
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
Романтика
AU
Нецензурная лексика
Частичный ООС
Алкоголь
Как ориджинал
Отклонения от канона
Серая мораль
Элементы ангста
Курение
Служебный роман
ОЖП
ОМП
Измена
Преступный мир
Преканон
Психологическое насилие
Россия
Полицейские
1990-е годы
Борьба за отношения
Любовный многоугольник
1980-е годы
Нежелательные чувства
Советский Союз
Нежелательная беременность
Описание
Взмах крыльев бабочки может кардинально поменять историю. Что уж при таком раскладе говорить об отношениях Даши Ларионовой и одного криминального авторитета, завязавшихся на лавочке её подъезда? Нужно было с самого начала понимать, что ни к чему хорошему это бы не привело.
Но сейчас, когда все вокруг идут ва-банк, когда ставят на удачу свои и чужие жизни... Какой смысл, с чего всё началось?
Какой смысл, к чему всё приведёт?
Примечания
Я сама не знаю, чем кончится эта история. Но руки чешутся. Значит, чешем их - об клавиатуру.
🖤 https://t.me/+N16BYUrd7XdiNDli - ссылка на авторский телеграм-канал, где собраны мои мысли, фото/видеосклейки, ответы на вопросы читателей. Заходим, не стесняемся 💋
🏆 №1 в «Популярном» по фандому – 7.12.2023
1989. Глава 2.
24 декабря 2023, 12:00
сентябрь 1989
— …Чё, прям так и сказал?! Инка Доронина в телефонной трубке своё возмущение делила вместе с потрескиванием проводов; казалось, что даже КГБ-шники, круглосуточно висящие на номере, прикреплённом к квартире Ларионовых, втихаря перешептывались, а их ругательства, отправленные в адрес Мухина, перекрывались шумами, сжирающими словами Инны. В ответ Даша только угукнула и из коридора, где у стенки шифоньера стояла, побрела на кухню, где на газовой плите уже грелся суп. Зажав между ухом и плечом трубку, она несла дисковый телефон в ладони, второй рукой мешала лапшу и думала, на кой черт сейчас, когда между её ссорой с Серёжей прошло аж три недели, с Инкой делилась каждый сказанным и услышанным словом той самой встречи. Ведь только, вроде, стало проще строить отражению в зеркале улыбку — относительно правдоподобную. А сейчас — только душу рвать… — И, чё, — Инка с манерой падальщика, кинувшегося на трупную тушу, в трубку выдохнула: — Потом было что? — Нет. Он сказал вот это, и я ушла. — И тебя не остановили? Он за это время так и не объявился? Желудок весь сжался, словно был тряпкой, какую кому-то потребовалось выжать насухо, и Ларионова скривилась ни то от голода, ни то от мысли, что по ней махнула, как ножом: — Нет. — Вообще никак? Не звонил, не приезжал? — Нет. — Обалдеть просто… Даше сказать в ответ на достаточно честную констатацию факта было нечего. Она только вытащила с посудного шкафа тарелку поглубже и бёдрами облокотилась о кухонный гарнитур. «Обалдеть»… Что тут ещё скажешь? Всё по делу. А зная, как умела выражаться Доронина, она ещё сдержалась — могла хлеще сказать, что точно было бы сложно с ней поспорить, но в стократ проще на Инку огрызнуться за брань. С приоткрытого окна мягкая осень, тёплая, самое настоящее бабье лето, разрешающее ходить в лёгких плащах на одно платье, потянула сквознячком — таким же тёплым, но только пока Солнце высоко горело, подсвечивая листву золотистым огнём, но коварным и мёрзлым ветром, едва только светило опускалось за горизонт. И пусть часы показывали только половину третьего, а на небе не было ни облачка… Ступни у Ларионовой замёрзли и оледенели уже тогда. — Да, вот тебе и съездила в Крым… — подавленно выдохнула в трубку Доронина, наверняка подпирая щёку кулачком. — Вроде, всего пары недель в городе не было, а сколько произошло… Крышка на греющейся кастрюльке единожды подскочила, и Даша, её снимая на соседнюю конфорку, сказала, как отрезала: — Ничего не произошло, — так, что обмануть у Ларионовой получилось только разве что воробья, усевшегося на наружный