
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
Романтика
AU
Нецензурная лексика
Частичный ООС
Алкоголь
Как ориджинал
Отклонения от канона
Серая мораль
Элементы ангста
Курение
Служебный роман
ОЖП
ОМП
Измена
Преступный мир
Преканон
Психологическое насилие
Россия
Полицейские
1990-е годы
Борьба за отношения
Любовный многоугольник
1980-е годы
Нежелательные чувства
Советский Союз
Нежелательная беременность
Описание
Взмах крыльев бабочки может кардинально поменять историю. Что уж при таком раскладе говорить об отношениях Даши Ларионовой и одного криминального авторитета, завязавшихся на лавочке её подъезда? Нужно было с самого начала понимать, что ни к чему хорошему это бы не привело.
Но сейчас, когда все вокруг идут ва-банк, когда ставят на удачу свои и чужие жизни... Какой смысл, с чего всё началось?
Какой смысл, к чему всё приведёт?
Примечания
Я сама не знаю, чем кончится эта история. Но руки чешутся. Значит, чешем их - об клавиатуру.
🖤 https://t.me/+N16BYUrd7XdiNDli - ссылка на авторский телеграм-канал, где собраны мои мысли, фото/видеосклейки, ответы на вопросы читателей. Заходим, не стесняемся 💋
🏆 №1 в «Популярном» по фандому – 7.12.2023
1989. Глава 7.
28 января 2024, 12:00
ноябрь 1989
— Насть, я не понимаю, — папа, завтракающий в растянувшихся спортивных трениках, какие на нём висели мешками, грыз яблоко у узкого кухонного подоконника. — У нас, что, кто-то из тюрьмы вышел? Вопрос явно не был тем, что хотелось обсуждать за семейным завтраком в воскресенье — единственный день, когда Ларионовы могли собраться за одним столом. Даша от папиного интереса к какому-нибудь фантомному «откинувшемуся» соседу едва не поперхнулась сваренным вчерашним днём компотом, не зная, смех она давила или кашель. — Лёш, ты чего? — только и всколыхнулась мать, из чьих рук едва не выскользнула мыльная тарелка из-под яичницы. — У нас в подъезде, вообще-то, уголовников нет. Ларионовой, наверно, голову надо было проверить, чтоб исключить всевозможные паранойи, но ей почему-то голову захотелось вжать в плечи… — А что за вопросы-то такие вдруг? — свела мама брови так, что Даша не знала, что было бы тогда лучше: за столом неподвижно сидеть или быстро ретироваться в спальню до того, как на неё со стороны раковины посмотрели исподлобья. Отец в ответ только вскинул покатые и опавшие от возраста и сколиоза плечи, когда снова с хрустом откусил мякоть от яблока. На ходу, возвращаясь к стулу и выпуску «Комсомольской правды», бросил: — Да так. Который день под домом милицейскую машину вижу. Одну и ту же, как будто. Глоток компота из яблок и сухофруктов, какой у Даши в первую очередь ассоциировался со школьной столовой, в гортани будто бы сделался щёлочью, которую сделалось больным проглотить. И прямо-таки почувствовала, как ноги, замерзшие от небольшого сквозняка с гостиной, совсем задубели, что делалось страшным на них даже ступать — чтоб ненароком не поскользнуться. Но она осмелилась. Встала на ноги, когда мама на кухне хмыкнула отцу: — Не знаю… Может, ПДН-щики? Сейчас-то беспризорщины… Уже в гостиной Даша вспомнила, что никак не пыталась даже шифроваться — не сделала скучающего лица, не соврала, что «пошла учиться», ничего… Стакан, какой в ладони зажала, ей сделался алиби — чтоб, в случае чего, на балконе себе налить новую кружку компота. То, что там стояли лишь закатанные банки, сделалось тогда вторичным. Чуть ли не на цыпочках, Ларионова выпрыгнула на лоджию. Филигранно обходя всякий хлам, которому давно было пора перекочевать в гараж, или, того лучше, на свалку, она себе морозила ноги в носках, но терпела, упрямо продвигаясь к окну. Занавески, вязанные, только перед заморозками выстиранные, сильно пахли хозяйственным мылом, когда Даша осторожно отодвинула края в стороны и, чуть ли лбом не прижимаясь к стеклу, глянула аккуратно вниз. Жёлтая