
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Романтика
AU
Hurt/Comfort
Нецензурная лексика
Счастливый финал
Как ориджинал
Обоснованный ООС
Курение
Студенты
Проблемы доверия
Разница в возрасте
Юмор
Приступы агрессии
Засосы / Укусы
Дружба
Депрессия
Психологические травмы
AU: Без магии
Контроль / Подчинение
Переписки и чаты (стилизация)
Великобритания
Поклонение телу
Преподаватель/Обучающийся
Реализм
Соблазнение / Ухаживания
Художники
Нездоровые механизмы преодоления
Флирт
Нежные разговоры
Домашнее насилие
Нездоровый образ жизни
Тактильный голод
Токсичные родственники
Нарушение этических норм
Дэдди-кинк
Психосоматические расстройства
Софтдом
Навязчивая опека
Описание
— Добрый день, меня зовут Том Риддл, и я ваш профессор по истории изобразительных искусств.
Гарри закусывает губу, думает: «Где-то я его уже видел».
Примечания
пыталась оставить Гарри-Гарри, а Тома-Томом. надеюсь, получилось. без ухода в сильную нездоровость, но с постоянной одержимостью.
Посвящение
родственной душе thistle thorn (самой большой поклоннице этой работы), любимому гамме и всем, кто сильно устал и хочет хоть немного комфорта и строго-нежного дедди-кинка.
Часть 4
14 сентября 2024, 12:05
***
Гарри знал, что легко не будет, но представить себе не мог, насколько будет нелегко. Обычно он был тем, кто писал «отказы не принимаются». Обычно он выбирал место встречи, откладывал карманные деньги на рожок мороженого или кино, и именно он звал на свидание первым. Неловко, временами — совсем неуклюже. С «придешь ли ты на встречу?», с рукой на лице и горящими, как в температуру, щеками. Теперь Гарри чувствует, что Том просто, без моральных дилемм и лишних мыслей протягивает руку и говорит: «Следуй за мной», а Гарри — Гарри то ли в своем подростковом идиотизме, то ли из-за ямочки на щеке и звезд-родинок, то ли из-за скользящего по сердцу бархата готов рискнуть. Готов протянуть свою в ответ. Сказать тихое, но уверенное: «Я тебе доверяю, пожалуйста, не предавай меня». Он позвонил Гермионе, говорил медленно, размеренно, пока не спустился в панику: «Вернон, скорее, привяжет меня к стулу, чем отпустит на выставку», «Боже, Герм, в чем вообще ходят на выставки?!», «А если я напортачу, а если я скажу глупость?». Гермиона лишь тяжко вздыхала, молчала, пока Гарри не охрип, а потом вкрадчиво ответила: «Он ведь не смотрит на то, как ты выглядишь. Вы же каждый день видитесь в колледже, Гарри. Надень ту рубашку или, не знаю, своë любимое худи. Там нет дресс-кода. Из-за чего конкретно ты переживаешь?». Гарри задумался, закусил губу до легкой пульсации. «Из-за чего конкретно?». Том старше. Том умнее. Том состоятельный. Он гребаный критик, автор нескольких книг. Он тот, к кому прислушиваются, и тот, по кому сохнет половина колледжа, а Гарри... Гарри просто Гарри. В потасканных худи, в легкой куртке, которая не сочетается с набором из Hermes, все еще в кроссовках из Макса за пятнадцать фунтов. Он рисует ночью, когда почти валится без сил, работает без продыху, чтобы вырваться в лучшую жизнь и стать кем-то более значимым, чем «Гарри, продавец-консультант». Он обычный мальчик, выросший в чулане под лестницей, с сотней фобий и тиками. Паника поутихла. Гермиона сказала: — Гарри Поттер, ты лучшее, что могло случиться со мной и Роном, не смей позволять своим родственникам быть теми, кого ты слушаешь в первую очередь. Мы от тебя никогда не отвернемся. — Спасибо. Так что, — смех сорвался в утробный звук, — рубашка? — Да, и завяжи шарф обязательно, думаю, ему понравится. Гарри хмыкнул. — Надо придумать версию. — Скажи о проекте. — Я подумаю. Вернон в последние дни все больше радуется моему опухшему носу. — Придурок, — фыркнула Гермиона, — все будет хорошо. Скажи, что ты у кого-нибудь из нас, ладно? И не переживай, Гарри, хуже, чем было, чем сейчас, они сделать не смогут. Гарри грустно усмехнулся: хорошо, что Гермиона не знает. Хорошо, что никто из них не знает. Он закусил губу, сказал: «Спасибо». Сказал: «Я что-нибудь обязательно придумаю» и отключился. Сглотнул, протер глаза. С недавних пор Вернон затягивает пояс туже, а ошейник — сильнее: ставит смены с утра субботы до самого вечера, задерживает зарплату, аргументируя это «долбанной нерасторопностью», запрещает брать в руки скетчбук за прилавком, даже если нет посетителей. Даже если они в магазине уже час или два только вдвоем. Ведет себя подозрительно: «Где ты был? Твои занятия закончились еще в два часа дня, быстро за работу». Гарри знает, что Вернон с большим желанием отрежет себе руки и выколет глаза, чем станет платить за еще один год обучения, тем