love me, mister shroud

Disney: Twisted-Wonderland
Гет
В процессе
NC-17
love me, mister shroud
автор
гамма
Пэйринг и персонажи
Описание
— Мистер Шрауд, Вы правда думаете, что от меня можно так просто избавиться, м? — Заткнись, Кора. — Хотите сказать, мне от Вас отстать? — Нет, конечно. |затейливая драма о похождениях одной чрезмерно наглой и самоуверенной библиотекарши и её (весьма удачных) попытках совратить нервного социофоба-интроверта с пёстро цветущим нарциссизмом|
Примечания
❤️‍🔥 вдохновленно: Love Dramatic — Masayuki Suzuki feat. Rikka Ih. ✨️ пинтерест-доска с иллюстрациями к главам, коллажами, обложками, и другими материалами: https://ru.pinterest.com/hhmahadeva/love-me-mister-shroud/ ✨️ сборник Тик-Токов с информацией об ОЖП на моём тт-канале @meslamteya: https://www.tiktok.com/@meslamteya?_t=8h70AO2Zbn8&_r=1 ✨️ что-то вроде трейлера к работе: https://www.tiktok.com/@meslamteya/video/7388451276452859144?_r=1&_t=8h70AO2Zbn8 🔥 работа от января 2023 — события игры позже сей даты не учитываются. 🔥 au без Грима и оверблотов. 🔥 Идия нарцисстичный противный цунд϶ᴩ϶ (!). 🔥 упоминаю и склоняю греческую мифологию, потому, что Мистер Шрауд — потомок Аида, у него — ᴀнᴛичный ʙᴀйб. 🔥 каноны матерятся, пьют, покуривают сигареты, думают о пошлостях, шутят мемы, и всё такое, ибо они взбалмошные студенты. 🔥 присутствует эротика, как органичный элемент повествования, предупреждены — значит вооружены. однако, не стоят все NC-метки; перед NC-главами метки будут указаны в примечаниях.
Посвящение
❖ прежде всего собственной наглости. ❖ великолепной Махарани-Гамме, помогающей продумывать мельчайшие детали сюжета. ❖ Илюхе, что столь тепло отозвался о Коре, искренне поддержав её проработку. ❖ чудеснейшей художнице MAries, работающий кропотливо над обложками работы (https://vk.com/club169368367). ❖ моим TikTok подписчикам, что подарили мне столько добрых слов о героине работы.
Содержание Вперед

II. IX. чечевичный суп

Ночь мокро дышала. Тяжело и с хрипотцой.  Прямо, как Идия.   Ночь еле-еле делала вдох отсыревшим небосводом, выдыхая спёртой гнильцой. Вслед за грязным и остывшим полотном нюкты Идия тоже понемногу мутно задыхался.   А почему? А всё — из-за неё. Всё-всё-всё-всё было из-за неё.   Тучи тошнило мелким дождём — а Идию просто тошнило.              Ветер был холодный, солоноватый. Ветер облизывал пальцы Шрауда, заставляя ещё больше и ещё туже кутать руки в рукава толстовки. Сырость липко хлюпала под кожей, начиная пованивать тиной. Кости — водянисто ныли, глаза — почти заросли плесенью. Идии пиздец, как хотелось вылезти из собственной скользкой кожи и убежать, даже с учётом того, что бегать он не умел. Но бежать было некуда.    Размытая дорога плелась дождевым червяком под ногами, не жалея его. Каждый хлипкий шаг приводил к отчаянью. Спревший порог дома мелькал под каплями мелкого дождя где-то уже совсем рядом. Желание разбить себе голову о промокшую землю уже давно казалось оправданно рациональным. Если уж в комнате Орто не позволил Идии истерично окончить свои жалкие страдания, можно было сделать это сейчас, пока братца нет поблизости; пока надо головой — только дырявое небо, а под ногами — жидкая грязь земли. Идеальное преступление против самого себя.   Бледные сухие пальцы затягивали туже капюшон. Волосы тлели гнусаво, от них пахло серой. Как ни хотелось, но не выходило выбраться из собственной облезлой шкуры. А потому — Идия тонул в себеПрямо как его уже не-белые кроссы тонули в глубоких бурых лужах. Лужах, которые заливались внутрь.   И всё это — абсолютное всепоглощающие всезаглушающие непреходящие непрерывное «всё» — было из-за неё. А что «всё»? Что за «всё-всё-всё»? Идия не понимал. Лишь догадывался. Дотрагивался.   Лишь ощущал, как пусто внутри; и ощущал, как сразу весь гнилой материальный мир рвётся заполнить ему эту пустоту. Мысли о вещах и обыденном течение жизни смардными улитками пытались раздвинуть ему плоть и вползти поглубже. Да только теперь у них — не получалось. Теперь дыры в себе, в своих впалых глазницах и в желтеющей кро́ви Идии хотелось наполнить до липких краёв иным: ни зыбкими и туманными измышлениями о ничтожности и нерациональности ощутимого мироздания; ни жалостью и самоуничижением; ни аниме и манхвой; ни ленью и прокрастинацией; ни выдумкой. А Корой. Только Корой.     Каждый шаг по рыхлым комьям земли походил на стон. Шрауд кривил губы, сдерживая дрожащую тошноту. Грязь вокруг казалась слишком болезненным напоминанием о собственном отнюдь не-совершенстве. Идия ощущал себя пустоцветом.  Который до скрипа дёсен желает наконец-то наполниться соком.  Что ж, в каком-то смысле он правда был пустым. А если и не был, то внутри него роились гнусом упрёки, претензии, уничижения, оскорбления и намёки на замаранную гордость, а это — так себе нутро. Из Идии вечно текло лишь густое нытьё и не более. Так, что дать завязь и зацвести хотя бы убогим темновато-лиловым нарциссом он не мог. Да, и не хотел, до... до последних дней.   