
1989. Глава 1.
август 1989
День летнего солнцестояния остался в далёком июне, а когда Ларионова стояла под подъездом одного из домов в районе Раменок, в тени работающей перерывами лампочки, к концу шел август. Близился неустанно день равенства ночи и дня, и это было видно; уже в девятом часу вечера, когда за первым вечерним часом-пик в шесть вечера шел второй, небо сделалось почти что малиновым, а фонари горели так, что смотреть на них было себе дороже — глаза могли попросту ослепнуть. Даша думать старалась о чём угодно. О необходимости сегодня-завтра зайти в библиотеку за учебными пособиями на новый учебный год, на крайний её год обучения на бакалавра экономических наук. О прохладе, которая холодом гладила ноги под джинсами, которые Серёжа на закрытие зимней сессии подарил, невесть откуда штаны взяв. О лаянии собак на опустевшей детской площадке. О чём угодно… Только не о вещи, которую ей на хвосте принесла Инка Доронина — та ещё сорока, которой места, по-хорошему, не было на экономическом факультете: по этой сплетнице плакала журналистика, где необходимым считалость умение из мухи раздувать слона. Даша вздохнула глубже; думать можно было даже об Инке, которая с чего-то решила, что Ларионовой нравится быть её ушами. Одно только Даше приносило почти натуральную боль — что знала Доронина, кто с кем и, самое главное, чем занимался, но знать ничего не знала о плюсах и минусах монополии, о последствиях объявления банкротства и ослабления советского рубля. Объяснять четвёртый год к ряду, почему нельзя просто взять и напечатать много денег, хотелось чуть ли не меньше всего. Думать можно было даже о Дорониной — о тонне новых сплетней, которые она за лето насобирала, Бога ради, но не о том, что поведала самой ей…«– …Даш, ты, что, думаешь, я слепая? Я же его не один раз видела! Это точно Мухин был! С какой-то расфуфыренной шваброй гулял возле площади Ногина, где-то под часов десять вечера. Даш, не смотри так на меня, словно это я с твоим Серёжей под ручку разгуливала.
— Я просто говорю, что знаю! И, кстати, я специально там несколько раз проходила. И не раз их видела! Эта болонка за ним, как собачка, ходит, каблучищи… блин, как вся ладонь моя — от мизинца до запястья… Расфуфыренная вся, надушенная, накрашенная, как диско-шар. Профурсетка, чтоб ей…
— И что ты снова так на меня смотришь снова, м? Кто она, если не профурсетка; кто на районе не знает, что ты с Мухой гуляешь? Куда вот лезет, где у неё женская солидарность?! Ну, ничего, посмотришь на неё — сама поймёшь, что эта «Леночка» никто иная, как прошмандовка!..»
Ларионову снова передёрнуло, будто из неё попытались вытащить аорту — нащупали холодными пальцами, где вена проходила, и через кожу зацепили, как будто бы клешнями, и потащили, потащили наружу, через слои мышц, внутренних органов, костей… Передёрнуло, и олимпийка, оставленная Мухиным в крайний раз, когда они виделись — недели две с половиной назад, кажется — с её плеча соскользнула. И снова стало холодно, и явно не от блузы, которая на спине сделалась мокрой после поездки в забитом битком вагоне метро. Верить всему, о чём болтала, накручивая на палец прядь, Инна — всё равно, что себя не уважать, а мозг свой счесть помойкой для самых грязных слухов, больше половины которых родились только из-за чьих-то разногласий. И потому Даша не верила, что будто бы, взаправду, где-то мог ходить её Серёжа, её защитник и мужчина, развлекаться с какой-то «профурсеткой» на каблуках, что длиной совпадали с ребром ладони Ларионовой. Но одно дело — верить. И другое — сомневаться… Как могла быть в нём абсолютно уверена? Как, если видела крайний раз, опять-таки, почти половину месяца назад? У Мухина были постоянные дела, работа… Ларионова не лезла. Ей хватило один раз случайно заметить из окна его комнаты, где ждала спустившегося к Шведу Серёжу, как те двое у багажника машины