Cherry Crosses

Bangtan Boys (BTS)
Слэш
Завершён
NC-17
Cherry Crosses
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Мин Юнги, добропорядочный прихожанин католической церкви, не находя в жизни хорошего, просит у Господа помощи.
Содержание Вперед

I

— Да будет Господь в сердце твоем, дабы смог ты исповедоваться искренне… Повторяю. Некомфортно. Покалывание в коленях, дрожь, неведомо откуда пронизывающий ветер. Томные, до смерти унылые речи священника за занавесом, бесконечно сильное желание закрыть глаза и лечь прямо здесь, на холодном кривом бетоне старой, давно гниющей церкви. —…сохраняющий милость, не оставляющий без наказания… Знаем, проходили. Вчера, после утренней службы, пасторы обливали паренька-прихожанца кипятком за то, что тот опоздал на служение накануне, не раскаявшись. После этого, без сомнений, они стали блаженными помазанниками, а гнусный грешник понес наказание за свое страшное преступление. — Сын мой, ты раскаиваешься? Когда была твоя последняя исповедь? — хрипит полуживая говорящая голова. Взгляд благоговейных глаз чувствуется даже сквозь сеточку. Я раскаиваюсь. Насколько надо преисполниться в своем лицемерном представлении всепоглощающего прощения и незыблемой добродетели, чтобы окружающим твои слезы казались чем-то неестественным, героическим, ведь ты — сталь, несгибаемая и нержавеющая опора, а главное — верующая. Самый обыкновенный пьянчуга, насиловавший, а по представлениям некоторых, насилующий детей и женщин, смог найти успокоение только в церкви, а уважение только среди самых верных Богу. — Сын мой, ты раскаиваешься? — скрипит неприятно. Ему придется отвечать. — Да, святой отец. Такой же святой, как и я. Он сам раскаивается? — Искренне? — скрипит его стул. — Да, святой отец, — скрипят мои колени. — Прошлой исповедью ты рассказывал, — он осекся. — Ты не рассказывал мне о своих грехах. Однако раскаиваешься. За что? Освободи себя от этого бремени. В этом и смысл? В раскаянии. Беспричинном, но награждаемом. — Да, святой отец. Он вздохнул. Как-то даже по-отечески болезненно. — За что ты раскаиваешься? — повторяет пастор, щелкнув ручкой. Он не записывает, как уверяет. Мне обидно. Тяжело. — За это не раскаиваются. Я поднял уставшие от перебойного света и недосыпа глаза. — Прощу я тебя, а дальше? Ты придешь на следующей неделе? — говорит намного тише, но мне слышатся каждые неровности его тона. Пьяница прощает трезвого? — Святой отец, — меня тянет сказать в лицо. — Святой отец…

***

— Ты адекватный? Я не могу резко поверить в Бога. — А какие «против»? — Как минимум… — Шучу, мне параллельно. Пошли, — Тэхён кладет руки на его плечи и уже собирается развернуть, как тут: — Хочешь шутку? — Чимин улыбнулся, резко опустил голову, а потом поднял с уже скривившимся лицом. — Приходит, значит, педофил в церковь… — Пожалуйста! — Ладно-ладно, только не плачь. Я же обещал, вроде, исполнять твои желания. — До конца сегодняшнего дня. — Когда я справлюсь с этим лучше Иисуса, ты поверишь в меня? — он усмехнулся и посмотрел на расстроенного (непонятно чем) друга. — Тоже интересный… Тэхён вопросительно изогнул бровь. На его аккуратной, надоедающе идеальной физиономии, читалось что-то вроде «начинается, блядь». Но без мата. В отличие от (ужасно грубого) Чимина, он был воспитанным и кротким. Или, как принято выражаться, терпилой. —…ведь чтобы поставить лайк Богу, необязательно ходить в церковь. Достаточно свайпнуть крестом вправо.