А теперь, с каждым шаркающим шагом, у него пульсировали серые кишки. И он (отчего-то) так судорожно вспоминал о такой неважной для уравнения его жизни мелочи, как о дыра у него.... у него везде. Дыра, которую раньше Идия заполнял, пожирая кучу бессмысленного контента, решая задачи из нулей и единиц, восхваляя себя и унижая других, употребляя в безумстве дешёвый затасканный дофамин. Дыра, края которой дурной пахли и их было больно коснуться. И зачем только Кора дотронулась до этой вонючей бездны? Чего она там искала и что нашла? Она лишь оставила вкус своих жёстких пальцев, и после этого Идии более не хотелось пожирать ничего, кроме её кожи.     Перепутанные мысли провисали, словно бы мокрая паутина. Вытягивались, рвались, падали под подошву, тонули в густых землистых ручьях.  Идия терялся. Но ноги его несли.    Его уставшее бледное тело упрямо стремилось к пище. Пище — сладкой до горечи и горькой до сладости. Пище, которую он испробовал неосторожно, и более его язык не желал иного. Каждый хлипкий шаг дрожал, звучал чем-то влажным. Но Шрауд шёл, куда шёл, спотыкаясь и пачкая одежду. Превращаясь в ком раздавленной тёмной глины. Но всё-таки шёл. Тревожные мысли его желали смерти, но голод сдавливал глотку до иссушенного нёба, и Идия шёл куда шёл. В Ветхое. В девять сорок девять вечера. Вымокший, разодранный самим собой, осипший и не спавший. Идия Шрауд во всей красе, ничтожество с претензией на гениальность. Он шёл, шёл и шёл.   Всё из-за Коры.   Хотя. Иногда начинало казаться, что всё, на самом-то деле, из-за него самого. Но это уже был совсем уж воспалённый и гнойный бред.     Ветхое находилось на отшибе колледжа — в самой заднице, куда было нудно и долго ползти. Впрочем, усталость от подобия ходьбы давно растворилась в истерике, так, что не важно. Идия шёл, не замечая ничего, кроме мотков теней где-то позади себя. Те напоминали челноки с нитями, снующими в руках ткачей. Туда-сюда, за ним и от него, путаясь в огарках волос. Он был весь в этих плетениях — тени кусками ткани лезли ему в рот и мешали дышать. Тут и правда была пустошь: мокрая, похожая на воспалённую мокроту. Гнилой чугун, облезлые доски, впившийся в землю дом... Погост с перегноем из останков — Идии даже порой, во время вспышек эфемерной ясности сознания, казалось «прелестной» вся эта промокшая ветхая атмосфера; не лучше, чем дома. Пахнет похоже, земля капает, всё течёт, всё изменяется.    Лужи втягивали Идию в свои илистые рты. Он уже даже не сопротивлялся — мочил голени, ощущая как кожа сыреет. Иногда холод воды позволял вернуться на пару мгновений в вывернутую плотью наружу реальность. Тогда перед опухшим от бессонницы шершавым лицом мелькал старый дом, походивший на желвак; тогда вдруг появлялось желание сблевать в канаву от волнения, перед этим отсчитав ровное количество шагов до входной двери. Но мгновения затишья в мыслях были слишком коро́тки, чтобы понять что́ ты и где ты. Просто идёшь — и не более. И почти мрёшь.   Привычно, вторгалось в слезливые извилины мыслей это вязкое «почти». Идия к нему уже привык, хотя каждый раз ощущал это слово у себя под языком и где-то на зубах костью, которую не проглотишь и не рассосёшь. Он сам себе уже начал напоминать «почти» — ни туда, ни обратно, где-то на измятой нити, посередине; на нити Мойры, которую с издёвкой режут — но не рвут, лишь причиняют страдания, растягивая на мелкие волокна. Истерзанный и тревожный Мистер «Почти», а не Шрауд.   И всё это — из-за неё.   Идти дальше — не хотелось. Порог Ветхого уже показался где-то под опущенным носом, поплывшие дождливые доски пахли пожухлой травой. Затхлость забивалась слизняками в глотку, мешая вдохнуть. Мелкий дождь скручивая костяшки. Не хотелось дышать и думать. Но хотелось или не хотелось — какая теперь разница, если уже сформировалась потребность. Вальяжная навязчивая потребность исскучавшейся плоти в Коре. Данная потребность уже слишком крепко пропитала Идию, будто бы бальзам — скрюченного покойника (впрочем, они мало чем отличались, «будто бы» было излишне).   Внутри развивался тревожный некроз души от одних мыслей о том, что было и будет, о том, чего хочет он и она; уже даже не агония — порог не клинической, но чувственной смерти витал в воздухе трупным ароматом, и руки нескончаемо трясло. И всё же, Идия уже не мог. Где-то что-то «щёлкнуло». Как сустав.    И в дыру между рёбер — в его личный маленький тартар — не лезло ничего, кроме Коры. Никакая пища не давала насыщения, никакая пищу ума и тела не дарила мнимой радости. Насыщение ушло, оставляя голод.    Кора стала необходима — стала необходимостью. Это был крах.   Только об этом и удавалось сбивчего думать, пока зубы стучали друг о друга.    В Идии что-то крошилось, что-то хрустело и хлюпало.  Но он всё равно стоял перед дверью, ни своей и ни чужой дверью. Не стучал и не смотрел вперёд. Терминальные стадии умирания сменяли одна другую ни в том порядке, собственное дыхание рвалось и жгло. Ничего не предвиделось впереди, пустело в прошлом. Сил не было даже на то, чтобы вспомнить прошедший день. ...