карниз оконной рамы. Ничего? Год и три месяца — это ничего? Нет, разумеется, нет! Это не «ничего», и их из жизни вычеркнуть, будто и не было ничего, не было никакого Мухина, отдавшего предпочтение свое расфуфыренной клуше с хабалистым характером, тоже так просто не выйдет. Ларионова это понимала, как важность написания диплома, а Доронина — как редкость перламутрового лака для ногтей в косметичке. Но… что теперь могла сделать? Если себе постоянно рану будет бередить, то она и не заживёт никогда. А если и затянется — только к новому тысячелетию — шрамом, то шрам этот будет таким уродливым, что мысль о жутком рубце никак не вылетит из головы, даже если он, этот шрам, рубец, окажется спрятанным под слоем одежд. Потому, сейчас сидеть с Инкой на разных конца одного и того же провода, кости перемывать Мухину, его пассии до такой степени, чтоб коленные чашечки при ходьбе скрипели, попросту… бессмысленно. Мало того, что бессмысленно, ещё и дорого — вот придёт в конце месяца квитанция за телефонную связь, и в сотый раз в сердцах воскликнешь: «Как же, Мухин, ты мне — во всех смыслах — дорог!..». Накладывая суп, Ларионова случайно капелькой горячего бульона попала себе на ладонь. Дёрнулась. Рефлексы. А больно хоть? Не особо… — Конечно, ничего. А что произошло-то? Инка переобулась чуть ли не в воздухе, но так мастерски, что не резанула слух её пауза, и в голосе подружки не было ни капли притворства: — Было бы ещё, из-за чего переживать! Наоборот, радоваться надо, что козёл этот сам себя слил, Даш! Ты рада? Ларионова подула на ложку, полную резанной морковки, а сама закатила под потолок глаза; до неё до сих пор оставалось загадкой, как Доронина доучилась до четвёртого курса. С её-то мозгами… — Ага. До небес и обратно. — Сегодня тогда пойдём. — Куда? — Как? — перед Дашей аж нарисовалось лицо Инны, вскинувшей брови вплоть до появления парочки морщин на ровном лбу. — На Ногина пойдём гулять. Разведаем обстановку. Ларионова даже не знала, что сказать, а вместе с тем испытала как безграничное счастье и горечь оттого, что Доронина сейчас не сидела за соседним стулом. Потому что, если б Инна сейчас на неё посмотрела — всё бы поняла и затихла, и не пришлось бы старательно в голове перебирать слова, чтоб идею однокурсницы скинуть на тормоза. Но, если б Доронина вместе с ней суп бы сейчас хлебала, то отставила бы тарелку в сторону и стала б толкать в сторону шкафа, где у Даши висело платья, наверно, три — это с учётом выпускного костюма, ради которого матери приходилось чуть не весь зимний квартал оставаться на двойные смены, чтоб потом одной из первых претендовать на командировку в Болгарию. И Даша не знала, что могло бы быть хуже. — Инн, — едва прожевав остывший во рту кусочек курицы, Ларионова бровям позволила съехаться к переносице. — Ты в своём уме? — А чё? — Нам что там делать? — Хочу посмотреть, есть ли у твоего Мухина хоть какое-то подобие совести! — воскликнула Инка так, что отодвинувшая от уха трубку Ларионова всё-таки решила: хорошо, что по телефону болтают, а не за одним столом сидят. В случае, если Доронина совсем надоест, можно будет уронить трубку. А при личной встрече сорвавшуюся связь списать на «помехи». — Потому, что если он продолжает с этой профурсеткой шляться, то нет и смысла по нему хоть как-то убиваться! — Ты серьёзно? — цыкнула Даша языком, сдерживаясь, чтоб не пихнуть от себя телефон уже тогда. — Ты думаешь, что он… не с ней? — Не исключено, что эта Лена-полено у него долго не продержалась! Такого злорадства и ехидства, с каким заливалась Доронина, девушке не могла припомнить даже у Дюдюки Барбидокской. — Даш, ну, посуди сама, ты её видела, я её видела, мы об одном и том же человеке говорим. Она же, ну, объективно, страшная, как Божий суд! Мухин, может, и придурок, но не мог же