
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
Романтика
AU
Нецензурная лексика
Частичный ООС
Алкоголь
Как ориджинал
Отклонения от канона
Серая мораль
Элементы ангста
Курение
Служебный роман
ОЖП
ОМП
Измена
Преступный мир
Преканон
Психологическое насилие
Россия
Полицейские
1990-е годы
Борьба за отношения
Любовный многоугольник
1980-е годы
Нежелательные чувства
Советский Союз
Нежелательная беременность
Описание
Взмах крыльев бабочки может кардинально поменять историю. Что уж при таком раскладе говорить об отношениях Даши Ларионовой и одного криминального авторитета, завязавшихся на лавочке её подъезда? Нужно было с самого начала понимать, что ни к чему хорошему это бы не привело.
Но сейчас, когда все вокруг идут ва-банк, когда ставят на удачу свои и чужие жизни... Какой смысл, с чего всё началось?
Какой смысл, к чему всё приведёт?
Примечания
Я сама не знаю, чем кончится эта история. Но руки чешутся. Значит, чешем их - об клавиатуру.
🖤 https://t.me/+N16BYUrd7XdiNDli - ссылка на авторский телеграм-канал, где собраны мои мысли, фото/видеосклейки, ответы на вопросы читателей. Заходим, не стесняемся 💋
🏆 №1 в «Популярном» по фандому – 7.12.2023
1989. Глава 3.
31 декабря 2023, 12:01
Все уроки ОБЖ, на которых Степан Васильевич потешался над попытками девятиклассников натянуть на себя противогаз и друг другу наложить что-то на подобие шины, сразу вылетели из головы — хотя в аттестате за безопасность жизнедеятельности стояла почётная четвёрка.
Но одно совершенно дело — лить перекись водорода на укус от комара, воображая, будто на плече у Янки Свиридовой рассечение — и абсолютно другое — лить ту же самую перекись на абсолютно настоящие борозды, что на лице у Мухина продолжали кровоточить, сколько б Даша их не обеззараживала.
Хотя, что тут до уроков… Ларионова за школьной партой уже пятый год не сидела. Тут забылось абсолютно, как дышать, как прекратить с губ срывать кожаную плёнку и глаза пялить не на раны, какие обрабатывала совсем не столь профессионально, как это делал папа-травматолог, а на самого Мухина.
Он… был сейчас. Тут. С ней. Не с Леной. Не к манекенщице прибежал зализывать раны.
И одинаково Даше, дрожащими руками перебирающей мази, ватные шарики и пластыри, было оттого радостно и злорадно.
Почему же, спрашивается, не к ней, не к Лене, если одним августовским вечером всё однозначно обозначил?
«Ларионова. Ещё слово про неё — и я за себя не ручаюсь».
Она помнила. До сих пор. И потому, наверно, молчала — боялась иначе не сдержаться, хмыкнуть злостно даже для себя, для него, что, мол, «неужто Лена крови боится?».
Вместе со страхом разворошить только-только потухший костёр этой фразой, абсолютно лишней, абсолютно бесполезной, Даша, принося из холодильника бутылку «Столичной», понимала — ещё одной цепью, что кляпом затыкала рот, было то, что важнее сделалось не следствие, а причина.
Кто его так? За что?
Спросить? Зачем? Интерес утихомирить?.. А где гарантия, что ответит, что не прозубоскалит что-то колючее в ответ, способное ей сделать так же больно, как сама Даша ему делала, когда водкой промакивала раны?
Но, а с другой стороны… Не ему ли самому надо объясниться?
Она ведь «просьбу» выполняла — у подъезда не караулила, любовные записки не подкидывала. И даже не потому, что гордость не позволяла.
Гордость-то, напротив, покорно молчала и будто бы даже висела объятьями на ступне, точно прося переступить через себя.
Но Ларионова, если и решалась в какой-то момент — ночью, на очередной час собственных рассуждений — свести молчание на «нет», зарыть топор войны в могилу, вырытую собственными руками, останавливалась гавкливым лаем страха, который раздавался, стоило ей только начать думать о том, чтоб всё-таки ослушаться. Явиться под окна с серенадой, прочитанной с характером экономического доклада.
Тормозила морозящая конечности мысли: «А что, если там снова эта?..».
Мысль о Лене, не отпускающей Серёжу дальше двух метров, до сих пор не давала Ларионовой покоя, превращала ноги и руки в льдышки. Но, позволяя себе редко зарыться ладонью в мшистые волосы Мухина, чтоб пряди с битого лба откинуть, Даша наблюдала за собой, как понемногу смелела.
