Новые звуки

Леру Гастон «Призрак Оперы» Призрак Оперы Призрак Оперы в Королевском Алберт - Холле, Любовь никогда не умирает Кей Сьюзан «Фантом»
Гет
Завершён
R
Новые звуки
автор
Описание
"Орфей и Эвридика" - великий миф, на протяжении веков воплощающийся в истории по-разному. После ухода Кристины Дайе Призрак Оперы тоже решает внести свой вклад в развитие вечного сюжета. Гениальный музыкант потеряет Эвридику, позволив ей увидеть свое лицо. Вот только станет ли сам Эрик Дестлер Орфеем или - Эвридикой? И затмит ли сияющая красота его возлюбленной темную бездну обиды и предательства? Свет Аполлона и тьма Диониса борятся за души музыканта и певицы не только на сцене, но и в жизни.
Примечания
!!! Внимание: ссылки на фото и картинки на гугл-диске больше не работают, но все можно найти в ТЕЛЕГРАМ-КАНАЛЕ - арты, видео, фото, цитаты ко всему тексту: https://t.me/novyezvuki Предупреждение: Хотя рейтинг здесь невысокий, эта работа очень, очень тяжелая. В ней мало откровенных сцен, зато много самого черного психологического ангста и почти нет романтических просветов. Так что если вы любите флаффную романтику и не любите психодраму - вам не сюда. А если наоборот - милости просим:) !!!Отзывы, комментарии и размышления всячески приветствуются. Стараниями талантливой AziraS к работе появились чудесные арты. Посмотреть их все можно в телеграм-канале: https://t.me/novyezvuki И два арта - здесь: Эрик возвращает Кристине музыку: https://drive.google.com/file/d/1TgnqY7aHdDuZTgXT6W_R7DFKE1PH9EZE/view?usp=drivesdk Эрик показывает Кристине гармонию звезд: https://drive.google.com/file/d/1TfqGMoMcRBSHEN9hg9TC7iI6hpqMMvM6/view?usp=drivesdk
Содержание Вперед

Часть 61. Город зеркал

Лицо дрожало в зыбком мареве канала, дробясь на бессмысленные кривые фрагменты. Вода не могла показать ему точных очертаний, как бы он ни о них ни мечтал. Вода уносит все, сказал мудрец, и все возвращает, но одного она не в силах вернуть. Лунные часы в саду, как всегда, отставали: ночь полнолуния давно миновала, и странно было бы жаловаться на неточность. Впрочем, главный придворный архитектор обещал дароге усложнить их конструкцию, чтобы они исправно работали и в другие фазы ночного светила; но Хамид не верил посулам своего друга, ибо даже божество не в силах изменить порядок вещей, а зодчий был скорее недочеловеком, нежели сверхсуществом, при всех своих несомненных достоинствах. Точно так же не в его силах было и обратить вспять болезнь, заполнить добровольное одиночество дружеским присутствием, научить Ханум радоваться простым человеческим радостям или выстроить некрасивое здание. Пожалуй, Хамид даже скорее бы поверил в то, что зодчий способен изменить природу маленькой султанши, нежели в то, что он сумеет сотворить что-то несовершенное. Не странно ли, что власть над линиями принадлежала тому, кто сам был безвиден и пуст, как сгусток мрака перед сотворением мира? Хамид не любил видеть сны. Та тонкая грань, что отделяет здорового человека от безумца, а живого от вероятного мертвеца, проходит как раз по краю сна и яви, в той области миражей, которые еще нельзя полагать абсолютно иллюзорными, но нельзя и до конца относить к миру движущихся тел. Начальник же тайной полиции Мазендерана предпочитал определенность, по крайней мере, в этот период своей жизни. Поэтому Хамид, как непослушный ребенок, до последнего откладывал отход ко сну, пока какая-нибудь служанка, заикаясь от испуга – домочадцы в последнее время привыкли к перепадам настроения своего господина, обычно доброго и снисходительного с ними – не приходила напомнить ему о необходимости отдохнуть хотя бы несколько часов до рассвета. Несомненно, она делала это по просьбе Айнагуль, матери Хоссейна. Но преданность самой преданной только раздражала дарогу: он резко приказывал ей не лезть не в свое дело и, поплотнее запахнув полы расшитого зелеными попугаями халата, уходил бродить по дорожкам обширного сада, вместо своей души сам теряясь в царстве теней. А когда Хамид Низам вконец уставал от бесцельных блужданий, он не шел в спальню, а усаживался в беседке у пруда, посреди вишен, гранатов и кипарисов; беседка эта состояла из четырех деревьев, чьи ветви сплетались в уютный купол, спасающий от зноя в полуденные часы. Крупные звезды проглядывали сквозь кроны, посреди пруда тихо журчал небольшой фонтан, а в розовых кустах щелкали и звенели соловьи, и порою Хамид задремывал прямо на скамейке – но благодаря розам и соловьям ему удавалось без задержек миновать тот опасный порог, за которым наступало долгожданное забвение. ________________________________________ – Вы опять не спите, друг мой, – заметил человек в маске с ноткой осуждения, усаживаясь рядом с Хамидом и тщательно расправляя складки своего плаща. Чарующий голос архитектора не рушил гармонии сада, а, казалось, органично вплетался в слаженный хор фонтана, соловьев и серебристой листвы. – Вы опять здесь, – пробормотал тот, пытаясь казаться равнодушным. – Пришли полюбоваться на дело своих рук? – Вы говорите о спроектированном Эриком фонтане? Он и в самом деле не уступит фонтану Треви по своему изяществу – Эрик вправе им гордиться. – Я говорю о себе, господин Эрик. Только о той развалине, которую вы имеете счастье наблюдать перед собою. – Разве это я повинен в вашем состоянии? – спросил черный человек. – Разве я заставил поблекнуть для вас краски сада, в которых вы уже не находите простого, ясного утешения? Разве я велел вам – или вашим прихвостням – запытать до смерти тех двоих несчастных, которые