Новые звуки

Леру Гастон «Призрак Оперы» Призрак Оперы Призрак Оперы в Королевском Алберт - Холле, Любовь никогда не умирает Кей Сьюзан «Фантом»
Гет
Завершён
R
Новые звуки
автор
Описание
"Орфей и Эвридика" - великий миф, на протяжении веков воплощающийся в истории по-разному. После ухода Кристины Дайе Призрак Оперы тоже решает внести свой вклад в развитие вечного сюжета. Гениальный музыкант потеряет Эвридику, позволив ей увидеть свое лицо. Вот только станет ли сам Эрик Дестлер Орфеем или - Эвридикой? И затмит ли сияющая красота его возлюбленной темную бездну обиды и предательства? Свет Аполлона и тьма Диониса борятся за души музыканта и певицы не только на сцене, но и в жизни.
Примечания
!!! Внимание: ссылки на фото и картинки на гугл-диске больше не работают, но все можно найти в ТЕЛЕГРАМ-КАНАЛЕ - арты, видео, фото, цитаты ко всему тексту: https://t.me/novyezvuki Предупреждение: Хотя рейтинг здесь невысокий, эта работа очень, очень тяжелая. В ней мало откровенных сцен, зато много самого черного психологического ангста и почти нет романтических просветов. Так что если вы любите флаффную романтику и не любите психодраму - вам не сюда. А если наоборот - милости просим:) !!!Отзывы, комментарии и размышления всячески приветствуются. Стараниями талантливой AziraS к работе появились чудесные арты. Посмотреть их все можно в телеграм-канале: https://t.me/novyezvuki И два арта - здесь: Эрик возвращает Кристине музыку: https://drive.google.com/file/d/1TgnqY7aHdDuZTgXT6W_R7DFKE1PH9EZE/view?usp=drivesdk Эрик показывает Кристине гармонию звезд: https://drive.google.com/file/d/1TfqGMoMcRBSHEN9hg9TC7iI6hpqMMvM6/view?usp=drivesdk
Содержание Вперед

Часть 64. Эпилог

22 декабря 1886 г. «Дорогой и досточтимый учитель! Я долго не давал Вам о себе знать, и Вы вправе негодовать на меня, считая неблагодарным. Два с половиною года прошло со дня нашей встречи, и за эти годы, как наверняка думаете Вы, мне так и не удалось найти времени, чтобы достойно ответить на Ваши письма – о чем я поистине глубоко сожалею. Однако некоторым оправданием мне может служить то, что послания Ваши направлялись на мой старый адрес, тогда как я покинул римскую квартиру уже довольно давно; новые же владельцы по своему небрежению не удосуживались пересылать их мне, предпочитая сваливать всю старую корреспонденцию в сундуке в чулане, до востребования. И только сравнительно недавно мой друг, Доменико Сальватори, взявший на себя труд специально навестить этих недобросовестных людей, привез мне Ваши письма по приезде в Париж, и я наконец-то смог прочитать все, что Вы соблаговолили мне написать. Да, дорогой наставник, я вернулся в город на Сене после ряда событий, которые оставили в моей душе глубокий, неизгладимый след. И жизнь моя за годы, прошедшие со дня нашей встречи в Неаполе, претерпела столь серьезные изменения, что я, право же, не уверен, что смогу описать их все в этом непростительно запоздавшем письме. Однако, уповая на Вашу благосклонность, я все же рискну утомить Вас перечислением связанных с оными изменениями подробностей, каковые, возможно, и не стоят Вашего драгоценного внимания, но, по крайней мере, до некоторой степени оправдывают мое молчание. Впрочем, отважусь заметить, что первым толчком к ходу событий, приведшему меня в Париж, послужили именно Ваши слова, так что надеюсь, что дальнейшие мои речи не будут Вам вовсе безынтересны. Итак, милый мой учитель, после того, как мы распрощались с Вами в неаполитанской гостинице, маэстро Дестлер действительно последовал Вашему совету и отправился в бывшую Светлейшую республику вместе со своей супругой, а я поехал вместе с ними. Благодаря счастливой случайности, мы сразу же по приезде познакомились с драматургом театра Малибран, синьором Карло Гоцци, правнуком известного венецианского сказочника, и тот, будучи наслышан о гении маэстро Дестлера, немедленно пригласил его на должность композитора этого прекрасного