машина с извечной мигалкой на крыше была припаркована неподалёку от двери её подъезда. Пустой стакан только чудом не выпал на коробку с папиными инструментами — молотками, дрелями и прочими инструментами, в каких Даша не разбиралась. Милиционер, находящийся за рулём служебных «Жигулей», от Ларионовой прятался за фуражкой. Ходил кругами возле машины, с шин ногой сбивая куски налипшей грязи, и курил. Сглотнуть слюну, какой во рту вдруг сделалось очень много, не выходило, будто бы та на морозце становилась гуще, пока не превратилась в слизь. Ларионова не смела, разумеется, утверждать, что под окнами десятого дома по Кравченко ходил именно Калиновский, а не любой другой сержант, или, может, их участковый, и уж точно не отвечала за то, что у машины номера были ноль-три-один-семь. Да и у того ВАЗа, который её с участка привёз, вроде как, мигалки не было… Но вместе с тем уж… верить во что-то другое — что, в самом деле, другая машина, другой милиционер — показалось глупым. Как говорилось: один раз — случайность, два — совпадение. Три — закономерность. Калиновского под подъездом Даша — сама — видела, как раз, трижды: по возвращении с участка, в день того их странного разговора, не имевшего смысла, и, видать, сейчас. И то, это только те разы, когда Даша его видела. А, если папе верить… Машина не впервые под домом парковалась. Пальцы жёстче впились в гранённые стенки стакана, а шею неприятно зацарапало прохладой лоджии. Девушка прищурилась; близко от стекла стояла, дышала тяжко, отчего окно запотело серьёзно, что чего-то чёткого в запотевших контурах сделалось невозможным увидеть — только очертания общих ярких пятен жёлтой крыши, толстой полосы на капоте машины и серости асфальта вокруг. Могло показаться даже, что Калиновского там и вовсе не было. А, может, так и было? Не он, не Калиновский, а кто другой? В самом деле, участковый — приехал ловить подъездного рецидивиста, который лампочку между третьим и четвёртым этажом постоянно выкручивал… — Даш. Она так вздрогнула, словно была Штирлицем, сидящим в засаде. А, оглянувшись, с силой сжала в руке стакан и взглядом принялась бегать по полкам старого шкафа, куда мама, на неё смотрящая поверх стёкол очков жёстко, безаппеляционно, складывала закатки. — А? — Ты чего? «Алиби», казавшееся железным, встало в горле у Даши кончиком стрелы. Как раз-таки, железным. — А… так я за компотом, — и под маминым взором, от которого нутро едва ли не выворачивалось на изнанку, ни к месту ляпнула, оправдываясь: — Он вкусный такой в этот раз вышел… — Обычно, что, не вкусный? — хмыкнула мама с ехидцей, без которой её саму, Анастасию Витальевну, было не представить, и прежде, чем Даша себя ещё глубже закопала, она скрестила руки на груди. Нанесла ещё более серьёзное туше: — Или у тебя давно ангины не было? Ледяное пить… Намёк был прозрачней оконного стекла, на котором Ларионова случайно оставила отпечаток лба. И бесполезным сделалось задерживаться на балконе ещё хоть немного — всё равно, только, как говорится, сопли морозить… Так себе удовольствие. Хуже было только переносить мамин взгляд — проницательный, такой, который не у каждой гадалки, всю судьбу видящую в кофейной гуще и паре-тройке карт Таро, был… Даша к груди прижала опустевший стакан. Мимо мамы в гостиную выскочила бочком, а оттуда — сразу в коридор и свою комнату. Прям со стаканом. Анастасия Витальевна, закрывая балконную дверь, только хмыкнула; что, неужто пить расхотела?***