***

Тяну за чугунные ручки массивной двери. Еще не вошел, но уже слышу эти тошнотворные, знакомые с детства запахи: доносящийся до порога с алтаря дешевый пчелиный воск, который поджигал только один, самый вредный священник (его никто не просил), лавандовые и фиалковые благовония, едва маскирующие неизменность сырости. Тут всегда старались создавать видимость безопасности и комфорта. Никогда, правда, не получалось. Шаг вперед — стою прямо перед священником, рьяно моющим остатки деревянного пола. Он одет, как и все здесь: в черное, в белое, в лживое и противное. Это отец Стефан, ворующий не только имена кардиналов, но и их доверие с пожертвованиями. — Я так рад видеть тебя здесь, сын мой, — широко улыбается он. Три золотых зуба. Остальные, как свечи, истлели. — И вам… привет, — наигранно «неловко» улыбаюсь я. Перетерплю. Совсем скоро начинается вечерняя. — Ты для чего здесь, Юнни? Тошнило и от этого. Из смердящего рта непроговариваемые буквы звучали хуже обычного. — Я к преподобному Иезекиилю, — улыбка все такая же нежная и беззаботная. К скорому времени я надеюсь на безработность этого морального урода. Он выдержал небольшую паузу, после чего сказал: — Его, милый, нету больше у нас во служении. Странно. — У него выходной? — спрашиваю спокойно, а сердце начинает пропускать удары. Хороший вопрос. Действительно, его на один конкретный выходной уволили. — Говорят, епископ лично отстранил его. Якобы передал тайну исповеди. — Чьей? — интересуюсь вдруг. Отличный вопрос. Моей? — Этого нам знать не положено, милый. Сходи к Симеону, он замещает на службах. Почти пустил слезу. Будто ему не плевать. Лицемер ебучий. — Милый, можешь и ко мне обращаться. Я не кусаюсь. Тебе нечем. — Да я… мне уходить пора бы, — врать, Юнни, некрасиво. Он заметил. — Извините. Преподобный Стефан смотрит искоса. Подозрительно и с присущей священникам озабоченностью. Хочет покрестить меня прямо здесь? — Хорошо, — наконец молвит отец. — Знаю, торопишься. Но ты… Не успевает договорить. За спиной трещат половицы, дребезжат стекла: кто-то пытается справиться со ржавеющими ставнями. Кто-то здесь впервые. Я оборачиваюсь, преподобный же разворачивается сразу всем телом к открывающейся двери, задев меня грязной тряпкой. А говорят здесь настроение не поднимают. Два парня. Один высокий, похожий на клирика, с иссиня-черными волосами по плечи, в черной (очень к месту) рубашке с воротником-стойкой, выглаженных чиносах того же цвета и лакированных туфлях. Его непорочности не хватало только белой вставки и монахини в спутницы. Второй показался мне сначала ростом с клирика. До того, как я заметил балморалы (ох уж эта аморальность!) на подозрительно огромном каблуке. Такие делают на лепреконов. Где, интересно, они продаются? От него разило ароматизированным табаком, вишней с чем-то дремуче сладким. Ходячая самокрутка, обернутая в дорогую косуху. Весь он был однотонным и простым, только макушка как сигаретный фильтр. Я бы его выкурил. Он почему-то улыбнулся. И я тоже.