более — за два. Он запрется дома с ружьем, будет просматривать окна из-за дивана, перепишет все имущество на свою чокнутую сестрицу-садистку, но не позволит вложить ни фунта. Гарри не понимает, почему Вернону так претит сама мысль о том, чтобы он попробовал справиться с этим самостоятельно: накоплениями, дополнительными часами или ночными сменами. Оплатить учебу, стать кем-то, кто может и умеет, действительно умеет рисовать. Съехать, в конце концов, и больше никогда их не видеть: ни Петунью, ни Дадли, ни, черт бы его побрал, Вернона. Раз в год Гарри бы отправлял им открытки на Рождество с единственной строчкой: «С праздником». Вернон постоянно говорит: «Перестань тратить время на то, что тебя не прокормит, Поттер. Наигрался и хватит, начни думать о том, как стать нормальным человеком». Гарри работает больше, чем любой студент, но получает чуть выше среднего, если не считать штрафов. Выходные превратились в полноценные рабочие дни: с открытия до закрытия, без возможности украсть время на рисование и домашние задания. Вернон все еще не хочет брать замену на полную рыночную ставку, как и нанимать мигрантов: «Они распугают мне всех посетителей, Петунья! Я не буду спонсировать их проживание в нашей стране!». Вернон чаще стал говорить о жизни, о политике. О том, что Гарри просто обязан слезть с их шеи: «Рисовать свои картинки ты можешь после того, как станешь нормальным членом общества с постоянной работой и жильем. Этому еще и обучают, Иисус Христос!». Хотя Гарри, кажется, стал работать с тринадцати. С тех самых пор, когда перебегал дорогу в Литтл-Уингинге и заходил в пропитанный кошачьей мочой дом миссис Фигг. Кормил кошек, гладил их и вычесывал, а после слушал рассказы все о тех же кошках: и о тех, кто трется о ноги, и о тех, кто закопан на заднем дворе. Нескольким из них он лично смастерил небольшие деревянные кресты с помощью ножа и листов наждачки. Откладывал деньги на велосипед, пока велосипед не пропал из списка мечт. «Это заберу за то, что ты здесь проживаешь и ешь. И не смотри на меня так. Скажи спасибо, что я не выставлю тебе счет после совершеннолетия». С Дурслями всегда было сложно. Особенно после того, как он видел другие семьи — дружные и счастливые. После того, как он видел любовь к Дадли и в кого эта любовь Дадли превратила. Гарри научился с ними жить. Ему пришлось — с каждым из них. Через миллионы ошибок, через тысячу синяков и сотни дней без ужина или обеда. В маленькой комнате с единственной лампочкой, сломанными солдатиками и паутиной в углах. Возможно, он мог бы вырасти кем-то другим, если бы вовремя не встретил Рона и Гермиону. Дурсли тянут его в свой мир с давлением захлопнувшейся пасти голодного крокодила — Гарри обязан быть нормальным. Таким, чтобы не было стыдно: ни перед родственниками, ни перед соседями, ни перед незнакомцами. Быть нормальным в их мире — работать стабильно с утра до вечера, а не мечтать. Быть нормальным — сидеть тихо до самой смерти и не высовываться, если при рождении не было дано. Быть нормальным — это значит быть тем, кем они хотят его видеть. Для Гарри не проблема состроить покорное выражение лица, чтобы выторговать взамен бесплатных часов за витриной свободный вечер и провести его с Томом. Он закусит губу, разведет сырость, если потребуется. Уподобится пресмыкающемуся. «Да, дядя Вернон. Конечно, дядя Вернон. Да, я проведу инвентаризацию без вас, вы можете отдыхать». Гарри привык. Хочешь что-то получить — дай взамен то, что им необходимо. И он бы не переживал так сильно, если бы не одно «но». Гарри соврет, это не первый раз, но, если Вернон все же узнает, что вместо библиотеки или дополнительных курсов, или банального вечера с пивом и друзьями Гарри потратил время на выставку картин, а тем более — на свидание с парнем, скорее всего, его повесят. Его запрут, как заперли Бланш Моннье. С него снимут шкуру в тот же миг, чтобы она развевалась флагом семьи Дурсль прямо рядом с вывеской. Нормальные вещи неумолимы в своем стремлении выбить каждую лишнюю черточку в образе. Он обязан соответствовать представлению: никаких картин, никакой мазни кисточкой. Никаких свиданий, если у партнера нет вагины и груди. Гарри усмехнулся, оттянул волосы до легкой боли. Что же, если свидание с Томом стоит его шкуры, он готов расплатиться ею — и за прекрасное, и за Тома, и за крепкий кофе в самом конце.***