Через себя переступая, стараясь не слышать никаких звуков из-за закрытой двери, Ларионова после дня демонстрации в честь Великой Октябрьской намеренно топилась в учёбе. В независимости от того, были ли у неё настроение, желание или силы, Даша зубами снова вцепилась в гранит экономической науки с такой силой, как не всегда могла цепляться во внутренние стороны щёк в попытках подавить рвущийся наружу стон болезной скорби. В этом, пыталась себя убедить студентка-выпускница, было хоть больше толка, чем в бесконечных самобичеваниях… Были её попытки удачными, или нет… Судить было не Ларионовой — то право она предоставила преподавателям с кафедры, куда после пар заносила задолженные задания. Просто решила… делать всё, что знала, а что не знала — учила и делала, даже если занимало много времени. Но с тем вместе, много времени занимали сон и ненужные мысли, каким место было, как раз, только в Ларионовских сновидениях — мысли о кресте, накренившимся на подмерзающей почве Расторгуевского кладбища, о вкладыше жвачки «Love is», какую Даша в сердцах так и выбросила в какой-то из дней, когда думала, что Мухин по площади Ногина шатался с Леной из Люберец. Много времени занимали мысли о том, как Серёжа там, на небесах, любимую жалел в момент, когда на милицейском пиджаке старшего лейтенанта плакала, когда в машине задыхалась слезами, пока Калиновский рулил… Много времени занимали мысли о том, как Серёжа там, на небесах, любимую хаял, когда не в первый раз под окнами Дашиного дома тормозила ментовская — как бы Мухин не сказал — тачка… Формулы, по которым высчитывались показатели спроса и предложения, в Дашиной голове тогда рассыпались, будто кто-то кулаком ударил по только-только собранной картинке из пазлов. Вдруг стала чувствовать сердце в груди — оно забилось сильнее, чем стучало в любой другой случайный момент. И Ларионова вздрогнула за столом в пустой комнате. Ноги поставила под углом в девяносто градусов. Впилась пальцами в виски. Ну, это было какое-то безобразие. Просто какое-то безобразие!.. Видимо, она серьёзно поторопилась, когда полторы недели назад, вбежав в квартиру с выпадающим из груди сердцем, вознесла куда-то в пустоту благодарности Калиновскому — за его понимание. За то, что не пошёл за Дашей в подъезд, что не побежал вверх по лестнице, что не нагнал без труда; ему-то, юноше, какого, наверняка, задрючили разными нормативами, её, девушку, что иногда на каблуках, сильно сдавливающих щиколотку, ровно стоять не могла, поймать на череде лестничных пролётов — всё равно, что ГТО сдать… Она выдыхала и тихо благодарила — что за ней не пошли. Не заставили чувствовать себя так, словно она дала какой-то шанс — вдруг, у Ларионовой юбка при ходьбе приоткрыла колено, а Калиновскому этого было достаточно, чтоб её «нет» принять за «да»?.. А теперь чувствовала себя именно так. Словно намёком, какой для неё остался неясным бельмом, дала добро на караул под подъездом. Это… было просто возмутительно! Возмутительно, что… взрослый, вроде, адекватный юноша настолько в себе был самоуверен, что счёл нормальным спустя месяц от Серёжиного убийства к ней, Даше, под подъезд приезжать. Это уже было даже сложно назвать «самоуверенностью». Это была самая настоящая… наглость. Хамство. Ещё, посмотрите на него, выискался герой, правду сказал: «Увидеться хотел!». П-хах!.. У Ларионовой в груди как-то всё тогда вспыхнуло, что она подумала, что тоже сержанта захотела увидеть. Хотя б затем, чтоб наглядно объяснить, почему «нет» значить могло только «нет». Но сразу же как-то просела в своей уверенности — какой ещё было далеко до уверенности Калиновского. Точней, хамства Калиновского. Просела… И потупила снова взгляд промеж строчек учебника… …Мама зашла в комнату практически бесшумно, но Даша была к присутствию посторонних очень чутка ещё со школы. Даже если б она, мама, передвигалась на цыпочках и не дышала, в лёгкие перед входом взяв побольше воздуха, Ларионова б не обратить на неё внимания не смогла б. Тот раз не сделался исключением; только, вроде, уловившая суть повествования конспекта, Даша оглянулась на маму, которая в комнату протиснулась с тряпками и ведром воды, и удержалась, чтоб слишком явно не поджать