More geometrico

Оппенгеймер
Слэш
Завершён
NC-17
More geometrico
Содержание Вперед

de successivis

Напуганный и обещавший себе быть осторожным, Роберт долго ничего не предпринимал. Может быть, не решился бы вовсе, если на новогодней вечеринке не выпил лишнего. Новый, сорок четвёртый год был первым, отмечаемым в Лос-Аламосе. Работы было много, времени мало и ресурсы ограничены, никаких особенных торжеств и дополнительных выходных не планировалось, но в главном в городе общественном заведении, называемым баром, было решено устроить вечеринку. Сотрудники уставали и работали на износ, и потому никто не хотел упускать повод принарядиться, повеселиться и развеяться. Все желающие разом в бар никак не поместились бы, и потому празднество происходило в основном снаружи, а внутрь сотрудники попадали посменно, согласно составленному для всех подразделений расписанию. На открытии торжественной части должно было присутствовать главное руководство, Роберт мог бы и должен был оставаться и после — для всех в Лос-Аламосе он являл собой центр притяжения. Но это значило, что на протяжении многих часов ему придётся быть весёлым, пить, шуметь, кокетничать с женщинами и развлекать мужчин, поддерживать общую приподнятую атмосферу и следить за тем, чтобы никто не был брошен. Прежде подобная задача далась бы ему легко, но теперь он не был уверен в своих душевных силах. Между службой безопасности, охраной и учёными было заключено временное перемирие. Удалось залучить маленький армейский оркестр, заготовить достаточно выпивки и организовать своими силами развлекательную программу вроде танцев, конкурсов и раздачи символических подарков. В украшенном бумажными гирляндами, игрушками, свечами и еловыми ветками помещении было тесно, шумно, накурено до тумана, но к этому все привыкли. Некоторые из здешних военных начальников были приглашены на вечеринку и кучковались в своём углу. Генерал Гровс тоже присутствовал и по торжественному случаю вёл себя миролюбиво. Праздник шёл своим чередом. Почти все были навеселе ещё до его начала, поэтому обстановка была радостной и настроение у всех боевым. На расчищенном пространстве в центре зала молодёжь уже танцевала и дурачилась, но большинство пока держалось несколько сковано. Многих стесняли высокие военные чины, которые выглядели спокойно, однако доверия не вызывали, что неудивительно после всех строгостей, конфликтов и творимых ими притеснений. Оппенгеймер по обыкновению брал на себя роль распорядителя праздника. Такие приятные хлопоты были ему по душе, он знал, что люди не могут продуктивно работать, если не будут иногда отдыхать. Правда, сам он отдыхал нечасто, но сегодня был как раз такой день, когда он и себе позволил забыть о делах и побыть легкомысленным. Побыть очаровательным и обаятельным, как когда-то (ещё совсем недавно), и увлечённым, влюблённым, каким хотелось быть теперь. Роберт и так был влюблён постоянно, но становящаяся всё напряжённей работа не допускала беспечности. Но хотя бы в праздничный вечер он мог дать себе волю. Он и сам не знал, чего именно хочет, но присутствие Гровса его волновало. Или же это алкоголь, от которого Роберт успел слегка отвыкнуть, будоражил кровь и сознание, так и подталкивал выкинуть какой-нибудь милый фокус, о котором он точно не будет жалеть. Чтобы всех насмешить и выделяться в общей массе, Роберт заранее запасся огромным карнавальным головным убором индейца — роучем из длинных красно-белых перьев. Он всех задевал, мешал, ронял перья и макал их в чужие тарелки и бокалы, но на эту весёлую суматоху и шёл расчёт. Роберт замечал, что набрался сильнее, чем следовало. Лос-Аламос располагался на большой горной высоте, и здесь алкоголь действовал на мозг сильнее. Этому способствовал и истощённый организм Роберта, и его ещё после летнего нервного срыва расшатанные нервы. С тех пор он успокоился и больше не боялся контрразведки и всяких ужасов, но мучительный след остался — как будто глубокая царапина, которая нескоро сойдёт. Этот след ещё давил на него, вернее, не давил, а наоборот, отрывал от земли и словно оставлял болтаться в воздухе. Летящее чувство опьянения помогало расслабиться, придавало лёгкости и заставляло забыть о пережитых бедах. Осторожность и благоразумие отключались, но сейчас Роберт не боялся лишиться их и заручиться отвагой и безрассудством. Он знал, что тут ему ничего не грозит, что он среди друзей и под надёжной защитой своего покровителя, и если над ним и посмеются, то спишут чудачество на тот же алкоголь, а излишней стеснительностью и скромностью он давно уже не страдал. Роберт был рад, что Гровс здесь — у него ведь, наверное, других дел хватает, у него семья, с которой он мог бы провести хоть пару дней в году. Однако генерал тратил драгоценное время, сидел за общим маленьким столом, говорил с кем-то из своих военных и даже, кажется, вертел в руке стакан, хотя Роберт уже знал, как негативно он относится к алкоголю и курению. Николс тоже крутился поблизости, но Роберт был готов этого не замечать — он был само благодушие и дружелюбие, ко всем. А главное, никто у него Гровса в этот вечер не отнимет. Генерала мало кто хотел видеть на вечеринке — такую уж отталкивающую репутацию он себе завоевал. Он и его угрюмая военная свита подавляли общество — не только учёных, но и других армейских служащих чинами пониже, что тоже хотели повеселиться. Ситуацию следовало исправить. Увести Гровса отсюда, тогда и другие суровые вояки разбредутся, и оставшимся станет свободнее — это на поверхности, но и о себе Роберт не забывал. Единственное, чего он хотел, это самому побыть с Гровсом наедине. Ничего криминального Роберт не планировал, лишь надеялся, что алкоголь развяжет язык, облегчит понимание и размягчит броню, которой Гровс, несмотря на всю его деликатность и доброту, оставался укрыт. Забавная идея моментально сложилась в голове, и Роберт не стал раздумывать. Он выскочил на открытое место перед оркестром и попросил минуточку внимания. Картинно раскланявшись, он поправил свой роскошный убор из перьев и объявил, что по здравом размышлении пришёл к рациональному решению проблемы, на которую указал на рукой — на большую группу мужчин, что топтались без женщин, занятые всё теми же разговорами о работе. По причине многократного численного превосходства кавалеров над дамами, Роберт от лица научного сообщества взял на себя смелость предложить свои услуги в качестве партнёрши, к чему и других своих коллег в витиеватых выражениях призвал. А раз так — дамы приглашают кавалеров. А впрочем, кому как нравится. Под улюлюканье, смех и аплодисменты он подошёл Гровсу и церемонно подал ему руку. Роберт знал, что он не откажет. Все вокруг улыбались и оркестр, уловив суть шутки, уже наигрывал что-то весёлое и быстрое. Гровс обвёл напряжённым взглядом своих соратников, но так уж и быть. Он обратил тут же повеселевший взгляд к Роберту, смущённо улыбнулся и поднялся. Что за удар по его репутации. Такое поведение ему не свойственно и к подобному обращению он не привык, но то ли он тоже немного выпил, то ли и он иногда уставал от своего сурового образа, а скорее всего — он сделал это ради Роберта. Отказать было бы грубо. Конечно, танца как такового не получилось, но не было и неловкости. Просто