имели несчастье попасться вам за кражей на базаре? И, наконец, разве я… – Базар, – прервал его Хамид. – Все дело в нем. В тот день вы повели Хоссейна на площадь, и снедавшая его лихорадка усугубилась. С тех пор он уже не приходил в себя, а только бредил чужими странами и городами… – Не самые худшие иллюзии, – сухо возразил человек в маске. – Но иллюзии. – Хотите ли вы, чтобы я доказал вам, что мои иллюзии могут оказаться лучше так называемой правды? Мрак между ними сгустился как будто еще сильнее. Соловей смолк, и в благоуханном беззвездном воздухе воцарилась тяжелая, гулкая тишина. Хамид услышал в его голосе вызов, услышал презрение, не понимая хорошенько, на кого оно направлялось. И, желая доказать отчасти ему, отчасти себе, что вернуть невозвратное невозможно, столь же безрассудно кинул: – Хочу. _______________________________________ – Настанет время, – сказал Эрик, задумчиво глядя на нее, – когда люди примутся строить здания не ради красоты, а ради пользы. Им совершенно не будет дела до гармонии пропорций, до золотого сечения, до безупречных форм, даже до богатства деталей. Здания станут служить исключительно быту, точно так же, как жизнь людей той будущей, далекой от нас эпохи будет подчинена только мыслям о практических вопросах и лишена вдохновения. На место бесед о философии и религии придут разговоры о политическом устройстве, на место поиска высших истин – забота о желудке. Хлев вместо дворца. – Из хлева, – возразила неожиданно для себя самой она, – явился некогда в наш мир источник самой высокой гармонии. – Но это гармония озарила собою хлев, а не он поглотил ее и сделал подобной своему нутру, – мягко ответил Дестлер. – Как бы то ни было, если допустить, что высшая гармония действительно существует, то этот город создан, чтобы отражать, а, вернее, преломлять ее в себе. И во времена, о которых я говорил, он будет напоминать смертным о том, что их жизнь не замкнута в стенках кормушки для тела. – Тело также заслуживает нашего внимания, а если отказать ему в нем в пользу духа, оно отомстит – и кому, как не вам, должно быть это известно! – воскликнула молодая женщина. Его жена. Его живая жена. До этого времени Кристина казалась – или и в самом деле была – совершенно безучастна к происходящему. Остановки в гостиницах, тряские экипажи, неудобный поезд с жесткими сиденьями, чудесные виды за окном и попытки Альберто снова и снова заговорить с ней (да, кастрат ехал с ними, ибо Эрик опять имел на его счет какие-то свои планы) – все оставляло ее равнодушной, и он уже начинал бояться за ее душевное здоровье, разрушению которого сам недавно поспособствовал. И вот теперь, когда они уже были на подъезде к Местре – она внезапно очнулась от этой своей апатии и осмелилась оспорить его заявление, чему он, несмотря на все свои благие намерения, был только рад. А ведь благие намерения действительно были: он вез ее в город зеркал с тем, чтобы она сумела от него освободиться, наконец избавилась от той нездоровой, болезненной потребности в нем, какую, как он ясно видел, она питала, несмотря даже на все произошедшее. Только отразив отражение в другом зеркале, можно уничтожить эффект первого отражения и вернуться к подлиннику. Если она, наконец, увидит, как в зеркале воцаряется тьма и поглощает взгляд бесследно, она поймет, как глупо с ее стороны было привязываться к миражу. А то, что он, его плоть, его дух – были для нее миражом, сказкой, кумиром, которых она себе сотворила, он, конечно, нисколько не сомневался. И вот, когда перед ним встал тяжелый выбор: сначала разрушить мираж или исцелить ее лицо – он выбрал первое, так как жизнь ее души была для него ценнее, чем жизнь тела. Но сейчас она сама заговорила о теле… – Мы с вами, – продолжал он назидательно, – приближаемся к месту, где фантомы соседствуют с вещами и где размываются границы между возможным и несбыточным. Но Кристина вновь молчала, отвернувшись к окну купе. Она не заметила, как поезд пересек блестящую водную гладь по длинному мосту, что связывал невзрачный серый городок Местре с волшебным островом, который обещал показать ей Эрик. «Это страна фей и привидений, – сказал он, – и вы влюбитесь в нее, как только увидите, но влюбленность обернется осознанием пустоты того, что стоит за маской». Она все еще размышляла над этими его словами, пока вагон уносил ее все дальше и дальше от твердой земли, в царство лагуны. Когда поезд наконец, плавно покачиваясь, причалил к перрону, и они вышли на пряничную набережную Большого канала, Кристина поняла, почему он так хотел привезти ее сюда. Перед ней стояла Красота – выделенная из городов и деревень, точно сокровенная эссенция, самостоятельный элемент, не имеющий отношения к обыденной правде. Сбывшаяся мечта Платона, о которой толковал Кристине Эрик много лет назад, не надеясь, впрочем, что та усвоит его идеи. А здесь перед ней была Идея во плоти. Не солнечный, пышный и беспорядочный Рим, с его парящими в воздухе статуями, смеющимися фасадами, пиниями, щедро раскинувшими руки над теплым растрескавшимся мрамором, алыми маками, белым жасмином, пухлыми купидонами и тритонами, раздувающими щеки у кривых раковин – барочный Рим был самой жизнью и стихией земли. На Кристину же смотрела Вода, залитая розовым утренним светом, и вместо живой жизни ее обступали театральные декорации. Это был знакомый и в то же время незнакомый ей мир. Ведь Кристина выросла среди бутафории, жила в ней, весь ее день проходил, в конечном итоге, среди иллюзорных картин, и ее покровитель, показавший