курили, а потом что-то оттуда достали, что… Не важно. Важно, что у Серёжи была серьёзная работа — и, держа это в голове, уже глупым казался вопрос, откуда он выбил Даше модные джинсы, настоящие, с Чехословакии!.. Важно, что Ларионова не совала носу туда, где у Мухина были «дельца». Потому… что попросту считала это лишним — и для себя, и, если честно, для Серёжки. Но не ей решать, где ему работать, и с чем… И, видать, с кем. Две половины перешептывались с Дашей, когда она, кусая губы и с них кожаную плёнку срывая, ждала возвращения Серёжи в район дома. Одна половина на ухо Ларионовой утешающе махала ручкой, что, «Мухин замотался, весь в делах, всё нормально, а девушка-то и не за ним бегает, а за Шведом, или, может, Шило ей нравится». А вторая шипела за спиной и вынуждала всё чаще опускать взгляд на циферблат дешёвеньких часиков на запястье — вроде, Инка обмолвилась, что видела их где-то к половине девятого, в танцевальном клубе, куда вход перед ней преградили железной цепочкой… «Ну, не могли же раньше уехать? Ну, а вместе с тем, что им там делать в такую рань?..» Мысль, что можно было делать, у Даши была. Но она ей категорически не понравилась — так, что показалось, будто уже вырванную из тела аорту пропихнули назад, зашили шрамом везде, где вена разорвалась, и снова выдернули на белый свет. «Люди умудряются друг друга годами обманывать, когда под одной крышей живут, на подушках головами соседствуют. А тут…» Ларионова моргнула раз. И ещё раз. А потом ветер налетел на лицо, искусал так злобно, как не всегда щипал щёки двадцатиградусный мороз, и перед глазами образовалась муть — будто на роговицы налипли плотные нетающие снежинки, отчего всё разом покрылось пеленой белого тумана. Даша знала это чувство, как любой человек, которому слёзы пустить было проще, чем устроить скандал или погром. И пока тушь-плевалка не потекла по щекам, превратив её в чудовище с исполосованным чёрным лицом, судорожно зашарила по карманам джинс и ветровки, ища жевательную резинку со вкладышами — тоже, к слову, гостинец от Мухина. Чтоб чем-то занять челюсти, а не попросту бестолково их поджимать до боли в малярах. «Love is» нашлись в кармане олимпийки и были, по сути, жвачками Серёжи, но Даша рискнула его малость обворовать. И, не замечая, как скакали перед глазами два умильных, влюблённых друг в друга человечка с обёртки резинки, Ларионова отправила вредную мармеладку в рот. Едва размяла клубничную жёвку челюстями; «лав из» засохла. И, кажется, не только она… На вкладыше два карликовых пузатика с огромными глазами шли вместе под ручку промеж гор, а под ними и писалось, что есть такое любовь: «идти по дороге жизни вместе». Даша постояла под мерцающей от старости лампочкой, щурясь и постоянно промаргиваясь. Так и смотрела на вкладыш, — у неё такого не было, да и, так если посмотреть, вышла уже из того возраста, чтоб хвастаться перед сокурсницами бумажечкой — но, когда ветер снова прошелестел что-то в ветвях медленно желтеющей берёзы, смяла в кулачке вкладыш так, что его оставалось только порвать. «Идти по дороге жизни вместе», значит? Надо запомнить. Она нахохлилась сильней и всё, что хотела сделать, сказать, куда хотела пойти, перебросила на движение челюстей. Клубничное драже не было сладким, и, того даже хуже, не было приторным. Оно было безвкусным.***