весёлая суматоха и толкотня, к которой радостно присоединились остальные. Не желая его смущать, Роберт почти сразу оттанцевал его в сторону, отпустил и сам с сожалением выпорхнул из его крепких рук. Задыхаясь и смеясь, Роберт держался за его плечо — не такая уж опасная выходка, но сердце восторженно колотилось где-то в горле, грозя вырваться и расплескать по сторонам пугливое упоение. Нельзя было обвинить в этом алкоголь — нежность пьянила сильнее. Лишняя пара бокалов шампанского позволяла взглянуть на себя со стороны — где-то в глубине оставаясь спокойным и рассудительным, находиться в теле, которое расплывается, горячеет и норовит упасть, сходит с ума и творит всякие глупости. Какой-то частью сознания Роберт понимал, что делает. Понимал, но мог лишь с удовольствием наблюдать и отпускать поводья. Он ведь и в трезвом состоянии таким был — норовистый жеребёнок. Такой уж есть, такая природа, такая манера, иначе не мог — так смотреть на людей (на тех, кто был ему интересен), наивно и широкого распахивая глаза, невинно, по-детски увлечённо, пронзительно и внимательно, погружая, захватывая в свою прозрачную голубизну. Этот всепокоряющий и беспомощный взгляд в сочетании с подчёркнутой хрупкостью, с очаровательным мальчишеским видом, который к своим годам сохранил, с милыми и кроткими повадками и с так и бьющим изнутри желанием быть любимым, быть желанным, быть красивым — благодаря алкоголю все эти факторы и таланты оказались выкручены на полную. Роберт был совершенно уверен, что нравится Гровсу. Он знал это и прежде, но, опять же, выпитое и эту веру усилило стократно. Алкоголь же смазал движения, заставил пошатнуться, не рассчитать и едва не ткнуться губами в его подбородок, когда Роберт потянулся к нему, чтобы потихоньку сказать, что хочет отдать ему свой подарок. Гровс аккуратно придержал его, чуть отводя от себя. Он выглядел немного растерянным, он рассеяно улыбался и явно размяк по сравнению со своей обычной сдержанностью. Он тоже испытывал нежные чувства — разве могло быть иначе? Роберт захватил своё пальто и решительно направился к выходу. На улице было прохладно сообразно зиме. Просеивая сквозь сизые облака, ночь осыпала пустыню звёздами. Кое-где на земле лежал чахлый снежок, всюду в огоньках и венках царила рождественская атмосфера. Тут и там подвыпившая молодёжь поджигала шутихи и разводила бенгальские огни — ещё одна выпрошенная у службы безопасности уступка. Роберт опять привлёк внимание своими перьями — пришлось отшучиваться и отмахиваться от поздравлений. С каждым шагом происходящее всё больше походило на праздничную сказку, на волшебную мистерию, и всё было так чудесно, что Роберт даже не строил и никаких хитроумных планов по соблазнению. Он просто наслаждался каждой минутой и своим кружащим голову томительным восторгом. Спотыкаясь и нетвёрдо держась на ногах, он большую часть знакомого пути преодолел, идя спиной вперёд, не отрывая от Гровса глаз и болтая всякую чепуху. В административном здании никого не было, двери заперты и несчастный часовой на посту, но Оппенгеймер, к тому же в столь грозном сопровождении, мог попасть туда когда угодно. Мысль о том, что они будут совсем одни, приятно приободрила, но Роберту не хотелось быть коварным и пользоваться положением. Или хотелось? Но сперва он собирался сделать то, ради чего позвал. В своём кабинете он достал из ящика стола подарок. Для равновесия прислонившись к стене, Роберт с улыбкой наблюдал, как Гровс осторожно, как будто боясь обойтись с картоном грубо, разворачивает обёртку. Роберт понимал, что едва ли угадал с подарком, но ничего иного ему в голову так и не пришло. Они с Гровсом были уже довольно близки, но, по сути, ничего личного друг о друге не знали. А раз так, следовало подарить своё личное. Может быть, значимость подарка несколько падала, поскольку он не был уникальным. Роберт уже не раз преподносил своим хорошим друзьям свою загадочную «Бхагавадгиту» — переведённый на английский древнеиндийский литературный памятник. Возможно, это даже немного неэтично — он ведь и Лоуренсу такую книгу дарил в разгар своей любви, причём гораздо более роскошное и редкое золочёное издание, специально отысканное в престижном нью-йоркском книжном. А эта версия была самой скромной, карманной, напечатанной на дешёвенькой бумаге — единственное, что удалось заказать по почте. Но ведь суть не в оформлении, а в тексте. Лет десять назад Оппенгеймер от скуки взялся изучать санскрит, и был очарован магией этой книги. Это было сложное для понимания, по-настоящему высокодуховное чтение, и Роберт, постигая его, наверное, немного рисовался, потому как чувствовал себя чёрт знает каким мудрецом, знатоком и философом, Арджуной — «ярким во всём» и совершающим безупречные дела, «завоевателем богатств», «всепобеждающим», «разъезжающим на белых конях», «увенчанным диадемой» и всё такое прочее. Совсем не много знакомых способны были оценить «Бхагавадгиту» — всего-то пара человек в университетской среде. Но Роберту нравилось считать эту книгу своей визитной карточкой, своим символом, своей таинственной и непостижимой для простых смертных игрушкой — чем-то сродни его квантовой физике и эволюции звёзд, которых никто не понимал так, как он. Обычному среднестатистическому человеку такая книга не нужна. Едва ли Гровс сочтёт её занимательной и уж точно не уловит сравнения между ними двумя и главными героями — воинственным божеством и его преданным принцем. Роберт дарил книгу как сувенир, как милый пустячок на память, как что-то своё — словно свою фотографию с любовным автографом. Не отказал себе и в маленькой каверзе — на одной из страниц ближе к концу, в месте, которое считал самым красивым и трогательным, сделал на полях заметку — загадку из разряда самых милых. Гровс выглядел озадаченным и осторожно перебирал листы. Что ж, даже если он найдёт минутку и попробует прочесть, вряд ли зайдёт дальше первых страниц — и пусть. Роберта грела мысль, что он посмотрит на эту книгу, подержит её в руках, проведёт пальцами по обложке, овеет страницы своим дыханием и аккуратно положит её, раскрытой, себе на колено где-нибудь в поезде. Хотя бы так, хотя бы в этом обличье Роберт будет с ним. Пусть вся романтика и символичность этого жеста останется ясной только Оппенгеймеру — да, наверное, он делал этот подарок больше не для Гровса, а для себя, но такой уж он самовлюблённый и влюблённый эгоист, ничего не поделаешь. Фыркая и посмеиваясь, Роберт взялся объяснять, что это за книга. Гровс слушал его, но, судя по всему, в смысл слов не вникал. Просто смотрел на Роберта с уклончивой улыбкой и кивал невпопад. Дождавшись минуты, когда Роберт выдохся и умолк, Гровс тихо сказал, что у него тоже есть подарок, правда, не такой значительный и совсем простой. У Роберта даже дыхание перехватило — он не ожидал ответного подарка, но всё складывалось идеально. Как замечательно, что мысли и деяния у них сходятся. Гровс повёл его в свой делимый с Николсом кабинет. Роберт отправился туда с большой охотой. Это место по-прежнему было связано с ревнивыми, досадными и обидными воспоминаниями, но оттого Роберт только упорнее туда тянулся — потому как хотел свою давнишнюю ошибку исправить и перекрыть неприятные ассоциации новыми, радостными