ей Театр с вершины главной Лестницы, сам был в значительной степени иллюзорен. Но она всегда знала, что Театр ограничен стенами Оперы Гарнье и что, как ни старайся она, ее товарки и весь состав труппы заставить зрителей поверить в его реальность, Опера не выплеснется на улицы и не затопит Париж своей игрой. Здесь же Театр не скрывался за стенами какого-то определенного здания – он сам был всеми зданиями, улицами и кварталами города. Город был Театром под открытым небом, странные длинные лодки с высоко загнутыми носами, скользящие под капризной аркой высокого моста, были местами для зрителей, и занавес над гигантской сценой не опускался никогда. Кристина ожидала, что Эрик, как всегда, позаботится об экипаже, а Альберто тихо спросил: – Месье, мне подозвать гондольера? – но, не успела Кристина удивиться незнакомому слову, как ее спутник в черном осторожно – точно она была сделана из тончайшего фарфора – подхватил ее под руку и, шурша плащом, увлек к мосту. Альберто же, видимо, не осмеливаясь настаивать, покорно последовал за ними. – Прежде чем отправиться туда, где будет поставлен последний акт нашего спектакля, мы должны поприветствовать великого мастера, – объяснил Эрик на ходу, и, хотя смысл слов его был почти угрожающим, голос звучал необыкновенно мягко и нежно, точно сулил небесные отрады, так что сладость от этого звучания еще некоторое время пела тонкой струной в груди Кристины. Они углубились в лабиринт разноцветных домов с высокими узкими окнами, и тут она поняла, что экипаж не проделал бы здесь и десяти шагов: улиц не было, были каналы, в которых плескались, то подступая ближе к набережной, то отступая, словно в танце, сине-изумрудные морские волны. Мосты над ними, маленькие, изящные, соединяли лавки зеленщиков и цветочниц с их собственными отражениями, и город, жертвуя широким простором, уходил в глубину, на водные ярусы, теряясь в полупрозрачной бесконечности. На одном из таких мостиков Эрик чуть замедлил шаг, вынудив остановиться и ее, и попросил посмотреть вниз. – Что вы видите, Кристина? Вопрос был задан неожиданно – с тех пор, как они отбыли из Неаполя, ментор не обращался к ней, разве только с сухими замечаниями или поучительными комментариями, точно пытаясь вернуться в амплуа руководителя Оперы. Она привычно послушно всмотрелась в их тени, спускающиеся вниз. – Я вижу пространство, позволяющее сберечь все хорошее, что есть вокруг, и приумножить его, – наконец прозвенел ее ответ. – Вот как. А что видите вы, Альбер? – обратился Эрик к кастрату, который также внимательно вглядывался в зелень, колеблющуюся под ними, хотя его об этом никто не просил. – Я вижу отражения прошлого, которое миг назад было настоящим, – отозвался тот. – А что видите вы, месье Дестлер? – почтительно осведомился он затем. Эрик молча смотрел на канал; Кристина, сама не понимая почему, ждала его слов почти со страхом. – Ничего, – помедлив, сказал Призрак. Наконец они перешли через очередной кружевной мостик и вступили под своды кирпичного здания, чей фасад, также выходивший на канал, чем-то напоминал уже виденные ею храмы центральной Италии. Внутри было светло – сквозь высокие овальные окна в абсиде сюда почти свободно проникало сияние дня – и, хотя готические арки и скульптуры напомнили Кристине о родном соборе Нотр-Дам, ничто не казалось более далеким от него, чем эта церковь, словно летящая изящной свечкой ввысь, прямая, стройная, полупрозрачная, равно далекая как от мрачных тайн gotique flamboyant, так и от роскоши перезрелых кокоток позднего барокко. Но Эрик не дал им вволю налюбоваться ее убранством. Он увел Кристину и Альберто в левый боковой придел, к решетке, что отделяла от общего пространства маленькую часовню, не примечательную ничем, кроме скромной плиты, отмечавшей, как видно, место захоронения какого-то знатного венецианца. На плите этой лежали розы - несколько алых роз - и Кристине живо вспомнились подарки ее учителя, оставшиеся в далеком прошлом и так и не проросшие сквозь снег. Однако на этих розах не было черной ленты. – Склоните головы и преклоните колени перед тем, кто принес светоч новой практики в темное царство старого канона; перед тем, кто не побоялся выйти за рамки традиции и бросить вызов контрапункту. Почтите того, кто разрушил безличное царство полифонии и, взяв за руку отдельный голос, вывел его под яркие лафиты искусства, следуя наставлениям лучшего из философов. Ныне он забыт всеми, кроме своих сограждан, но поверьте, наступит день, когда феномен Моцарта покажется малостью в сравнении с этим переворотом в музыке и на сцене. Голос самого Эрика прозвучал гулко и протяжно; не удовлетворенный словами, он положил руки в шелковых перчатках на плечи Кристине и Альберто и, надавив, принудил их опуститься вниз, точно отец, следящий, чтобы его дети вели себя прилично на воскресной службе. Не успев недовольно поморщиться, Кристина только тут, со ступеней перед часовней, разглядела имя и фамилию мастера, выгравированные на плите тонкими чертами: «Клаудио Монтеверди». А рядом с плитою стоял пюпитр, на котором были аккуратно разложены ноты – те самые, копию которых она нашла некогда в лесном доме. Спасшие от одиночества и глухоты. – Ноты в часовне? – изумленно прошептала она, но Эрик услышал – он всегда ее слышал – и ответил: – Ноты его находятся здесь постоянно, как и цветы. Эти розы благодарные венецианцы приносят мастеру каждый день. – Маэстро жил здесь? – Маэстро родился в Кремоне, на родине скрипки… – Эрик замялся и прикрыл глаза, очевидно, вспомнив что-то тяжелое, и миг спустя продолжил: – Долгое время он состоял при дворе Мантуи, где герцог, его друг, назвал его «мастером музыки». Однако людские привязанности непостоянны; люди меняются каждый день, каждый час… Горечь захлестнула Кристину, но она слушала по-прежнему внимательно. – ...