Из безвкусной жвачка сделалась противной. Даша поймала себя на мысли, что будто бы жевала гуталин, когда, сидя на лавочке в тени детской площадки, подобрала под себя колени, замерзая, и оглянулась снова по сторонам — так же, как сделала какой-то миг назад. Машины, стоящие под подъездом Мухина, ничуть не сменились в своём порядке; синяя «Волга» капотом упиралась в бампер красной «Оки», а та место оставила между собой и беленьким «Жигулёнком», чтоб было, кому ещё припарковаться. Но никто, кажется, домой не торопился — ни справа, ни слева по дворовой дороге от Серёжиного дома не косился свет фар подъезжающей серой «девятки». Но так было только минуту — как и три четверти часа до того. Когда Ларионова, мельком подумавшая, что стоило жвачку выплюнуть, чтоб в будущем не глотать кишку, себе растёрла колени, ладони и шею согрела ладонями, на выдохе едва не простонав рвано, откуда-то неподалёку послышался глухой звук, сотрясающий «внутренности» автомобиля на колдобине. А вслед ему, этому стуку, донёсся и чей-то далёкий, но высокий женский визг и полярное ему, низкое мужское ругательство: — Да твою ж мать!.. — и продолжение в брани, от которой у Даши уши будто бы гнили. Но сделалось это настолько привычным, что Ларионова всё поняла ещё до того, как машина всё-таки притормозила ровнёхонько напротив подъездной двери. Мухин подъезжал домой. Она встала со скамейки, боясь, как бы колени не предали сейчас, спустя битый час ожидания и медленного убийства одной нервной клетки за другой, и в сомнениях не успела ухватить сердце, выпавшее из груди. А сердце, казалось, не только выпрыгнуло в просвет между рёбер. Оно отскочило от борта песочницы, на которой остались слепленные каким-то ребёнком куличики, от поребрика, от той самой колдобины на асфальте отскочило, и с каждым подскоком звук падения становился всё выше и звонче — будто в воздухе сердце стекленело. А в конце и вовсе превратилось в витиеватую стеклянную статуэтку и хрустнуло осколками под женским каблуком. Высотой — как вся её ладонь… Даша так и замерла. Ком жвачки, множество раз пережёванный до мягкого пластилина, остался во рту, но Ларионовой показалось, что он упал вниз, в пищевод, и там встретился с другим комом — который уже подскочил из желудка. Так они и теснились в горле, как и остальное нутро Ларионовой пыталось уместиться под скелетом, где раньше всем органам места хватало. До того, но не теперь… Инка была права. Кажется, впервые в её доносе и сплетне всё было верно — и наличие самой барышни, и её каблуки, и причёска с одеждой — вся завитая кудрями, юбка лакированная, короткая… В такой было бы страшно даже сесть. А болонке не страшно — из машины, под завязку забитую друзьями Мухина, вышла, только когда сам Серёжа, сидящий на переднем пассажирском, вышел и ей дал локоть, спрятанный за рукавом двубортного пиджака. Доронина во всём была права. В первую очередь, в том, что девчонка, напоминающая танцоршу-диско… та ещё профурсетка. Щёки Ларионовой вспыхнули. Но не от смущения собственных мыслей. Даше, стоящей во тьме, где её разглядеть можно, только если намеренно в сторону детской площадки смотреть, в тот момент даже не сделалось стыдно. Да, профурсетка! А кто она ещё, если вечерами на в короткой юбке разъезжает с четырьмя парнями невесть где? Явно не набожная монашка!.. И Мухин, замахнувшийся ладонью по ягодице блондинки, уж точно не святой пастор… — Серёжа!.. Ларионова сама не заметила, как в тьме дёрнулась, окликая Мухина. Не вышла оттуда, но будто кто-то, кого она должна была увидеть, её пихнул под лопатки, в сам хребет, в спинной мозг, встряхивая. И ноги повторили траекторию выпавшего сердца. Сами. Она не ведала, что творила. Но лица, обернувшиеся на неё, лица, все, как один, вытянувшиеся и изменившиеся в цвете, — кто-то побелел, кто-то покраснел выразительно, что комментарии, сделавшиеся лишними ещё до того, в тот миг превратились во что-то совсем лишнее — Даше дали инерцией толчок. Как будто дефибриллятором тряхнуло. Немая сцена, прерываемая только шумом работы цокольной лампочки над подъездной дверью, была выше всяких похвал. Шило потёр затылок, отворачиваясь, и Швед прикурил сигаретку, заправленную за ухо, когда Ларионова, окончательно спрыгнувшая с поребрика, замерла по другую сторону от машины, которая её временами подкидывала до главного здания. Замерла, чтоб в этот раз рассмотреть получше — несмотря на зрение, что снова