«Я приду», — пишет он через несколько дней. «Я в этом не сомневаюсь, Гарри. Как ты помнишь: «Отказы не принимаются». «Правда? А что будет, если я все же откажусь, профессор?» Буквы складываются в «накажете меня?», но с покалывающими щеками Гарри удаляет это одним нажатием. Пусть фантазия работает на него, а не против — по крайней мере, он не будет выглядеть идиотом или кем-то, кто пытается в дешевый флирт. Между ними все еще нет пространства для слов, несмотря на то, что уже летят искры до отметин на коже. Кончики ушей горят, хочется закрыть лицо руками. Спрятаться. «Боюсь, мистер Поттер, тогда мне придется вас похитить». Клокотание застревает в груди вместе с писком. Стена холодит спину даже через одеяло и толстовку, и Гарри сильнее закутывается, перебирает ногами в теплых носках. «Боюсь, профессор, вы понятия не имеете, откуда меня похищать». «Не заставляй меня взламывать архив. Я это сделаю.» «Серьезно». Он отправляет смеющиеся смайлы. Он хочет написать игривое «Сделай это», а потом замирает с расширившимися глазами. Том ведь действительно сделает. Том видел его работы за прошлый год и не остановился, когда узнал, кто такой Гарри. Том выглядит решительным и действует так, чтобы не осталось сомнений. Интересно, если бы Гарри заказал полет на луну, то какого цвета был бы его скафандр? «Я пошутил, все окей. Встретимся на месте?». Гарри прикусывает кончик большого пальца. «Я могу за тобой заехать. Напиши мне адрес.» Слюна застревает в горле, и он закашливается. Сердце отбивает последние ноты симфонии. Кульминацию. Всего пять слов. Пять слов, способных выбить из него воздух. Гарри закрывает глаза, дышит через раз. Он позволяет себе представить, как бы это было: подъезжает Том в черном седане с включенной печкой, встречает его уже привычной ласковой улыбкой. Он выйдет, чтобы открыть дверь? «Здравствуй, Гарри». Он бы напомнил ему пристегнуться или пристегнул сам? «Ты можешь включить музыку, которая тебе нравится». Он бы поцеловал его в щеку? Так, вроде, должны делать на втором свидании. «Нам ехать недолго, можешь расслабиться. Я включу подогрев сидений». Грустный смешок наполняет комнату громовым раскатом. Гарри Поттер — студент второго курса факультета изобразительных искусств. Гарри Поттер живет в квартирке на втором этаже строительного магазина и работает за несколько фунтов в час. Гарри Поттер, настоящий Гарри Поттер, размазан по холодным стенам и вырезан бешеным графиком. Он не хочет, чтобы Том видел, где он живет. Он не хочет, чтобы Том знал, кто такой Гарри Поттер на самом деле. Дыхательная практика, которой его научила Гермиона, срабатывает только через несколько попыток и несколько минут. Возможно, когда-нибудь он перестанет бояться или хотя бы начнет понимать, чего боится на самом деле. «Не нужно», — отвечает Гарри. «Я буду ждать тебя у входа».***
— Это оригинально. — Спасибо, я рад, что тебе нравится. Гарри пихает его локтем. Несильно, лишь намекая. — Гильдия Святого Луки, Передвижники, салон Отверженных, Братство прерафаэлитов. Вы вдохновились реформами в искусстве, профессор? — Подумал, что, раз ты готов возглавить противостояние, то должен посмотреть на работы своих идейных предков. Гарри едва успевает скрыть смех за ладонью. Он выпрямляется, поправляет манжеты выстиранной вручную рубашки, прячет руки в карманы джинсов. — Что же, — откашливается, — так ты проведешь мне экскурсию или нам необходимо взять аудиогид? Том обхватывает его локоть, смотрит сверху вниз с едва сдвинутыми к переносице бровями — аккуратными, резкими линиями — наклоняется медленно, но настойчиво. Шепчет на ухо, едва касаясь губами: — Повтори это, Гарри, и в следующий раз я не выпущу тебя, — сжимает руку, — пока не расскажу все, что знаю о викторианском периоде в искусстве. Об импрессионизме. О Парижском салоне, о… — Вау, — Гарри толкает его щекой в щеку, выпутывается из хватки. Отходит на несколько шагов, поворачивается к Тому лицом и делает еще несколько шагов спиной назад, — и почему это звучало так сексуально? У Тома забавно вытягивается лицо: чуть приоткрыт рот, в расширившихся глазах витает ночной шторм — искры недоверия засели светлячками. В этот раз Гарри не прячет смех. Они идут в спокойном темпе плечом к плечу, огибают туристов и других заинтересованных в искусстве людей. Том почти постоянно его касается: пальцев, предплечья, запястья. Его рука оставляет невидимые ожоги, скопления заряженных частиц. Останавливаются у каждой картины представителей Гильдии Святого Луки: Иоганна Овербека «Италия и Германия», «Триумф религии в искусстве»; Франц Пфорра «Въезд императора Рудольфа в Басилею»; Йозефа Винтергерста «Встреча Авраама и Агари». Том увлеченно рассказывает, едва переводя дыхание. Гарри слушает. Не перебивает. Том говорит, что невозможно было не отреагировать на доминирование