театра. Маэстро, разумеется, согласился, но вытребовал в качестве условия возможность поставить там свою новую оперу, «Эрот и Психея», и отдать главные роли синьоре Дестлер и Вашему покорному слуге. Согласно замыслу маэстро, опера, в отличие от мифа, на котором основан ее сюжет, должна была иметь печальную концовку: Психея, заглянувшая в волшебную шкатулку Персефоны, была обречена лишиться дара речи и остаться в Аиде, а Эрот должен был навсегда забыть о своей возлюбленной. Однако во время самой постановки синьора Дестлер вновь бросила вызов своему супругу при помощи драматурга Гоцци: в самый последний момент он вышел на сцену и своею властью прогнал актеров, изображавших духов преисподней; синьора же Дестлер исполнила мадригал Клаудио Монтеверди, посвященный безответной любви и непоколебимой вере, и вместо того, чтобы посмотреть в шкатулку Персефоны самой, показала ее содержимое зрителям. Вы, дорогой наставник, конечно, помните, насколько горяч нрав маэстро Дестлера; насколько он нетерпим к любой человеческой слабости, к малейшему расхождению с его планами и неподчинению его воле. Даже самая трогательная ария, исполненная синьорой Дестлер в Вашем великолепном театре, вызвала гнев маэстро только оттого, что отличалась от той, которую он предназначал синьоре изначально. Представьте же, как сильно его должны были возмутить изменения, самовольно внесенные синьорой Дестлер в ее партию во время премьеры, в обход всех репетиций и договоренностей!.. …И представьте удивление Вашего недостойного ученика, когда он увидел, как, вместо того, чтобы прервать спектакль или, по крайней мере, промолчать с тем, чтобы позже выбранить участников постановки за такую необычную импровизацию, маэстро Дестлер поднимается со своего кресла и сам начинает петь с синьорой дуэтом, заменяя слова о безответном чувстве речами, исполненными надежды, а предсказания о мрачной судьбе влюбленных – нежнейшими словами о прощении и о разделенной любви! Вы поймете всю глубину моего изумления, милый мой учитель, если я упомяну, что всего за несколько недель до этого маэстро Дестлер, по небрежности чрезмерно напрягший легкие после продолжительной грудной болезни, лишился голоса, и если я добавлю к этому, что голос маэстро Дестлера являет собой не высшую ступень совершенства, доступного лучшим на земле певцам, но саму ангельскую гармонию, ведомую лишь созданиям, вечно пребывающим в небесной славе. Единожды услышав его – вы не забудете никогда; любые иные голоса покажутся вам вороньим граем в сравнении с этим дивом, и, точно одержимый опиумом человек, вы будете вновь и вновь мечтать о дозе живительного лекарства для вашего слуха. По этой-то последней причине и публика, и актеры, внимая голосу маэстро, замерли в сладостном восторге, и опера завершилась чудесным спасением Психеи и Эрота и их признанием в любви друг другу. После окончания спектакля, однако, маэстро Дестлер сразу исчез из зала, и я не стал его разыскивать – увы, будущее предугадывать нам не дано! – а пошел вместо этого в гримерную синьоры, дабы выразить ей все мое восхищение ее блистательной импровизацией, выполненной с огромным вкусом и – поправьте меня, дорогой наставник, если я ошибаюсь – идеально соответствующей общему духу музыки нашего раннего барокко. Вернувшись в гостиницу, я ждал прихода моих досточтимых спутников довольно длительное время, и даже забеспокоился, ибо тем временем в Венецию начала прибывать вода – дело, неслыханное для жаркого сезона! Однако они не возвращались до позднего вечера – хотя на следующий день портье подтвердил мне, что они все же прибыли в номер – и я уснул, не в силах дольше дожидаться – а на следующее утро их уже опять не было в гостинице! Тщетно надеялся я их увидеть, тщетно высматривал в окно их силуэты – на протяжении нескольких дней я так и не смог с ними встретиться, хотя портье исправно докладывал мне об их поздних возвращениях. Как-то вечером я снова сидел в своем номере, уныло листая старые