стало размываться, почему-то, от центра к периферии. В бельме, накрывшим зрачок, мелькнула розовая курточка девушки. Та от фонаря отражала свет, будто бы была зеркальной пылью натёрта. Эластан модной олимпийки, металл обильной бижутерии — или настоящей ювелирии?.. — в ушах, на шее и руках, накрашенные блеском губы слепили, что Ларионовой оставалось только проморгаться. А вышло так, что лучше было только зажмуриться сильно; полное приторного яда: — Серё-ёжик, это чё за соска? — могло слизистые глаз спалить вплоть до язв, которые лечить было просто бесполезно. Даша не знала, почему не ответила. Сейчас, когда остановилась прямо перед Серёжей, пойманным «на горячем», Ларионовой явно не стоило молчать, — она это понимала, как понимала законы Тирлвола, Госсена и Парето. Было бы лучше попросту втихаря уйти, выводы все сделав там, в тени скамейки, но раз уж проявилась… Надо было устраивать скандал. Таскать девчонку за накрученные волосы, асфальтовыми колдобинами ей вырывая из ушей серьги, разрывая капрон модных голубых колготок, надо — чтоб не повадно было с чужими парнями!.. Она набрала больше воздух в лёгких на вдохе. — Ларионова, — щелчком хлыста осекли девушку до того, как Даша нашла в голове, тесной от всяких вещей, самое крепкое ругательство, какое только знала. И метнулся взгляд к Мухину, который стоял перед ней… совсем не такой, каким она его знала. Серёжа в тот миг был… как скала. Абсолютно равнодушная ко всем скала, своё недовольство выражающая только оползнями и снежными лавинами, сбрасываемыми с покатых склонов. — Цирк не смей тут устраивать. Вторая девочка Мухина усмехнулась левой половиной лица. И Даша, так и замершая с лёгкими, по швам трещащими от глубокого вздоха, вдруг обрадовалась даже тому, что ей и слова сказать не дали — «профурсетка», так и крутившееся на кончике языка, эффекта бы не произвело ни разу. Она только покорно вдруг выдохнула через рот — так, будто бы надувной круг сдували постепенно, надавливая то там, то сям. И от дрожи из Ларионовой внезапно будто выстрелило: — А что ты мне предлагаешь? Ждать, пока ты… — взгляд дрожащий, бегающий, снова метнулся к девчонке с толстыми кольцами в ушах, в которые без труда бы Дашин кулак пролез. — …со всякими нагуляешься? — Слышь!.. Осторожничая, студентка сама не смекнула, как плеснула ушатом ледяной воды в лицо манекенщице. Враз сбросив надушенную-напудренную шкурку, блондинка на каблуках на неё порывалась выйти, сильно вперёд выпячивая челюсть, будто бы та шла авангардом: — А ты — не всякая?! — Лена! И снова оклик Серёжи — будто бы треск молнии в небе. За названную «Леной» Даша не отвечала, но за себя могла смело сказать, что вздрогнула нутром и содрогнулась, словно рукой взялась за голый провод. И явно дело не в Шиле, который, смекнув, что запахло жареным, подорвался к Ларионовой, беря за локоть. — Муха, это кто вообще? — а Лена только огрызнулась, попытавшись вырваться из хватки Мухина, от его ладони убежать, как болонке стоило дать драпу, когда её поторопили хлопком по бедру. — Чё за мышь тебя тут караулит?! Это не Лене, а Даше надо было спрашивать, мол, «это кто вообще, что за кукла?!». Но не вышло. Будто жвачка вспенилась и потекла смолой по нёбу, зеву, запаивая гортань, через себя пропуская только мокроту, гуляющую от слизистых глаз к носоглотке. Подумать только… В самом деле, у Мухина другая. Какая-то намалёванная дрянь, которая гордилась только собственным задом в обтягивающей мини-юбке, а от малейшей претензии из неоновой диско-куклы превращалась в хабалку из Люберец, шедшую разбираться «баш на баш» прямо на каблуках!.. Какой раритет! Рот Серёжи сделался прямой линией, ниткой, его заячья губа натянулась в шраме так, что, казалось, зашитая ещё в детстве патология треснет и кровью брызнет, как назревшим фурункулом. Он взглядом метнулся от Лены к Даше, от Даши куда-то в небеса, размял