Его упрекали и обвиняли в том, что он лишил музыку ее истинного предназначения, которое, по мнению некоего напыщенного дурака из Болоньи, заключалось исключительно в развлечении знати… На этом слове Эрик скривил губы с таким видом, точно на зуб ему попалось неимоверно кислое яблоко. – Какая низость… – прошипел он, прервав сам себя. Но, не дождавшись отклика от своих слушателей, договорил: – Надо сказать, что потерял он немного. От неблагодарных наследников герцога, который умел оценить маэстро по достоинству, божественный Клаудио уехал сюда, в Венецию – город, будто бы нарочно созданный для его гения. Его назначили капельмейстером собора дожей Сан Марко, он снискал великую славу в Светлейшей республике, а также и за границей, в Вене, и тщетно мантуанские владыки, прослышав о его успехах, пытались заманить его обратно. Подобно Данте, так и не вернувшемуся в изгнавшую его Флоренцию, Монтеверди остался в Венеции, дабы писать оперы и церковные сочинения. И вот тогда… – Маэстро, – прозвучал чей-то глуховатый голос за их спинами. Эрик стремительно обернулся; плащ резко шевельнулся за его спиной, будто крылья потревоженного ангела. Прямо на них смотрел худой человек, не уступавший ему в росте, но удивительно сутулый и нескладный. В руке он держал белую розу, а одет был в причудливый костюм, представлявший собой длинный темный плащ с большим капюшоном из атласа и макраме и черную треуголку с серебряным галуном; плащ был расшит по краю кружевом, а также изукрашен переливающимся разноцветным стеклярусом, бахромой и золотыми знаками зодиака. Кристина никогда еще не видывала такого облачения вне маскарада: мнимая роскошь выдавала желание не столько пустить пыль в глаза собеседнику, сколько вызвать у того вопросы, которые – как подозревала молодая женщина – все равно остались бы без ответа. А главное – лицо человека полностью скрывала огромная маска из белоснежного атласа с резким треугольным профилем и большими прорезями для глаз, расширявшаяся к подбородку, а не прилегавшая к челюсти (нижнюю часть лица и всю шею прятал от взоров прикрепленный к маске кусочек черного шелка). Кристину было сложно удивить маской, но эта выглядела настолько жутко, что она против воли, все еще стоя на коленях, потеснее прижалась к Эрику, хотя незнакомец всей своей повадкой напоминал скорее нелепого журавля, качающегося на одной ноге, чем грозное явление из потустороннего мира. Альберто, прищурившись, разглядывал мужчину; очевидно, даже ему, итальянцу, обычаи Светлейшей республики были чужды, но он не осмеливался высказаться о внешности гостя, хотя и непонятно, боялся ли он больше нарушить местные правила или волю Дестлера. Между тем, чудной посетитель стянул треуголку, обнажив короткий напудренный парик, какие носили здесь, должно быть, столетье назад. – Я не осмелился бы вас побеспокоить, маэстро, – почтительно продолжал он по-французски все тем же глуховатым тембром и с чудовищным причмокивающим акцентом, – если бы не услышал обрывок вашей великолепной речи в память о нашем возлюбленном композиторе, синьоре Клаудио Монтеверди, который так дорог сердцу каждого жителя истинной Венеции и так чужд тем, кто именует себя венецианцем без малейшего на то основания. Если бы чудак заранее готовился к встрече, чтобы понравиться Эрику, и то не смог бы найти более удачных слов. Плечи Дестлера чуть расслабились, и кошачьи глаза подернулись янтарной дымкой. – Кто вы? – требовательно спросил он у незнакомца. – И что вы называете истинной Венецией? Что это, если не город, в котором мы с вами имеем честь находиться? Мужчина угловато поклонился, случайно сметя концом своего плаща часослов, лежавший на соседней скамье, и каким-то необъяснимым образом исхитрился стукнуться об нее же коленом и выронить розу. – Ой-ей-ей! – воскликнул он, потирая ушиб. – Прошу прощения за неучтивость, которой вы обязаны лишь моей ужасной, чудовищной рассеянности! Искупая свою грубость, немедленно представлюсь вам: меня зовут Карло Гоцци! Не успела Кристина вежливо кивнуть, услышав это ничего не говорившее ей имя, как Эрик немедленно очутился подле неуклюжего венецианца и, схватив его за шиворот, довольно сильно тряхнул, как мешок с картошкой: – За кого ты держишь меня, ничтожный болван? Драматург Карло Гоцци умер почти восемьдесят лет назад! – Ой-ей-ей! – повторил мужчина, качнувшись в его руках; ясные голубые глаза в прорезях зловещей маски растерянно мигнули. – Прошу вас, синьор, прошу, маэстро, не гневайтесь! Отпустите меня скорее, и я вам все объясню!.. – Однако, – прибавил он, когда Эрик наконец выпустил его и отошел на пару шагов, глядя по-прежнему настороженно, – не лучше ли будет сопроводить объяснение стаканчиком доброго вина в бакаро здесь неподалеку? Только дозвольте мне сначала положить розу к стопам божественного Клаудио… _______________________________________ Бакаро (кабачок), находившийся прямо напротив церкви Фрари, был маленьким и уютным; в столь ранний час здесь почти никого не было, и полный краснощекий хозяин, подпоясанный салфеткой, добродушно улыбаясь, подал им по тени местного вина Бардолино – как объяснил их самозваный спутник, под «тенью» жители Светлейшей разумели одну десятую литра, ибо «тень» на здешнем диалекте означала самую ничтожную малость. Услышав это, Эрик слабо усмехнулся: – В этом краю вино – и то является в виде призрака… Впрочем, он больше не сердился на самозванца, который, жадно отхлебнув из «призрачного» стаканчика, произнес своим нездешним голосом в церемонно-изысканной манере: – Маэстро, вы вправе недоумевать и даже возмущаться, но, прежде чем выбранить меня за ложь и дерзость, благоволите выслушать мою историю. Я, как вы верно изволили заметить, никоим образом не могу быть блаженной памяти графом Карло Гоцци, почившим в 1807 году, однако носить имя этого человека, да и походить на него внешне, почитаю большой удачей, будучи родным внуком его брата, а, следовательно, его внучатым племянником. Как вы, несомненно, знаете, Карло Гоцци относился к тем же титанам духа, что и великий Монтеверди, и также по-своему прославил нашу бедную Венецию. Однако, если композитор Монтеверди был реформатором, то сказочник Гоцци, в свой печальный век, забывший об открытиях первых мастеров Сейченто, напротив, взывал к традиции, и отстаивал право нашей морской земли на то, чтобы оставаться собою, не перенимая выкрутасов надутых парижских салонов! – он вдруг испуганно осекся, осознав, кому и что говорит, и забавно прикрыл руками нижнюю часть маски, но Эрик только покачал головой: – Хоть мы и приехали из Парижа, но не больше вашего ценим жалкие пародии на классическую трагедию в исполнении салонных подражателей, – и грозно посмотрел на своих младших спутников, как бы предлагая им оспорить его слова, если бы они посмели, но, конечно же, у них такого и в мыслях не было. Особенно учитывая, что они и вовсе не понимали, о чем идет речь. – Возможно, – продолжил Карло-младший, – вы удивлены, видя меня в маске-баутте, которую в наши дни никто давно не носит; тем не менее, мой облик представляет собой дань памяти моего деда, который в последний век величия Венеции защищал честь и достоинство масок не в повседневном обиходе – ибо тогда баутты и другие маскарадные костюмы были еще распространены в быту венецианцев – но на сцене, откуда их пытался согнать поганой метлой скучный невежда Карло Гольдони! При этих словах Эрик встрепенулся и пристально взглянул на своего собеседника, которого до этого слушал довольно небрежно. – Вы, вероятно, имеете в виду успешную борьбу Гольдони с комедией масок? – О, – возразил Карло, – успехом она увенчалась позже, на наше несчастье, но при жизни мой дед одержал над ним победу, пусть и ненадолго. Когда зануда Гольдони принялся во всеуслышание потешаться над старым театром, выступая перед толпой бездельников в книжной лавке Беттинелли – а на дворе стоял, шутка сказать, 1755 год! – Гоцци хорошенько сбил с него спесь, побившись об заклад, что при помощи масок соберет на спектакль по нянькиной сказке о трех апельсинах больше зрителей, чем на все вместе взятые псевдоклассические драмы! – И? – нетерпеливо спросил Эрик, не в силах дождаться продолжения. – Чем закончилось пари? – Мой дед выиграл, как и следовало ожидать – а мещанину Гольдони, с его бабьими сплетнями и пронырливыми слугами, пришлось убираться в Париж не солоно хлебавши – ибо в те времена венецианцы еще умели ценить волшебство и чудо! Тут Карло снова осекся, испуганно взглянув на своего визави, но Дестлер и не думал гневаться. Вместо этого он спокойно спросил: – Каков же был этот ваш знаменитый предок? Я слыхал о нем только, что его чудачества не знали меры ни в театре, ни в жизни, и что сказки его заставляли и смеяться, и плакать. Карло встрепенулся и с готовностью воскликнул: – Он был прежде всего мечтателем, дорогой мой маэстро! Прежде всего он был сказочником, записывающим свои сны, а, возможно, и грезящим наяву. В его мире жили Зеленая птица, волшебницы и маги, министры и визири, драконы и говорящие статуи. В нем могло случиться что угодно: король обращался в зверя, а чудовище – в короля; очарованные принцессы могли быть расколдованы, урод становился красавцем, а золотая вода и поющее яблоко находили свою хозяйку. Высокой, причудливой тенью бродил он по венецианским улицам, а создания его фантазии тенями следовали за поэтом, смешиваясь с потревоженными им пришельцами из мира духов… Кристина вздрогнула, слушая его, и это не укрылось от Эрика, а может, слова Карло покоробили и Дестлера. Чуть жестче он возразил: – Если так, то не высока цена его свершениям. Чего же желал он добиться своими масками – посмеяться над простаками? Или, может быть, – голос его стал ледяным, – над самим театральным искусством? – О нет, как раз напротив, – горячо отозвался Карло. – Театральное искусство предал Гольдони, заставив его подражать ужимкам сброда и показав людей в их худших масках – унылом будничном виде. Мой же дед, наоборот, выводя на сцену Труффальдино и Бригеллу, Панталоне и Тарталью, стремился утвердить право театра на то, чтобы быть театром, а не жалкой подделкой так называемой реальной жизни, которая отчего-то считается теперь более истинной, чем сказка. Феерия, волшебство, фокусы и трюки служили лишь способом напомнить жителям этого города о том, что они рисковали потерять и что в скором времени действительно утратили безвозвратно! И Гоцци-младший скорбно покачал головой, точно оплакивая упомянутую им утрату. – Ах да, жителям этого города. Вы ведь говорили об истинной Венеции, которой больше нет, – напомнил ему Эрик. – О, истинная Венеция! – воскликнул Карло с такой тоской, что у Кристины невольно сжалось сердце. – Нынешний город – лишь призрачная тень былого