газеты и задаваясь вопросом, что с ними случилось, тревожась об их благополучии, а также, признаюсь, и о своей судьбе, каковую я связал с ними –  как вдруг в дверь мою позвонили. Я немедленно открыл – на пороге моей комнаты стояла синьора Дестлер! Взгляд ее казался несколько усталым; по всей видимости, она чувствовала себя неловко, то и дело обмахиваясь крошечным веером, который не так давно подарил ей маэстро. Я хотел было усадить синьору в кресло, но она отказалась проходить в комнату; она пришла лишь попрощаться, пояснила синьора, и пожелать мне счастливого возвращения в Рим. Ваш покорный слуга не знал, что и думать. Признаюсь, дорогой наставник, что я давно страшился этих слов – страшился, что мне будет отказано в возможности сопровождать маэстро и его супругу, как только я исчерпаю свою полезность для них. Однако мои страхи были не так давно развеяны любезным предложением петь партию Эрота и старшей сестры Психеи в новой опере – и я думал, что уж теперь-то маэстро не прогонит меня от своего лица. Вы сами понимаете, учитель, почему я не выносил самой мысли о том, что больше не смогу путешествовать с маэстро Дестлером. Раз услышав его голос, раз подчинившись его требованиям, вы навсегда остаетесь во власти его музыки и в его власти. Если некогда я готов был отдать право петь в Папской капелле за шанс стать певцом светского театра, Оперы Гарнье – то теперь я променял бы и этот последний шанс на одну возможность не покидать маэстро, быть его помощником, его секретарем, его слугою… Я знал, что учеником его мне уже не бывать, однако надеялся хотя бы не лишаться его благотворного присутствия. Однако синьора Дестлер безжалостно – а вернее, с глубокой, и оттого еще более болезненной для меня жалостью – положила конец этим моим ребяческим упованиям. «Мы уезжаем, – сказала она, простодушно глядя на меня своими чистыми, ясными глазами, – и я решила, что не попрощаться с вами будет в высшей степени неучтиво – особенно после всего, что вы для меня сделали». О, как двусмысленно прозвучали для меня ее слова – ставшие для меня едва ли не более тяжелым наказанием, чем сам их отъезд! Я не знал, что сказать, лишь беспомощно спросил: «Позволено ли мне будет осведомиться о назначении вашего пути?» Но синьора Дестлер лишь покачала головой: «Я и сама не ведаю, куда мы направимся, – кротко пояснила она, – знаю лишь, что поплывем на корабле, ибо супруг мой в последние несколько дней встречался с несколькими капитанами и вел переговоры относительно отбытия в иные страны. Полагаю, что мы должны будем проехать через Константинополь, но о дальнейшей дороге мне ничего неизвестно». Я молчал; мне нечего было добавить, ведь если маэстро скрывал свои замыслы даже от собственной супруги, глупо было рассчитывать, что он поведает их мне. «Я еще увижу вас?» – только и осведомился я. Синьора Дестлер закусила губу, и я понял, что не могу больше смотреть на нее прямо, и весьма неучтиво отвернулся. Когда я вновь собрался с силами, чтобы продолжить разговор, на пороге уже никого не было. Учитель, я думаю, что вы будете снисходительны, если я скажу вам, что дальнейшие несколько дней прошли для меня в полном тумане. Помню, что я пил и ел, читал и ложился спать – но не помню, о чем думал и что чувствовал. Жизнь моя как будто остановилась, замерла, и винить в этом мне на сей раз было совершенно некого, кроме самого себя. Ведь синьор Дестлер наверняка отправился на поиски лекарства от болезни своей супруги – болезни, которую накликал на нее я сам! Не знаю, сколько времени бы продлилось это мое постыдное состояние – к которому я и вообще бываю склонен в минуты отчаяния – и не рискну утомлять Вас его подробностями, если бы в номер мой как-то не постучался драматург венецианской труппы, Карло Гоцци. Этот человек достоин особого рассказа, и я непременно напишу Вам о нем отдельным письмом; на сей же раз ограничусь только сжатым изложением фактов. Итак, синьор Гоцци застал меня в халате, сидящим