Эта… А где сейчас эта? Ногти красит, кудри крутит?
Пусть. Пусть что хочет, делает. Дела нет.
Дело есть только до того, что Мухин сейчас не с ней.
— Чё, — толком не размыкая губ, в какой-то момент Серёжа, смирившись уже с покалыванием в обработанных ссадинах, протянул Даше битые кулаки.
С костяшек местами кожа слезла.
Ларионова воздуху втянула через поджатые зубы ни то от боли, которая и её руки сразу зажгла в районе фаланг, ни то от взора Мухина.
Он впервые на неё так прямо посмотрел. С самого того момента, как спросил в темноте детской площадки, «не сделалась ли Ларионова крайней бабой во всей Москве?».
— Не спросишь, что ли, ничё, Дашок?
Ларионова, отрывая от ваты клочки, себе выбивала драгоценные секунды на размышления. Сомнения, что Муха ей всё-таки что-то скажет, растворялись на Дашиных же глазах, а вместе с тем и делались из опасений уверенностью с железно-бетонным фундаментом под собою.
Бабочки в животе у девушки снова порхали, но будто бы всё равно были пойманы в сочок, паутину, и сети разносили по всему нутру Даши.
— Кто тебя так?
Мухин продолжил смотреть. Так прямо, так насквозь!.. Серые глаза походили на тучу, которая вот-вот извергнет молнию, что своим выстрелом уничтожит любое, любого, на чью голову угодит.
Даше бежать сделалось бесполезным. Это осознание к ней пришло, когда спирт потёк на содранную кожу, Серёжа зашипел змеей, а она, наклоняясь, принялась на ладонь ему дуть.
Сердце рухнуло вниз, но будто бы назад отскочило, как на батуте.
— Есть там… подонок один с Бирюлёво… — нехотя всё-таки признался Мухин, когда прекратил так не мужественно, но очень по-человечески кривиться из-за жжения в ранках. — С армейки только вернулся, а, видать, ему в Афгане острых ощущений не хватило. Сразу решил врагов на гражданке себе нажить.
— В Афганистане?
— Справки навели, Дашок. Не совсем в Афгане был. Он погран. Срочник ещё ко всему прочему. В горячие точки таких больно не кидают… — качнул головой Мухин, и несколько песчинок сами по себе вытряхнулись из его тугих чёрных кудрей. — Но мудак этот тем, что он на границе два года на казённых харчах куковал, кичится, будто в Дашти-Марго террористам кишки выпускал!
Только-только попустивший привкус железа во рту вернулся, словно Даша мельком облизала ключ от входной двери. Брови съехались к переносице, она спохватилась, лицо разгладила себе мысленно, как скатерть на столе расправляли, но заместо того в грудине стало не по-хорошему тесно, а вместе с тем и как-то пусто…
Она тихо вздохнула в надежде, что этим сможет пустоту заполнить, что этим не разорвёт себе случайно какой-нибудь селезёнки, и выдохнула, спрашивая:
— Что тебе с ним, с «бирюлёвским», делить-то? Ещё и так…
Студентка глазами карими обвела весь объём повреждений, каких Мухину нанес тот дембель-пограничник. С такой осторожностью, будто бы касания взгляда могли нанести ту же боль, что и прикосновения пальцев, мокрых от перекиси и водки.
Мельком промелькнул в голове интерес, не остался же Серёжа в стороне, дал сдачи? Но не успел соскочить с языка за своей ненадобностью, Даша сама на него ответила — о глупости какой-то подумала.
Мухин, бывало, сам первый с кулаками лез. А она тут ещё сомневалась, думала, не стерпел ли он…
В её руке один бинт сменился на другой, чистый и неиспользованный, когда Даша в раковину бросила красную от запёкшейся крови вату и перевела взгляд обратно на Серёжу.
А он вдруг посмотрел на неё. Снова, очень прямо. Очень внимательно. Так, словно впервые увидел. И Ларионова себя успела одёрнуть до того, как сглотнула собравшуюся в горле пеной слюну — нет, он не смотрел на неё так даже впервые.
И у неё тогда так не дрожали руки.
— Да, знаешь, Дашок…
Он паузу сделал. Даша не могла поверить в то, что видела, что происходило сейчас с ней, с ним, с ними, где происходило, и это неверие под кожей всполохами неисправной проводки пускало искры.
— Не то, чтоб я действительно хотел кого-то там делить. Тем более, с ним… Это так. Чтоб, знаешь, в грязь лицом не ударить.