и светлыми. В опьянённом сознании мелькнула даже крамольная мысль, притягательная и едкая — о том самом, что тогда в этом кабинете происходило, чему Роберт помешал. Исправить ту вопиющую несправедливость можно только справедливостью, то есть, отъятием у Николса его победы и самостоятельным претворением своей нелепой фантазии в реальность. Впрочем, Роберт был не настолько пьян, чтобы кидаться на Гровса и сдирать с него брюки — как-нибудь в другой раз. Сейчас хотелось иного — доброго, чистого, невинного и бесконечно милого, обмена подарками и всяких взаимных словесных нежностей. Хорошо бы обняться и обниматься долго. Да, хорошо бы. Поцеловать его. Да, если так рассудить, секса хотелось тоже, но Роберт сознавал, что к этому зовёт алкоголь, а сам-то он готов ещё немного потерпеть. Пару месяцев назад в кабинете Николса, у двери, напротив стола, появился диванчик для посетителей. Маленький, скромный и, судя по потёртому виду, уже не новый. Двое человек на нём могли уместиться, но втроём было уже тесновато. Облупленные подлокотники были мягкими, но спинка и сидения потёртыми и грубыми, и в целом ложе было не слишком удобным — вряд ли оно служило иным целям, кроме расположения на нём посетителей. Но Роберт всё равно из-за этого диванчика терзался — само его наличие в кабинете давало какое-то смутное основание для подозрений. Проклятое воображение, дай ему волю, могло набросать массу вариантов размещения хозяев кабинета на этом диваничке, которые Роберту совершенно не нравились. Потому сейчас Роберт с уверенностью опустился на диван и расположил свой роуч рядом. Это было кстати — от медовой усталости, опьянения и блаженства ноги приятно подкашивались. Гровс включил лишь настольную лампу, и в тихом жёлтом полумраке кабинет показался донельзя уютным и уединённым. Покопавшись в шкафу, Гровс достал оттуда небольшую коробку и подал её Роберту. Это были шоколадные конфеты. Кондитерские изделия у Оппенгеймера интереса не вызывали — он предпочитал дарить женщинам цветы. Судя по изысканному оформлению коробки и немецкой надписи на ней, это было что-то дорогое и элитное. Невольно приподняв брови, Роберт мысленно заключил, что они оба с подарками не угадали. А впрочем, этот подарок тоже стоит рассматривать как что-то личное, принадлежащее Гровсу и говорящее о нём, а не об адресате. Что же это значит? Что Гровс любит премиальный шоколад? Что ему по душе всё красивое, дорогостоящее, хрупкое, нежное, сладкое и тающее на языке? Эдак можно прийти к далеко идущим выводам. Забавно. Придвинув один из стульев поближе к дивану, Гровс сел и с какой-то немного печальной улыбкой наблюдал, как Роберт развязывает ленточку, раскрывает коробку и пробует одну из конфет. Наверное превосходно? Роберт не любил шоколад, разбитый курением рот слабо воспринимал тонкие оттенки вкуса. Куда больше удовольствия ему доставляло то, что Гровс рядом, внимательно и очарованно смотрит и тоже тянется к коробке за конфеткой. Коротко вздохнув, он раскрыл книгу, которую продолжал держать в руках, и перевернул несколько первых страниц. Дойдя до основного текста, он осторожно, на пробу, прочитал десяток строк, нахмурился и потёр лоб. Количество непонятных слов и непроизносимых имён зашкаливало, но Роберт подбодрил его, взяв ещё одну конфету. Но не хотелось заставлять его чувствовать себя неловко. Поняв, что не дождётся того, что он тоже сядет на диван, Роберт, поддавшись убаюкивающему опьянению, чуть прилёг — оперся о подлокотник, забросил ноги и откинул голову на спинку. Замечательный вечер грозил стать ещё более великолепным. Затапливающая сознание эйфория подсказывала — что бы он ни сделал, ему всё позволено, на всё Гровс ответит потворством. Протянув руку, Роберт коснулся его колена и остановил неуверенное чтение. — Лучше расскажите мне что-нибудь о себе. Что-нибудь хорошее. Гровс с облегчением закрыл книгу. Он смотрел так мягко, так ласково, что Роберту для счастья хватило бы и этого: его простого грубоватого лица, скрывающихся в полумраке, диковато поблёскивающих кротких глаз и смущённой улыбки. И небывалых уступок формальностям — расстёгнутого кителя и расслабленного, ещё после дурашливого танца съехавшего набок галстука. Роберт не назвал бы его красивым, но им хотелось без конца любоваться, как чем-то величественным, правильным и добрым. Наблюдать за его существованием в мире — словно за большим и сильным зверем, смертоносным, но совершенно безобидным, присмиревшим перед собственной нежностью. Во всём его образе было что-то такое, что притягивало необоримо. Безмерно хотелось быть к нему ближе, подползти к нему и прильнуть, свернуться у него на руках и уснуть в полной безопасности, под защитой, которой не будет конца. — Даже и не знаю… — Гровс рассеяно пожал плечами, — я рано завёл семью. У меня двое детей. Сыну двадцать, он служит. Иногда мы ходим вместе смотреть футбол. И моей дочери, Гвен, четырнадцать. Мне кажется, она на меня похожа. Ну, то есть, в хорошем смысле. Есть в ней что-то от меня, но она красавица. Она играет в теннис и обожает собак. Я очень её люблю, но видимся мы редко. Каждый раз, когда я встречаю добрых молодых девушек, они напоминают мне о ней, и я думаю, что и она станет такой же славной, когда подрастёт… Вы видите, я очень строг ко всем, я привык так работать и добиваться результатов во что бы то ни стало. Но в глубине души я, наверное, хотел бы… А впрочем… Я знаю, что мир состоит не только из жестокости. В нём есть прекрасные вещи, подобные вам… Роберт действительно намеревался слушать, внимательно ловить и запоминать, ведь именно это и являлось настоящим подарком, но буквально с первых же слов веки начали опускаться. Ничто не могло быть приятнее, чем лежать в сетях его бархатного голоса, его окутывающего тепла, его обволакивающей рот сладости и всех его прекрасных вещей. С одной стороны, было жалко уснуть и упустить возможность узнать о нём побольше, но, с другой, это было таким расточительством, которое и зовётся любовью. Роберт задремал. Ему показалось, что на секунду, но кто их считал? Слова слились в один плавный гул, но Роберт продолжал воспринимать происходящее и распознал прикосновение. Гровс погладил его тыльной стороной пальцев по виску и щеке — почти невесомо, но Роберт, почувствовав этот жест, автоматически повёл лицо за ним, желая продлить контакт. — Вы устали. Пойдёмте, я провожу вас до дома, — не жалея касаний, Гровс помог ему подняться и сам водрузил ему на голову шляпу из перьев. Роберт не был так уж пьян, но с удовольствием вошёл в роль сонного ребёнка, шатающегося и неспособного разлепить глаза. На улице пришлось взять себя в руки и идти самостоятельно — путь не близкий и температура падала. Ещё один подарок судьбы — ещё одна прогулка под звездами и невесть откуда налетевшими, медленно кружащимися и не достигающими земли снежинками. Праздник не окончился, и приятно было идти домой по темноте, замечая угасающие вспышки, приятно нести подмышкой коробку конфет, прятать зябнущие ладони в карманах и через каждый десяток шагов обмениваться с любимым ласковыми взглядами. Чудесный вечер, чудесная ночь, целая чудесная жизнь должна была завершиться также чудесно. Роберт поёживался от холода и с удовольствием предвкушал домашнее