у него настолько вкус испортиться, чтоб после тебя переметнуться на такое пугало! Она сидела над тарелкой супа, снова ничего не ответила, так и не поняв, считывать слова Инки за комплимент или оскорбление. — И, знаешь, с ней он там гуляет, или уже без неё — это дело второе. Нам первым делом там надо появиться, это точно. Даша сама не поняла, что побудило всё-таки задать абсолютно чуждый вопрос: — Зачем? — Ну, — цыкнула в нетерпении языком Инка. — Ларионова, ты меня порой поражаешь; ты ж умная, блин, а в некоторых вопросах — просто несмышленый котёнок! Ты просто представь себе, какое лицо будет у Мухина, когда ты с каким-нибудь мальчиком мимо него пройдёшь! — Да, — она хмыкнула, вылавливая среди мелко нарезанного лука перец горошком. — Представляю; он от смеха лопнёт. А на том конце провода, кажется, лопнула Доронина: — Да с чего бы вдруг?! — Да потому, что это смешно, Инн! — вскинула голову Ларионова к стене, будто в этой самой стене было окошко, через которое разглядывать Доронину можно, говорить с ней, как по-настоящему. И вдруг поняла: кроме ног замёрзло ещё и горло. — Это сплошная показуха будет, стыд один. Ты ещё предложи мне какого-нибудь его друга окучить, чтоб с ними там гулять каждый день. Санта-Барбара какая-то! Сглотнув, Даша на мгновение задохнулась. И замерла. Сама не заметила, снова, как глаза намокли, а по уж щеке побежала слеза, которая сейчас, того и гляди, упадёт в суп щепоткой растворённой солью. — Нет, а почему нет?! Чего этот баран будет себе самооценку повышать тем, что он девочек меняет, как перчатки? Его и осадить не помешает! — воскликнула в ответ Доронина, хитрым стратегиям которой мог позавидовать сам Штирлиц. — И, к слову, про друга — хорошая идея! Но, наверно, трудно осуществимая… Ларионова беззвучно взвыла, едва не роняя лицо в тарелку из-под супа. Весь обед Инна делилась своими интригами, чего Даша, отложившая трубку слева от себя, уже не слышала. Она просто ела, единожды утерев лишнюю слезу, и хотела волосы на себе рвать. Москва едва шумела магистралями за оконными рамами не оклеенной кухни.***
Доронина обожала учёбу в первой половине дня. Не потому, что во второй могла работать, нет. Во второй половине дня у Инки было несколько часов, чтоб успеть «нормально» — что в понимании студентки значило, на часа два — сходить в душ, накрутить себе чёлку, накрасить ногти и лицо, чтоб потом, часикам к восьми вечера, поехать куда-нибудь на Арбат гулять. Даша как-то — ради интереса — составила условное соотношение временных затрат Инны на итог всех её сборов. Как правило, «счёт» был не в пользу Дорониной; гулять у неё выходило в прямом смысле этого слова — в кафе и ресторанах, чьи прейскуранты из-за инфляции менялись с какой-то космической скоростью, Инна была едва ли в состоянии заказать какой-нибудь салатик, а другие компании приглашать её к себе за столики не особо торопились. Вот и приходилось оттого Дорониной бродить по Парку Победы, каблуками натирая мозоли и отгоняя от себя таких же бедных, как и она, студентов, едва ли способных удивить её сорванным букетом ромашек. Ларионова утреннюю учёбу любила потому, что она поддерживала дисциплину. Да, она не до такой степени учиться любила, чтоб с восторженным писком втискиваться в забитый в утренний час-пик автобус, но возвращаться домой в третьем часу нравилось. А если учесть, сколько нужно было времени тратить на крайнем курсе обучения, это было очень кстати. Но в тот день хотелось порог главного корпуса переступить ровно в восемь утра, а выйти — уже только после ухода ректора. Чтоб в голове было тесно от формул, законов и фамилий, от рассуждений над целью и задачами дипломной работы — всё, что угодно… Лучше больная от ответственности, чем больная от пустоты голова. Мысли были тараканами, кишащими целыми стаями в