всё, что Идия помнил со вчерашний встречи, с той избитой и поломанной во всех сухожилиях встречи, — янтарные слова и низкий смех, шелестящая медь, и то́, что Кора была тёплой; пробирающая до каждой жилы теплота, такая пьянящая, такая ласковая. А потом было дно. Его личное дно, разумеется. Потому, что потом он ушёл от Коры.  А значит, остался один на один с собственными деймосами. Гадливыми, глумливыми мелкими деймосами, которые грызли ему уши и пытались выдернуть язык. Им повезло (а, может, и не повезло), ведь сколько бы они ни шептались скользко, потребность видеть и осязать была выше любых невыспавшихся сомнений.  Идия не спал почти неделю, не спал тотально и беспробудно. Смотрел в потолок и мечтал об анабиозе так же отчаянно, как нарцисс — о затянутой сладкой смерти. Не хотелось даже пить, осушение не казалось болезненным. Боли не было, был лишь трепет. Идия слишком хорошо помнил рыжее, ретивое пламя, и от этого не мог ни жить, ни убиться. Лишь смотреть в сумрак потолка и слушать фальшивое дыхание Орто. Хотелось есть — но Коры рядом не было.    Парадокс парадокса, но Идия всё-таки пошёл на пары. Хотя, лучше сказать — поплыл, словно бы пепельное марево от сухого костровища. Пару раз казалось, что он вообще не моргнул ни разу, пока прибывал за партой. Веки — отекли и перестали двигаться, превратившись в мёртвое крыло мотылька. Впервые было как-то угрюмо-радостно, что всем было плевать на Шрауда. Никто не обращал внимание на то, что Идия тихо подгнивал час за часом, отмалчиваясь и засыпая. Только Азул, уже в клубе, посмотрел особо брезгливо — потом заткнулся и ничего не говорил; всё-таки в этот раз они играли на деньги, Ашенротто проигрался больше привычного и был не в духе. Как ни как Идия играл без смысла к игре, а значит — только выигрывал, хоть деньги и не были ему нужны. Иногда Шрауд посматривал на свои вытянутые пальцы — те дрожали, но клали карты: одну, вторую, тринадцатую. Карта, рубашка, трефа, пика, рубашка, потом — победа, безвкусная, бесцельная. Весь день был буроватым сгустком тревоги, походившей на плевок, который размазали по твоему лицу. Идия старался сделать за день вдох, но всё тело вязло в отвратительном предчувствие, в ожидании. Он боялся; но не страхом, а чем-то, чем-то... более тяжким и незримым. В груди останавливалось сердце, и кровь тухла, и голод перекручивал желудок. И было хуже, чем «страшно». За день он вспоминал, что́ было — между Корой и его желаниями, между его желаниями и Корой. Вспоминал в эпилептических припадках сознания, как звучал её голос, и какая улыбка у неё была в каждый из дней.              Вспоминал — и поэтому пришёл.   Ровно к десяти вечера. Ровно к своей гибели.   Драматично? Возможно.  Чрезмерно пафосно? Безусловно.  Оправданно? Ни капли.  В этом весь Идия — содрогается тростником, ужасаясь близости, от которой столь зависим и которую столь хочет. Он желает быть рядом с той, которая выворачивает ему внутренности наизнанку, обнажая уродливые органы и кривые кости. Его боль питает его страсть. Быть может... Он... только и может быть с такой женщиной: которая заставится его ненавидеть, биться в агонии, презирать, сомневаться, не понимать себя, и вместе с тем — его любовь будет лишь крепче; забродит, словно хорошее вино и окрасит все чувства багровым и спелым. Быть может... Идия не нужная другая «любовь»: какая-то слишком нежная и покорная; не прорастающая через мучения, не похожая на завязь крепкого молодого тополя, не отливающая весной.  К чему любить, если это безбольно?                  Ровно десять вечера.  Простуженное небо над головой — плачет, земля — продрогла по-зимнему, деревья стоят голые, замёрзшие, выплаканные. Как Идия на них похожНа всех них.              Пахло мокрой тяжестью, какой несёт обычно от взбухшего мёртвого тела. Идия не различал: пахнет ли то земля перед кончиной или за́пах источает он сам, его поплывшая синеватая кожа, столь холодная, ноющая и пережёванная.   Всё смешалось в ком остывшей речной глины.   Всё — смешалось, и всё — вновь, вновь и вновь из-за неё.                ...судя по перепачканным ощущениям Шрауда, прошло около семи минут сорока двух секунд, прежде, чем он поднял свои пожелтевшие глаза к две́ри, перед которой стоял. Зрачки дёргано цеплялись за воспалённое старое древо, скребясь по ржавой ручке. Зима начинала заглатывать не только землю вокруг, но и сам этот ветхий дом — грызла и обсасывала его, как обтянутую стухшей кожей кость. Не хотелось притрагиваться к подобному. К чем-то столь напоминающему тебе тебя. К чему-то облезлому и сгорбленному.  Но... хочешь ты или нет — не важно. Потянешься всё равно.     Восемь минут. Проходит восемь минут прежде, чем Идия через боль и ужас заносит руку, чтобы... постучать. Медленное и разодранное движение, нервное до тошноты.   Но, стучать не приходится. Кашляющий скрип поплывших петель отвешивает пощёчину, и Идия слышит жаркий самонадеянный голос.   — Ну, что ж, заходи, Мистер.    