***

Я его не узнал. Он перекрасился в естественный, от чего-то визуально потемнел (покрасился полностью) и скукожился. Сильно горбится. Выглядит окончательно задолбавшимся и потерянным. Таким был и есть. Улыбаюсь. Улыбнулся. Он меня точно не помнит. — Здравствуйте, отец Стефан, — голос Тэхёна. Смотрю на него и диву даюсь. В церкви он излучает свет с теплом пуще прежнего. Пузатый пастор, ни разу с виду не теплый и не светлый, рассмотрев кое-как наши лица в сиянии нимба Тэхёна, подошел ближе и потянулся к его лбу, бормоча что-то про приход и, должно быть, отход. Поцеловал. — Кто это с тобой, сынок? Его внук. — Здравствуйте! — я стараюсь сконцентрироваться на радостных звездочках в глазах и произвести наилучшее впечатление. — Я, знаете, тоже решил к вам ходить. Наслышан… Ваши колокола самые работоспособные. Пузатый распузатился еще больше, совсем поплыл в своей ослепительной беззубой улыбке и потянулся за моим девственным лбом, вручая швабру, которую все это время держал в руке, стоящему неподвижно Юнги. Благо я из наиболее приспособленных к насильственным действиям очень сексуального характера: отхожу от него вправо, к Тэхёну, и сразу же переключаюсь на ближайший комод со свечами. Если ты это видишь, Боже, гордись мною как никогда ранее.

***

— Ты знаешь того парня из церкви? — появился Тэ из ниоткуда, в ответ на что я подавился маковой сдобной булочкой. — Какого, — прокашлялся, — парня? Того пухленького красавца? — Я не знаю, как его зовут. Поэтому к тебе пришел. Мы его вчера в церкви видели. — Ты про Юнги? Он пожал плечами. А он-то откуда знает, да? — Да-да, ты про него, — вспоминаю выражение его лица и сами черты. Какой же он странный. — Ну, мы тусовались в одной компании, когда я переехал. Он что-то типа гитариста был. Или клавишника, не помню. Вот, мы с ним встретились, получается, при тебе. До этого только в группе Пусанской. — Странно, что я его не встречал. Всегда же только туда хожу. — Может, это он не всегда, — предположил я. Ладно это, как его вообще туда занесло? — Может, и так… Хорошо, тогда мы пойдем в церковь после обеда. — Стой, секунду, — я решительно откладываю маковую сдобную булочку на потом. — Вчера же уже закончилось, куда тебе столько желаний? Я не хочу. Что мне там делать? — А если из-за него отстранили отца Иезекииля? Поговоришь с ним, раз вы знакомы. — Должен признаться, мне все равно на твоего отца Изениния, — встаю, отряхиваюсь, — да и на мать его тоже. Я домой.

***

Я не домой. Тэхён поплелся за мной, уговаривал (молил в свойственной ему манере) сходить с ним в эту треклятую церковь, пообещал мне хребты золотых гор и пару раз почти признался в любви, пока не снизошло мое добрейшее «заебал ты меня уже». Идем. Все-таки мы туда идем. Тэ пыхтит позади, ворчит на грязные и затхлые улицы. Где-то поднимает, где-то пинает мусор. Где-то в его «ну и воняет же здесь» я с ним согласен, где-то категорически нет. Стоит крепкий, дорогой запах кубинских сигар (я же разбираюсь). Такие выкуривают (и продают) только здесь, в самой бедной деревушке близ большого, кипящего жизнью города, всякие пасторы и их прихожанки-проститутки. Я бы за такие тоже слег, так что не мне их судить. — Как можно жить в таком кошмаре, — очередное недовольство моего привыкшего к чистоте и обилию прекрасного (я его лучший друг) спутника. — Помнишь нашу общажную комнату? Там негде было умирать, а тут хотя бы мусорные баки есть. Не жалуйся. Сам сюда привел. Для безвозмездно верующего он жалуется слишком часто. То ли дело я и мое доброе, продажное сердце. Под ногами хрустит. Не белое и не пушистое, не новогоднее. Ржавые, легко ломающиеся под моим весом, тоненькие пластинки. Валяются сломанные корзинки, сплетенные трудолюбивыми детишками. Я такие тоже делать умею. Учили (учат) в воскресных школах. Там много чему учат. Бесполезному в основном. У окружающих нас зданий стекла выбиты, местами пустуют оконные рамы или их вовсе нет. Хаотично разбросаны кирпичи, некогда бережно складываемые друг на дружку, повсюду щепки, доски и больше ничего. Все церковь себе прибрала на строительство, остальное снесли под кухни и купальни. Не построили ни черта, разрушенное не восстановили. Сколько сгребали и обещали, а получилось говно. Почему-то сейчас грусть от этого недоразумения накатывает куда сильнее, чем при первом моем посещении деревни бабули, которой уже, собственно, нет, как и ее родного, такого мягкого для меня дома. Бабуля переехала в город, к моим родителям. Ей там, говорят, классно. Говорят, а мне тоскливо спрашивать. В случае чего насовсем останусь с ней. Тэхён подозрительно долго молчит. Я успел погрузиться в воспоминания с головой, а он идет по-черепашьи вальяжно, отчего-то временами останавливается и вздыхает, но даже так меня обгоняет. Мне было интересно, как эта дорога остается незаканчивающейся. В прошлый раз мы опоздали на литургию из-за ее бесконечности, Тэхён очень злился. А я был рад, что не застал очередные проповеди настоятеля. В голове нет мыслей. Мне нечем себя занять. Наушники я забыл, а Тэ уже и не со мной давно, а в облаках, если не в космосе. — Ты не молчи, мне некомфортно, — говорю я, но рядом его уже не обнаруживаю. Как-то он очутился у входа в церковь, махая мне обеими руками.