великолепия царицы морей, Светлейшей республики, достойной собеседницы Константинополя. Мирское ее величие относится к прошлым столетьям – эпохе дожей. Золото, жемчуг, меха и кружева, драгоценная парча и бархат, восточные ковры и алый шелк украшали в те времена не дома знати, а улицы этого места. Однако лишь в восемнадцатом веке, почуяв угрозу распада, все эти вещи превратились в декорации огромного живого театра. Поэты и чичисбеи, актрисы и танцовщицы, торговцы попугаями и завсегдатаи казино… Пестрые плащи, разноцветные камзолы, пурпурные ризы, расшитые халаты, леопардовые меха, темные, желтые, белые лица, веера, тюрбаны, карты и кости, интриги и интрижки, песни и пляски от заката и до зари…  Маски и костюмы носили здесь все, от мала до велика, от октября до Рождества, от волхвов до Поста, а также и на Вознесение. Пьяцца Сан Марко стала местом нескончаемого спектакля, и семь венецианских театров были лишь гримерными для одного большого Театра, чье действо разыгрывалось над каналами, в страстных и лукавых объятьях Лагуны. Маски, свечи и зеркала составляли три основных элемента в здании Города, и под тихий перезвон подвесок благородного муранского стекла, под шуршание шелков и кокетливый трепет веера, греза сливалась с действительностью, а призрачные арлекины и коломбины выходили из зеркал бальных залов, чтобы смешаться с толпою неотличимых от них смертных… О, моему деду, право, не нужно было прикладывать особых усилий, чтобы выпустить свои сны на волю! – А теперь? – тихо спросила Кристина в наступившем молчании, и потешный журавль, потирая глазницы маски неестественно длинными пальцами, скучным голосом проговорил: – Теперь? Теперь этого нет. Увы, конец всему был положен вашим соотечественником, генералом Наполеоном Бонапартом. На глазах моего благородного деда, под предлогом служения идеалам революции, всеобщего равенства и братства, был уничтожен не только старейший политический строй, но и сама душа этого волшебного края. В 1797 году последний дож Венеции, Лудовико Манин, официально упразднил Светлейшую республику спустя 1100 лет со дня ее образования, а вместе с ней погибла и великая культура карнавала, игры и чародейства. – Но почему? Чем мешал Наполеону карнавал? – недоуменно поинтересовалась Кристина. – Карнавал, дитя мое, – ответил за печального шута в домино ее учитель, – был слишком дионисийским явлением для аполлинического склада императора. Мы, французы, по природе своей весьма рациональны и не можем допустить такой постоянной смены ролей и буффонады, подвергающей сомнению самые основы наших установлений - буффонады, какая царила в этом городе, как вы только что услышали, большую часть года. Ясный свет холодного разума не приемлет вечного праздника и разгула страстей. И он посмотрел на нее так строго, точно сам был Наполеоном, а она – непокорной венецианкой в маске образца 1797 года. – Запомните и то, милая, что, несмотря на искушение провести возможные параллели, вдохновение Монтеверди было весьма далеко от того, что предлагал покойный Карло Гоцци. Маски в барочном театре служили улучшению мирового порядка, а не глумлению над всем и вся. Благородное изображение трех основных аффектов немало отличается от пародийного кривляния Коломбины. – О синьор, – возразил тут их новый знакомец, – я преклоняюсь перед вашими учеными познаниями, позволяющими вам употреблять слова, мне неведомые – имеют ли они отношение к древнегреческим мифам или символизируют нечто иное? – но позвольте все же поправить вас в том, что я, возможно, знаю лучше вас. Мы, венецианцы – те, что остались от подлинного Города – не проводим здесь таких тонких различий между притворством и наставлением, моралью и улыбкой. Именно маскарад дает нам возможность легко относиться к сложным вопросам. Сама наша игра учит нас не разносить по разным полкам смех и слезы, правду и обман, лицо и маску, и там, где из-под плаща баутты выглядывает очаровательная ножка, мы не стыдимся ее поцеловать, какому бы чудовищу она на самом деле ни принадлежала. Кристина со стуком поставила свой стакан на стол и спрятала лицо в ладонях. В висках у нее зашумело, и она почти не слышала дальнейших слов, а незнакомец продолжал, куда более серьезно, чем до этого: – Впрочем, вы можете говорить, что угодно, и даже притворяться, что не сведущи в нашей истории, но я-то сразу признал в вас тех, кто пришел почтить древнюю Царицу морей. Все вы в масках, кроме вашего молчаливого спутника, и вы любите маэстро Монтеверди. Мы узнаем своих именно рядом с ним, и вы также можете доверять мне, увидев розу. Роза – знак союза. – Роза… – пробормотала она, а Эрик резко спросил: – Своих? О ком вы говорите? Вы масоны? Некая тайная секта, промышляющая духовным товаром на развалинах старого базара? Глаза паяца смеялись, но голос оставался серьезен: – Масоны? О нет. Мы актеры старого Театра – труппа, желающая перевезти золотые апельсины через летейские воды лагуны, сохранив их чудесные свойства. Мы хотим вернуть здоровье принцу Тарталье, погрузившемуся в ипохондрию. Мы хотим вдохнуть жизнь в одряхлевшие декорации. Мы хотим восстановить Театр. – Восстановить Театр? – глухо повторил Эрик. – Как же это возможно? И что вы для этого делаете? Кристине послышались в его тоне отголоски песни о сожженной колокольне, но, вероятно, то был мираж. – О, мы предпринимаем для этого известные усилия, – оживился человек в домино. – Мы по-прежнему носим карнавальные костюмы, не обращая внимания на насмешки новых людей, и подолгу сидим в библиотеках, ища