шею и поверх голов двух своих барышень зыркнул так, что чудом не взорвалась лампочка в фонарном столбе. А потом снова взглянул на Ларионову. И вынес рваный вердикт: — Пойдём, поговорим. Таким тоном, что Даша мельком тогда уже подумала: говорить бессмысленно. Всё и без того решено. Но снова, не она, а кто-то другой ей толкнул голову так, что подбородок ударился кивком о ключицы и отскочил назад в инерции снова, и ещё, и ещё раз… Пока Мухин не перехватил её под локтём там, где только что держал Шило. Явно не так, как держал обычно. Это — не поддержка, не ласка и не защита. Это — натуральный хват конвоира, ведущего заключенного из камеры в пыточную комнату. Ларионова вся вздрогнула, только чудом не ступив в лужу. — Я не поняла! — взвизгнула за их спинами Лена, своего вопля не перекрыв мелкой дробью каблуков. — Вы куда намылились-то, алё?! Серёжа не остановился, но взгляд Дашин выцепил, как Мухин сквозь зубы втянул воздух. Аж мышцы шеи выделились чётче, будто их прорисовали кусочком угля. И — без сомнений — крепче сжался кулак на локте Ларионовой. Будто бы это она окликала, вереща. — Лена, покури пока, а!.. Муха кинул болонке отрывистый указ, который поспешили исполнять все, кроме самой Лены; Швед, курящий, протянул девчонке свою сигарету, ни то, чтобы подкурить, ни то, чтоб совсем поделиться, и кто-то, чьей клички Ларионова не знала, принялся из пачки вытягивать стержень, набитый табаком. Нехотя, манекенщица всё-таки послушалась — когда, перескочив поребрик детской площадки, Даша оглянулась через плечо и взглядом мазнула по второй подружке Серёжи, змеюка в неоновом шмотье гневно выкурила первую тяжку, не морщась, и шаровой молнией метнула в лицо Ларионовой. Та, молния, настигла, когда Мухин языком стеганул, как кнутом: — Пошли, давай. И Ларионова развернулась обратно так резко, что чудом не заклинило шею. Кишки будто бы извернулись навыворот.***
Детская площадка не казалась такой большой, когда солнце висело высоко в небе; потеряться среди пары качелей и одной горки было невозможно. Но тьма расширила пространство, и деревья, высаженные явно много десятков лет назад неподалёку от девятнадцатого дома, словно сделались первой линией лесополосы густой чащи. Скамеечка под стволом берёзы была ничем иным, как крайним оплотом цивилизации, и то, фонари до туда уже не дотягивались. Первое время шедший так, что за ним почти не удавалось поспевать, теперь Серёжа шел вразвалочку. И локоть Дашин тоже отпустил; засунув руки в карманы брюк, Мухин повесил голову, разглядывая под ногами песок, землю и мелкие камешки насыпи. Ларионова шла рядом; не сказать, что Муха её руку тащил очень сильно, но больше по рефлексу, чем по собственному желанию, Даша обняла себя за локти. В отличие от Серёжи, она смотрела перед собой. Смотрела, но ничего не видела — сказались и темнота, и муть перед глазами, которая несмаргивающимся бельмом скакала то к самому центру зрачка, то к третьему веку. Смотрела и радовалась, что впотьмах детской площадки Мухин не увидел бы ни лишнего блеска на ресницах, ни красноты носа, к которому, казалось, тогда прилила вся кровь. В остальном теле крови не ощущалось; руки, ноги взмёрзли. — Ну, — цыкнув в какой-то момент языком, будто вылизывая им десну, начал Мухин. — И чё ты тут делаешь? Даша призналась с кристальной честностью: — Тебя жду. Серёжа ничего не ответил. Она только заметила, как кулаки в карманах его брюк разошлись чуть в стороны, как в растерянности. — Зачем? — Как же, — Даша голову опустила, шею пряча от ветра, но тогда, как по законам гравитации, влага, танцующая на краю её век, почти было сорвалась вниз по щекам. Ларионова мигом тогда вскинула подбородок — так, что со стороны, наверно, показалось, что хотела повыше вздёрнуть нос. — Давно тебя не видела, соскучилась… Вот и приехала. — А чё не позвонила? — хмыкнул Мухин. Как Даша подметила для себя: абсолютно равнодушно. — Сидела тут, мёрзла… Я ж мог не приехать вообще, Дашок, у меня, так-то, работы много. Она только секунду размышляла, над чем вдруг злостно рассмеялась — с его пресловутых переживаний вперемешку с заботой, или с человека, которого Мухин шифровал под «работу» — и на том же самом смехе выкашляла: — Да, я вижу. Забот у тебя, Сережёнька, полон рот!.. И сама не смекнула, как вдруг так вышло оскалиться. Но снова, не она, не Ларионова, а будто кто-то всё бил, бил её по хребту, вынуждая на выдохах кашлять, вместе со слюной выплевывая собравшийся в нижних отсеках лёгких яд. Отрава прилетела в глаза к Мухину, хотя он и не смотрел на Дашу. Но Серёжа враз остановился и обернулся так, что только чудом девушка не попятилась назад. И, снова, только чудом она в мнимом понимании качнула головой, отчего задрожали связки горла: — Да кто же знал, что у тебя работа. Руки у Серёжи остались в карманах, но когда он снова высек: — Ты вообще ничего не должна была знать, — то показалось, будто бы он всей ладонью в девчачье лицо вцепился, большой палец упирая в одну щёку, а остальные четыре — в другую. Ларионова не заметила, как ахнула, словно по-настоящему её схватили — если не за лицо, так за волосы. И она вся скукожилась нутром, сердце превратилось в горошину, которая каталась от пяток к вискам. «Горошина», кажется, ударила по лобной доле мозга, провоцируя вылетевшее на тихом смехе: — Ну, тогда это совсем меняет дело! — Слова мои не коверкай. Ты знаешь, что я имел в виду. Тебе-то кто рассказал? Вот, он уже и не видел смыслом отрицать… Даша стояла напротив Серёжи, её возлюбленного, с которым встречалась больше года, с которым пережила переживания насчет сессий, свой и его дни рождения, первый в восемьдесят восьмом и, видать, последний, для них, в восемьдесят девятом году снегопад… И не знала, что было хуже — что сейчас Мухин, намеренно игнорируя имя Лены, Ларионову к стволу берёзы припирал вопросами про «информатора», или если бы Серёжа, как в военкомате, косил под дурачка, прикидываясь, что нет никакой манекенщицы, что это девочка того же Шведа, что блондиночку и пальцем не трогал, и, вообще, Лена — это один большой Дашин сдвиг по фазе. Она не знала… Ветер снова налетел на её лицо, ударяя и кусая, слёзы оборачивая ледяными каплями, застревающими в роговицах. Ларионова отвернулась. За локоть схватили настойчивей. — На вопрос мой ответь! Кто стуканул? Больше по инерции Даша попыталась отскочить. Дёрнуться назад, себе возвращая личное пространство, которое Мухину было чуждо, но всё без толку; чем старательней рвалась назад, тем сильней припирали обратно, встряхивая за руки, плечи, и выразительно требовательное: — Ну?! — от Мухи было крайним предупреждением. Ларионова его прекрасно поняла: лишняя секунда промедления будет Серёжей караться тем самым хватом за лицо, за щёки, от которого у Даши челюсть заболела уже тогда, от одних представлений. И, пихнув в грудь необдуманно, она всё-таки выпалила: — Да Инна тебя с ней видела, у Ногина! Раза три, не меньше! Муха её не пустил — не после того, как Ларионова предприняла хиленькую попытку широко раскрытой ладонью ему сместить рёбра. Но руками теперь держал не вплотную к себе, а на дистанции вытянутого предплечья. Бабочки, которые в животе у Даши кружились до сегодняшнего дня, обратно обернулись прожорливыми гусеницами, ползающими промеж кишечных колец, и всё кусали, кусали изнутри; она трясущейся ладонью оправила в нервах волосы, оглядываясь прочь… Не убежит ведь. Нагонят. Рот залепят ладонью, это первым делом, чтоб не слышали, если б нашла в себе смелости орать, а потом уже… Не важно. Мухин вдруг презрительно фыркнул гнедым конём, когда дёрнул в издёвке головой: — Нашла, кому верить… На заборе правды больше, чем у твоей Дорониной! — Видимо, раз в год и палка стреляет! — она, действия его повторяя, как в зеркале, махнула