губы. Мама прошлась к креслу, которое по правую руку от её стола стояло всё то время, что Ларионова себя помнила. Коленом уткнулась в подлокотник и длинными руками дотянулась до верха книжной полки, с которой свисали искусственные лозы растений с листиками — кажется, более пыльные, чем самая высокая перекладина. Даша старательно глаза прятала среди страниц, даже не пытаясь с их содержимым ознакомиться. Просто сидела, делая вид, что учиться. А сама по секунде отсчитывала, по каждой сгоревшей нервной клеточке, которая пеплом оседала на книжной полке. И ждала, когда мама уйдёт… Ларионовой её общество не было неприятным — никогда, мать же, всё-таки… Но сейчас, когда в воздухе вместе с морозцем прямо-таки витало чувство какого-то напряжения, недосказанности, чувства ловли с поличным, Даша себя ощущала никем иным, как троечником, ожидающего родителей в кабинете у директора. И, вроде, возраст уже не тот, чтоб бояться нотаций… — Зачем мальчика обижаешь? От формулировки вопроса Ларионова чуть было не поперхнулась воздухом — как аллергик, у которого хоть одна пылинка в носовой полости вызывала чуть ли не приступ эпилепсии. Обернулась, уверенная, что ещё несколько секунд такого напряженного взгляда — и глазные яблоки выпадут. Любой вопрос показался глупым: и спрашивать, про какого «мальчика» мама говорила, и возмущаться, не понимая, в чём были её оскорбления. И мама, это, кажется, поняла: — Вон, сколько уже приезжал… — Его никто не звал, чтоб приезжать. Она сама удивилась, как жёстко отозвалась. Словно за какие-то мгновения Ларионовой провели серьёзную операцию, гортань из живых, мягких тканей сменив железной полой трубкой, которая бы никогда не согрелась. Всё равно, что флейта. Только прочней, и на языке привкус металла оставался от каждого слова. Снова уткнулась в учебники. Но её «домик» не сделался хорошим убежищем, как это бывало в детстве, при игре в салочки, — когда было достаточно руки над головой сложить крышей. — А вот это странно, — хмыкнула мама тише, чем разговаривала обычно, и от книжной полки отошла, тряпкой прошлась по тумбочке, где потрёпанная «Бесприданница» Островского теснилась с горшком фиалки. — Милиция сама по себе обычно не приходит. Даша промолчала. А щека загорелась так, словно по ней прилетела внезапная оплеуха; что, в самом деле, даже со стороны, даже маме могло показаться, что Ларионова чужого внимания хотела?.. И чем она тогда лучше Лены? — В следующий раз приедет, — дочка начала смело, но уже к концу своего обещания: — И отважу его сюда мотаться!.. Поняла, что излишне в себе была уверена. Хотя бы по двум причинам. Потому, что навряд ли б смогла найти правильных слов, чтоб сержанту втолковать о безнадёжности его поездок под окна. Потому, что Калиновский навряд ли б ещё раз приехал. Должна же быть у него какая-то гордость? С его-то самоуверенностью… — А это зря, — не одобрила мама; возвращенная на протёртую тумбочку книжка глухо хлопнула страницами, как птица — крыльями. — Всё, наверно, будет получше… Продолжения Даша слушать не захотела. Не захотела и, наверно, в коем-то смысле, побоялась; имя Серёжи из маминых уст всегда звучало ругательством. — Мам! — и… она почти было разозлилась. Тому, что мамина причина находиться в её комнате, была весьма серьёзней и обоснованней причины, по которой сама Ларионова на балконе перепрыгивала с ноги на ногу. Но на взятом в лёгкие воздухе всё-таки выдала: — А… ты вообще откуда знаешь? — Про что? — Про этого… — Не слепая, — хмыкнула мама так, что очки на её переносице должны были враз сделаться бесполезными. — А вообще, ты, когда в участок поехала, домой же вернулась поздно. Мы с отцом дома уже были, а тебя — всё нет и нет. Сразу же в милицию не идти. Мало ли, где ты. Но и на месте сидеть… В общем, на балкон как раз вышла, когда тебя привезли. Ларионова и без того