— Кого-то?
У девушки сердце упало, забыв подскочить обратно в грудную клетку. А у Мухина мелко царапало в горле, которое стараниями дембеля, любящего повыёживаться, першило и без сигаретки.
— Смекнула, да?
Это был риторический вопрос; ответ у Серёжи лежал в голове, на полке, ещё не успевшей покрыться пылью, на полке, подписанной, как шкафчики в детском садике, именем Даши Ларионовой.
И на лице её, скуластом, чё уж там говорить, красивом таком… Всё, как краской, написано.
А она назад попятилась. Не сама, точно, не сама. Просто будто как следует её, Ларионову, пихнули в грудь, чтоб завести сердце, прекратившее биться там — ещё в августе, на детской площадке у подъезда Мухина.
Развела чуть руки в стороны в страхе не удержать в пальцах лёгкого бинта. В страхе себя не удержать.
И без того сухое нёбо едва ли не покрылось трещинками, когда битые в жёсткой драке руки легли привычно на её поясницу.
Пальцы — самыми-самыми подушечками — улетели на Дашины ягодицы, спрятанные больше за полами растянутой домашней футболки, чем за поясом старых школьных физкультурных велосипедок.
— Серёж… — ахнула, не рискуя, не смея надеяться на то, что ей сердце грело, а сейчас и вовсе жгло, не рискуя поверить в то, на что уповала почти что месяц, слезами стирая навлочки.
Но поддалась. Подалась рукам, что на себя потянули.
Её крепость, гордость, чей фундамент был Мухой и разбит, разбомблен по кирпичикам, дрогнула вместе с шуршанием тапочек по ванному коврику. Дрогнула со звуком падения девчачьих ладоней на плечи пыльной кожанки.
— Ларионова, — Серёжа, грязно выражаясь себе тогда под нос, пальцами по её спине, бёдрам перестуком провёл, как пианист по клавишам, и на выдохе из него вылетело: — Ты, это…
Он говорить начал что-то. Что-то, что Даше услышать хотела, явно хотела — он, когда по фамилии её звал, всегда говорил что-то, что в голове Ларионовой долго не укладывалось.
И работало это в обе стороны — как в хорошую, так и в плохую.
Ведь она точно помнила — когда у серой «девятки» в окружении лучших Серёжиных друзей курила Лена, кислым выражением лица требующая Мухина обратно, он ей, Даше, приказал «цирк кончать», назвав именно так, Ларионовой.
Но кроме того — он назвал её так только что. Когда с битым лицом и хрипом, рвущимся из-под рёбер, пришёл после драки с каким-то бирюлёрвским дембелем к ней.
Ей давал право лить спирт и перекись на раны, ей сейчас слова подбирал…
Ларионова снова сглотнула слюну, которой во рту было одновременно очень много и очень мало. И, оттряхнув с плеча Мухина клочок какой-то сухой земли, поняла — ей не хватило бы совести перебить сейчас Серёжу.
А если б и нашла в себе совести, то не набралась бы смелости.
— Ты права была, Ларионова, — признал Муха поражение с головой, которая столько времени была запрокинута, которая глазами держала контакт взглядами, а потом враз рухнула на грудь, что только чудом Даша себя удержала от попыток ладонями его подбородок поймать. — Права… Елисеева эта… шваль последняя!..
— Серёж…
Позвала и сразу же прикусила язык, не зная, зачем вообще прервала. Не зная, что собралась говорить, и смогла только выдохнуть тихо-тихо в себя, когда Мухин, её не послушав, продолжил:
— У неё, оказывается, этот пограничник был. А она, пока он там… долг свой, интернациональный, блять… В общем, шлюха шлюхой оказалась.
И снова постучал пальцами, сначала мизинцем, потом безымянным, и вверх по ладони, до большого, дробью отбил побелевшей и покрасневшей разом Ларионовой линию талии, хмыкнул ей куда-то в ключицы:
— Уж извини, что так прямо говорю. Ты ж такое не любишь… Но вещи своими именами надо называть. Шлюха, Дашок, она и в Африке… Шлюха.
— Ничего… — только и смогла высказать. И больше ничего. Потому, что уже на крайнем слоге у неё голос пропал враз, будто кто-то выкрутил сильно ползунок громкости на радиоцентре, заставляя Ларионову ограничиться одним лишь «ни-че», что прозвучало так…
Она уткнулась взглядом в стык кафельных плиток, не видя асимметрии укладки. А потом, когда Мухин снова погладил по бёдрам, когда сильнее стиснул ладони там, где после него — да, в общем-то, и до него — больно никто и не держал, лицо утопил во впадинке меж Дашиных грудей, выдыхая с тяготой грешника, Ларионова смотрящим, но не видящим взглядом метнулась к малочисленной толпе тюбиков.