тепло, раздумывая о том, как бы половчее Гровса пригласить. На чашку кофе? Но ведь такое предложение подразумевает постель… Тьфу чёрт, поздно мыслить ловеласническими категориями — дома маленький сын, да и Китти рано или поздно с вечеринки вернётся, если уже не вернулась. Какая уж тут постель? Логичнее было бы остаться в кабинете на диванчике — ну и глупости лезут в голову! Да, было бы славно, но нет — в теперешнем состоянии Роберт не был способен на подвиги, да и не хотел торопиться. Или хотел? Как бы там ни было, завести Гровса к себе хоть на минутку казалось необходимым. Усадить в гостиной на свой диван — тоже не бог весть что, но гораздо более просторный, мягкий и удобный, и самому устроиться рядышком, напоить чаем, положить голову ему на колени… Поцеловать? Первый поцелуй был бы идеальным окончанием вечера. Наивно и слащаво просто до безобразия, ну и ладно… Роберт витал в облаках вплоть до крыльца своего дома. От приглашения Гровс аккуратно отказался, но зато — и это тоже было немало — на прощание погладил Роберта по плечу. Наверное, планировалось просто по-дружески похлопать, но его рука, коснувшись, не смогла оторваться и медленно и очарованно поползла вниз. Она долго спускалась по локтю, предплечью и так до самой ладони, до кончиков пальцев, которые Гровс, отдаляясь и делая шаг назад, ласково пожимая, держал тепло и бережно — и тем избежал опасности, потому что Роберт уже и сам не знал, чего от себя ждать. Он вполне мог бы кинуться Гровсу на шею, но сдержался — потому что и это «спокойной ночи» было в достаточной мере романтично и ещё более красиво, чем та нелепость, которую Роберт чуть не совершил. Уже успевший настроиться на поцелуй, он лишь посмеялся над собой — вот ведь размечтался. Всё к лучшему. Дома в своей кроватке хныкал двухлетний Питер — наверное, уже давно. Пришлось менять ему пелёнки и успокаивать, а делать этого Роберт не умел. Так досадно, так некстати. Не хотелось перебивать возвышенный настрой, отвлекаться от своего волшебного опьянения и разменивать великолепный вечер на нудную суету. Но Питер ревел и не желал оставаться в кровати, пришлось взять его на руки. Игрушки он откидывал в стороны, но через десяток минут удалось заинтересовать его коробкой конфет. Вот уж кто оценил их по достоинству. Раскидав их по ковру, Питер, наконец, умолк и взялся перемазывать себя и всё вокруг шоколадом — пусть, лишь бы только успокоился. Роберт смешал себе мартини, приглушил свет, закурил, устроился на том самом диване, на котором в такой вечер непростительно обитать одному, и вернулся к созерцанию своего затапливаемого любовью внутреннего мира. Во время возни с ребёнком он слегка протрезвел и чуть-чуть рассердился. Но так великолепна была ночь, что даже это не развеяло её магию. Не так уж много произошло, но до чего же увлекательно прокручивать эти мелочи в голове, разбирать их и умиляться своему избраннику. Его внешность и телесная мощь, голос, запах, движения, сама его мужественная и величественная суть, достоинство, человеческая роскошь, добротность и чистота, которой от него так и веет. Его пробивная созидающая сила, улыбка и мягкий взгляд — незыблемые перводвигатели… И собственное, что он в Роберте пробуждал — нежное птичье трепыхание внутри, качающие сердце волны, что-то густое, горячее и сладкое, растекающееся во венам… Да, ничего предосудительного Гровс не сделал и никак не спровоцировал, в его действиях не было ничего развратного — ничуть, но с тем, чтобы накрутить себя и переиначить всё на свой лад, Роберт и сам мог справиться. Он припомнил, о чём Гровс говорил. Что-то про дочь и сына и про добрых молодых девушек… Вот ведь хитрец — а про жену-то ни слова. Однако про прекрасные вещи вроде дочерей и девушек так ввернул, будто и Роберта в один ряд с ними ставит со всеми этими поглаживаниями по щёчкам, конфетками и галантными провожаниями до дома. Надо же какой офицер и джентльмен. Чёрта с два, пусть не надеется ограничиться отеческими объятьями. С Николсом он, небось, иначе обращается… Роберт хотел и того, и другого: и всепоглощающей нежности, и горящей мужской страсти. Впрочем, и она станет исключительно нежной, он будет осторожен как ещё никто никогда — в ином воплощении Гровса представить невозможно. Грозный дракон обязан быть исключительно обходителен и осторожен со своей принцессой. Роберт хотел быть желанным — до безумия, до применения насилия, до отдачи правой руки и столба огня из клыкастой пасти, но ещё больше хотел, чтобы такие бурные чувства подавлялись и сдерживались, потому что куда сильнее их — преклонение и забота. Бесконечно бережное к себе обращение, собственная уязвимость вкупе с абсолютной защищённостью от яростной страсти, которая настолько неистова, что воплощение может найти лишь в трепетных прикосновениях — именно в такой любви он нуждался. Да и вообще в любви. И вполне конкретной. Если уж называть вещи своими именами, в сексе — таком, для какого в качестве партнёра нужен мужчина, а не женщина… Вот ведь наваждение. На протяжении последних лет Роберт полагал, что перестал испытывать эту потребность. Полагал, что, вступая в брак, оставил постыдные склонности в прошлом. И так и было уже три с лишним года — с того последнего, «прощального» раза с Лоуресном, когда Роберт зазвал его на мальчишник, на который коварно не позвал никого другого. Была приличная вечеринка для друзей и особая, неприличная, для Лоуренса. Роберт всерьёз собирался завязать, а значит, следовало оторваться на жизнь вперёд. Лоуренс его не подвёл и чуть не искалечил, и на этом была поставлена точка. После желания возникали порой, но мимолётно. И с Гровсом тоже было мимолётно — до этого дня. До этого вечера. Когда-то Роберту казалось, что секс с мужчинами по отношению к нему это должен быть жестоким и унизительным — всё та же наскучившая история про саморазрушение и самоистязание, про «женскую» подавляемую роль. Но дело не в мазохизме — для этого Роберт слишком дорого себя ценил. Он давно отыскал губительную ошибку в расчётах — за первый, неудачный, недополученный опыт пришлось расплачиваться десятки лет со своей слишком тонкой, настроенной на страдание душевной психологией. Но теперь-то он понимал, что нужно ему совсем иное — не боль и не душераздирающая драма, а опора и утешение в мире, полном боли и драм. Роберт понял это ещё тогда, когда был с Лоуренсом и, мучаясь и жертвуя собой, не получал от него той любви, в какой нуждался. Джин винила в этом мужскую природу и призывала от неё отречься — самому не быть таким и не подчиняться другим мужчинам. И Роберт в какой-то мере последовал её совету. Но это тоже был шаг на пути самопознания, необходимая долгая пауза, чтобы открыть в себе истину. В тяге к мужчине нет ничего «постыдного» или «унизительного». Это не страдание и не жертва, не самоистязание и не наказание через удовольствие, а чистая радость, оправдание жизни, в которой есть прекрасные вещи, подобные ему… Всего-то и нужно было — дождаться «правильного» мужчину. Настоящего, того самого… И сокровенный вопрос, уже больше года волнующий сердце, вопрос, на который давно требовалось ответить, но сперва — сформулировать. Роберт долго на это не решался, но теперь прочёл его в своём сердце: «Тот ли это самый?» Роберт решил