общажных корпусах, которые от человеческих рук убегали, что проще было с ними смириться, чем вытравить их навсегда. А время, в свою очередь, наоборот, напоминало песок, который утекал сквозь пальцы быстрее любой другой жидкости. Даша это всё понимала. Прекрасно понимала. Но сидела в спальне, за столом, заваленным рукописными конспектами, с маленьким светильником и слышала, как от неё вместе с мыслями о нужном, важном сейчас, убегали и секунды — по одной. Отчего-то прикрывая глаза, Ларионова свою голову представляла стеклянным кубом с филигранно высверленными в нём дырах, через какие утекало, убегало содержимое коробки. И сразу, как на дне не оставалось ни песчинки, ни капельки, в глаза бросался камень — огромный, недвижимый. Такой, что проще вдребезги расколотить стеклянную коробку и по осколкам растащить куб, чем поднять камень. То же самое было и у неё с головой. Череп — стеклянный ящик. Мысли о важном, об учёбе, о скором срезе по экономической теории, о встрече с дипломным руководителем на следующей неделе, к которой надо уже приготовить план и примерное содержание глав, в идеале, со списком литературы — водянистый песок. А камень — Мухин. Такую аллегорию можно было даже без труда объяснить. Мухин — камень… Да, так и было; в крайнюю их встречу, ознаменовавшуюся гневным спором под ветками берёзы, Серёжа был именно таким. Каменным. Равнодушным — к ней. И каменно-стойким за другую — ту, которая выросла из ниоткуда, смехом напоминая кваканье лягушек, забывала временами одёрнуть задравшуюся по бедру юбку, а табачный «душок» перекрывала жвачкой с мятой. Даша такую никогда не пробовала, несмотря на то, что «Love is» — тоже тот ещё раритет. Камень… А она в тот день — волна. Та, которая бушует яро… Но какой в этом толк — если, налетая на скалу со скоростью, которая людей и корабли отправляет на дно, она, волна, только и делает, что разбивается о пологий твёрдый склон? Только и делает, что, умирая сама, напоследок обтачивает до той остроты, что со временем страшно даже посмотреть — не то, чтоб ступить на склон, водой окроплённый, как липкой кровью очередной волны, растворившейся в пену… Вот, на что она надеялась тогда? Что Серёжа образумится, как это было с Каем в мультике про Снежную Королеву, и чары, наложенные той овцой, спадут, едва Мухин увидит Дашу? Или при всех пихнёт Ленку в лужу, сам штанины брюк разорвёт, когда на коленях проедется к ней по асфальту, дабы вымолить прощение? Вот ведь глупость… Не стал бы он такого театра устраивать перед своими друзьями. Да и, наверно, не стал бы такого делать, даже если б Ларионовой «повезло» его с Леной застать в самом тёмном, самом интимном месте, где только могут быть два человека разного пола. В таком месте, где даже Даша с Серёжей не была ни разу. Просто… он не такой. Сделался не такой. Вся его чуткость, понимание будто бы растворились — как табачный дым развеивается в воздухе, портя атмосферу и без того загрязнённой Москвы. И в какой момент случился перелом, когда ему всё своё время пришлось делить на ветку Ларионовой и ветку манекенщицы с Люберец? Делить, причём, неравномерно. Что случилось? Сколько бы Даша, разглядывая себя в зеркале с разных сторон, не задавала себе этот вопрос, ответа у неё не находилось. Точней, чёткого ответа не находилось. Голова могла изнутри взорваться больным гнойником оттого, сколько в ней было теорий — Ларионова могла ненароком Серёжу как-то, сама того не заметив, обидеть, задеть. А, может, его просто охомутали намеренно — много ли парню надо, чтоб не повестись на ноги, выглядывающие из-под мини-юбки? В висках уже гудело, а голова будто сама продолжала двигаться по кругу, как по орбите. Ларионова уткнулась глазами в собственные конспекты с прошлой сессии, которые не понимала ни то оттого, что в мозге были другие