***

               Пахло сухими потухшими у́глями. И седой золой.  Белой остывшей золой, которая тлела среди прохлады, и пару лепестков её ещё горели аловатыми всполохами.  Пасть камина была чернее той ночи, что капали с рук Идии остатками дождя. Пасть камина слабо отливала багрянцем полуживого, еле ощутимого огня. Но даже так — стало теплее.  В гостиной вообще было поразительно тепло. Будто бы здесь не было ни зимы, ни осени. Лишь тихий стрекот лукавых углей.   Хотя... Хотя, конечно, называть это «гостиной» — было крайне оскорбительно для Шрауда.  Тесная зала первого этажа напоминала запылённый, годами не чищенный блок питая, кое-где уже покрывшийся неутешительной сизоватой эрозией, нежели комнату, для приёмов. Тёмно-бурая ржавчина и расплывшиеся от влаги бумажки обоев, промятое дерево пола, и пауки. Много-много ниток паучьих лапок, которые разбегались по хлипким стенам и капающему потолку. Кажется, эти твари жили здесь в довольстве, будучи ехидными детьми своей несчастной повешенной матушки. Они смеялись — даже, если смех этот слышал лишь Идия.     Ветхая общага была правда ветхой, но куда больше — сгнившей и задумчивой.  В некоторых не обжитых углах слышалась слезливая капель, а в иных — пророс медный виноградник. За диваном и креслами была пустошь, укутанная пылью и трухой. Картины — смазались, став комьями маслянистой краски. Шторы — изодранные и мятые, словно бы платок, в которой только что отсморкались. Стёкла окон были в разводах от какой-то старой, нестираемой грязи. И всё же. У Коры... у Коры было не так уж и.… грязно, как Идия ожидал. Даже чуть чище, чем в его собственной комнате. Может, и не «чуть».     Шаги по состарившемуся полу отдавались в теле гулко; в животе тоже что-то гудело вместе с плачем досок. Не было уже сил идти тихо и бесшумно — Идия ступал как получалось, и всё так же цедил взглядом остывающие пепелище камина. Ему нравилось умирающее тепло, было что-то успокаивающее в том, как гаснет пламя. Сухо и тихо — в общежитие Коры было только так и не иначе.  Пахло, парадоксально и упоительно, сушёным зверобоем, и воздух был не мокрый; хоть стены и пол — сырели, а вот воздух был, как колыбельная, как воскурение алтаря.   Идия согревался. Чувство отвращения таяло зыбка, как дым.  Становилось легче.   Как всегда и бывало рядом с Корой. Придушив гордость до слёзного всхлипа, становилось легче.                — Нравится мой камин, м?    И от того, насколько чужой голос, вдруг, оказывается пряным и дразнящим, Шрауд замирает послушно. Он вскрикивает через сомкнутые тонкие губы, стараясь вновь себя утопить в капюшоне: быстрым-быстрым движением прячется внутри одежды, будто бы сам при отзвуках её речи не всполохнул томно розоватым. Как глупо и безнадёжно. Ведь одним лишь тоном своего ленивого, но столь вкрадчивого голоса, Кора заставила Идию гореть.   Кора.   Кора была слишком... распаляющей. Обжигаешься в очередной раз. Но как ни кутай лицо и проклятые багровые волосы в саван из толстовки — всё равно вкусить её будешь желать больше, нежели спрятаться.   Удавливая себя вымокшим капюшоном, Идия вымученно думал (крайне) несерьёзно о том, что мотылёк — быстро сгорит у медянного огня, но зато окажется вполне себе... счастлив; даже, если мотылёк с рваными крыльями притворяется, что вовсе не хочет гореть и никуда он «на самом деле не летит». Мотыль врёт себе только потому, что привык всегда так делать.       А Кора, между тем, улыбалась так неописуемо снисходительно, оставаясь без его ответа.  Странно и столь же привычно, что ей было абсолютно всё равно, что её безрадостный гость только и делал, что смотрел в сторону, был тенью тени, избегал её, избегал себя, и внемлил только щёлканью паучьих лапок. Кора была безмятежна, как то самое затаившиеся среди белёсых угле́й пламя. Она теплела внутри, позволяя холоду снаружи плясать. Позволяя пламени Идии быть то глубоким-индиго, то нежной розой.   А Идия, между тем, упорно, даже чрезмерно упорно не заглядывает в её рыжее лицо, то ли ужасаясь, то ли стыдясь. Кора улыбалась — он слышал — но для кого? если Идия не смотрел. Она улыбалась спасительно в пустоту, даже, если, сделав шаг из ночного дождя в её дом, Шрауд мог лишь щемяще-позорно окидывать взглядом что угодно — но не её саму. Любые ненужные и бессмысленные нюансы интерьера, каждую трещину, все пристанища пыли, гнёзда пауков — но не Кору.  Идия мог лишь стонать гуда-то вглубь себя, переминая и покусывая губы. И иногда мимолётно кидать взор на... её...на... На её....  ... на ноги Коры.    Её сильные, поджарые ноги. С точёным плавным изгибом лодыжек. Линии — превосходящие в своей грации переливы легкоплавкой бронзы; гибкие и упругие очертания в сумраке казались обманчиво нежными. Если коснуться пальцами икр — можно ли будет обжечься?  