академизма, что рано или поздно появились бы сообщества, которые противопоставляли бы себя и свои идеи строгим правилам и канонам. — Поиск искренности и духовного выражения. Они были приверженцами библейских тем, стремились к чистоте и преданности классическим традициям. Что ты видишь? Гарри внимательно всматривается в полотна, отходит на несколько шагов назад, стоит пару минут, подходит близко к одному — настолько, насколько позволяет заграждение. Свет в зале яркий, достаточно яркий, чтобы рассмотреть масляные мазки, углубиться в сюжеты и восхититься палитрой. — Детали, — говорит он, — много проработанных деталей. Простая… Хм. Ясная композиция? — Хорошо, — кивает Том, — они тщательно изучали работы мастеров Ренессанса, в частности Рафаэля и Микеланджело. Стремились воспроизвести их технические приёмы и стилистику. Интересно то, что именно назарейцы, которых прозвали так в шутку современники, оказали значительное влияние на развитие итальянского неоренессанса и романтической живописи. Гарри кивает. Гарри, не отрываясь от разглядывания портрета юной римлянки, чувствует скользящий по телу взгляд. Тяжело не смутиться, не улыбнуться. Не отреагировать. Он моргает, набирает воздуха в легкие, прячет руки за спиной. Идет дальше, игнорируя Тома. Мурашки бегут по спине, и так сильно хочется передернуть плечами. Скинуть наваждение, зацикленность. Скрипучий паркет под ногами резонирует с прибоем в ушах. Том обхватывает его запястье, гладит ладонь. Ведет дальше. — Пойдем, — говорит он и улыбается. Ямочка на щеке затмевает каждую картину в зале, — нас ждет еще много интересного. — И красивого, — выдыхает Гарри. Том понимающе щурится. — И красивого.***
Зал поделен светлыми стенами, отрезающими одно направление от другого. Гарри несколько раз почти задевает плечом проходящих мимо людей, но уверенная рука все еще держит, отводит в сторону. Потеющие ладони скребутся о грубую джинсу, у Гарри пересыхает горло. Он все время облизывает губы, трогает языком уголки, сглатывает. От обилия ярких красок и спокойных тонов, от атмосферы, пропитанной самим умиротворением, от резкого скачка вдохновения — мазки, палитра, линии — темнеет в глазах. Острый зуд пляшет в висках, пальцы чешутся взять кисть и палитру. Он так завидует тем, кто с холстами стоит у картин, кто смешивает краски и делает учебные копии. Сжимает руку Тома. Том сжимает в ответ. В закутке Передвижников привлекают внимание глубокие, непохожие и похожие одновременно друг на друга сюжеты: внимание к жизни простых людей, народные традиции, история. Выразительные линии, световые эффекты — работы живые. Динамичные. Том говорит, что лучшие выпускники Императорской Академии художеств вышли из аудитории после того, как им отказали в возможности писать на свободную тему в конкурсе. — Их идеи базировались на принципе «искусство должно быть доступным широкой публике». Как и другие, они стремились отойти от традиционного академического подхода, — он встает позади Гарри, опускает руки на плечи, — картина Василия Перова «Охотники на привале» опровергает представление о том, что Передвижники придерживались исключительно драматических и мрачных сюжетов с социальным подтекстом. Гарри все также кивает. Не может сосредоточиться, идет дальше. Плечи без теплых рук покрываются коркой льда. Иван Крамской «Неизвестная», Николай Ярошенко «Всюду жизнь», Исаак Левитан «Над вечным покоем», Архип Куинджи «Березовая роща». Они останавливаются около Ильи Репина, Гарри читает: «Крестный ход в Курской губернии». Том также останавливается позади него, говорит тихо: — Обрати внимание на многонаселенность полотна и детали. Здесь изображено более семидесяти персонажей, и у каждого отражена характеристика социального положения… Что еще? — Мм? — Что еще в них отражено? Гарри сглатывает, вглядывается. Подходит ближе, на еле заметный шаг, чтобы не потерять тепло. — Выражения лиц, — говорит он, — жесты, мимика. Э-э, возраст? — Верно. Чувствует кивок Тома макушкой. — Это процессия паломников под полуденным солнцем, — голос тихий и глубокий, как поющие воды океана, — красочность создает впечатление избыточности, но, тем не менее, свежесть полотна не вступает в конфликт с социальным срезом темы. Нет манерности, несмотря на явное акцентирование, правда? Гарри влюбляется. Заново — в искусство, сильнее — в Тома. От обилия впечатлений и чувств кружится голова — он не на карусели. На нежном и ласковом облаке, на верном и прекрасном ковре-самолете. Они идут дальше, медленно. От картины к картине. В салоне Отверженных Гарри заново знакомится с картинами Эдуарда