не спешить с ответом. У него и так было достаточно забот. Столько дел, столько дел — его грёзы, пока хмель кружит сознание, очарованно разыграть в голове ситуацию, представить, как всё было бы, если бы удалось Гровса сюда завести и не возникло никаких досадных недоразумений вроде детского плача или возвращения жены. На этом диване они сидели бы вместе, можно было бы ещё долго болтать всякую ерунду. Можно было бы поцеловать его, полезть к нему, потрогать и, может быть, даже… Почему бы и нет? Нет, как ни крути, а тащить его на супружескую постель неудобно, да он и не согласится, да и невозможно. Здесь ничего не получится, но ведь они часто ездят вместе в рабочие командировки. В купе поезда тоже не очень сподручно, но в номере отеля — самое то… Роберт не стал от этого Гровса меньше ценить и уважать, и робость — даже в мыслях — никуда не делась, но больше они не являлись препятствиями. Больше ничто препятствием не являлось. «Он будет моим любовником», — прежде это виделось Роберту несбыточной фантазией. Виделось поводом для внутренних шуточек — потому что до отчаяния далеко. Но сейчас он ощутил, что в своём сознании перешёл незримую черту. Прежде воображение было сковано ледком стыдливости, но вот, лёд подтаял и стал прозрачнее — открыл банальность близости, самой простой, но безмерно увлекательной, потому что с ним. Смутный образ обретал чёткость — такой, какой есть, со всеми физиологическими подробностями. Действия, до этого скрывавшиеся в зыбкой дымке, становились конкретнее — реальные, знакомые, тяжёлые и приятные, давно не осуществлявшиеся и оттого более желанные. Роберту припомнился тот же роковой момент с Лоуренсом — очень давно. То есть, без Лоуренса — минута, когда Роберт, распалённый воскресным летним днём, проведённым с ним, так же перешёл черту, и из пленительности картинки Лоуренс перерос в реальную цель из плоти и крови, в объект алчного любования и вожделения. Это было накануне свадьбы этого болвана — Роберт уже тогда чувствовал взаимную тягу, но Лоуренс ещё долго не поддавался. Слишком долго. Это было трудно. Наверное, ещё труднее, чем будет сейчас, ведь тогда Роберт и сам был моложе и сильнее физически, наивнее и нетерпеливее, и подавление собственных телесных порывов доставляло ему массу хлопот. Как же Лоуренс его за два года измучил — страшно вспомнить. Неудивительно, что, одержав, наконец, победу, Роберт несколько лет жил как в счастливом сне и не замечал недостатков своего романа. Теперь будет легче и вместе с тем труднее. Легче, потому что Роберт сам постарел, поумнел — хотелось бы верить, замедлился, израсходовал большую часть запаса жизненных сил и вообще отстрадал порядочно, чтобы впредь от надуманных проблем не терзаться. И труднее — потому что Гровс цель куда более неприступная. Лоуренс нуждался в сексе и на эту удочку благополучно попался, а на Гровса провокации не подействуют — хотя бы потому, что у него есть его чёртова змея, да и в целом он человек иного склада. Он из скромных, порядочных, честных и умеренных, из тех, что думают головой, а не другими местами, из тех, что не ложатся без большой и чистой любви — ложатся только после самоотречения, жертв, признаний, клятв и подведения к алтарю. Он слишком Роберта уважает и ценит, чтобы «воспользоваться» телом, даже если тело будут ему настойчиво предлагать. Роберт был уверен, что нравится ему, но следовало признать — нравится не как сексуальный объект, а как личность в целом. Более того, очевидно, что Гровс будет противиться переведению отношений в интимную плоскость, потому что работа для него на первом месте. Да уж, сложный путь предстоит. И будет всё сложнее, потому что с каждым днём желание и тяга будут нарастать, пока не станут невыносимыми. Хорошо бы не переходить границы вожделения, остаться в безопасных пределах собственной скромности. Но отступить на шаг назад Роберт уже не мог. Стоит хоть раз захотеть по-настоящему, и эту жажду уже ничем не утолишь… И потом, опасно, мучительно, невыносимо — да, но тяжесть юдоли пугает лишь до того момента, пока её не примешь. А теперь это не каторга и не наказание, а источник утомительной радости и притяжения, которого нет прекраснее. Тем ночь и завершилась. Взяв снова захныкавшего Питера на руки, Роберт задремал, и там же встретил утро — разбитым, с головной болью и слабостью. На работу можно было прийти попозже, но всё же лениться некогда. Хотелось ещё раз увидеть Гровса, ведь он говорил, что сегодня уедет. Может быть, показалось, но и попрощался с ним Гровс ласковее, чем обычно. Ласковее, чем прежде. Увлечённым, счастливым и печальным Роберт вернулся к работе и прожил, растягивая нежное послевкусие праздника, ещё несколько дней. А потом кто-то из перебравшихся в Лос-Аламос университетских приятелей пришёл выражать ошеломлённые соболезнования. Роберт не сразу понял, о чём идёт речь, ведь трагичной новости ещё не слышал. Кто-то кому-то позвонил, кто-то прислал телеграмму — нитям, соединяющим секретный город с Беркли, не было числа. У Джин были здесь и другие друзья, также её оставившие, но ещё помнившие о ней. История моментально обросла слухами — то ли несчастный случай, то ли самоубийство, может быть, и того хуже. Любители поболтать многозначительно добавляли, что в деле много странного — сам способ сведения счёта с жизнью, недописанная предсмертная записка и поведение отца Джин, который, обнаружив её, не вызывал полицию, а якобы устроил в квартире обыск и сжёг все её бумаги, письма и фотографии. Роберт не мог ни с кем это обсуждать, и подробности и странности ему были не нужны. Если бы он заговорил, если бы сказал о ней хоть слово, сердце у него разорвалось бы. Оно и так колотилось на пределе, болезненно и остро ударяя прямо в кружащуюся голову. Он и хотел бы не поверить, но это было правдой — она умерла. И как только Роберт это осознал, то оказался и сам мгновенно вырван из жизни и из здешнего общества, отринут от людей, среди которых этой бедной девочке места не нашлось. Она была одна, далеко отсюда, такая красивая и никому не нужная, непонятая, одинокая — такая же, как и он сам. Роберт не мог никого видеть. Всё, на что хватило сил, это сбежать от множащихся соболезнований, виновато затихающих разговоров и взглядов украдкой. Его связь с Джин не была тайной для общих знакомых, да к тому же ещё осенью по Лос-Аламосу цветистыми сетями расползлись сплетни про его знаменательную поездку Сан-Франциско. Местные кумушки напридумывали бог знает каких моралите и пошлостей, и сами в них поверили. Нигде нельзя было найти покоя, не с кем поговорить и не у кого найти утешения. Единственное, что осталось, это спрятать своё распадающееся, саднящее изнутри и снаружи тело. Донести оглушённую болью душу до леса — за городской периметр, подальше в горы, к камням и корявым соснам. Сумрачная погода к прогулкам не благоволила, на земле лежал мокрый и вязкий снег. Роберт ушёл, в чём был, и быстро замёрз. Но физические неудобства были лишь каплей в том море отчаяния, которое на него обрушилось. Позабытая, оставленная в прошлом, но, как оказалось, до сих пор единственно верная реакция на горе, на страх и обиду, на несправедливость, на неподъёмную тяжесть существования — истошные рыдания, истеричные слёзы и всхлипы, то