Идия бессовестно и безвольно запоминал каждую веснушку чужих ног, ища среди них созвездия или слова. Эти сгустки пигмента, вызревшие на солнце, стали каплями гречишного мёда — вездесущие смеющиеся метки красоты. И на вкус... на вкус, должно быть, веснушки были такие же сладко-вяжущие с намёком на горькую твёрдость, как и медовый сок. Если бы можно было… хоть кончиком языка распробовать хотя бы одну из них.  Хотя, такому, как он, было бы мало всего одной веснушки.  Смотря на то, как в мазанной те́ни Кора переставляла ноги, губы ныли. Хотелось узнать жаркий вкус каждой линии, не останавливаться лишь на чём-то едином. Если брать себе в пищу — то забирать всё: каждую черту, каждый жест, и каждый огарок света на сильных ногах Коры. Но куда ему. Что он может.   ...Идия прикасался хотя бы так — глазами — к местам, куда бы он никогда не смог дотянуться узловатой рукой; смотрел на чужие ступни, изредка думая о том, что лучше уж фетишизировать Кору всю и сразу, чем снова плавать на дне причинно-беспричнной истерики.  Тем более, Кора же ничего не говорила о том, что Идия пялился ей в ноги, что вылизывал её голени глазами, что опустил голову, мямля под нос вовсе не приветствие, но очередное проклятье (самому себе и миру), что наблюдал за чем угодно в этом убогом доме — но не за ней.   Кора лишь неспешно шагала вглубь комнаты, увлекая за собой. Каждый шаг её был босой, но беззвучный.  Она была спокойна.    Шрауд плёлся позади, пересчитывая узелки паутинок на потолке; или же вновь припадая опухшими глазами к чужой походке — такой уверенной и вовсе не лёгкой; но такой привычной. Уже родной. Он плёлся, ни говоря ничего. Но Кора его понимала. Просто отлично понимала.     В молчание они дошли до софы. Пропахшей чем-то маслянистым, жёсткой и ветхой (как и всё вокруг). Обивка расходилась, швы были похожи на жирных пиявок. Брезгливость шевелилась где-то на дне кишок, однако Идия сел первым, Кора же — следом. Они стихли, словно бы перед охотой.   ...это было почти нормально. Что-то на грани «нормальности»: вот так бессловесно сесть за потрёпанную софу рядом с кофейным столом; подтянуть поближе к себе локти и колени; скрутиться в коричневатую мокрицу; скрипнуть челюстью; выдохнуть затянуто и мутно. Что-то словно бы адекватное и даже не такое удушающе-спёртое, как казалось... Кажется, Идия даже расслабил скулы. И медленно — позорно медленно — начал ползти своим жучьим взглядом от ступней Коры чуть выше, к коленям. Это был жест то ли отчаянья, то ли любви.                Кора сидела на другом краю побуревшей софы. Она чуть подогнула колени, закинув локоть на спинку. Её волосы мягкой электрой разливались среди темноты, и рыжий блик ранил Идии взгляд. Какая простая, даже пошлая поза... Но сколько в ней было величия. «Величия» — почему вдруг это слово? Разве нет других? Должно быть — нет. Идия вспомнил лишь это.      Кора сидела напротив. Тело её было тёплым, взгляд её был янтарным. Идия полз глазами несмело, теряясь в медовых очертаниях её тела.  Кора правда была рядом, парадокс парадокса. Но ещё большее упрямое противотечение в том, что Идия всё-таки тоже был с ней, был рядом. И из-за этого мир не падал в тартар. Кора дышала, и Идия тоже, неумело, но всё же дышал.     Они ни произносили слов. Кора снисходительно позволяла себя рассмотреть. Рассмотреть неумелому мальчишке, который лишь сейчас наконец-то... наконец-то увидел её перед собой; как видят человека. Как видят женщину.     Короткие шорты — чуть выше бедра. Вроде бы, из джинсы, поношенные и протёртые. Облегающие каждый изгиб бёдер, но без вызывающего соблазна. Обычная одежда, скучная и без прикрас. Шорты — чернильные.  И такая же футболка. Явно не по размеру — чуть больше нужного, но не оверсайз. В крепких плечах она сидела неплохо, но ниже груди — висела неряшливо. Короткий рукав справа был надорванный, а вырез на горле казался слишком глубоким. Но даже так, в этих унылых тканях — нет, даже тряпках — Кора была прекрасна. Идия упорно не хотел подбирать иных слов. Его бы воля, то он вообще не стал бы давать чувствам формы: просто смотрел бы и ощущал, как неспешно и безмятежно тлеет чужой огонь. Не свой уродливый серный огонь, а её огонь. Тот, что был внутри взора Кора, внутри её груди. Глубже, чем душа.    Футболка и шорты. Босые ступни. Хвост густых волос, отливающих рыжеватым багрянцем в расплывчатом мраке. Ничего незнакомого, ничего иного. И в то же мгновение иное — всё.   Минуты текли сквозь пальцы, как капли бегут по окну. Минуты — были не заметны. И Идия посмотрел наконец-то на Кору. Страх таял, как дождь по земле.   ...а губы у Коры всё еще пахли вишнёвыми косточками, и цвет их — тоже был вишнёвый. Она усмехалась пьяняще, и дразнила своим укусом, которого не было. И глаза её — тёмный миндаль — смеялись над ним так бесстыдно и нагло, что он утопал. Даже мельком заглянув в них, чувствовал жар. Согревался.     Идия осмелел лишь спустя минут восемь. Или меньше, или больше. Внутреннее исчисление давно дало сбой — даже не вчера, и даже не сегодня.   