Мане, Поль Гогена, Анри Тулуз-Лотрека. Видит вживую представителей самого скандального общества реформаторов, чья первая выставка стала знаковым событием. Импрессионисты — смеялись над ними современники. Импрессионисты — гордо говорят сейчас. Том подводит его к «Олимпии». Говорит: — Самая провокационная работа в истории искусства. На картине изображена обнаженная женщина с вызывающим взглядом; сочные, контрастные цвета создают объем, а резкие, смелые мазки — выразительность. — Отклонение от идеализированного образа женщины. Разумеется, картина была встречена острой критикой, но именно она породила бурные обсуждения об изображении женской фигуры в искусстве и женской модели в обществе и обратила внимание зрителей и тех, — Том выдыхает, — кто был заинтересован в скандальном и новаторском искусстве. Он встает совсем близко — плечом к плечу. Повисшие вдоль туловища руки соприкасаются друг с другом костяшками пальцев. Гарри застенчиво, единственным вспыхнувшим порывом проводит мизинцем по внешней стороне его ладони. Том поворачивается, смотрит. Гарри смотрит на картину. Неудивительно, что академики ее не признали. — Ты не устал? Том поднимает руку — ту руку, которой касался Гарри, — задевает его щеку, проводит по линии подбородка, опускает на плечо. Гарри устал, но не признается в этом даже под гильотиной. Улыбается — ярко и солнечно. Пусть он во время казни будет смотреть в небо — главное, чтобы не было тяжелых проплывающих туч. В свете искусственных ламп глаза Тома кажутся глубокими озерами с заледенелой водой, кубиками льда в разбавленной Голубой Лагуне. Мелкие заломы кожи у глаз — тонкие порезы акварельной бумаги. Россыпь родинок на щеке, отлив синего в темных, как северная ночь, волосах. Он машет головой, сам берет за руку. — Прерафаэлиты? Том усмехается, перехватывает руку и крепко ее сжимает. — Прерафаэлиты.***
Отличительная черта Прерафаэлитов — это стремление вернуться к детализации, цвету и ярким эмоциям, опираясь на стиль и технику, что предшествовали Ренессансу. Молодые художники — почти ровесники Гарри — Данте Россети, Джон Милле, Уильям Хант отвергали академические нормы и сфокусировались на природе, средневековых и романтических темах. Гарри знает это, потому что когда-то давно прочел книгу по живописи Англии. — Прерафаэлиты любили природу. Посмотри, — Том указывает на картины вдоль стены, — какая тщательная проработка природных элементов, какое живописное окружение. Они опирались в основном на итальянских живописцев четырнадцатых-пятнадцатых веков. Гарри останавливается у каждой из представленных картин, внимательно разглядывает, пока снова не чувствует на себе взгляд. Он смотрит на раму, смотрит на удивительно красивую женщину. Читает: «Леди Лилит», Данте Габриэль Россетти, 1868 год». Том встает позади, и его теплое дыхание тревожит затылок, руки обнимают талию. — Они придерживались принципа верности природе, запечатляли на холстах концепцию бессмертия. Так же, — шепчет, — как и Гильдия святого Луки, отсылались на библейские сюжеты. Гарри чувствует, как рассыпается на части — от шепота, от того, как правильно и как верно теплые руки придерживают его, как твердая грудь за спиной ощущается убежищем. Он откидывает голову на плечо, сглатывает. Смотрит на капризные женские губы, на роскошь густых рыжих волос. На гребень и зеркало в руках, на цветы в правом углу и на вид из окна — там чарующий пушистый лес. — Прерафаэлиты, — продолжает Том, проводя большим пальцем правой руки по спине, — считали, что красота — это единственная и абсолютная цель искусства, — его дыхание оседает на шее майским дождем, — они предпочитали открытые цвета. Писали несмешанными красками на белом грунте, рисовали сначала фон, а потом сюжет. Посмотри, — кивает, — на эту и следующие картины. В них все части композиции равны. Том отходит, ровно шаг назад — его выдает скрипучий пол. Гарри слышит, как он глубоко дышит. Чувствует, что вот-вот свалится без сил, что проклятые мурашки осыпали шею и загривок поцелуями. Выгнуться бы вперед, чтобы уйти от маленьких молний, щекочущих спину. Не поворачиваясь, он идет дальше. Передергивает плечами — в паху становится тесно. «Подружка невесты», Джон Эверетт Милле, «Беата Беатрикс», Данте Габриэль Россетти, «Срывайте розы поскорей», Джон Уильям Уотерхаус, «Пылающий июнь», Фредерик Лейтон, «Зачарованный Мерлин», Эдвард Берн-Джонс. Том, следующий за ним шаг в шаг, чуть повышает голос: — Они декларировали верность натуре, стремились к художественной правдивости. Например, — он оглядывается, щурится, кивает. Зовет Гарри движением кисти. Они подходят к картине «Офелия» Джона Милле. Встают рядом. Том дает ему время всмотреться и проникнуться. На холсте изображена нежная, уязвимая фигура, окруженная цветущей природой. Река, деревья, берег. Сливающееся с водой платье. Цветы, каждый из которых имеет интерпретацию, — символисты не могут обойтись без интерпретаций. — Женская красота, — говорит Том, — воплотилась в Элизабет Сиддал. Именно она была натурщицей для многих картин, и именно она изображена здесь. Прекрасный. Гарри переводит взгляд на Тома, спотыкается о скулы. Том же, сложив руки на груди, смотрит на картину. — ...