Им двух флаконов шампуня хватало на всю семью, — один на отца, второй на Дашу с мамой — а гель для душа всем троим заменял кусок мыла…
— Ты, это… Знаешь, я извиняться не могу, — проговорил Муха откуда-то из тонких складок её футболки, пахнущей больше порошком, чем Дашиными духами. — Прости меня, Ларионова. Чёт меня… куда-то не туда понесло с этой… манекенщицей.
Ей почудилось, что на этикетке «Алёнушки» модель враз обернулась Елисеевой. И «Ленка» моргнула пару раз глупенько, когда Даша, вздыхая так, что лёгкие попросту лопнуть должны были от взятого в них воздуха, подумала миг — ей больше было не надо.
Да и мига вышло много.
Она до того много думала. Много дней. Много ночей…
Ларионова освободила себе руки и пальцами, прохладными от мутной водки из холодильника, зарылась в грязные, скрипящие песком кудри Мухина. И притянула ближе к себе…
Лампочка где-то над зеркалом, на всё льющая свет грязной позолоты, едва шумела цоколем.
***
— Ещё чего-нибудь хочешь? Мухин допивал чай, какой ему девушка налила только после полноценной порции гречки с гуляшом. Гречу Серёжа больно не любил, но принялся есть до того, как Даша достала из-под газовой плиты кастрюльку и начала варить ему крайние картофелины, оставшиеся с лета. И, вообще, он сначала есть не хотел. Но это Ларионова уговорила на ужин, необходимый после драки с дураком из Бирюлёво, который Мухе чуть было глаз не выбил!.. Минут десять назад Серёжу приходилось буквально уговаривать, и первые ложки Мухин всё-таки съел, только когда из-под стола выставил колено заместо стула, на который приглашалась сама Ларионова. А сейчас он пил чай с щедрыми двумя кубиками сахара, как потерявшийся в Калахари путник — жадно, большими глотками, запрокинув голову. Даша, сидевшая напротив, локти уткнула в стол, застеленный протёртой от крошек, мокрой клеенкой, и на него смотрела. Точней, засмотрелась — когда звёзды на небосклоне складывались в созвездия, о красоте которых писали NASA, а повидавший полтора десятка лет «Жигуль» папы успевал проскочить все пробки столицы, она, Даша, ужинала вместе с отцом. И у него, папы, тоже была такая привычка — горячий, только, казалось, закипевший чай, пить, как пьют квас. Одним Серёжа отличался от отца — повадился опустевшую чашку на стол ставить с грохотом, от которого даже подскочили печенья на блюдечке. И сейчас со стуком обронил её так, что Ларионова враз распрямилась. А Мухин, напротив, грудью навис над столом: — Хочу. Спать хочу. И посмотрел так цепко, так внимательно, что Даша поняла — он не просто на усталость жаловался. Он хотел, как это бывало раньше, как в какой-то момент стало привычным, уснуть вместе с ней. А, возможно, и не только уснуть… Ларионова замялась, не успев поймать силой воли глаза, взглядом убежавшие в левый нижний угол. Не сказать, что она была сильно против, или держала ещё в голове, на самой-самой периферии сознания, горькую от обиды мысль, воспоминание о разговоре в темноте детской площадки, нет… Дело не в том. Совсем не в том… Да, у Ларионовых была «двушка». Вполне себе вместительная и просторная для трёх человек; Даша на свои условия в принципе не смела никогда жаловаться — собственная комната всегда была чем-то, чем она успешно хвасталась в начальной школе. Но межкомнатные перегородки в квартире — деревянные панели, какие тот же Серёжа на эмоциях вполне мог пробить кулаком. За ними всё слышно. Ларионова смекнула, что вспыхнула, но жар этот ей не понравился. Это не то, что сжигало сомнения. Это то, что только сильней их подпаливало, вынуждая морщить нос от запаха тленной гари. И заговорила, берясь за ручку графина с кипяченной водой. — Серёж… — она отхлебнула прямо с горла, за что сразу же себя отругала; стаканы же есть!.. — У меня вот-вот мама скоро вернётся. Понимаешь?.. Мухин с секунду не шевелился, чем-то став походить на то насекомое, с которым у него фамилия была созвучна, а потом мелко стукнул ладонью по столу — так, чтоб инерционным толчком себя поднять на ноги — и встал со стула, на котором иногда равновесия нужно было искать. — Лады. И