громче, то тише, неостановимо. Сперва Роберт просто упивался ужасным ощущением — как будто от него оторвали большой, воспалённый и изболевшийся, но ещё живой кусок плоти. Да, ненужной ему — он сам от этого куска отказался, но одно дело отодвинуться и не замечать источника боли, а другое — получить тяжёлую рану, разом отсекающую милый источник. Он попытался с Джин расстаться, но связь пока была слишком крепка. Джин казалась Роберту его частью, его тоской и тревогой, его муками, которые он преодолел, но которые — в её воплощении — по-прежнему жили, звонили, писали письма, обитая, помимо сердца, в Сан-Франциско. Он ими дорожил, как неоценимым опытом, как своим прошлым, своей основой, на которой выстроилось всё дальнейшее. Вырвать Джин — всё равно что выбить одну из хрупких опор, на которых держится мироздание. Оно не обрушится — теперь уже нет, но оно шаталось и раскачивалось, так же как осклизлая почва под ногами, когда Роберт без конца бродил, нарезая по лесу круги, чтобы совсем не замерзнуть — до тех пор, пока окончательно не выбился из сил, поскользнулся и упал под красной скалой. Ещё хуже было начать разбираться и думать. Мысли наваливались, словно камни на могильную плиту — и безумная жалость к Джин, и нежность, и остатки любви, которой не суждено закончиться, пока сам Роберт жив. И чувство вины — ведь кто виноват в её смерти? Роберт не хотел допускать в свои рассуждения всякие досужие сплетни про странную записку, странное поведение отца и прочие аномалии. Так или иначе, Джин нет — и в этом виноват он, потому что оставил её. Виноват, потому что поехал к ней летом. Виноват в том, что обнадёжил её, или в том, что отнял надежду и разбил ей сердце. Виноват, что не поехал к ней снова. Виноват, что впутал её в неприятности, ведь если ФБР за ней и прежде следило, то после его посещения за Джин могли взяться ещё жёстче — могли устроить ей проблемы на работе, могли испортить ей жизнь, могли вызвать её на допрос, напугать и оскорбить. Ведь она так уязвима. А он виноват ещё и потому, что сперва вымученно отвечал на её письма, а потом легко смирился с тем, что письма приходить перестали — хотя догадывался, что их перехватывает и уничтожает служба безопасности. Виноват, потому что променял её, её возвышенные идеалы и её утончённое понимание мира на вещи, ей противоположные — на приверженность государственной патриархальной власти и на шикарного мужчину в военной форме. Виноват, потому что когда-то хотел её любви, и в какой-то мере её добился — стал для неё незаменимым, стал таким другом, преданным, надёжным, терпеливым и ласковым, о котором сам всегда мечтал. А потом просто взял и перечеркнул всё, что их объединяло… Роберт мог поставить себя на её место, мог заглянуть в её душу, словно в собственную, и увидеть все её муки и переживания. Он мог понять, почему она покончила с собой, но сам хотел жить, любить, работать и радоваться — и в этом тоже был виноват. Поздним вечером он вернулся домой, замёрзший, измученный и так наплакавшийся, что ощущал себя вывернутым наизнанку. Коллеги заметили его отсутствие, но никто не поднял паники. Даже охрана вела себя тактично, даже Китти, тоже о случившемся узнавшая, соль на рану не сыпала. Она молча налила ему выпить, помогла переодеться и отмыться и постелила постель, а назавтра была столь великодушна, что целый день свирепо отделывалась от посетителей, желающих выразить соболезнования. Роберт не пошёл на работу. Не было сил и от любого действия или слова снова подступали жгущие глаза слёзы. Проведённые на холоде часы тоже не прошли даром — разболелась спина, раскалывалась голова и проявлялись признаки простуды. Роберт не поднимался с постели — засыпал и видел самые горькие сны, а проснувшись, оказывался в одном из них. О Гровсе не мог не думать, но мысли о нём, как и желание его увидеть, были бы оскорблением памяти Джин — и потому Роберт гнал их от себя. И за это тоже чувствовал себя виноватым — потому что, несмотря на свою потерю, ждал, что единственный, кто сможет ему помочь, в скором времени помогать явится. Вот уж действительно, помогать — вправлять мозги и принуждать к работе. Только ведь это Гровсу и нужно — чтобы он трудился и слушался. И всё-таки Роберт был рад ему. Виноватое, преступное и эгоистичное исстрадавшееся сердце мигом отреагировало нежным всполохом, когда ещё через день Гровс вошёл в дом. Ну конечно, нашлись охотники его проинформировать, позвать на выручку и вырвать сюда от очередных важных дел — а то как же, производство простаивать не должно. Гровс перекинулся с Китти парой ворчливых реплик. Генерал не очень-то её жаловал — она в разряд добрых молодых девушек и «прекрасных вещей» не входила. Если бы она не была женой Роберта, Гровс наверняка обращался бы с ней также грубо, как с прочими. Китти храбрилась и дерзила ему, но немного побаивалась. Сказав напоследок ещё что-то едкое, она взяла Питера и ушла с ним на прогулку. Добирая последние крошки своего горя, Роберт неспешно оделся и умылся, но не стал усердствовать. Ему не было всё равно, наоборот — хотелось, чтобы Гровс заметил и оценил его потерянный, больной и осунувшийся вид, его бледность, небритость и разбитость. Но даже эти нелепые приготовления были оскорблением памяти Джин. Роберту было стыдно за то, что он такой плохой человек — за то, что даже эту трагедию он оборачивает в угоду любви, которая стала одной из косвенных причин её гибели. Гровс сидел в гостиной на диване, как раз там, где недавно Роберт воображал всякие романтические глупости, меж тем как Джин в этот самый час невыносимо страдала и ни от кого не дождалась помощи… Навстречу Роберту Гровс поднялся с приличествующим поводу понурым видом. На секунду и это показалось Роберту несуразным. В самом деле, стоит ли он того, что все так с ним носятся? Если посмотреть на ситуацию беспристрастно, то Джин — всего лишь бывшая любовница, с которой Роберт давно должен был порвать и из-за которой прошлым летом устроил измотавший немало нервов переполох. Откуда Гровсу знать, насколько Джин была Роберту дорога и как глубока эта потеря? Наверное, Роберт кажется ему полнейшим слюнтяем и нытиком. Что ж, так и есть. Стоило сесть на диван, и снова накатили слёзы. Роберт не удержался, всхлипнул и закрыл руками лицо. И тут же разозлился на себя, потому что, мерзавец разэтакий, своего добился — Гровс сел рядом, мягко положил руку на плечо и, легко погладив, забубнил что-то невнятное. Неимоверным усилием Роберт взял себя в руки. Заметил на столике чашку с остывшим кофе и схватился за неё, чтобы на Гровса не смотреть. Не встречаться с его нежно-синими печальными глазами, не уплывать ему навстречу, словно листку по течению. — Роберт, я не силён в утешениях и не знаю, что в таких случаях говорят, но мне всё же есть, что вам сказать. Полагаю, у вас могли возникнуть некоторые опасения. По крайней мере, у меня они возникли. Поэтому я не сразу приехал — я хотел выяснить, что произошло. То есть, что с вашей девушкой случилось, никто уже не узнает, но я хотел убедиться, что здесь не замешаны, кхм… — Гровс многозначительно замолк, и Роберту пришлось бросить на него осторожный взгляд, тем показав, что слушает. Утешений Роберт не хотел, но это были и не они, — что здесь не замешаны спецслужбы. Я