прекрасный, неземной облик после смерти. Они встречаются глазами — и Гарри тонет наравне с Офелией. Его легкие медленно отказывают, голова кружится от удушья. — Когда я говорил, что они стремились к художественной правдивости, я имел в виду именно это. — Мм? — Гарри моргает, облизывает губы. — «Именно это» это что? Том кивает в сторону картины. — Чтобы Милле достоверно изобразил утопленницу, Сиддал пришлось позировать в ванне. Была зима, воду пытались согреть лампами. Иногда лампы гасли, вода становилась холодной, но картину они в итоге дописали. За четыре месяца почти постоянного пребывания в холодной воде Сиддал простудила легкие и едва не скончалась. Гарри тоже складывает руки на груди, обращается к картине: мелисса, ромашки, лавровый лист. Раскинутые в стороны руки. Разительный контраст жизни и смерти. — Кажется, оно того стоило. Хорошо, в итоге что с ней все было в порядке. — Не совсем, — хмыкает Том, — она впала в депрессию, как итог — передозировка опиума. Прерафаэлиты потеряли свою любимую натурщицу, а Британия — талантливую поэтессу. — Оу, — Гарри тянет себя за прядь у виска, — что же. Звучит неприятно. Бедная девушка. — Ты бы решился? — Том разворачивает его к себе за плечи. Смотрит безотрывно и серьезно. — На что? — Любить искусство настолько, чтобы умереть ради этого? Распаленный жар интереса в глазах напротив полыхает дьявольским маревом. Гарри прикусывает губу, смотрит в плечо Тома — на плотную ткань черной рубашки. — Наверное, — пожимает плечами. — Искусство не раз спасало меня от смерти, так почему я не могу отплатить ему тем же? Он не успевает себя остановить. Понимает, что сказал то, что нельзя говорить вслух. Это спрятано глубоко под кожей, слоями мышц и заколочено внутри него прогнившими досками. Том хмурится, кладет руки на шею Гарри с обеих сторон. Возможно, чтобы не вырвался, когда начнет его допрашивать: Рон и Гермиона менее тактичны. Они просто припирают его к стене. — Поделишься? — Его пальцы ласково оглаживают кожу за ухом: вверх-вниз, вверх-вниз. Смотрит на грани безумия: вместо пламени высокие морские волны обтачивают острые скалы. Гарри ведет плечом, уходит от прикосновения. Улыбается ржавыми механизмами вместо губ. — Пойдем, — говорит он, — мне чертовски необходим кофе. Том хмурится, прячет руки в карман. Молчит. Молчит даже тогда, когда напряжение электризует воздух.***
Они выходят из музея в позднюю осень. Ревущий ветер треплет волосы, треплет край нового шарфа. Том берет его под руку, останавливается. Неодобрительно смотрит на покрасневшие от холода пальцы. Гарри показывает кофе: мол, все в порядке, он горячий. Спускаются. Чтобы покурить, ему вновь приходится расстаться с запахом бергамота и горькой цедры. Гарри достает пачку. Нахально улыбается, когда Том хмурится и внимательно следит за движением тлеющей сигареты. — Ты никогда не пробовал? — Пробовал, — кивает Том, — не нашел в этом ничего примечательного. — Держу пари, у тебя закружилась голова! — Дразнишься. — Хмыкает. — Мне было двенадцать. Гарри давится дымом. Отводит руку с кофе в сторону, чтобы не расплескать. — Что? В смысле тебе было двенадцать? Том пожимает плечами. С высоты своего роста наблюдает, как Гарри балансирует между попытками разогнуться и не потерять сигарету. Элегантно приподнимает бровь — ему весело. — А родители? Они не узнали? Том отворачивается. Смотрит в сторону — куда-то далеко, судя по остывшим глазам. Гарри, оправившись, прячет нос в шарф прежде, чем высунуться наружу и сделать глоток крепкого кофе. — Я вырос в приюте, — говорит Том, снова смотрит в глаза, — у меня нет родителей, Гарри. И мир замирает в одно мгновение. Все звуки на стоянке пропадают так же, как пропадет плач ветра. Вместо окружения Гарри видит только его образ — образ Тома в темном пальто. Непослушный, игривый локон на лбу, который он постоянно поправляет, застывшая засечкой улыбка: косая и неровная. Сглатывание фонит в ушах. Сердце мерно отстукивает время до взрыва — воспаленные вены