подбородком туда, откуда они пришли, где запарковалась серая «девятка», окруженная тремя мордоворотами и манекенщицей в неоновых тряпках. — Иначе, кто это вообще? На Серёжу будто плеснули кипятком, пока сам он был ледяной статуей; послышалось где-то шипение, схожее со шкварчанием масла на калёной сковородке, и Мухин тогда совершенно иным голосом — холодным, как вершина Килиманджаро — её осёк: — Рот закрой. Было поздно. Это всё равно, что разогнаться до ста километров в час, а потом, за два метра до пешеходного перехода опомниться и затормозить, от страха перепутав педали газа и тормоза. — Это кто? Что за Лена, где ты её вообще нашёл? И зачем она тебе? Ты забыл, что ли, что у тебя есть я? Ты почему вообще с другими стал гулять? Серёж, в чем проблема была?! Рука, держащая на расстоянии вытянутого предплечья сжалась. Снова. И дёрнулась. Дашу к Мухину притянуло, как буксиром: — Я тебе сказал, завались! — сквозь поджатые зубы изрёк так, что Ларионова не услышала слов. Только пары́ на своём лице почувствовала и, малость поведя носом, смекнула: пьяный. Не так сильно, но что-то явно было… Потому и не за рулём. — Разголосилась тут, а… — А что ты мне предлагаешь делать?! Только что благоговевшая на то, что в тени не будет видно её слез, в тот миг Даша намеренно вскидывала сильно подбородок, чтоб не упустить из вида глаза Серёжи. Пустые, равнодушные… Оттого и злые. — Сидеть и ждать, пока тебе надоест со всякими профурсетками мотаться, и ты вспомнишь, что у тебя, вообще-то, девушка есть? — Ларионова, ты тут, смотрю, распоясалась без меня? Слова-то какие стала говорить… — Какие? Я по делу всё сказала!.. Её снова дёрнули. И без того рёбра прижимались к чужим рёбрам… Дашу толкнули, чтоб сразу же притянуть назад, чтоб мозг, искрящий комом нерабочей проводки, ударился о череп изнутри, отстрелил с десяток нервных клеток, и в носу защекотало запахом палёной плоти. — Ларионова. Её фамилию не произнесли, её прорычали. Серёжа походил на волка, когда наклонился к лицу, горячему от слёз, задержанных в глазах, и Мухину только капающей со рта слюны-пены не хватало, чтоб окончательно сойти за дикаря, готового Дашу на месте загрызть. — Ещё слово про неё — и я за себя не ручаюсь. Как ручник повернули; вдруг попросту не стало сил и смелости проверять, что с ней сделает Мухин, если Ларионова, через себя переступая с тремором рук, во всё горло крича, прозовёт Лену шалавой. Наверно, потому, что у неё воображение было богатое, и нарисовалась сама по себе картина, как её в этих же самых чехословацких джинсах и закопают где-нибудь в ботаническом саду МГУ — чтоб после смерти призраком гуляла по родной «альма-матер». И, жёвку во рту прикусив вместе с языком, Даша только вздохнула. А на выдохе вдруг залебезила: — Серёжа… Вот объясни мне, чего тебе не хватало? Я же тебе ничего не запрещала, вообще ничего… Что я плохо сделала, что тебе потребовался ещё кто-то, кроме меня? И почему именно такая, коза пафосная, а? — Ларионова, блять, заткнись! — Вам, в самом деле, нужны только такие стервозы? Хорошие не нравятся, реально? — голос сам по себе нарастал, словно кто-то мягко выкручивал ползунок громкости, как у музыкального центра с колонками, которые по ширине были всё равно, что две головы Ларионовой. — Тебя пилить нужно было, подарки клянчить, чтоб ты не потерял интереса? Может, к друзьям тебя не пускать? Тебя «под каблук» надо было засунуть?! Мухин снова воздух втянул через плотно сжатые зубы, она в ответ так же поступила, и во рту стало сразу холодно, что, выдохнув, Даша не поняла, почему изо рта не вылетело клубочка пара. Как и не поняла, откуда в ней нашлось сил дёрнуть на себя локоть — несчастный, на нём, наверно, завтра геранями синяки расцветут… — Я понять не могу, ты мне чё сейчас вообще предъявляешь?! От вопроса Ларионова даже случайно проглотила ком жвачки, а вместе с ним, кажется, и