скрылся в коридоре, что Даша, только кругом развернувшись на табуретке, смогла увидеть его в проёме кухонной двери. Муха стал быстро обуваться. Язык Ларионовой сам зашевелился во рту, будто бы дождевым червём, когда она, опираясь за угол стола, следом встала и вышла, чуть ли не маятником качаясь, в прихожую: — Я просто… тебя ж найдут сразу, как дверь откроют. Ты же видел, какая у меня комната… Где мне там тебя прятать? — Ну, явно уж не под кроватью! — на выдохе, зашнуровывая кеды, — кажется, настоящие, самые настоящие Converse — Мухин в смехе крякнул. Даша ему поддакнула, с крючка сорвала его куртку из чёрной кожи, малость слезшей на локтях, и подошла, когда юноша распрямился. — И явно не под одеялом. Да, Дашок? Он оделся, одну ладонь умудряясь как-то держать у неё на пояснице. Ларионова не знала, как не улыбаться Мухе, который в ответ улыбался, не боясь за битую свою губу, не боясь, чтоб снова треснула и закровила. Ларионова не знала. И потому только улыбалась… — Не злись, Серёж. — Да, какой там… Щёлкнул, открываясь, дверной замок, и Мухин вышел на лестничную клетку, малость пиная кончик шнурка кроссовка. Дарья на пороге остановилась, успела одёрнуть Серёже воротник, пока он к ней спиной стоял, а когда развернулся, первее него ухватилась за ладони, которые быстрее заживут, если Муха не захочет ещё что-то снова кому-то там доказать… Но не захочет. Теперь Ларионова это точно знала. Ведь Лена в прошлом… Серёжа сам сказал — легкодоступная что тут, что в Африке… оставалась легкодоступной. Сердцу сделалось теплее и тесней в груди. Но жаловаться на то было равносильным тому, что если б богач маялся, не зная, на что ему ещё потратить деньги. — Ты, это, Дашок, — пальцы Мухи не пробежались, они будто бы кожу на её костяшках смяли в складку, вот как крепко прогладили ладони Ларионовой. — С родаками-то поделись радостью. — Какой? — Что лоханулся я. Но исправился. С мировой пришёл. А-то чё мы, хуже, чем школьники… Едва родаки на горизонте, так я — за порог. — Само собой, ты что!.. Даша кивнула резво, почти что оскорблено. Мухин попросил о том, о чём просить не следовало вообще, но прежде, чем девушка и в самом деле успела возмутиться, он к ней наклонился и чмокнул коротко в губы. Коротко, но звонко — смачный «му-а» отскочил от стен лестничной клетки, от створок сломавшегося ещё на прошлых выходных лифта и залетел путём бесконечных рикошетов под рёбра к Ларионовой, где промеж внутренних органов летал мотыльком, щекоча стенки лёгких, сердца, желудка… Она рассмеялась звонко. Так, что сразу же себе самой рот прикрыла — ещё не хватало, чтоб любопытные соседи к глазкам прилипли… — Лады, Дашок. Я позвоню. — Давай… Она мягко разжала руки, но только захотела напоследок ещё раз пальцами переплестись, как Мухин уже взялся за перила, улетая вниз по ступенькам. На первом же пролёте, возле высокого подоконника, где жестянку из-под кильки использовали заместо пепельницы, он остановился и пальцем ткнул так, что если б заместо его ногтя была стрела, то точно б угодил Даше в ключицу. — С батей-матей побазарь! И только Ларионова, виском прижавшись к двери, кивнула, встрёпывая себе хвост, только Мухин развернулся, чтоб снова ногами, какие мог себе переломать на этой чертовой стрелке, понестись вниз по ступеням, так сразу оба и замерли. Точней, не оба. Трое. Мама стояла перед Серёжей практически вплотную. В одной руке неся строгий портфель, напоминающий мужской, во второй — авоську с яблоками и какими-то консервами, Анастасия Витальевна, уподобляясь дочери, перенявшей от неё, матери, эту дурную привычку кусать губы всегда, когда слова не хотели подбираться в предложения, зажевывала внутреннюю сторону щеки. Глаза, слабые без очков в тонкой оправе из позолоты, через стёкла с «плюсовыми» диоптриями в Мухе, казалось, могли прожечь дыру — как всегда через стекло ловили лучи Солнца и выжигали в листьях дырочки. Потому, что весело. Даша в детстве так же баловалась. И тоже ахала, когда лист берёзы делался весь в «крапинку», будто бы гусеницей сожранный. Теперь