переживания, ни то оттого, что учебник по микроэкономике переписывала второпях, жертвуя красотой почерка. Себе в голову силой вбивала факторы, влияющие на положение кривой спроса, а перед глазами — под силой инерции ассоциаций — рисовалась картина, будто она — не больше, чем акционный слот на валютной бирже. И Лена — такой же слот, а Серёжа — покупатель. Акционер. Без опыта. «На кривую спроса влияют цены товаров, товаров-субститутов, товаров-комплементов, доход потребителей, заинтересованных в товаре…» Но если Даша тогда — продукт чистой советской экономики, переживающей… явно не лучшие периоды, то Лена — будто бы пакет акций какого-нибудь дома мод в Вашингтоне. Красивый на вид, но такой бесполезный!.. Что первым делом возьмут? То, что блестит — есть, всё-таки, в людях что-то от зверья. В частности, от сорок. Она вздохнула. Так, заново. Что влияет на положение кривой спроса?.. Вздохнула. Выдохнула. В голове — мрак. Мрак лишнего и пустота нужного. Вздохнула. Перелиснула страницу. Та смялась под пальцами. «Твою ж!..» Сама!.. Ларионова тетрадку отбросила о стенку, что та, ломая себе сгибы бумажных листов, сразу же рухнула неровно на стол. Поверх учебника. А сама Даша, ставя под лопатки синяки, откинулась на спинку стула так, что она только чудом не отвалилась от каркаса, превратив сиденье в табуретку. Ничего не складывалось! Привыкшая ко всему искать предпосылки и причины, в этот раз Ларионова была вынуждена головой о стены биться в неведении, по какой причине Серёжа, её на руках носивший через лужи, враз переметнулся к другой, глазами начав косить под чужое платье. И вместе с тем в собственной внешности не хотелось разочаровываться; в конце концов, не до такой степени у Даши были критично тощие бёдра — упругая грудь и личико, на котором прыщики даже перед менструацией были редкостью, закрывали этот её недостаток… Но будто бы иных причин у Мухина взять и начать на другую заглядываться не было… Лампочка в настольном светильнике всё вокруг заливала таким ярким рыжим светом, что казалось, будто каждая бумажка, каждая страничка полыхала огнём. Полыхала огнём, как от золотого Солнца в окне полыхали стены её комнаты, как ковёр на стене над кроватью, как книжные полки, как кресло, перенесённое в спальню из гостиной, как пошедшие стрелкой колготки на дверце бельевого шкафа. Даша думала, как и множество дней до того. А потом враз почувствовала, как устала. Ужасно устала… Думала и дальше. Но теперь думала, лбом приложившись к тетрадям и конспектам.***
Как бы не было, но ко всему было реальным привыкнуть. Даже если учесть, что на следующий день, стоило только открыть глаза и наткнуться взглядом среди обилия учебников, тетрадей на фотокарточку с полароида, которую у Ларионовой ещё не хватило духа выбросить, сжечь или порвать, так всё начиналось заново. Повторное проживание всех стадий принятия за сутки приходило с рассветом, и цикл кончался на предпоследнем этапе, когда, казалось, сил уже не осталось ни торговаться с самой собой, не терпеть жрущую изнутри тоску и боль. А той мало, всё мало!.. К вечеру двадцать первого сентября Даша, не добившаяся толком никакого толка от пары часов над конспектами, себе напоминала об одном — ко всему привыкаешь. И на сегодня — всё кончено. Можно выдохнуть. Слышать, но не слушать мысли, что в голове — всё равно, что рой назойливых мух… — «Мух? Боже…» — …и относиться к ним… как к попрошайкам. Тем самым, которые плохо пахнут, подумывают о продаже Родины за чекушку, а иногда и кидаются к ногам, стоит мельком вытащить из кармана куртки хотя бы три копейки на проезд в общественном транспорте. Просто… игнорировать. Или хотя бы пытаться — оглядываться, но ничего не говорить. И убегать… Ларионовский побег был удачен. Так сказать, уже приноровилась к тому, чтоб не обращать