утерянные сценарии и позабытые либретто. Мы упражняемся в игре на инструментах прошлых веков и тщательно восстанавливаем движения былых танцев. Среди нас есть место и народным, и придворным традициям. Мы придерживаемся истинного равенства, то есть равняем под маской не только графа и аптекаря, не только плоть и дух, но и шутку и драму, и трагедия у нас легко сменяется комедией. На наше счастье, среди сочувствующих нам людей оказался кое-кто из местных властей, так что в наше владение был отдан единственный театр Венеции, остававшийся открытым и после прихода Наполеона – театр Малибран! Это название прозвучало для Кристины, точно выстрел: она вспомнила, при каких обстоятельствах впервые его услышала, и взглянула на Эрика с обидой и болью, которые все это время старательно заталкивала в самые дальние углы души. Но тот, кажется, ничего не заметил и вновь спросил паяца: – Не вы ли приглашали сюда маэстро Строцци? Глаза Карло заискрились от восторга. Он сложил руки на груди и промолвил: – Вот оно – чудо! Я верил! Я знал!.. – О чем вы знали, любезнейший? – сухо прервал его Эрик. – В нашей труппе есть все, что ей нужно. Хореограф, художники, танцоры, музыканты, певцы, комедийные и трагические актеры. Есть и драматург, который пишет сюжеты для импровизации фьяб, сиречь ваш покорнейший слуга, – он скромно поклонился и развел руками, как бы показывая, что не претендует на славу своего деда, хоть и продолжает его дело. – Не хватает одного. У нас нет композитора и музыкального руководителя, и мы не можем поставить оперу. Сколько раз мы писали почтенному маэстро, умоляя приехать его самого или прислать к нам хотя бы какого-нибудь его ученика! Но, увы, он оставался глух к нашим мольбам… Эрик насмешливо откликнулся: – Ваш почтенный маэстро занят тем, что пытается сберечь традиции высокого барокко в южном театре Сан Карло. Вряд ли его прельстило бы кривляние простонародной комедии масок, несмотря на все ваши уверения в том, что Венеция якобы приемлет и то, и другое. Однако могу порадовать вас тем, что ученика его вы сейчас наконец-то лицезрите перед собою – вот он, приехавший прямо от вашего кумира, и составивший честь самой Сикстинской капелле, а также и парижской Гранд Опера. И Дестлер ткнул пальцем в Альберто Борончелли, который слушал их, по-прежнему не делая ни единой попытки вступить в беседу. Но, не успел Гоцци-младший рассыпаться в благодарностях гениальному Строцци за долгожданный дар, как кастрат заговорил мягким и тихим голосом: – Нет, не меня, не меня, а маэстро Дестлера должны вы встречать приветствиями в вашем театре. Ибо если и появлялся когда-либо в вашем городе кто-либо, достойный сравниться своим даром с Клаудио Монтеверди, то, несомненно, маэстро Дестлер был бы в тысячу раз талантливее этого человека. Он не композитор, он – сам ангел музыки, и, если он согласится помочь вашей труппе, то вы прославитесь на весь мир в день самой первой постановки. Тут Эрик дотянулся до Альберто и отвесил ему довольно тяжелый подзатыльник, которого, впрочем, кастрат почти и не почувствовал, явно воодушевленный своей речью. – Кто назначил тебя, ничтожество, – яростно прошипел бывший Призрак, – местным импресарио Эрика? Но Альберто только умоляюще посмотрел на него: – Маэстро Дестлер, прошу вас… – Маэстро Дестлер? – прервал его венецианец. – Дестлер из сгоревшей Оперы? Быть не может! Ведь даже до нас дошла слава… и слухи… о таинственном композиторе парижского театра! Он сорвался с места и принялся расхаживать взад-вперед по узкому проходу между соседними столами, комично заламывая руки. – Дорогой маэстро! Дорогой синьор Дестлер! Вы даже не представляете себе… даже не воображаете… какой честью… каким счастьем… было бы для нас… именно для нас… ваше присутствие здесь… в качестве… в качестве… – В качестве Призрака? – холодно осведомился Эрик, желая положить конец его нелепым метаниям. – В качестве наставника… ментора… наследника божественного Монтеверди… Аполлона! – вскричал Гоцци-младший, чьи голубые глаза теперь прямо-таки вылезали от возбуждения из прорезей маски. – Посудите сами, разве может найтись лучшее место для призрачного композитора, чем барочный театр в городе зеркал? Эрик поджал губы: – Полагаете, что свою Мельпомену вы уже отыскали? – строго спросил он. – Ну что ж, я готов прийти в ваш театр, но не потому, что я нужен вам, а потому, что вы нужны мне. Я должен поставить здесь свою последнюю оперу. – Последнюю оперу? – растерянно переспросил паяц. – Да, последнюю оперу, – повторил Эрик тяжело, как будто роняя камень. – Мою последнюю оперу, написанную в барочном стиле – «Эрот и Психея». Кристина стиснула пальцы под своей вуалью, но никому сейчас не было до нее дела. – Так ведь это же… это же великолепно! – воскликнул венецианец, хлопая в ладоши. – Ведь вы приходите к нам именно с тем, чего нам так не хватало! Наши певцы… – Главные партии петь будут эти двое, – махнул Эрик в сторону своих спутников, которые беспомощно переглянулись, не осмеливаясь вставить ни звука. – Они? Ученик маэстро Строцци и… – Моя ученица, синьора Кристина Дестлер, – закончил за него Эрик. – У нас есть очень хорошее сопрано, – начал было Гоцци-младший, но Эрик сразу оборвал его: – Главная женская партия написана для меццо-сопрано, способного брать верхи. И либо вы соглашаетесь на мои условия, либо… – Я согласен, согласен! – торопливо закивал головой Карло. – Да-да-да! Тут он нечаянно поскользнулся на пролитом им же вине и грохнулся на пол с неблагозвучным шумом, взмахнув руками, как