смеяться и восторженно ахать сил не осталось. Только рука, будто сама по себе, подлетела ко рту. Мухин едва дёрнулся. Оправив прорезиненные полы кожанки, он оглянулся чуть назад, наверх, где Даша в двери стояла, как проститутка в комнате борделя, и откашлялся один раз. Но так громко и резко, что Ларионова едва успела напугаться, как бы у Серёжи не началось нехарактерное его возрасту лёгочное кровотечение. Но, как на армейском построении, Мухин, будто лая, «отдал честь» гортанным: — Здр-расте, Анастасия Виктор-на! И бочком мимо неё протиснулся до того, как мама, мелко качнув головой, Мухе в ответ отрапортовала ледяным — всё равно, что отколовшимся от айсберга: — Здравствуй, Серёжа. И радушная хозяйка не предприняла ни одной даже попытки, чтоб быстро ретирующегося гостя угостить чашечкой чая. Может, оттого, что Муха, за год так и не проявив чудес памяти, ошибся в её отчестве. Но, не пытаясь остановить, мама шагнула к ступеням, вверх к лестнице, к онемевшей Даше, которой и вовсе сделалось бесполезным как-то подбирать слова, оправдания. Прихлопнув чуть плоским портфелем по её коленке, не ругаясь, но и не собираясь выяснять отношений, — её, Анастасии Витальевны, даже не касающихся, если так-то посмотреть — мама только отрапортовала: — Давай, пойдём. И в руки дочери пихнула авоську, какую и разбирать-то было толком бесполезно. Но Даша, притиснувшись к двери в плотную, маму пропустила вперёд, потянулась за ручкой, чтоб квартиру захлопнуть. А сама карие глаза старалась сильней скосить в пролёт меж ступенек лестницы, надеясь там, за переплетением перил, увидеть курчавую голову. Но топот быстрых ног слышался уже где-то внизу, где-то на этаже четвёртом, если даже не третьем. И ещё один хлопок по бедру поторопил Ларионову, дёрнувшей на себя, наконец, ручку двери. Из квартиры враз пропал кислород.***
— И как это понимать? Даша, как несколько минут назад сидела перед Мухиным, так теперь сидела перед мамой. Уже переодевшаяся в домашний халат, чистый и выстиранный везде, за исключением пояса, на котором уже не первый месяц красовалось невыводимое никакими средствами пятно от масляной редьки, Анастасия Витальевна ужинала всё той же гречкой с гуляшом, ещё не успевшими остыть. И Ларионова, враз взмокнувшая в районе поясницы, выпрямилась до такой степени, что сделалось аж больно — лучше б мама под «как это понимать» спрашивала, зачем положила Мухину порцию, а не в принципе, что это Мухин тут у них забыл. На первый вопрос ответить было бы проще. А вот со вторым… всё выходило куда более проблематично. Как теперь, после нескольких недель, наполненных слёзными стенаниями, какие только матери и могла доверить, объяснять, что всё, Дашу терзавшее, перестало иметь свою важность? Что всё, как раньше?.. Это она, Даша, могла понять, простить так быстро. А мама вот… — Наверно, — едва в состоянии подбирать слова, Ларионова опустила голову, но не до такой степени, чтоб подбородком коснуться ключиц. — Понимать так, как всё выглядит… — Вы помирились? — Да. Мама молчала. Даша знала, что на неё смотрели с бо́льшей внимательностью, чем отец смотрел на вывихнутые суставы, какие надо было вправить. Потом исподлобья увидела, как рука с браслетом из каких-то коричнево-красных камней потянулась за куском чёрного хлеба. Мерный шум цокольной лампочки сделался громче стука секундной стрелки, когда мама самым ровным тоном, насколько это в принципе было возможно, протянула: — А что так? — будто бы ей дела не было, но этим небезразличие Анастасии Витальевны стало только ясней. Холодная злоба, невесть к кому в первую очередь обращённая, колола, точно шпагой. — Что стряслось, что он пришёл? И Даша голову только думала поднять, как вдруг мама, сама от своей догадки опешив, проговорила изменившимся голосом: — Это же он пришёл? Не ты к нему прискакала? — Нет! — вспыхнула так, что будь чуть взбалмошней, то мать, наверняка, подумала бы, что так всё, наоборот, и вышло. — Нет… Это он пришёл. — Так, — ложка по дну фаянсовой тарелки скрипела, возясь, на горбушку «накидывая» гречки и