внимания на слетающие с пяток каблуки, когда на кону стояла очередная ночь без сна, но с целым вагоном мыслей, дум и слёз. С вагоном, который, когда разгрузишь, получишь одну сплошную пустоту — что в нём самом, что внутри, в грудной клетке. И не разгрузить ведь его, этот вагон, не выйдет — иначе размажет по рельсам-шпалам. Потому Ларионова убегала. Успешно. Голыми ногами по щебёнке, по битому стеклу неслась от самой себя которую неделю, уже свыкнувшись со шрамами на ступнях, пятках и подушечках пальцев ног. В пустой квартире её было некому догонять. Только мерно шумела цоколем работающая лампочка в коридоре, когда Даша, отойдя, наконец, из-за стола и почувствовав, как захрустел сухим песком поясничный отдел позвоночника, направилась ужин греть на кухню. Довольно скоро, когда в тихом треске электрики почудились чьи-то шаги, Ларионова фоном включила телевизор в гостиной, что был вместе с тем и спальней для родителей — огромный, толщиной аж в две Дашиных головы, он крутил по «Первому каналу» «Ивана Васильевича», над которым Ларионова смеялась, только когда была пьяна. А сейчас побеги Бунши с Милославским по хоромам Грозного казались… такими наигранными. Но Ларионова смотрела. Позволив себе нарушить всевозможные вето, наложенные на еду в гостиной, она наложила в тарелку тушеной картошки с курицей и, елозя вилкой по горячему дну плошки, пялила глаза в бликующий экран. Стараясь уже не думать, а попросту дожить этот день, дождаться возвращения мамы и папы с работы — хотя, отца ждать бесполезно, у него намечалось ночное дежурство в травматологии. Зато, мама скоро придёт; если все строки и графы в бухучёте за летний квартал наконец-таки сойдутся. Вместе пережидать ещё один день будет проще… Даже если учесть, что родители возвращались после своих смен почти никакие, сразу ели и, едва успев вытащить зубную щётку изо рта, валились спать. Но будет проще. Сопение за стенкой уже давало знать, что Ларионова не одна. И это чувство было одновременно как спасением, так и проклятьем. Иван Васильевич, тот, который царствовал в шестнадцатом веке, что-то на ухо нашептывал Зинаиде, когда Даша проглотила кусочек картофеля. И кубик горячим комком глины встал в горле вдруг от осознания; как мерзопакостно выглядели все эти герои… Кто там своим выбранным не изменял? Все были хороши — и царь, которому палаты с наложницами разных мастей достались вместе с регалиями, и староста дома, какой, надев только расшитый золотом кафтан, с этими самыми царицами стал за столом заигрывать… И сама красавица-певица Зина. Ларионову всегда от неё тошнило, но сейчас в персонаже Селезнёвой Даша находила… много нового. Это как копать землю, но наткнуться на зарытый в почве мусор. Зина сильно намалёванным личиком, этими модными и достаточно вызывающими — для семидесятых годов — платьями, своими кудрями, что вокруг её головы образовывали ореол сгнившего одуванчика, сделалась враз похожей… на Ленку. Будто встретились герой и прототип. Ларионова потупила взгляд. Она её, манекенщицу, единственный раз увидела, — там, под подъездом Мухина — но зуб готова была отдать, уверенная, что и по легкомысленности Ленка не уступала Зине. Что одна мужа бросила ради продюсера, что вторая… наверняка могла бы переметнуться к кому-то другому, если б на горизонте появился бы кто-то покруче Серёжи. А кто мог быть покруче Серёжи? Витя Цой? Сглотнула. Картофельный кусок всё-таки провалился вниз по пищеводу. Желудок сразу запекло, будто в нём изжога разбушевалась. А потом не сдержалась. С презрением переключила канал на «Культуру» — в надежде, что там фильмы будут с более культурным содержанием и подтекстом, измену не трактующим, как нечто весёлое. Что за фильм шёл по телевизору, Даша понять не смогла. Едва она всмотрелась в экран, так из прихожей, тишину