уже всё поняла, но язык оказался проворнее, промеж зубов вытолкнув многозначительное: — И? — И всё, — Анастасия Витальевна пожала плечами. — И увидела этого… ефрейтора. Даша стихла. Оглянулась на песочные часы, рассчитанные на пять минут, перевёрнутые добрые полчаса назад. И вверх-дном поставила их. — Он сержант. — Ну, — снова хмыкнула мама. — Такими темпами — к тридцати годам генерала получит. Ларионова снова прикусила язык в надежде, что челюсти хорошо справятся с «ролью» гильотины. Посмотрела на равномерный бег песка, торопящего пролезть тонкой золотой струйкой через стеклянную воронку, и решила — молчать… Так будет проще. Переждать… Смириться. Когда не мирилась?.. Притвориться глухой. Немой. Глупой… — Так, и всё-таки? Не вышло. — Почему от сержанта прячешься? Хотелось прирастить ладонь ко лбу, чтоб спрятать щёки, спрятать, какой контрастной сделалась линия между шеей и лицом. Хотелось провалиться. Прямо сквозь землю… А потом — взвыть едва ли не в голос. Ей, в самом деле, было нужно объяснение? Сейчас? Анастасия Витальевна оглянулась со спокойствием, которого Даша не видела никогда у людей. И без того холодные руки сделались точённым ледяным изваянием скульптора. Лёд пальцев дрогнул, когда мама спросила одновременно спокойно и почти что испуганно — один в один, интонация Дорониной: — Всё траур по Мухину носишь? Его фамилия маминым тоном звучала так, словно от упоминания Серёжи на корне языка плодились мухи, те самые переносчики заразы. Мама будто бы отплёвывалась, но того по её лицу не было так заметно. Она словно рвотный рефлекс давила, по паузе делая после его имени. Ручка в Дашиной ладони сделалась копьём, и не была бы ей мама родным человеком… Ларионова не осмелилась метнуть стержень в спину под тонким халатом. Только сжала крепко. Так, что после падения ещё сотни песчинок через воронку песочных часов, костяшки в сравнении с ладонью сделались контрастно-красными. Ей даже отвечать не захотелось. Но очередная партия нервных клеток щёлкнула, сгорая, в висках, и пеплом осела на внутренних сторонах щеки. Ларионовой пришлось процедить: — Причём это здесь? Ответ у неё в голове был, — где-то под законами, формирующими равновесие цены и спроса на рынке — но Даша предпочла его присыпать всякой лишней, откровенно ненужной информацией. Про снегопад, какой на следующий выходных должен был настигнуть Москву, дойдя, наконец, с Урала, про профсоюзные талоны, какие на кафедре надо забрать, про номера милицейской машины, полюбившей вставать на стоянку под их подъездом… — Иначе не знаю, зачем тебе терять время. Мама была у неё за спиной, но Ларионова не побоялась бы ладонь подложить под мясницкий тесак: Анастасия Витальевна передёрнула плечами. — Но, если уж ты пошла по стопам Гагариной, то, может, сразу в Донский монастырь уйдем? Даша с мамой цепляться не любила — потому, что редко ей удавалось себя после склок считать победительницей, отстоявшей свою точку зрения. Но в тот раз Ларионова себя почувствовала солдатом, на чьих глазах переступили границу. — Мам, — только и проскрипело на её зубах. Кончик ручки показался таким привлекательным, чтоб вонзиться в переносицу, или висок… — Даша. Я не отрицаю. И не говорю, что тебе нужно было Серёжу из головы вычеркнуть сразу… Мама явно мысль хотела продолжить, — это по дыханию её было понятно — но она воздержалась. И только тряпка по уже протёртой поверхности дверцы шкафа заскользила с таким шумом, с каким не всегда стекло трётся о пенопласт. Ларионова не знала, какими стараниями не заткнула уши пальцами — по-детски, с воплем: «А я тебя не слышу, ла-ла-ла!..». — Ты думаешь, мне много радости было оттого, что с ним сделали? — страшного слова не сказала, и даже интонацией не выделила выразительное «что», но девушке показалось, что в горле у неё раскрыл свои иголки дикобраз. И сделалось