в кресле и смотрящим в одну точку; как говорил он мне впоследствии – точно пытающимся обнаружить что-то вдали, за окном. Гоцци, однако, имел на мой счет совсем другие планы, и не замедлил мне их представить. Как оказалось, его сильно впечатлило исполнение мною партии Эрота в опере маэстро Дестлера, и он разузнал, где я остановился в Венеции, чтобы предложить мне присоединиться к их труппе. Разумеется, никакие его похвалы не в силах были бы вызволить меня из этого душевного болота, когда бы хитроумный драматург не привел единственный способный коснуться моих ушей довод: а именно, что, помогая театру Малибран, я продолжу дело французского маэстро, и, возможно, слух о моем труде дойдет и до него, где бы он ни был, и заставит гордиться своим последователем. Довод был слаб, но утопающие нередко цепляются и за соломинку, а потому я согласился с ним и действительно начал работу в труппе Гоцци. Неожиданно для себя, я увлекся этой работой и многому научился у известных вам венецианских актеров, прибавив к подаренным вами познаниям в барочной музыке некоторое представление о венецианской комедии масок. Так прошло несколько месяцев; за все это время ни от маэстро Дестлера, ни от синьоры Дестлер не было ни слуху, ни духу, и я уже потерял всякую надежду получить какие-либо вести об их путешествии и его результатах. Я знал, что синьор Дестлер никогда не думал обо мне как о друге и не намеревался поддерживать со мной никакого общения вне своих музыкальных интересов; но, признаюсь Вам, дорогой мой наставник, я нисколько из-за этого не страдал. Более того, парадоксальным образом, именно его преданность музыке прежде всего остального – прежде любых принятых в обществе отношений – и привлекала меня более всего в этом человеке; все это я осознал, однако же, только в те последние месяцы. Возможно, я в глубине души надеялся, что он снова позовет меня петь в своей опере – и, клянусь вам, по одному его слову я бросил бы все, чем занимался, и отправился бы на край земли – уже не за славой оперного певца, а лишь за его молчаливым снисхождением. Однако, как я уже имел честь сообщить Вам, упования эти не оправдались. И вот в один прекрасный день, в очередной раз берясь за партию, предложенную мне синьором Гоцци, я спросил себя: что же я делаю? Почему я цепляюсь за прошлое в этом лукавом городе, который одною половиной своего лика плачет, а другою смеется? Почему жду возвращения двух самых важных для меня людей в месте, где был разыгран последний акт нашей общей пьесы? Не следует ли мне, напротив, вернуться к ее истокам и, используя опыт, полученный на руинах Светлейшей республики, попытаться построить что-то новое там, где все началось? Конечно, я не сразу решился на такой шаг; конечно, меня мучили сомнения и страхи относительно того, как будет встречен мой выбор там, куда я собирался отправиться; я нуждался в совете, и в конце концов написал о своем намерении тому, кто всегда поддерживал меня в самые черные дни моей жизни – кастрату Доменико Сальватори, сопранисту Сикстинской капеллы. И это оказалось весьма счастливым решением, ибо Доменико неожиданно ответил мне, что как раз незадолго до получения моего письма он слышал от французских гостей одного из своих покровителей о новых веяниях в музыкальной жизни Парижа и, в частности, о двух композиторах – неких Шарле Борде и Венсене д’Инди, каковые питают большой интерес к музыке раннего барокко и всячески способствуют ее возрождению во французской столице. Вполне возможно, что они будут рады принять меня и помогут в моем деле. Посчитав ответ Доменико знаком Провидения, я завершил свои дела в Венеции, распрощался с синьором Гоцци, расстроенным, но отнюдь не безутешным из-за моего отъезда, и поспешил возвратиться в Париж – город, с которым у меня было связано так мало воспоминаний и так много мук. Благодаря все тем же приятелям покровителя Доменико, я сумел завязать знакомство с синьором д'Инди и, хотя человеком