Так или иначе, когда перестали болеть сухожилия и перестало щемить клинья груди, он всё-таки начал... просто... просто сидеть. Сидеть на пожухлой софе, иногда поправляя толстовку. Стащил вымокшей капюшон (поймав в тот миг смешок Коры). Чуть выпрямил спину. И перестал бежать. Остался здесь, в Ветхом. Остался мыслями и редкой дрожью в руках. Трусливая смелость позволила наконец-то глазами начать блуждать по... по шеи Коры, иногда задевая мочку её уха. Считать нити волос. Переплетать между собой её веснушки. Запомнить всё то, что ещё не успел, а лучше — съесть.   Кора и это дозволяла. Расслаблено, с долей заносчивого пренебрежения, она сама касалась Идии глазами. Неуловимо игриво, но без всякой нежности — брала глазами то́, что хотела. Лишь из чувства какого-то лживого смущения, Идия иногда поводил плечами, стараясь вывернуться; но глаза Коры ловили его, утягивая к себе.    Медленно и не особо-то верно, но Шрауд начинал загораться в силках чужого взора, который заменял им обоим объятия. Как проросток зерна начинает вытягиваться в стебель с конца зимы.   Под взглядом Коры было тепло, не хотелось... уходить. Что-то почти выправлялось.     ...но как же жесток злой рок, что властвует над богами и над людьми. В жёсткости его превосходит лишь он — Идия Шрауд.     Затишье источало сладкий аромат, похожий на мёд из дубовых листьев. Жаль, что длилось затишье не долго — ему бы разлиться среди пожухлых стен, заполнив Идии глазницы; заставив его благодарно молчать, взирая трепетно на чужую полуулыбку.   Но нет, увы нет. Идия неизменен.     Мысль, тошнотворно лаконичная, зычно щёлкнула в голове.  Гудящий влажноватый щелчок, как будто бы стрекот крыльев плотоядной стрекозы. Болезненное осознание закопошилось своими крыльями под натянутой кожей. Внутри, только-только успокоившись, вновь начал жужжать рой гнуса.   Молчание? Между ними же — молчание.    Нет, в смысле... Это не было чем-то плохим. Так ведь? «В молчание — слово».  Да и лицо Коры оставалось безмятежным. Блики редкого света опадали завядшими лепестками на её губы, отчего улыбка её казалась лукавой и страстной. Она улыбалась, словно застыв; будто бы отныне и навсегда будет вот так улыбаться только для Идии. Безмолвие ни уродовало Кору, превращая её чувства в замутнённое ожидание; она была прекрасна даже в липкой тишине, напоминающей клейкий стрекот крыльев.  Но... даже, если так... по горлу Идии скатывалась слюна, и остервенело, в единый миг, ударило по вискам.   Раньше... «Раньше» такого не было.    Осознание, которое резко закалывает тебя в печень, делая жертвенным куском мяса.  «Раньше» — расплывчато и субъективно... И тем не менее, не было в их общим «раньше» безмолвия.  Идия понял эту истину лишь сейчас, вспоминая истошно все те затянутые, неуместные и глупые встречи, которые они делили под сенью ясеней. И ни разу, вообще ни разу, не случалось такого, чтобы они молчали.  Кто-то всегда говорил. Упоительно говорил о мелочах жизни, о несуразных проблемах, о высоком и самом низком, о себе и обо всём. «Кто-то» — обычно Идия.  Как ни как, у Идии не было никого, кто бы умел и хотел его слушать. Очень долго не было. Всю жизнь, если уточнять. А потому, он пользовался извращённо тем, что Кора всегда внимала всем его прихотям. Болтал.... Да, сейчас будто бы видишь сквозь пелену, что болтал без умолку. Про аниме, дэнс-группы, магиток, переводы манхв, учёбу, загоны и «Песнь Песней». А сейчас? Разве они не собрались в столь позднее время в столь позорном для Шрауда месте, чтобы... продолжить начатое? Чтобы произносить вслух и дать жизнь тому, что ещё... не успели высказать? Вроде бы, что-то такое и должно было произойти, но. Происходило ли?     Спокойствие — ил, который млел под ногами нещадно, утаскивая на грязное дно. Его топило, и в рот забивалось густое ощущение смачного косяка. Руки цеплялись друг о друга, и водянистый чёрный песок скрёбся под веками. Тянуло открыть дрогнувший рот и судорожно вдохнуть. Да, только шорох камина за спиной ломал Идии кости в ушах и сворачивал зубы, лишая и шанса на то, чтобы «всплыть».   Нет. Стоп-стоп-стоп, стоп-гейм. Они ведь... Нет, только подумать, но они ведь никогда раньше так долго не молчали. Столь призрачный нюанс — а сколько в нём смысла. «Не молчали». Разве без слов — плохо? Вроде бы, не очень. Да только лопнувшая, как гнойник, тревожность иного мнения. Беспокойно зажало сердце, до всхлипа и до темноты в глазах и под глазами.   Нет-нет, нет. Конечно, сейчас было по-другому, нежели, как когда шёл сюда. Тогда была паника, можно сказать больше: паническая атака во всей её сгнившей прелести. Вены — лопались, артерии — завязывались в узлы, лицо — опухло, мир — расплылся. А теперь, безусловно, «получше». Скорее тревожный припадок социальной неловкости, а не полноценный билет в челнок Харона. Но от того — не легче. Горечь будет резать языка, как её не назови.     