квартиру сотрясая, донёсся звонок входной двери. И враз сердце, державшееся в груди венами, артериями и прочими внутренностями, рухнуло, заместо себя оставляя пустоту. Такую болезную, что Ларионова, сотрясшись враз крупной дрожью, с тарелкой жаркого скользнула по заправленному дивану. Вдаль от двери. Ей двадцать лет было, да, и бояться, когда кто-то в дверь звонил, уже лет пять сделалось как «глупо»… Но, чёрт побери, звонок в дверь пустой квартиры никогда не приводил к чему-то хорошему! Едва не расплескав гарнир по обивке дивана, Даша убрала на тумбочку тарелку. Ладони тряслись так, что ложка всё-таки выпала на ковёр, только чудом не оставив на нём жирный след. Спиной вжимаясь в дверные косяки, она вышла бесшумно в прихожую, где жёлтый свет лампочки всё в округе заливал будто бы грязным светом. Так прямо смотрела на дверь, словно ждала, — а вместе с тем и опасалась, — чтоб из-за неё заново донёсся звонок. Сделала осторожный шаг вперёд. Продуманный настолько, что враз вспомнила каждую скрипящую половицу и принялась их огибать, подобно сапёру. Но без толку. Словно предугадывая, видя всё сквозь дверь, с другой стороны лестничной клетки снова позвонили так, что Ларионова почти было попятилась назад. А потом враз заколотили кулаком. Даша бы сбежала, если б ноги не разучились гнуться. Но сделалось поздно. Она уже замерла на месте, не в состоянии окоченевшими руками хватать выпадающие из грудной клетки, вслед за сердцем, внутренности, и смотрела на неподвижную, равнодушную с виду дверь, как зачарованная. Словно боялась, что стоит отвернуться, убежать, моргнуть не в тот момент — и её, дверь, выбьют, снесут с петель, и ворвутся внутрь, её, Ларионову, прибьют, разворуют… Кто-то невидимый толкнул Дашу против воли к порогу, уверяя, что надо послушать, в идеале — глазок тихо-тихо приподнять. И пульс тогда подскочил, Ларионова почти было прижалась бесшумно грудью к двери, мягко пальцы положила на выключатель, чтоб отключить свет… За дверью дышали тяжело. Тяжело и так громко, что это было слышно даже у порога. Ларионова не успела тому даже напугаться, насторожиться и отшатнуться прочь, к себе в спальню, как вдруг на лестничной клетке гортанно взвыли. Желудок прилип к позвонкам, когда чужие пальцы вдавили кнопку звонка в основание, разрывая ей барабанные перепонки, когда чужой кулак так постучал по двери. А потом раздалось: — Ларионова!.. Такое знакомое. Такое больное и надрывное, что сделалось лишним подбирать слова к своим ощущениями и чувствам. Это был Мухин. Она не могла спутать. Тряска рук, из-за которой ложка улетела под диван, сделалась ничтожной с той инерционной волной озноба, ударившей в челюсть. Ларионова вся в нутре сжалась, когда из-за двери вслед рёву, какой её фамилию простонал на все семь этажей, донеслось: — Даш, открой! Я знаю, ты дома! Свет горит, Ларионова, пусти меня!!! — что под конец перешло в писк, ещё более жалобный стон, Даша опомнилась. Дёрнулась к крючкам, прибитым неподалёку от двери. Важным сделалось только справиться с собой, не осесть под порогом до того, как Мухин так же свалится с другой стороны её квартиры. В шуме передёргивания затвора она едва смогла вогнать в лёгкие порцию воздуха, а на выдохе, перекрикивая повороты дверного механизма, воскликнула в обивку дермантина: — Сейчас, Серёж, сейчас! Будто счёт шёл на секунды. Ларионова не тратила драгоценного времени, чтоб оправить себе волосы или вытереть уголки губ от подливки жаркого. На себя дверь рванула с силой, известной только стюардессам, которые в юбках и на каблуках запирали огромные крылатые боинги. И замерла, забыв, как до того дышала. Мухин стоял не живой, не мертвый. А потом, едва прошла какая-то нано-часть от секунды, такая маленькая, что за неё не происходит ничего в мире, в теле, в космосе, Даша вдруг