу. — Не имеет ли учитель… пожеланий насчёт ужина? Этот ученик умеет готовить птицу. Он будто знал о собственной неубиваемости — наслаждался ею. Красовался. Словно маска смирения сбилась набок, обнажив бесцеремонное своенравие того, кому принадлежит весь мир. — Если бы ты умел читать так же хорошо, как готовить, то знал бы, что на период выздоровления этому мастеру запрещено употреблять жирную пищу. — «Фигуры того, Цинцю, кто первый хватится». — Возможно, мне следует отдать тебя на Цзуйсянь. Мясо куропатки нежирное, но сопляк не мог уточнить, ведь охотиться внутри пика запрещено, а предвзятый учитель, очевидно, хорошо знал, что делал. Это был не просто отказ — пощёчина. Одна из многих. Целенаправленная — просто одна. — Этот ученик докажет, что достоин пика Цинцзин и учителя. — Зачем? — Отчего так упрямо цепляешься за этого мастера, когда есть десятки других? И впервые, всего на миг, лицо Зверёныша сложилось в нечто человеческое: на нём мелькнуло и растворилось беспокойство человека, ищущего правильный ответ вместо честного — беспокойство, до тошноты известное Цинцю. В том ведь и была её хитрость? Судьбы? Ло Бинхэ прошёл схожий с ним путь, однако поверх каждой лужи, где Шэнь Цзю судьба от души топила, для Ло Бинхэ она клала доску. Где Шэнь угодил в рабство, там Ло помогли неравнодушные встречные; где Шэня бросила вся семья, кровная и нет, там Ло обрёл любящую матушку, лучшую на свете; где Шэнь был вынужден разбойничать с У Янцзы, там Ло без особых препятствий добрался и поступил в Цанцюн — вовремя. Где Шэнь скалился на мир, грязный и окровавленный, там Ло сверкал чистотой души, сводя с ума единственным вопросом: как можно пройти этот путь и не изгваздаться в пороках до кончиков волос? Плевок во всё чем жил, кем был и во что верил Шэнь Цинцю. Но теперь, зная правду, винить мальчишку не имело смысла. Тот был такой же марионеткой, жучком в паутине; ярким, вкусным жучком, оставленным судьбой напоследок. Такой же обманутый, такой же ведомый. Такой же наученный искусству правильных ответов лишь затем, чтоб ни один в итоге не сработал. Ведь правильные ответы Ло Бинхэ не работали — на него. Только на судьбу. Тц, как жестока она со своими любимцами. — Этот ученик не мыслит своим наставником никого, кроме учителя… — Пф-ф! — Вот так скромность! Вот так комплимент! Хотя прежде Шэнь Цинцю и не видел наставничество своим призванием, неразрушимый меч у горла споро помог ему прозреть. Судьба, должно быть, попросту забыла, почему бешеных собак опасно загонять в угол. Он одолжит эту фигурку — пока та не одолжила его жизнь судьбе на радость. — Не мыслишь, значит. — Пока мозги в лохматой голове не до конца пропитаны этим ядом. Пока ещё не поздно замечать и думать. — На что, по-твоему, мне сдался ученик без воображения? Пока судьба не догадалась отыграть назад свою промашку. Если Ло Бинхэ был искренен в намерениях — а он был, по словам Мирай, — выходит, что судьба зациклила его разум на учителе. Прежде Шэнь Цинцю попытался бы выжечь эту гадкую одержимость любой ценой, всё больше затягивая силок на своей шее. Теперь? Теперь то был способ направить неразрушимый меч судьбы на неё саму. …Какая мерзость. Глядя на своего нового повара, Цинцю скорей поужинал бы осколками Му Цинфановой посуды, что до сих пор валялись на полу.