он показался мне довольно неприятным, но не могу отрицать, что ренессансной и барочной музыке – особенно же итальянской – он предан всей душой; нет для него имен дороже, чем Палестрина и Монтеверди. Д’Инди, в свою очередь, свел меня с несколькими своими единомышленниками; я ожидал проявлений неприязни к приезжему конкуренту; однако вскоре выяснилось, что и д'Инди, и его товарищи тяготеют скорее к духовной, а не к светской музыке, и весьма ценят возможность общения с певцом, раскрывающим другую сторону барокко и, следовательно, не покушающемуся на их территорию. У Шарля Борда и Венсена д’Инди давно зрела мысль создания чего-то вроде альтернативы классической консерватории не только для обучения религиозной музыке прошлого, но и для сочинения современных произведений на основе произведений Палестрины. Я же мечтал о школе светской барочной музыки, не столько претендуя на Ваши лавры, дорогой учитель, сколько стремясь подготовить почву для нового театра, который мне хотелось бы предложить местным зрителям. Мои французские соратники как раз искали помещение для своего предприятия и, не имея больших средств, предложили мне войти с ними в долю. Я тем временем уже продал свой римский дом, и у меня появились средства, которые я смог вложить в общее дело. Вскоре мы нашли подходящий особняк на углу бульвара Монпарнас и рю Станислас, и работа закипела. Одно крыло и центральный флигель приобретенной нами виллы были отведены под их учреждение, одно – под мое. Составив программу по примеру той, что я проходил под Вашим руководством, милый мой наставник, и по которой сам преподавал в Риме, я стал набирать учеников. У меня получилось объединить несколько человек, сочувствующих моим идеям, которых я выбрал на роль учителей истории и теории барочной музыки, вокала, композиции, оркестровки и даже танца; некоторые приехали из Италии, некоторых я сумел найти в Париже. Желающих изучать светское барокко было в этом городе не так уж и много, но среди тех, кто записался в мои классы, были люди, искренне увлеченные нашей школой. Однако мне было мало просто передавать им секреты старых мастеров. Я стремился достичь результатов, которые наблюдал в творчестве маэстро Дестлера и… в выступлениях его супруги. Новое развитие старого стиля, его новая жизнь в условиях современной сцены – вот к чему мне хотелось прийти. Я поощрял своих слушателей к самостоятельному творчеству, призывал их не бояться импровизировать. Возможно, это было нелепо, но за каждым успехом на этом пути мне виделись безмолвный кивок человека в черной шелковой маске и улыбка его неизменной спутницы, наконец-то избавившейся от своей вуали… …И на этом же пути я пережил новое великое изменение в своей жизни. Чтобы позволить ученикам погрузиться в атмосферу барочной мелодрамы, я стал сооружать при школе нечто вроде домашнего театра и столкнулся с необходимостью нанять художника-декоратора. Художник этот, однако, должен был хотя бы отчасти владеть искусством создания настоящих масок для барочного танца и обладать воображением, достаточным для того, чтобы вызывать к жизни самые причудливые барочные фантазии – коротко говоря, почти что обладать Вашим даром, дорогой учитель. Я долго искал требуемого мастера и наконец нашел – бывший ученик не так давно скончавшегося знаменитого художника Тругора, синьор Рауль де Шаньи, немедленно и с радостью откликнулся на мое предложение; и смею сказать, что даже Вы гордились бы эскизами декораций и масками, выходящими из-под его удивительно талантливых рук. Творения синьора де Шаньи идеально подходили для наших спектаклей; сильной его стороной была гармония между музыкой и цветом – именно так, хотя Вас, возможно, и удивят мои слова. Но всем нам и вправду казалось, будто каждый оттенок краски, выбранной им для костюма или декорации, соответствовал каждой нашей ноте; и сам он уверял, что видит воочию, в какие цвета окрашены исполняемые нами мелодии. Я не смеялся над ним; скорее