язык закатился куда-то в пищевод, что она не смогла ни вдохнуть, ни выдохнуть. Только и сделала, что уставилась на Мухина, который снова её вплотную к себе припёр, что, будь они в других обстоятельствах — и Даша б первым делом на носочки встала, чтоб губами дотянуться до его скулы. Но Серёжа вдруг посмотрел так прямо, так… нагло, что пятки у Ларионовой прилипли к мокрому песку под подошвой кед. — А, Дашок? — Муха дёрнул только требовательно подбородком вперёд, чуть ли губами не утыкаясь в её нос, что был, как у собаки — холодный и мокрый. — С чего вообще докопы? Ты мне, скажи, кто, чтоб я это сейчас всё выслушивал? Чёт я не припомню, чтоб мы с тобой в ЗАГС с паспортами катались. Ты ж мне не жена, чтоб сейчас мозги так делать. От дерзости, которая ей по лбу дала щелбаном, Ларионова смогла только назад чуть попятиться и повторить суфлёром: — Мозги делать!.. — Интересная ты, конечно, — поддакнул собственным словам Мухин тогда, вдруг улыбнувшись широко, так искренне, что Даша… попросту обалдела. Не нашлось никаких слов, никаких возмущений; просто рот сошёлся буквой «О», и глаза закрывались-открывались, словно веки обернулись в шторки-жалюзи. — Три недели меня морозила, а я чё, сидеть и должен ждать, пока ты созреешь? — В смысле?.. Муха снова улыбнулся. Ларионова узнала в нём того Серёжу, который к ней под окна приехал ночью с тридцать первого декабря на первое число, с полкило мандаринов, от вида которых у Даши заблестели глаза сильней, чем от его подвесочки, подаренной вместе с цитрусовыми… Но лишь на миг. Морок развеялся с очередным порывом ветра, и вместе с парой ещё зелёных листьев с лица Мухина слетела серебристая дымка прошлого года, с собой забрав тепло бенгальских огоньков в грудной клетке. Серёжа продолжал улыбаться во все тридцать два, но глаза… у него были уже другие. Ни капли тёплого прищура. Широко раскрытые, они напоминали взгляд какого-то безумца под веществами, названия которых Даша даже знать не хотела. — В прямом! Чё, мне сидеть и ждать, когда у тебя между парами окошко для меня, холопа, найдётся? Или я чё-то упустил, и ты у нас теперь последняя баба в Москве? Она совершила опрометчивый поступок. Потому, что с детства мама, бабушка и, вообще, все родственницы в один голос твердили — руку на мужчину поднимать строго-настрого запрещено. Хотя бы по той причине, что далеко не каждого остановит факт, что женщин бить нельзя, и, если в ответ замахнутся — то Даша рискует улететь. Так, что вовек костей никогда не соберёт. Но рука снова оказалась быстрее слов, мыслей и, свободная от хвата Мухина ладонь взмыла вверх. Звонко на его физиономии поставила «точку», что, казалось, услышала даже компания у серой «девятки». А когда не ожидавший оплеухи Серёжа аж язык прикусил натурально, когда попятился, враз разжав путы на локте Ларионовой, в голове у Даши вместе с пульсом, застучавшим по вискам, как иногда половником стучали по батареям, пронеслись слова папы и дедушек: «Если заслужили — бей без сомнений!». Она вздохнула и прежде, чем посмотревший на неё округлившимися глазами Серёжа успел хоть что-то сказать, хоть как-то вернуть девочке удар по морде, на все Раменки проорала: — Да катись ты к чёрту!!! — и развернулась с мыслью, что Мухин ещё легко отделался. Мало, мало было одной пощёчины! По-хорошему, ему ещё разок дать по наглым щам, и ещё разок, и толкнуть, чтоб упал, и, вообще!.. Пошла спешно, не в состоянии больше держать слёзы, какие текли по лицу уже не только от обиды, от злости, частичной ревности. Но всхлипы глотала, как порции воздуха себе в глотку через карманный ингалятор пропихивали астматики, и едва сдержалась, чтоб не побежать со всех ног, когда шаги раздались в каких-то метрах от её спины, а до ушей долетело: — Сделай мне одолжение, Ларионова. Не сторожи меня больше под падиком, а-то с твоими маньячными заскоками я из дома выйти побоюсь!..