говорю о полковнике Пэше, помните такого? У него есть связи в ФБР, он несколько месяцев кряду тряс весь ваш университет, выискивая людей, на которых вы ему ненароком намекнули — до тех самых пор, пока вы мне не открыли правду, и мы не закрыли это дело. Пэш и от вашей девушки не отставал. За ней следили и прослушивали её телефон, но я проверил — её не арестовывали и бесед с ней не проводили. Если кто и мог организовать на неё покушение, то только Пэш. А его уже давно нет в Америке, я об этом позаботился. В ФБР занимаются устранением опасных для государства лиц, но ваша девушка в их число не входит. Какой от неё вред, если она была под колпаком? Сами подумайте, другие ваши знакомые — Элтентон и Шевалье — куда опаснее, однако они живы-здоровы. То есть, жизнь у них теперь не сахар, но они сами виноваты. А ваша девушка не виновата ни в чём. Насколько я могу судить, не было явных причин ликвидировать её. Подобные дела без веских оснований не совершаются — уже хотя бы потому, что такие операции крайне затратны. К ним прибегают только в самых крайних случаях, когда никак иначе дело не решить. Я уверен, что её не убили. Вы можете не бояться за себя и своих близких… — Я и так это знаю! — Роберт прервал его резче, чем сам от себя ожидал. Не в первый уже раз разыгрывался этот сценарий: сперва Гровс казался параноиком, но после, наслушавшись, напугавшись, переняв его настрой и впечатлившись оказываемым доверием, Роберт и сам начинал верить нелепым страхам. Нелепым ли? Ну конечно. Снова Гровс его запугивает — лишь бы Роберт слушался, ходил на коротком поводке и шарахался от каждой тени. Он уже и так тише воды, ниже травы, зачем давить ещё сильнее? — Я вам говорил, что она была душевно больна, и я верю, что она покончила с собой. Эта опасность давно ей грозила. Но мне от этого не легче, потому что это отчасти моя вина. Я был ответственен за неё. Она нуждалась во мне, а я её оттолкнул… — Вы встретились с ней и доставили себе этим столько проблем, сколько вообще возможно. Вы дорого за это заплатили, и свой человеческий долг можете считать исполненным. — Вовсе нет, — почувствовав, что на глаза снова давит разъедающая тяжесть, Роберт отставил чашку и потёр руками лицо. Но уже как будто не от боли, а от раздражения. На него — за то, что так легко отнял мучающую игрушку, и на себя — за то, что так легко её отдал. Были ли у Роберта сомнения насчёт смерти Джин? Нет, но Гровс со своим деловым настроем ощутимо разбавил атмосферу отчаяния. Переключил внимание. Заставил взглянуть на ситуацию трезво. Хотелось заплакать. Хотя бы назло. Хотя бы на показ. Наверное, если бы в нём говорили жалобное уныние и тоска, он бы не решился. Но в глубине души шевельнулось иное — упрямство. Желание воспользоваться ситуацией. И воспоминание, ещё слишком близкое, о том, как сидел на этом самом месте — словно в другой жизни, и выдумывал всякую чепуху о поцелуях. Ему и сейчас хотелось. Но эти мысли были неуместны и гадки, ведь Джин погибла, и даже он — единственный, кто мог её понять, не дорожит памятью о ней. Он хотел бы дорожить и чувствовать только боль и утрату, однако чувствовал ещё и то, что сидит к Гровсу близко. Чувствовал, что он большой и тёплый, живой, такой заботливый и добрый, сильный и оберегающий. И что их колени соприкасаются, и что они идеально подходят, что они созданы друг для друга. Восторженная уверенность в этом накатила на Роберта физически ощутимой жаркой волной, глухо и трепетно отдавшейся в животе, пробежавшей дрожью по напряжённым мышцам и зыбью мурашек — по коже предплечий. Смешная мысль: если податься в его сторону, Гровс не оттолкнёт… Роберт тяжело прерывисто вздохнул, и Гровс сам его обнял. Мягко обхватил рукой позади спины и чуть притянул — по-отечески, по-братски, всего и только, но Роберту ничего не осталось, кроме как прильнуть к нему, уронить голову и с тихим чувственным стоном уткнуться лицом в грубую защитную ткань, пахнущую так по-мужски, но так нежно и сладко. Даже слишком. Должно быть, собираясь сюда и чистя пёрышки, Гровс не пожалел своего наивного одеколона — наверняка с корабликом на упаковке, наверняка это дочка снабжает его на каждое рождество… Будь у него время поразмыслить, Роберт не стал бы этого делать. Очевидно, что ещё слишком рано и что момент неподходящий. Вернее, момент-то удобный, но Роберт сам не мог расценить свои действия иначе, чем безнравственные. Ведь это подло, в конце концов, заманить под трагичным предлогом и захлопнуть милую ловушку… Да, если бы Роберт всё это обдумывал, то такого бессовестного плана ни за что бы не составил. Но в том-то и беда, что он действовал по наитию. В том и счастье, что поддался чисто физическому — с точки зрения точных наук, логическому порыву: его обняли, ему передали заряд, и вот результат. Он же всё-таки мужчина, как бы Джин ни убеждала его в обратном, — а значит, своего не упустит. Есть в нём и что-то от женщины, а значит, если он окажется в крепких руках, то мигом растает. Так или иначе, за близость с ним приходится расплачиваться. Не такой уж он великий стратег, он простой человек. И Роберт хотел быть простым, искренним и элементарным, почти животным, приученным к тому, чтобы на крупицу ласки реагировать утроенной лаской. Никакого коварства, никакого расчёта — его обняли, и он кинулся вперёд, упал всем своим существом в немного неловкие объятия. Так ведь было и с Лоуренсом — Роберт кинулся его целовать, когда услышал, наконец, что зовут. Даже если не звали — действия Лоуренса в тот давнишний судьбоносный вечер были далеки от провокационных. Лоуренс и тогда ещё был невинен, всего лишь тянулся к запаху сигарет, всего лишь хотел секса — и не так уж ему было важно, с кем, просто Лоуренс оказался зажат в тисках собственной избирательной порядочности и иного объекта не нашёл. Роберт только лишь на следующий день, когда всё обошлось благополучно, выдохнул с облегчением и с ужасом осознал, на какой безумный риск пошёл. А если бы Лоуренс отреагировал негативно? Если бы оттолкнул в прямом физическом смысле, если бы ударил, если бы оскорбился, возмутился, испугался? Нет, вряд ли. Роберт знал, что Лоуренс его уважает и ценит, а кроме того, побоится огласки, даже если его самого ни в чём нельзя будет упрекнуть — кроме, разве что, красоты, которая сама по себе является провокацией. Нет, на грубость Эрнест никогда не был способен. Однако, если бы угол его душевного настроя оказался смещён хоть на несколько градусов в сторону, он не поддался бы. В итоге всё сложилось как нельзя лучше, но Роберт понимал, что в ответственный момент находился в шаге от провала. Если бы Лоуренс нашёл силы сразу всё прекратить и твёрдо и чётко отказать, то после столь долгих ожиданий это было бы прескверно… Но отступился бы Роберт? Пожалуй, что нет. Единственный отказ, который он в жизни получил, научил его главному — что больше никогда и ни в чём он не получит отказа. Временные увиливания это не отказ, а всего лишь препятствие, которое нужно преодолеть. Если бы Лоуренс отверг притязания, это было бы обидно и мучительно, но Роберт не смирился бы. Постфактум он понятия не имел, как стал бы действовать. Какие бы у него были варианты склонить Лоуренса к отношениям, если бы тот был против? Ох уж эти милые