всего, это были только выдумки чувствительного художника, но я был с детства приучен Вами уважать любые проявления таланта, а потому с благодарностью принял плоды его труда, не обращая внимания на то, из какого сора они произрастают. Однако чудесным умениям де Шаньи было тесно на нашей маленькой сцене; и как-то раз я посетовал на это в его присутствии, добавив, что ни о чем бы так не мечтал, как об основании нового театра, где могли бы найти приют и наше, и его искусство. Говоря это, я был свято уверен, что бросаю слова в пустоту, делясь с ним праздными мечтами жалкого учителя. Мог ли я тогда предполагать, что нахожусь в положении нищего, встретившего на базаре переодетого Гаруна-аль-Рашида? Скромный художник, расписывавший для нас кусочки гипса, оказался никем иным, как представителем одного из знатнейших семейств Франции, традиционно покровительствовавшем искусству. Его родители недавно скончались от какой-то тяжелой болезни, оставив ему титул графа и немалое наследство, которым он, по какой-то неведомой мне причине, предпочитал не пользоваться, ведя образ жизни обычного живописца с Монмартра. Очень скоро, впрочем, я узнал, что причина эта необычайным, почти мистическим образом схожа с той, по которой Ваш покорный слуга оставил сначала Рим, а затем и Венецию, и уехал в этот неприветливый северный город. «Дорогой маэстро, – сказал мне Рауль – а именно так, по имени, просил он называть себя в дружеской беседе, – мой мир разбился на множество черепков, когда я потерял – и думал, что потерял исключительно по своей вине – свою бывшую невесту, самую прекрасную девушку, какая когда-либо существовала на свете. Девушка эта не любила меня, и некогда я не понимал, почему – ведь все, что имею, я хотел положить к ее ногам – но теперь знаю: она была самим воплощением музыки, а я в то время, до своего заболевания, не понимал, что это значит. Звуки и цвета были для меня мертвы, и только после мнимого известия о ее смерти они ожили в моей душе. Девушка эта давно исчезла из моей жизни, но нет лучшего способа почтить память о ее присутствии в ней, чем создание нового театра. Ведь старый, где она выступала, сгорел, и теперь здесь нет места, куда она – и ее великий наставник – могли бы вернуться». Туманное, неправдоподобное подозрение зашевелилось во мне; я хотел было спросить графа де Шаньи, как звали его возлюбленную и ее ментора, но затем предпочел промолчать, предоставив мертвым хоронить своих мертвецов. Вместо этого я осведомился, почему именно мне граф-художник оказывает такое доверие, предлагая спонсировать строительство нового театра не для следования классической традиции, а для развития сомнительной староитальянской школы, к которой парижские театральные критики питают столь мало уважения. На это Рауль ответил, что из всего, что он смотрел за последнее время на сцене, только наши любительские постановки в масках странным образом напоминают ему о творчестве его бывшей невесты и ее маэстро – творчестве, смутные отблески которого порою до сих пор являются ему во сне. Итак, дорогой учитель, здесь я подхожу к завершению моей повести. Граф де Шаньи действительно вложил большую часть своих богатств в строительство новой Оперы на месте сгоревшего дворца Гарнье. Работы начались недавно, но уже видны многообещающие результаты. Недавно я посещал стройку и даже немного пообщался с подрядчиком; тот рассказал мне удивительную и наверняка придуманную историю о том, что при рытье котлована рабочие якобы наткнулись на целый подземный лабиринт, ведущий к озеру, где по старой театральной легенде обитает опасное существо, заманивающее к себе случайных путников. Но, как бы нам ни хотелось верить в волшебные сказки и мифы, вряд ли парижский Театр, пусть и осененный некогда присутствием гения, мог служить прибежищем Минотавра. Чудовища не живут под сенью Муз; гений и злодейство, как известно – несовместимы. Этому, среди прочего, научил меня в Риме маэстро Дестлер, и