нашинкованного лука, моркови, подливы. — Завтра, значит, снег пойдёт? — Мам… — Что ему надо было? Даша молчала. Знала, что тяжело будет объяснить, доказать, что всё, что с Елисеевой у Серёжи было, оказалось одной большой ошибкой, и только потому не злилась. Маме, в конце концов, от её закатанных глаз и цокающего языка ситуация ясней не станет. — Там всё запутанно так… Он ко мне пришёл весь избитый. У них там конфликт с каким-то бугаем из Бирюлёво был, — Анастасия Витальевна хмыкнула, явно не веря, и Ларионова решилась сразу же ва-банк идти: — Из-за той Лены, мам. Помнишь? Мама, если и удивилась, то виду не подала. Только хмыкнула второй раз к ряду, продолжая гранью ложки высекать искры из фаянса. Ларионова всеми силами держалась, чтоб не заткнуть уши руками. — Помню, — и откусила от горбушки немного. А потом настолько возмутилась, что не до конца даже прожевала: — И, что? Побили его из-за Лены, а пришёл к тебе? — Тот, из Бирюлёво — её парень. Он только из армии вернулся, а она на те два года… гулять пошла. И вот, вернулся. Елисеева, естественно, не ждала, всё возле Серёжи крутилась. А этот узнал. Ну и, вот, вышло, что Мухин за неё огрёб. Мать подняла серые глаза от тарелки. Такие необычные, будто снятые сразу в чёрно-белом цвете, они Даше всегда нравились, но сейчас сделались всё равно, что светом рентгеновского аппарата, проглядывающим её всю, насквозь. От мурашек, побежавших по руках, шее, спине, сделалось некуда бежать. — Огрёб, — повторила в задумчивости Анастасия Витальевна. А после снова принялась мешать гарнир с подливой. — Бедненький. Ещё и крутились возле него, ну, несчастный… Медленно закипал чайник. А Даша, напротив, вся оледенела, хотя под рёбрами и продолжал кружиться мотылёк, рыщущий тепло и свет, и только оттого, кажется, Ларионова ещё не рухнула на пол окоченевшей статуей. Она на руки свои хотела теплом дыхнуть, но боялась оттого вовсе покрыться заиндевелой коркой льда. А был ли смысл что-то маме объяснять? Она не верила, если её отчетности без ошибок сходились с первого раза. Как тогда могла поверить в рассказ, что Мухин, точно в сказке, враз опомнился от чар злой колдуньи Елисеевой и, отрезвлённый «лечебным» пендалем от пограничника из Бирюлёво, пришёл к той, кто его всё это смутное время ждал? Даже Даша, если б ей такое Инка рассказала, навряд ли бы поверила. А тут… — Мам, я понимаю, что тебе тяжело в это поверить… — только начала на вдохе, но враз в крови сделалось много углекислого газа, пришлось выдохнуть. Вместе с тем пропала и уверенность. Вместе с тем и мама снова подняла на неё этот свой фирменный взгляд поверх очков — заляпанных, но, казалось, самых чистых. — Но? — подсказала Анастасия Витальевна, совсем не по этикету складывая на стол локти и подаваясь вперёд. Гранью православного креста под халатом стукнула по краю тарелки. У Ларионовой зачесался затылок. А за ним — вся голова. Это какие-либо мысли, слова и обещания бежали с мозга, как крысы с корабля. — Но… мам, эта Лена была ошибкой. Он меня любит. — Это Мухин так сказал? — Да, — не колеблясь, ответила, но, не выдержав и пары секунд маминого взгляда, оправилась: — Про Лену — сам сказал. И сразу поняла, что по себе же выстрелила — точным выстрелом в упор из охотничьего дробовика. Анастасия Витальевна, вопреки Дашиным ожиданиям, ничего не сказала, и даже бровью выразительно не повела — только продолжила так же внимательно смотреть, как временами смотрела на калькулятор. А мамин взгляд на калькулятор был тяжелей папиного взгляда на вывих. Но… в чём была не права? Разве соврала? Если да, то где? Лена же, в самом деле, была ошибкой — мало ли, что там сложилось, что Мухин забылся, может, в самом деле, Даша-то и виновата, что на кавалера своего с бесконечными парами, отчётами и эссе, не находила времени? Но ошибка не оказалась роковой, разрешилась до того, как Ларионова окончательно разочаровалась в попытках склеить разбитое сердце, а Мухин совсем по уши влюбился в манекенщицу, оказавшуюся проституткой. Всё разрешилось… Елисеева оказалась ошибкой. Муха