невозможным дышать, не стонав. — Если думаешь так… то ошибаешься. Чего хорошего, что молодого парня на тот свет отправили? Двадцать три ведь было только. Молодой совсем. Мало ли, может, ещё б оклемался, одумался, что делает… Даша боялась дышать. Рот открывать, чтоб легче вздохнуть им, а не забитым носом, враз сделалось строжайшим запретом; асфиксия в миг спонтанного сеанса мозгоправства была предпочтительней, нежели утешения и пыльная тряпка, по ошибке предложенная заместо носового платка. Держаться, держаться… — Но, Даша, если подумать так… Она не захотела дослушивать уже в тот момент. А я тебя не слышу, я тебя не слышу, ла-ла-ла… — Что сейчас тебе от этого Мухина? Ларионова собственный указ обошла, когда взглядом, до того неподвижным, метнулась сильно вбок. В окно, в котором ничего, кроме окон такой же хрущёвки, стоящей напротив, было не разглядеть. Но в день, в ноябрьский полдень, когда сумерки сделались совсем уж ранними, включённые в чужих комнатах люстры, лампочки и торшеры были всё равно, что медицинскими фонариками, какими хирурги светили прямо в кровавую бездну разворошенного нутра. Даша не чувствовала себя больной. Даша чувствовала себя голой; давать кому-то из-за занавесок разглядывать то, что сама Ларионова в этой комнате каждое утро хоронила под дребезжание будильника, было хуже, чем разрешать разглядывать линию перехода шеи к груди. Она смотрела в серость дома напротив. Так, будто это двенадцатый дом по Кравченко был виноват во всём. Так, что второму подъезду следовало под взором Ларионовой вспыхнуть взорвавшимся газовым баллоном. Она смотрела, когда мать прекратила имитировать деятельность уборки и на кровать её села: — А, Даш? Что вот?.. Замуж, что ли, ты теперь за Мухина выйти сможешь? Или детей ему родишь? Ответ не лежал на поверхности. Он лежал в трёх метрах под землёй, сверху увенчанный деревянным крестом. Но Даше оттого легче не стало. Она попыталась вздохнуть. Промеж ребёр с остервенением вогнали «бабочку» — не иначе. Всю правую половину тела — как заклинило. — Люди… на то и люди, чтоб умирать. Иногда спонтанно. Иногда несправедливо. А точней — зачастую так и происходит, неожиданно, несправедливо. Но это не значит, что вместе с ними нужно себя хоронить и тем, кто продолжает после них жить. Даша… Мама вдруг смутилась в момент, когда, казалось, всё, от чего можно было смутиться, уже сказала: — Ну, ты же взрослая у меня девочка, мне нет смысла тебе всё так разжёвывать. Правда? Даша промолчала. Взрослая… Если б представляла только, что это всё значило… Тупой пульсирующей болью отдало в мышцы, пока под рёбрами всё ещё пекло́ горячкой, от которой глубокий вздох показался чем-то вроде средневековой пытки. Но Ларионова себе старательно рвала лёгкие, только б не так сильно дрожал голос: — К чему ты ведёшь? Не помогло. Связки сделались всё равно, что занавески, какие на сквозняке колыхались, взмывая вверх и вниз, от пола к потолку. И перед глазами в предательстве поплыло… Словно случайно стакан с водой, где кисточки от краски отмокали, опрокинула на акриловую картину. Мама её слёзы заметила. Может, не сами слёзы, — они-то ещё в глазах у Ларионовой блестели росой — а только влагу в голосе. Но это — одно и то же. Когда разговор острый, а вместе с тем — без никакой опоры, поддержки, всё равно, что дефиле по канату, натянутому надо рвом с акулами. Где дрожащий голос и частые взмахи ресниц, там и… — Даша, — она опустила голову. Смяла под пальцами покрывало. — Я просто хочу, чтобы ты была счастлива. — И потому тебе так хочется меня подложить под кого-то?! Ручка отлетела в сторону. Дашин вскрик — как оплеухой в мамино лицо, которое никак на вопль не отреагировало, не вытянулось никак, а только едва побелело. Ларионова сама — на ноги, как по стойке «смирно!», какую рычащим указом выкинули щёлкнувшие кнутами