я хорошо запомнил его урок. Итак, Театр строится; а покамест я продолжаю готовить будущих певцов, с некоторых пор – с помощью Доменико Сальватори, наконец-то решившегося покинуть Сикстинскую капеллу и присоединиться ко мне в моем авантюрном начинании. Признаться, его переезд оказался для меня сюрпризом; я никак не думал, что он решится расстаться с благополучием Папской часовни только ради того, чтобы помочь своему беспутному другу. Я добросовестно предостерегал его от возможных разочарований и насмешек, которыми многие критики и искушенные театралы встречают таких, как мы, в этой неприветливой северной столице; однако Доменико, к моему изумлению, ответил лишь, что за последние месяцы слишком хорошо понял чувства, владевшие мною после пожара в Опере и возвращения в Рим, и, в отличие от меня, не имеет ни малейшего желания ими упиваться, а потому предпочитает просто быть рядом. Дорогой наставник, я вынужден закончить это письмо, как будто обрывая его на середине. Как Вы видите сами, ничего еще не достроено, не сделано до конца, не решено. Вероятно, я даже ошибся, отвечая Вам сейчас, и мне следовало бы повременить, чтобы иметь возможность рассказать Вам о каких-то существенных результатах моих трудов здесь. Но я полагаю, что слово в любом случае лучше, чем молчание, присутствие лучше, чем отсутствие, а вернуться позже лучше, чем не возвращаться никогда. И именно поэтому, хотя я и смею сказать, что вполне счастлив здесь, с моими учениками, моими товарищами, а теперь и с моим близким другом, рана моя до конца так и не исцелилась, и вряд ли уже исцелится. Однако Театр восстанавливается – и, уповая на слова графа-художника, я не оставляю надежды на то, что место это не останется пустым. Засим шлю Вам, дорогой учитель, благодарный и почтительный поклон, с просьбой вспоминать обо мне в Ваших молитвах. Ваш преданный ученик, Альберто Борончелли». ---------------------------------------------------------------- 22 декабря 1884 г. С моря дул ледяной, пронизывающий ветер, точно летящий сюда с самого Северного полюса. Сияющие точки соткались в зимние рисунки на иссиня-черной тверди, и от них тоже как будто бы веяло холодом с дальних окраин вселенной. Кристина покачала головой: он опять будет сердиться, что она вышла в такую погоду только для того, чтобы посмотреть на звезды – хотя сам же и приучил ее к этому когда-то, давным-давно, в Булонском лесу. «Вы повредите себе связки, Кристина! Теперь, когда к вам вернулась гармония черт, вы хотите снова разрушить свой совершенный инструмент? Но Эрик с вами, и не позволит вам этого сделать…» По ее лицу, наконец-то свободному от бинтов и тряпок, скользнула тень улыбки. Как бы она ни куталась в теплые шерстяные шарфы и сколько бы ни пила травяных настоев с душистым местным медом, он все равно сходил с ума при малейшей опасности для ее голоса. Даже за ее лоб и щеки, с которых мало-помалу исчезли все пятна и язвы, уступив место нежной розовой коже, он не тревожился так, как за связки – хотя, конечно, не позволял ей, несмотря на разрешение доктора Ширази, задерживаться на слабом осеннем солнце после снятия повязок. Да что там, он не волновался так даже и за собственное лицо, которое… Которое… Которое тоже мало-помалу избавлялось от присущей ему пустоты. Как же странно было ей видеть постепенное выстраивание космоса вокруг двух солнц, служивших ему глазами. Как планеты из первозданной мглы, выплывали, одни за другим, элементы живой человечности, сталкивались, расходились в стороны и в итоге вновь мирно соединялись друг с другом. Согласное сочетание частей в едином целом – не это ли самая большая тайна в сотворенном мире? Тот, чьи снадобья вылавливали фрагменты обоих лиц из долгого сна – в случае Эрика сна длиною в жизнь – только посмеивался, и на все упреки и ворчливые замечания бывшего Призрака отвечал, что даже Главный зодчий не возвел шахский дворец за один день. Гармонии предшествует не только строительство – но