Идия запоздало понял, что потные ладони его истязают до надрыва рукава собственной же толстовки, а глаза — упёрлись в щёлки между до́сками пола. Со стороны, должны быть, было жалкое зрелище. То ещё зрелище — на косых тонких ногах он, в припадке истерии, миновал порог, а потом, только-только начав дышать ровно и смотреть упоённо, снова с головой ушёл в себя, в своих топких деймосов. Сопливый никудышный социальный калека.     — Ты как, Мистер?   И Идия судорожно вытягивается в струну. Струну, на которой начали играть.  Он смотрит. Снова смотрит на Кору.    Хотя нет, на этот раз это — не просто умоляющий о чём-то взгляд юнца, на это раз... Идия смотрит, потому что она позвала его, столь ласково, столь настойчиво. Он смотрит, не потому, что сам хочет, а потому, что по-другому уже нельзя — изменились правила их игры. Немного противно оттого, что Идия теперь... теперь уже не сможет не откликнуться на чужие слова. Ведь черта между его стыдливым недовольством и спесивой покорностью уже пресечена. Он ныне связан тугими узлами, и расплести их может одна лишь Кора. Кора, которая по-кошачьи безмятежна. Она восседает (уже даже не сидит) на изорванной софе, чуть покачивая ногой, задевая надменно носком ножку столика. Перебирает гребнем из пальцев тёмный янтарь волос. И говорит не спеша, улыбаясь дразняще.   Погребально-багровое пламя своих же волос хлещет по скулам, и стыд путал кишки.  Идия замечает свой провал слишком поздно, свой грядущий провал... Он успевает подавиться слюнями, перестать сдавленно дышать, до скрипа выпрямить спину, опять вспомнить о том, что до этого они двенадцать минут сорок секунд молчали, скользко облизнуть взором крепкие стопы Коры, но — самое паскудное — успевает выплюнуть Коре в лицо случайные, бездумные, тупейшие слова:    — А! Да, да... Всё хорошо, да... Просто вот... Думаю... о... о, — дёрганный голос напоминает трель подстреленной птахи: ломается, как у мелкого прыщавого подростка, выгибаясь в самые непристойные и уродливые звуки.  Шрауд смаргивает, потом зачем-то прикрывает костлявой ладонью взмокший рот. И думает, что сейчас он умрёт. Вот сейчас-то — точно.   Стыд наполняет собой резко и мучительно, начиная булькать и хлюпать внутри.  Идия суетливо готовит себя к участи быть выставленным немедля за дверь за такие имбецильные фразы, и к тому, что через пару-тройку секунд его первые… первые... «отношения» закончатся на ближайшие века. Ведь настолько наивное и убогое поведение не сможет стерпеть даже Кора.   Он ломает себе хребет, когда вновь скручивается в побитую сороконожку с выдранными лапками. Он выскребает языком себе нёбо, до саднящей немоты.  Но вместо логичного и правильного упрёка, только слышит:   — О чём же думаешь, Идия?    Кажется, что сил и жидких капель желания вовсе нет, чтобы ещё раз, хотя бы напоследок, взглянуть на веснушки чужого вздёрнутого носа. Так навязчиво кажется, и так думается. Но стоит губам Коры, припухлым и всегда лукавым тёмным губам, произнести его имя столь приторно-глумливо, и разве можно отказать?  Кора произносит его бессмысленное имя, будто бы смакует вкус старого, красного вина, стараясь уловить все суховатые оттенки виноградной лозы.  Это слишком... просто «слишком».  Несомненно, стоит ей только приоткрыть рот — сделать вдох для речей — а Идия Шрауд уже обращает своё острое и белое, как кусок пепла, лицо к ней.   Слегка склонившись к нему, Кора улыбается шире, давая Шрауду шанс заметить среди пляски лунных ниток, что в глазах у неё мерцает сукцинитовый смех. Беззлобный (пока) смех, снисходительный, по-своему ласковый.    — Да, просто, ни о чём... Не то, чтобы думал, о чём-то важном, я... Я... — Идия пищит, как червяк, которого размазывают по земле. Самому противно от себя.   Он говорит-говорит-говорит, даже не успевая мыслить. Ведь, когда на тебя смотрят с хищным прищуром, обгладывая твои скулы, как-то не до чего. Идией играются умело, хоть и нехотя. И он ведётся на каждый короткий и незначительный зов. Хотя, ещё месяц назад — предпочёл бы удавку, вместо повиновения... Ну, точнее, предпочёл бы ложь, что предпочёл бы удавку.     — Да, ладно. Скажи, о чём думал? — невозмутимый интерес. Шёпот и приказание, укутанное в полупрозрачную вуаль якобы выбора: будто бы можно отказать, и не слушать; будто бы Кора своим вопросом не кусает за самое больное место у жилок на шее.   Припадок смутных сомнений продолжается. Припадок заползает вместе с горячими словами Коры в ушную раковину. Припадок тревожных раздумий напоминает слизнякка, которая оставляет смрадный след внутри тебя. Конечно, Идия не впервые слышит голос Коры таким, но... Изменения были тлетворны и губительны: теперь, признавшись, у него не было права воздержать себя от... от смущённого писка и ещё большей путаницы в голове. Пару недель назад у Шрауда бы ещё нашлось наглости встрепенуться капризно такому тону, устроив оборонительный скандал ex nihilo. Но больше на его плечах не лежали покровы мнимого отрицания: теперь он знал о себе вещи, которых раньше не замечал; теперь он стал беззащитен. Остался один на один со сладострастными нотками акцента в изгибе губ Коры.   