нервы. Они друг напротив друга замерли. Снизу-вверх друг на друга смотрящие — обе. И будто бы время замерло. В самом худшем смысле этих слов. Но, кто бы что не говорил сейчас, не цыкал в презрении языком… Ларионова дольше б выдержать этого не смогла. Такие фразы — всё равно, что сватовство от родственников, друзей родителей, даже соседок, которые никак не могли, кажется, её, Дашу, воспринимать как… что-то отдельное! Что-то уникальное, в своём роде неповторимое! Что-то, что работало и без второй «половинки», идущей в комплекте, но у неё, одной такой невезучей, потерявшейся. Словно отношения были чем-то обязательным — чем-то, что личность могло удостоверить наравне с паспортом. Будто бы без них, без Серёжи под боком, в глазах других Даша выглядела дефектной. Поломавшейся бракованной безделушкой, которой чудом удалось всё-таки вырваться с конвейера. Бред… Кто это сказал? Кто это придумал?! Но, если сердобольные рассуждения тётенек и дяденек с Астрахани Ларионова могла перетерпеть, переждать, — до следующего визита, до следующего приезда в гости — подобные беседы от матери, пусть и поданные под более благородным «соусом», были ударом в спину. Счастья хочет? Беспокоится? Что никто за ней, младой вдовой, после убийства Серёжи, о котором Ларионова, кажется, сама же громкими слезами оповестила весь подъезд, не пытается ухлёстывать? А единственный смельчак такими темпами отвадится под окна кататься? Это в её понимании счастье?! — Даша. Мама не повелась. Дочь её в этот момент чуть ли не всем своим естеством возненавидела за эту сдержанность. Почему книжки не полетели в стены, фоторамки — в пол, а вазы — в лица? Почему?! — Ты сейчас такую глупость сказала… — Какой кошмар! У Ларионовой руки взмыли в стороны и упали, хлопая ладонями по бёдрам. А там, под тканью домашних штанов, будто бы оказались кнопки. И слёзы, перед глазами плясавшие бельмами, тогда, наконец, побежали по лицу — друг с другом наперегонки. — Кто же меня теперь, дуру такую, полюбит?! Со льдом, который Дашу изо дня в день, из ночи в ночь, обнимал от сердца и дальше по грудине, выходило мириться, когда его, этот лёд, не трогали. Но мама тряпку для пыли сложила в виде каменоломной кирки и как следует стукнула. Лёд податливо треснул. Взрываясь. Осколками разлетаясь в стороны. В первую очередь — в мамино лицо. — Кому же я теперь нужна буду?! А? Нужна, думаешь, кому такая дура? Которая забыть не может любовь, какой и сороковины не прошли?! Ах, как жаль! Дура такая достанется кому-то, вот несчастный!!! — Даша. — Да почему счастье-то у вас в том, чтоб кто-то рядом был?! Она и забыла уже, что в гостиной сидел отец. Забыла… И извиняться за шум не хотелось — ни перед ним, ни перед соседями, что, наверняка, ушами приросли к стенам. Извиняться хотелось только перед самой собой — что в порыве не находила времени, чтобы глубоко дышать. Асфиксия приближалась семимильными шагами. — Вот, именно «кто-то»! И не спорь! «Кто-то», именно так! Первый, по сути, встречный, мам, ты его не знаешь, я его не знаю, а вас подкупило, что он на милицейской машине минут двадцать простоял под домом. И всё! Весь кредит доверия?! И ты после этого ещё скажешь, что счастья мне хочешь? С человеком, чьего имени я не знаю даже?! Это — счастье?! Мама оставалась спокойной. Не ясно, как ей это удавалось — может, разжевывала припрятанные под языком горсти глицина. Может, к подобному была готова. Даша не знала, что сильнее било, но в момент, когда слёзы едва ли не в ошмётки разорвали горло, ответ — так не кстати — нашёлся. Било сильней всего, что к ней пришли, чуть ли не предлагая Калиновского, пока земля на Серёжиной могиле даже ещё не очерствела. И для чего? Для галочки… — Дарья. Мама встала на ноги. Ларионова на месте хотела остаться так же сильно, как хотела, чтоб её попросту в покое сейчас оставили, — один