плавятся от желчи. И что на это отвечать? Гарри сам не часто делится тем, что у него нет родителей, а все «мне так жаль» пропускает мимо ушей. Всего четыре слова, а боли за ними столько, что не поместится и в Тихом океане. Он опускает руку с сигаретой, откашливается. Смотрит в сторону — скоро придет зима. Пауза между тем, чтобы сказать «воу» или сказать «мне жаль» становится неприлично долгой. Люди покидают стоянку одни за другими: джипы, седаны, хэтчбэки. Медленно возвращаются звуки: рев двигателей, завывающий ветер. Гарри закрывает глаза, отсчитывает: раз, два, три. Говорит: — У меня тоже нет родителей, — сипло и неуверенно, — видишь, как много у нас общего. Том выпускает смешок — в его глазах танцует нежность. Гарри тоже смеется: все-таки сорвался и сказал херню. — Действительно. Холодно, милый, пойдем в машину. Гарри выкидывает окурок, берет его за руку.***
В машине приятно пахнет кожей и табаком, последним — едва уловимо. Между ними стоят пустые стаканчики из-под кофе, разделяют, кажется, так, как разделял бы материк. Шуршит радио, дома за окном проплывают смешанными красками: теплым желтым на черном фоне. Том ведет аккуратно и уверенно — машина двигается едва слышно, плавно останавливается на светофоре. Гарри не хотел, чтобы его подвозили. Он думал, что посидит, погреется и скажет: «Ну, мне пора», откроет дверь и, возможно, еще успеет на метро. Представить взгляд Тома на «мне пора» было сложно, поэтому планировал сказать это лобовому стеклу. Том среагировал первым — тронулся, не предупредив. Плавно выехал со стоянки. Бросил взгляд, сказал: «Пожалуйста, пристегнись». Гарри не мог больше сопротивляться — ни Тому, ни его мягкому «пожалуйста». Том включил ему подогрев, сказал, где находится рычаг для откидывания сиденья, и Гарри поплыл. Он растаял маслом по коже, утонул в тепле. Говорил что-то бессвязное, глупое безвольными губами, ругал в очередной раз академии и академиков. На замечание Тома «чтобы нарушать правила — нужно их выучить» фыркнул и показал язык. Они обсудили работы Рембрандта и других художников «Золотого века Нидерландов», прерафаэлитов с их рыжими красавицами, «Олимпию» Мане, скрипучий пол и тех, кто копировал картины. Гарри рассказал о докладе, между строк по дурости кинул: «Как же я, блять, устал», сразу же перевел тему на кофе. — Тебе понравился этот вечер? В этот раз Гарри разрешил себе повернуться и уставиться на его профиль — вырезанный из камня, богоподобный. Украл улыбку, очертил взглядом висок и щеку. Представил мягкость капризной верхней губы. Сглотнул. — Да, — искренне, — это было очень интересно и классно. Том останавливается на светофоре, поворачивается к нему — Гарри силой приходится удерживать себя на месте, чтобы не перелезть на водительское сидение, на колени. Он снова сглатывает, сжимает ноги, сжимает зубы. Прячется от ласкающего взгляда за неровной улыбкой, отворачивается. Том берет его руку в свою неожиданно — приходится повернуться обратно. Перебирает пальцы, гладит ладонь. Не отрывая взгляда, касается костяшек сухими, теплыми губами. Гарри думает: «Твою мать». Гарри шепчет: «Твою мать». Гарри хочет вцепиться ему зубами в щеку — не сильно, но так, чтобы всплеск эмоций, который заставляет тело порхать, поутих. Том опускает руку, нажимает на педаль газа — гулом двигателя сопровождается увеличение оборотов. Гарри приваливается к спинке сидения, надеясь врасти в него всем существом и потеряться. Ожог поцелуя пульсирует, добирается до сердца — сжимает его до панических тресков. — Не доезжай до дома, — говорит он тихо. Вид знакомых зданий за окном нагоняет уныние. Напоминает, что нет такой функции у времени, — останавливаться, замирать. Том хрипло спрашивает: — Почему? — Не надо. Останови вот, — Гарри указывает пальцем, — вот здесь. Я живу прямо за углом. — Мне в ту же сторону, Гарри, и я мог бы… — Нет, — твердо срывается с губ, — нет. Здесь нормально. Том паркуется, глушит мотор. Тишина оседает пылью на панели, на них самих. Губы нервно пытаются изобразить улыбку, но даже задумываться о том, как это выглядит, хочется в самую последнюю очередь. Рука тянет волосы до боли, накручивает пряди до неряшливых завитков. — Не надо, — тихо говорит Том, перехватывая его руку, — тебе нечего бояться. — Я не боюсь. — И переживать тоже не о чем. Все хорошо, — пальцы касаются щеки, убирают волосы за уши, — ты в безопасности. Большие ладони на лице успокаивают лучше, чем неустойчивая земля под ногами. Гарри прикрывает глаза, дышит — громко и ясно: кажется, он не совсем в порядке. Тепло Тома, его запах — бергамот, кофе, горькая