журавль крыльями, от чего даже Призрак не мог не усмехнуться самым краешком губ. Но, поднявшись и отряхнувшись, венецианский шут вдруг посмотрел на дорогого гостя умным и пронзительным взглядом: – О как же тяжело искать в родном месте то, чем оно было когда-то. Внешне изменилось немногое, но по существу оно стало чужим. Это словно пытаться найти черты любимого у того, кто когда-то признавался в самых пылких чувствах, а сегодня, обладая ровно тем же лицом, не испытывает к вам ничего. Это правда, которая гораздо более иллюзорна, чем самая фантастическая иллюзия. Я уверен, она близка и вам, маэстро Дестлер. – Пойдемте скорее, – только и бросил в ответ Эрик. – Не будем отнимать времени у репетиций. ------------------------------------------------------------ Глядя в окно гостиницы, выходящее на дом, где родился Вивальди, Кристина размышляла, насколько Венеция отличается от ее Парижа. Родной, родной серый город. Его увитые чугунными лозами балконы, и высокие прямоугольные окна, и крыши-скворечники. Необъятный бульвар барона Османа, от которого можно вернуться домой по улице Обер, и уже со второго перекрестка, еще далеко от Театра, увидеть золото лиры Аполлона. Странный контраст между хмурыми, вечно занятыми, точно дантовские муравьи, прохожими, и богом искусств, яростно блистающим в небе над ними, только усиливал ощущение настоящего чуда, которого, как ни билась, не могла дать ей сказочная Венеция. Не то чтобы Кристина хорошо знала город, который считала своим. О нет, совсем нет. В самом раннем детстве, когда отец был еще жив, ей и в голову не пришло бы пойти куда-то одной, а позже ее просто не отпускали. Кристине было не позволено доходить по бульвару Оперы до улиц Сент-Оноре, Ришелье и Рогана. Она не могла посмотреть на Лувр или прогуляться по Марсову полю. Ей, как и другим девочкам, строго-настрого запрещалось выходить одной на набережную Сены, о которой старшие балерины рассказывали с таким восторгом. В общем-то, ей нельзя было выбираться никуда, кроме улицы Скриба и ближайших к ней переулков. Как мадам Жири, так и Ангел музыки были резко против дальних походов по Парижу. На улице все время льет дождь и дует холодный ветер. Ты простудишься и загубишь голос. Тебя укусит крыса – их очень много в этом городе, они толпами собираются даже у собора Нотр-Дам – и ты заболеешь и не сможешь двигаться. На мостовой очень опасно – фиакры ездят на безумной скорости! Ты наешься сладостей, вредных для здоровья, и не сможешь петь. А еще тебя непременно заманят в свое логово старики с лукавыми взглядами и красными носами, в узорчатых платках и цыганских серьгах, охотящиеся на маленьких девочек – ведь их жизненная цель, несомненно, состоит в том, чтобы поймать Кристину Дайе! …Но один раз – ей тогда было, кажется, пятнадцать – она все же рискнула нарушить запрет и вырвалась на волю. Она предалась в тот день всем порокам, какие только могло измыслить ее воображение. Она вышла на заветную набережную и рассмотрела каждую, даже самую нелепую картину художников, выставлявших свое творчество на мосту Искусств, напротив Колледжа кардинала Мазарини. Она добежала до знаменитой часовни Сент-Шапель и до маленького готического ларца церкви Сен-Северен; она миновала дворец Правосудия, чья башенка напомнила ей сказочный замок, и задохнулась от восторга, когда из-за угла самого обычного здания перед ней вдруг выросло кружевное чудо Нотр-Дама. Именно в тот момент она до конца поняла смысл выражения «прекрасное, созданное из недоброй тяжести», которое так любил употреблять ее Ангел, говоря об их Опере. Из привычного серого камня, мрачного и грубого, вверх взмыло наилегчайшее, изящнейшее создание человеческого и божественного гения вместе. Она ела жареные каштаны и длинную, усеянную шоколадными каплями венскую булочку. Булочка называлась «венской», но в их группе занималась девочка, переехавшая сюда из Вены, и та даже с некоторым презрением уверяла, что ничего похожего в своем родном городе не видела. Она пила кофе и горячий шоколад, грызла румяные терпкие яблоки и сосала невозможные полосатые леденцы, которые когда-то покупал ей отец. Наконец, она забралась на холм Монмартр – самое запретное место в городе, куда под страхом грозных кар не разрешалось ходить даже взрослым балеринам – и упоенно бродила среди мастерских и кафешантанов, не обращая никакого внимания на зазывал и подозрительного вида господ, то и дело пытавшихся заговорить с ней. Она проходила мимо, гордо задрав нос – она ничего не боялась! …и все же в какой-то момент ее несколько напугал наплыв толпы, собравшейся у одного из злачных мест, где вино наливали прямо на улице. Она метнулась влево, вправо, проскользнула под локтем у какой-то внушительной матроны, и наконец, миновав группку раскрасневшихся жуиров, юркнула в спасительные заросли и спустилась с холма. – Где ты была, негодница? – Как ты посмела пропустить репетицию? – Твой Ангел очень недоволен тобой, дитя мое, – на разные лады повторяли заботившиеся о ней люди и небесные создания. В итоге Кристине пришлось неделю не выходить на улицу и ложиться спать без ужина, зато количество уроков выросло вдвое – мадам Жири не любила шутить с самовольными отлучками, а Ангел музыки был на удивление солидарен с ней в этом вопросе – но прогулка стоила всех невзгод. Она спрашивала себя, почему эти серые с оттенком желтизны дома под вечным дождем привлекают ее куда больше, чем небо Венеции или Рима – спрашивала и не находила ответа.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.