на один с болью, какую победить не получилось за месяц, какая только разворошилась сейчас пламенем остывающих углей, — но отшатнулась. Как от оплеухи. Руки Анастасии Витальевны остались по её бокам, вися чуть ли бетонными грузами, которые на столбах висели для равновесия. А Даше… проще б сделалось, если б на щёку всё-таки прилетел удар. Так было б проще разрыдаться. Но мама вдруг ударила поддых. — Прости меня, дочь… Не пытаясь погладить по локтю, плечу, лицу, Анастасия Витальевна лицом, что походило на ледяную маску, возле которой было страшно даже дышать, только б горло не сразить ангиной, оставалась ровна. Словно всё до того наговорила не она. Даша вся в животе подобралась, но было уже поздно; ей какая-то неведомая сила на плечи надавила так, что не вышло бы согнуться даже. Оставалось сразу падать на пол. — Я тебя не так поняла. — Что?.. Слёзы кислотой шпарили слизистые. Оттого рыдать хотелось лишь сильней. Она и рыдала, не находя свежего воздуха в только-только проветренной комнате. — Я же видела, что для тебя значит — быть чьей-то… симпатией, — мама очки поправила на переносице. Ларионова только чудом не сорвала их с маминого лица, не кинула в стенку. — Ты сама не своя была, когда вы расстались. На тебя смотреть было больно, Даш. И ты поймёшь меня, только когда у тебя свой ребёнок будет. — И, что… Ларионова была уверена, что во весь голос закричит, подобно оперной певице, способной высокой нотой бить стекло. Но на деле не смогла толком даже прошептать. Горло сделалось таким узким, что навряд ли б вышло без труда пропихнуть вниз по трахее спичку. Да, и к чему? И без того внутри горела. Но не обугливалась. Огонь делался похожим на Вечный. — Это — повод мне кавалера искать, едва Мухина отпели? Ответ лежал на поверхности. Для Даши. И только б мама попробовала как-то оспорить, что-то против сказать, завести шарманку поломанной ручкой… Очки бы точно полетели в стенку. И было бы ещё хорошо, если б дело кончилось только очками. Момент, пока одни карие глаза смотрели в другие карие, казалось, не имел начала и конца. Словно в этот миг схлопнулась одна из Вселенных, навсегда их, мать и дочь, оставив друг напротив друга с дрожащими руками от злости, боли и тоски сразу. Даша за маму говорить не смела, не могла, но чувствовала, что тряской ладоней было не ограничиться — озноб переходил на плечи, рёбра, весь скелет трясло и молотило, что проще было рухнуть, чем бороться за право стоять на ногах. Это была практически пытка. Мама, как эту пытку начала резко, так её и закончила. Со вздохом не таким тяжёлым и громким, но выразительным, она оглянулась на кровать. Забрала с пола брошенную тряпку с пылью, с подлокотника кресла — пару резиновых перчаток, которые так и не надела. И направилась к выходу. Так же буднично, как каждый день ходила по улице сквозь толпы незнакомцев. Не замечая. А у Даши слёзы на щеках застывали, что их ножом нужно было отскребать. И в комнате не осталось никого больше, кто ей бы мог лезвием мелькнуть перед щекой, но Ларионова, того словно не видя, не осознавая, на спину матери оглянулась и рявкнула: — Мне отношения не нужны! Я любить хочу!!! Уверенная, что голос будет баклажкой, факелом, она в себе снова разочаровалась. И Ларионова лицом поймала отлетевшую к ней от закрывшейся двери мечту, которая стрелой возвратилась Даше промеж ребёр. Там, казалось, зияла уже рана, и было невозможным представить, чтоб когда-то она затянулась. Заледеневшие слезинки под теплом новых солёных дорожек оттаяли. Липкие, как кровь, они щипали Ларионовой пальцы, но то было меньшим из всех неудобств. А Даше сердце хотелось вырвать, чтоб не болело так сильно, и выбросить из окна на съеденье бездомным дворнягам, что могли быть человечней многих людей… Москва в тумане ноября прикидывалась к её проблемам спящей. Слепой. Глупой…