***

Я раньше никогда так часто не стоял на коленях. Не хотелось бы к этому привыкать, но я снова это делаю, снова пялюсь на эту ширму, снова говорю (молчу о многом) с Иезекиилем. Я просил его поговорить со мной, обсудить обычно необсуждаемое (обычно я молчу). Сейчас не очередное «снова». Мы у него дома. Забавно, как я из раза в раз наступаю на одни и те же грабли, точно зная, к чему это приводит. «Но это я боюсь», — ласково себя оправдываю. Хорошо получается. Вину признаю, не отказываюсь от нее основательно. Я грешен, я за этим сюда пришел. Кто поймет меня, если не законченный, потерянный человек? Когда я стану таким же «Иезекиилем», мне будет кого ставить себе в кумиры. Не стану противиться этому и стану наконец личностью. Иногда кажется, что гнию изнутри. Иезекииль говорит, «отличное чувство». Стало быть, живой, и во мне есть та искра, зажигающая ощущения и огни интереса. Как красиво (противоестественно) он подбирает слова. Мне нужна была эта говорящая пустота и тогда, и сейчас. Понятно, как он стал преподобным (никому не подобным и таким повторяющимся). Иезекииль рассказывал, как его брали на работу, как с нее выперли. Как он хотел оказаться нужным и понятым даже после стольких своих публичных (глубоко посеянных) грехов. Мне не нравится, что я его понимаю. Ему нравится. За пределами церкви улыбается любовно, нежно. Я почти ощущаю кожей его сострадание (у него в большом, красивом доме не было отопления). Он поставил ширму специально для меня, чтобы я не боялся и говорил. Иезекииль противный, тучный и тяжелый человек. Такой его образ я построил и запомнил, основываясь на воспоминаниях детства, когда он, весь красный от недовольства, кричал на прихожан, а потом подходил ко мне с шоколадными конфетами и леденцами, путаясь в объяснениях своего дикого поведения. Ему, пришедшему за покаянием и защитой, было сложно понять таких же, как он. А я, маленький, ничего не осознающий, был идеальным для него немым собеседником. Не осуждающий, не поддерживающий. Существующий. Я опять его понимаю. Начинаю его оправдывать. Не жалею, он этого не заслуживает. Я его прощаю — он непременно прощает меня, обращается к Богу, поднимает голову: — Ради Господа нашего… Повторяю. Раздается близко к сердцу подобное теплу чувство, приятно расплывается, подбирается к душе. Оно обволакивает меня всего, и я ему улыбаюсь. Как будто мне хорошо. Но тут нет отопления.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.