цедра — его ласковые, нежные руки вспарывают вены, превращают тело в ничто — в вечерний ветер июля, в расплывающийся по асфальту солнечный свет. Первое прикосновение, неуверенное движение языка. Гарри ждет, двигает губами. Проверяет, что не показалось: Том действительно его целует. Его действительно целует Том. Реальность обрушивается каскадным дождем, лавиной рыхлого снега, и он срывается — обхватывает шею, тянет на себя, тянется сам, чтобы стать ближе, столкнуться носами, зубами, отрикошетившей страстью. Он зарывается пальцами в волосы, похищает дыхание, пока Том — тот самый Том, от чьего взгляда вены оплетаются шипами, — не хватает его за затылок. Держит так, чтобы даже при усилии не отстранился. Гарри и не пытается — согревающее тепло сползает на шею, щекочет лопатки. Он дергается от переизбытка чувств: плечами и пальцами. Горячая шея Тома запредельно осязаемая, его щеки — с едва заметной щетиной, что покалывает кожу. Том лижет губы, всасывает язык и отрывается, совершенно пьяно смотря из-под ресниц: в глазах ни грамма прежней рациональности — бескрайние воды Северного моря. Целует уголки губ и щеки. Целует веки — медленно, нежно. Возвращается к губам — ведет за собой, гладит подбородок, успокаивает. Гарри расщепляется, исчезает, когда мокрый язык касается шеи, когда горячий воздух касается лица, когда его опорой становится не сиденье и отнюдь не жизнь, а сильные руки — такие, что хочется быть в них похороненным. Гарри балансирует на тонкой грани безумия — никакого начала, никакого конца — выкрик из уст Фауста: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно». Том не убирает рук, когда покрывает его щеки легкими, как гусиные перья, поцелуями — куда придется. Последний — долгий: прикосновение губ к уголку. Можно считать удары сердца. Лишь они заменяют время: тридцать, сорок. Прижимается лбом ко лбу, тянет: — Ты представить себе не можешь, Гарри Поттер, насколько ты прекрасен. Гарри грустно усмехается. Не верит ни единому слову, но позволяет Тому шептать: — Красивый, чудесный мальчик, — влажные губы касаются мочки уха, — я хочу позаботиться о тебе, я хочу, — Том переводит дыхание, — чтобы ты положился на меня. Чтобы ты знал, что отныне твои проблемы — это мои проблемы, ты заслуживаешь всего в этом мире, Гарри, но этот мир совсем не заслуживает тебя. Прощание выходит скомканным и неловким. Губы не могут оторваться от губ, улыбка — горькая и болезненная — не сползает с лица, и разреветься хочется до боли под ребрами. Он говорит Тому, что напишет. Благодарит за вечер, за свидание и за кофе — не благодарит за поцелуй. Кто вообще благодарит за поцелуй? Том улыбается хитро и понимающе: конечно, у таких, как Гарри, все написано на лице. Он выходит из машины, открывает дверь и целует руку на прощание прежде, чем еще раз поцеловать в губы — долго и трепетно, пока ноябрьский ветер развевает волосы и полы пальто. Гарри уходит, обещая себе не оглядываться, но не оглядываться не получается: все время машет, улыбается, как кретин, не идет, а прыгает — земля изгибается волнами. Он курит у черного входа две сигареты подряд, все время растирает лицо, касается губ кончиками пальцев, вспоминая каждую деталь: шелковую кожу, зубы, удивительно игривый язык. Тушит о стену, кидает в мусорный бак и достает ключи. У Гарри падает сердце, когда из маленького коридора, который ведет в магазин, виднеется тусклый свет. Тихо. Тихо так, что грохот сердца похож на выстрелы. Он берет телефон, находит тяжелый фонарик: никого в это позднее время быть не должно. Не кричит, чтобы не испугаться самому, проходит вглубь — свет идет из подсобного помещения. Дверь со скрипом приоткрывается, Вернон поднимает голову — без улыбок и слов — смотрит так, что впору идти топиться. Поворачивает экран компьютера, где в одном из окошек виднеется Гарри, который выходит из черного седана, — скриншот. Врать про то, что это брат Гермионы, кажется, уже поздно. Вздохнув, он прячет телефон в карман. Вернон нажимает на кнопку: что же, следующий слайд — два пятна: повыше и пониже. Рядом друг с другом. Он не хочет подходить и смотреть ближе. Отец Гермионы? Третий слайд — Гарри машет машине. Вот Гермиона удивится, когда узнает, что Гарри целовался с ее отцом. — Мало того, что ты не ценишь то, что я тебе даю: время, чтобы работать, больше, чем у любого другого студента, не требую с тебя оплаты за проживание и оплатил твою блядскую учебу, а ты еще и с мужиками шляешься и так нагло врешь. Гарри сглатывает, упирает глаза в пол, весь исчерченный черточками от тяжелой обуви. Кажется, это будет долгая ночь.***