поняла, что вообще не знала, как Мухин стоял. В полумраке клетки, где кто-то из соседей повадился лампочки выкручивать, на лице Серёжи следы крови выглядели мазками грязи жидкого чернозёма. Будто его углём погладили по щекам, по голове, по рукам, кажется, по груди — из-под майки выглядывали помрачневшие бесконечностью гематомы синяков, «подкрашенные» местами кровавыми мазками — и будто бы по зубам. Она отшатнулась в ужасе, — «нет, не могли ж ему зубы в самом деле выбить?..» — а потом сразу же, как под пяткой скрипнула обогнутая до того половица, кинулась опрометью к порогу, не забыв весь воздух из лёгких выпустить звонким охом: — Серёжа! Что случилось? Её плечо быстро оказалось под его рукой, до того нашедшей опору в стене неподалёку от дверного звонка. Мухин только пробормотал что-то, что быстро потерялось в череде Дарьиного лепета, и облокотился на неё так, что ноги подогнулись и у Серёжи, и у девушки. В прихожую они почти что ввалились. Ларионова, извернувшись чуть ли не из последних сил, какие после вида физиономии Мухи враз предательски покинули, хлопнула дверью, чтоб не сквозило, а соседи уши не грели. А потом, подобно медицинской фронтовой сестре, покрепче сжала ладонь Серёжи, свисавшую с левого её плеча, и под него сильней подстроилась. — Пойдём… В ванную, давай, пойдём, держись, ну, Серёж, я ж тебя не удержу, если ты упадёшь!.. Неповоротливый ни то от выпивки, которая ароматом перегара дала о себе знать, ни то от множества ударов по голове, Мухин шёл по знакомому ему коридору косолапым медведем. Заваливаясь в стороны, с собой занося и Дашу, едва находящую в себе сил и ума успевать дышать, пока сердце в забвении билось о рёбра до состояния, напоминающего кашу, он бился бочиной. Бедренными косточками собирал стены, ругался сдавленно сквозь зубы. — Да чтоб… Бля!.. Даша сжалась в челюстях, вдыхая глубже запах выпивки, табака и песка от Серёжиных волос и одежды, когда аккуратно его постаралась завернуть на девяносто градусов вправо, в малюсенькую ванную. — Осторожней… Смотри, лбом не стукнись! Только потом, когда свет долез до лица Серёжи, Даша поняла, что искренним переживанием будто пуд соли на рану вывалила. Мухину приходилось голову держать, запрокидывать то под одним, то под другим углом, чтоб струя горячей крови обогнула третье веко, не залила собою глаз. И не нужно было даже грудину Ларионовой в тот миг вскрывать ломом, стройщипцами, чтоб удостовериться — тогда её сердце тоже обливалось. Той же самой кровью, которая текла по виску и скуле Серёжи. Мерзко в носу защекотало запахом железа, когда рука предательски вжалась пальцами в ладонь Мухина. Но сразу же слюна собралась пеной у корня языка, стоило Серёже, вздохнув с тяжестью, выдохнув кашлем, усесться на край ванной и взяться с силой за неё. За Дашу. Жестом, знакомым год и три месяца. Крепко. Как утопающий хватался за соломинку, так и он сейчас держался. Словно без неё сейчас рисковал кости с зубами растерять на кафельном дне ванной. Как утопающий… Хотя из них двоих, казалось, Ларионова больше походила на ту, что в воде истерично барахталась. У неё ладонь взмокла так, что она, попросту пота на внутренней стороне руке застеснявшись, вырвалась. И вытерла их о бёдра, о бока, точно пыталась стереть с них отпечатки собственных пальцев. А потом, когда сердце передавило собою пищевод, и Муха ребром ладони прижался к какой-то из множества кровоточащих ссадин, она опомнилась: — Я сейчас, Серёж, аптечку достану!.. И мигом рванула прочь из ванной на кухню, где мази хранились в холодильнике, а бинты — в гарнитуре над стиральной машиной, какие от отцовской работы вечно у Ларионовых дома были в изобилии. Вслед ей Мухин ничего не сказал. Только выдохнул так, что в вытяжке ещё долго эхо отдавалось его шипящее от нетерпёжки «Блять!..».