получил по лицу, носу и груди за ту, которая того не заслуживала, и понял это только в тот миг, когда безумный увалень из Бирюлёво за несостоявшуюся невесту пытался Серёже сломать рёбра. Тоже, в каком-то смысле, озарение… Что он любил её, Дашу. Разве это — не само собой разумеющееся? В данной-то ситуации?.. Мама так ничего и не сказала. Только опустила глаза в тарелку, которая довольно быстро опустела, — проголодалась, видать, — и доела крайние ложки. Сразу же вымыла тарелку, чтоб после зёрна гречки не приходилось отскабливать ногтями, ножом и жёсткой губкой, царапающей стекло и пальцы. Даша сама не поняла, как в себе нашла силы обернуться на стуле на девяносто градусов. Стукнулась коленом о ножку стола, но даже не пискнула, только на выдохе вылетело само по себе: — Мам… — такое тихое, что, показаться могло, звал Анастасию Витальевну ребёнок, а не девушка добрых двадцати лет отроду. — Даша, — совсем полярным окликнула её мама, только-только вытерев руки. — Твоё право, что с этим Серёжей делать. Но мою позицию — и позицию отца тоже — я думаю, ты и без расспросов знаешь. — Ты против… — Мы против. Ларионова потупила взгляд на ладони, лёгшие на дёргающиеся колени. По нёбу расползался дёготь, густой, как смола, как простудная слизь, какую не получалось не проглотить, ни выплюнуть. — Я знаю, — едва откашлявшись, но так и не избавившись от горечи в области зоба, Даша посмотрела на маму, скрестившую руки на груди. — Он не выглядит, как кто-то… хороший и надёжный. Но сам по себе… Серёжа не такой. Анастасия Витальевна и ухом не повела. Даже не соизволила вверх, к переносице поправить сползшие на кончик носа очки. Ларионова знала — это отвратительный знак. Мать сейчас — лёд, и пытаться её растопить — всё равно, что в этот самый лёд нырнуть. Нерационально использовать тепловые ресурсы собственного организма. Но она всё-таки попробовала: — И что теперь делать? — спросила, не успев удержать вздрагивания голосовых связок, что дрожали, как под пальцами опытного музыканта, всю жизнь игравшего на арфе, дрожали струны. Первым Даше ответил чайник. Он закипел так мерзко, так звонко, будто враз взвизгнули десятки мышей, но ни мама, ни дочка не поспешили к плите. Только Анастасия Витальевна, сильнее зажимаясь в груди, посмотрела куда-то за окно, где давно уже стемнело, где фонарь одиноко горел в раз потемневшей листве, и на выдохе выдала: — Одно, чего я у тебя прошу: не таскай его сюда. Если отец узнает… От твоего Серёжи мокрое место останется. — Он так не сделает. — Ты так думаешь? И враз какие-то споры сделались бесполезными. Даша отцу, ясное дело, не говорила про Серёжу и его ошибку, но Алексей Михайлович, наверняка, и без того мог понять, что между Ларионовой и Мухиным пробежала чёрная кошка — с длинными ногами и хабалистым характером. Иначе выйти бы и не могло — ведь столько говорила, говорила, заливалась, а тут — как отрезало. Да и, в конце концов, он врач. А у врачей… есть такая особенность — всё видеть. Даже то, что в первый раз в глаза не бросалось и не вызывало подозрений. А красные глаза, под какими синевой отливали синяки, вызывали подозрения даже у некоторых Дашиных одногруппниц. Мама, ответ прочтя на лице девушки успешней и быстрей, чем это мог сделать папа, выразительно мотнула подбородком, мол, «выводы делай сама». А под конец назидательно напомнила: — Не здесь. Не при отце. И вышла из кухни, не вернувшись даже на восклицание: — Мам, а чай? — отбив его ловко и чётко, как это иногда не умудрялись делать даже профессиональные теннисистки: — Вредно такой горячий чай пить. И Даша осталась одна за столом, за которым за последние тридцать минут сидели два абсолютно разных человека, но Ларионовой почти что одинаково близкие. Что без матери, что без Серёжи будни было сложно представить; такие разные, но одинаково нужные, как требовался воздух, как требовалась вода, они друг друга отторгали. И Ларионова оказалась между ними, не зная, что будет проще пережить: обезвоживание или асфиксию. Москва мерно шумела листвой, пригоняя мелко моросящий дождь.