и пыль, и грязь, и отходы, и общечеловеческое несовершенство. Гармония без них невозможна. Иногда Эрик не верил в происходящее – и Кристине, к ее удивлению, казалось, что он страдает гораздо сильнее сейчас, когда к нему возвращаются отнятые природой части, нежели тогда, когда он не владел ни одною из них вообще. Сама же она, как нищий паре сантимов, радовалась каждому кусочку восстановленной, заживленной плоти – и его, и своей. Иногда он изливал на нее свое нетерпеливое отчаяние, а затем убегал далеко в горы, и тогда она часами ходила взад и вперед по оливковой роще, крепко стискивая пальцы и с трудом сдерживая слезы. Доктор Ширази никогда не мешал ей плакать о нем. Но он всегда возвращался и с виноватым видом подходил к ней, точно собака к хозяину, ожидая заслуженного наказания. Она же клала ладонь на его черные, вечно встопорщенные вихры, тщетно пытаясь их пригладить, и что-то тихо шептала, воркуя, утешая, убаюкивая. Тогда он успокаивался и усаживался подле нее прямо на земле, иногда утыкаясь лицом ей в юбки, иногда просто сжимая ее ладонь в своей или тихонько проводя пальцами по ее запястью. А порой бывало и так, что он склонялся над садовым колодцем – низко, как только мог – точно задавая некий издавна мучивший его вопрос самим недрам земли, и она понимала, что в такие моменты лучше оставить его наедине с собеседницей, журчавшей где-то на заповедной глубине свои ответы. Ему было трудно – и Кристине также было трудно; не с ним, но вместе с ним. Доктор Ширази уже в ноябре начал прикрывать на ночь свои цветы – у него было посажено несколько розовых кустов, которые росли с защищенной от ветра стороны дома, и он накидывал на них плотное покрывало, но Кристина все равно сомневалась, что они выживут на таком морозе. Тем не менее, она всегда ходила проверять их на всякий случай – и из добросовестности, и просто удовольствия ради. Здесь Эрик и нашел и ее, и крепко обхватил со спины, притиснув к груди, точно ребенка-несмышленыша, за которым нужен глаз да глаз. Овчина его полушубка приятно согревала ее спину – когда похолодало, он перестал носить черный шелк и бархат, начав одеваться, как все остальные местные жители. – Кристина, – прошипел он сакраментальную фразу, – вы навредите своим… – Подождите, Эрик! Она попыталась высвободиться, ожидаемо безуспешно, и он, все также сдавливая ее в этом своеобразном объятии, развернул ее лицом к оливковой роще, чтобы отвести обратно домой. И тут она увидела. Листья деревьев переливались рождественским серебром, и серебро лежало на пожухлой траве, на борту колодца, на пороге дома. То, что поначалу она приняла за лунный свет, на самом деле было снежной россыпью – в белых звездах на земле отражались звезды в высоком небе. И куст, с которого она успела-таки скинуть покрывало… Розовый куст, на котором оставались всего три цветка… Он тоже был густо припорошен этой белой крупой, и между розовыми лепестками застыли многогранные ледяные светила. – А теперь пойдемте домой, Кристина, и клянусь, что на этот раз вы надолго запомните, как выходить в такую… – Эрик! – прервала она его. – Эрик, розы! Розы на снегу! Его рука вздрогнула на ее плече: – О чем вы говорите? – Вы разве не видите? Выпал снег! И розы… розы цветут. – Что за… Он осекся. Потом она почувствовала, как спины ее вновь касается ледяной воздух. Эрик исчез – как будто просто испарился, и опять здесь была только она – она, розы и снег. Безупречная композиция. Но в ней чего-то не хватало, чего-то необходимого, чего-то что придает сочетаниям смысл… и вселяет в них дыхание живое. Кристина не сумела додумать эту мысль – его руки снова держали ее, только теперь он уже был перед ней. И наклонился к ней – медленно, низко и мягко, и она успела увидеть его щеку, почти нормальную, почти гладкую щеку, и коснуться кончика его носа своим – а потом тьма накрыла ее, желанная, сияющая тьма. Ослепительная мгла целого неба.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.