Открывая рот, чтобы сделать щуплый вдох, случайно (а, может, и нарочно), но Шрауд вдруг продолжает свой лепет оправданий:   — Да, я... Вот мы молчали, и я решил... Просто... Может, сказать... там, что-нибудь или..., — Идия сипло бредит, бессвязно что-то мямлит, звучит сдавленно. Его голос, и без того гадкий, сейчас напоминает переломленый пополам гнилой колос.  Череп пухнет от того, сколько в нём мыслей носится роем писклявых оводов. Не успеваешь прибить все лишние и назойливые измышления. Идия разбирает только половину половины собственных интенций. Он как-то на ощупь догадывается, что какие-то его мысли намекают, что со стороны — он походит на убожество, и надо бы прикрыть рот.    Жаль, что Кора иного мнения.    Она подаётся грудью ещё чуть ближе: почти неуловимое для зрачка движение, инстинктивное и хитрое. Должно быть, она сама не утрудилась понять, что придвинулась на пару миллиметров ближе к своему гостью. Кора всё так же ухмыляется, глазами пробегаясь от скулы Идии до его кадыка.   А ему только и остаётся, что безвольном выдохе несуразно лепетать:   — Просто, захотел... Может, спросить... да, я... Хотел спросить, наверное... Спроси-..., — Шрауд уже сам не в силах осознать, что́ и кому он высказывает. Он теряет вкус своих речей, которые начинают течь с его рта жидкой тиной. Его прорывает, как рвёт грязноватая вода ручья берег подземной реки.   — Что спросить? — быстро, с чутьём хищной птицы, Кора хватает своим мимолётным вопросом Идию за самое горло, начиная ласково придушивать где-то под его бездумным языком.               В другую ночь, в куда более удачную ночь, Идии бы даже... понравилась такая гибкая и изменчивая настойчивость в разговоре; подобное умение схватить в самый трепетный момент нужную фразу, и извратить её до костей — восхищает. Но сейчас....  Сейчас требовательность в игривом низком голосе лишь продолжала рвать клетку рёбер. Заклание неизменно продолжается, и у Идии не хватает минут на раздумья. Он гнётся в разные стороны, будто бы тростник над обмельчавшей лужей, ищет взглядом спасения в переливчатой меди густых волос, ногтями тянет по ткани толстовки. Спазм в сером мозге и по сероватой коже.     — Я... Я ну, спросить, я..., — скорбные попытки выдавить из себя хоть что-то кроме сопливой тревожки заканчиваются столь же быстро, сколь Кора делает вдох. Её грудь упруго подаётся вперёд, и слышно придыхание. Можно скользяще ощутить, как наполняются соком соцветья её альвеол. Идия глотает и не может сглотнуть.  — Я, хотел спросить... Спросить.. Тебя.., — давясь до рвоты, его вспотевшая душа размокает окончательно, превращаясь в сгусток истеричной, нелепой дряни.   Последние свои слова Шрауд произносит вскриком, высоким и сломанным:   — А какой твой любимый суп?!     Затишье течёт по телу, будто бы бальзам для покойника.  Как-то неожиданно быстро на смену сырой агонии приходит пустеющее уныние.  Отмучился. Пепел во рту, пепел снаружи.  После подобной глупости заканчивают неудачные античные драмы.  Но, прежде чем Идия Шрауд успевает нервно и косо встать с софы, спеша возвратиться в своё прибежище стыда и уничижения (то есть — в свою комнату), его косит, как скашивают серебро травы для жертвенника, тёплое и ласковое прикосновение своенравного голоса.   — Чечевичный.  Кора отвечает бархатно-благосклонно, без излишеств. Тон её — ровный, голос — пахнет сладостью терпкого кофе. Никакого изнеженного фарса, лишь жёсткая правда с её смешливых затейливых уст.    Она отвечает без всякой спешки, но сразу же, не заставляя томиться в омуте прогорклых намёков.    И эта гордая искренность, о какой столь редко, но столь пылко пели когда-то поэты, слишком тяжела. Она давит Идии грудь, переламывая в труху внутренности. Плоть слоится на истончённые плёнки, а тело за миг — устаёт до беспамятства.              Идия впервые, впервые за визит, а лучше сказать — впервые за все их встречи, заглядывает Коре в глаза. В самую глубь её карьих, как трижды вспаханное поле, глаз. Он растворяется в её взоре, как семена растворяются в пашне, умирая.  Умирая... Он и не прочь.              — А у тебя какой любимый суп? — Кора кидает легко, но чуть тише. Она неотрывно всматривается в то́, как Идия всматривается в неё.   Кора закидывает ногу на ногу, без тонкости движения, без избитой грации . Но в её властном движении — жаркое спокойствие, о которое можно отогреть свои немые мутные слёзы.   Идия делает вдох, выдох и ещё вдох. Касается опустевшего дна маслянистых мыслей, перебирает пальцами свои истрёпанный нервы, смаргивает с припухших сизых век смятение. И отвечает хрипло:   — Я вообще не люблю супы. Они же без сахара.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.