задачи. Сложно решить так, навскидку, но Роберт был уверен, что после тщательного мозгового штурма что-нибудь да придумал бы. А не придумал бы — так просто ждал бы нового случая загнать его в угол. Одно было ясно: Лоуренса он хотел так сильно, что ни за что не оставил бы его в покое. Вопрос не в том, что именно стало бы средством достижения желаемого результата, а в том, как далеко Роберт смог бы зайти. Какие жертвы принёс бы на алтарь этой борьбы? Загадывать не хотелось — потому что ответ витал в воздухе жутковатой тенью кембриджских годов. Зайти он мог очень далеко, так же, как и в прескверный первый раз — до сумасшествия, до нервного срыва, до убийства или самоубийства. Такие мелочи, как карьера и собственное доброе имя, в счёт не идут, если на карту поставлено самое важное — любовь, в которой Роберт нуждался. Он не получил её в первый раз. Не получил во второй. Но теперь, в третий — ошибки быть не может. И он снова никого и ничего не пощадит, в первую очередь себя. Да, во всех иных случаях (если под иными случаями подразумевать женщин и тот недолгий период до Лоуренса) Роберт убеждал себя, что ни за кем бегать не станет. Укладывание в постель не стоит больших трудов, никто не достоин его усилий, всё должно доставаться быстро и легко, по прихоти, а не достаётся — так и не надо, а настаивать, выпрашивать, добиваться и напирать — это совсем не его методы. Однако, гордость, принципы, тактичность и самолюбие работают только до тех пор, покуда цель не оправдывает средства. Лоуренс был столь превосходной целью, что ради него можно было наплевать и на гордость, и на принципы. И в некоторой степени Роберт действительно наплевал, потому как играл по его правилам, подстраивался, из кожи вон лез и стал, если уж называть вещи своими именами, идеальной для Лоуренса подстилкой и потратил на это долгие годы — лишь бы удержать его рядом. И в итоге убедиться, что Лоуренс тоже не стоит трудов. Но Гровс их не может не стоить — и на это есть целое звёздное скопление причин… Но обо всём этом Роберт не думал. Как и в предыдущий раз — десять лет назад, ну надо же, — мысли отключились. Как будто решался вопрос жизни и смерти, но именно поэтому и требовалось поддаться сиюминутному стремлению. Законы тяготения и прочие выдуманные физиками пустяки перестали на него действовать, и Роберт, моментально став по-кошачьи ловким, провернулся в обнимающих руках, взлетел выше, метнулся, не глядя, нашёл искомое, схватил и вцепился покрепче. Страха не было, но Роберт дрожал, сам шалея от своей храбрости, от восторга и от ощущений — от безвольно открывшегося мягкого рта, едва коснувшись которого, усилил напор. Опасаясь хоть на мгновение замедлиться, он оплетал и обхватывал, лез всё ближе и отчаяннее. Роберт не был способен на скромные, осторожные и тихие поцелуи. Вернее, способен и талантлив он был на любые, но на нежные — в иных, располагающих к тому условиях. Однако в ситуации острого напряжения и неуверенности в исходе схватки это была яростная атака — в большей степени психологического свойства, нацеленная на то, чтобы противника обескуражить и тем заставить упустить из виду возможность сопротивления. Роберт целовал торопливо и беспорядочно, всё больше увлекаясь, теряя равновесие от удовольствия, ещё имеющего острый вкус запретности, жадности и преступного нарушении границ. Он сам же распалялся от своих действий, от трения губ, столкновений зубов и движений своего языка, от нежного вкуса чужого рта и размазываемой по подбородку слюны и от крупного тела, которое было рядом, под его руками, но ещё так далеко — может быть, в полной недосягаемости… Эта страсть походила на воспламенение атмосферы, которого все так боялись, и толчок к которому — первое прикосновение. Но на данном этапе Роберт ещё мог остановиться. И, к сожалению, он это сделал. К сожалению, очнулся, оторвался, раскрыл глаза и глотнул воздуха, которого не хватало, и обнаружил, что уже почти влез Гровсу на колени, что уже обнимает его за шею. Но тут-то и пришло осознание, что Гровс ничем ему не ответил. Просто перенёс эту маленькую бурю, как незначительное природное явление. Гровс не сопротивлялся и в первое мгновение, от удивления, должно быть, открыл рот, а потом не смог его закрыть. Но он не совершил ни одного движения, он словно окаменел. Он оставался спокоен, даже дыхание у него не сбилось, да он, кажется, и не дышал вовсе на протяжении этой минуты. Роберт встрепал ему волосы и смял воротник рубашки, но выражение лица у Гровса не изменилось — господи, да из какого металла он сделан? Впрочем, нет. На мгновение Роберт вгляделся внимательнее и заметил: зрачки расширились, взгляд затуманился и подвергшиеся довольно активному воздействию губы нервно сжались в упрямую нитку. Гровс застыл, но это результат не безразличия, а немыслимого напряжения — что-то он чувствует, но это совсем не та реакция, какая ожидалась. Роберт был уверен, что так на него наседал, что и камень бы откликнулся — у самого внутри всё полыхало. Но зачем же так? Почему не оттолкнуть сразу? Ответ тут же пришёл — это было бы грубо и глупо. Гровс не стал паниковать или малодушно вырываться. Он повёл себя более мужественно — стойко дождался, пока дикий порыв иссякнет, и лишь тогда, выдержав до конца, отстранил Роберта от себя — словно это ничего ему не стоило. Словно Гровс мог это сделать в любой момент. Отодвинул — легко, словно пушинку, и в этой своей невесомости Роберт отчётливо ощутил его преобладающую физическую силу, применяемую даже сейчас осторожно, хотя следовало бы отшвырнуть. Но именно в сдержанности крылось истинное превосходство. Что за невозмутимая крепость. Прямо-таки чёртов Пентагон. Роберт был так удивлен, что сперва даже не ощутил разочарования. — Роберт, я попрошу вас больше никогда этого не делать, — голос звучал решительно, даже с ноткой раздражения, но без капли волнения. Невероятно. Гровс сдержано вытер рот рукой и пригладил волосы. Чуть слышно фыркнул, поднялся, поправил на себе одежду и пошёл к выходу. Роберт автоматически поймал его за штанину, но Гровс этого не заметил. У двери он всё-таки немного замялся и оглянулся — как будто сам лишь с большим трудом не допустил в свой взгляд привычной доброты и мягкости, — наши отношения не выйдут из рабочих рамок. Я могу быть вашим другом, но большее — недопустимо. Он ушёл, и Роберт ошарашено потянулся за сигаретами. Что ж, основной цели Гровс достиг — горевать о Джин Роберт перестал. Он так и просидел несколько часов, куря одну за одной, чертыхаясь и нервно ёрзая от болезненного возбуждения, которое никак не проходило и путало мысли. Вернулась Китти, и пришлось снова скрыться в спальне, чтобы там, наедине с собой произошедшее переварить. Главное было ясно — ему понравилось Гровса целовать. Так понравилось, что за этим должно, просто обязано последовать дальнейшее, и как можно скорее, и то, что в ближайшее время продолжения не предвидится, ввергало Роберта в отчаяние. Его поступок следовало назвать необдуманным, самоубийственным, эгоистичным и жестоким, но Роберт о содеянном не жалел. Не мог жалеть, потому что понимал — как бы дорого ни пришлось заплатить, оно того стоило. И выдайся ему ещё одна возможность, он сделал бы то же самое, и тогда уж точно не остановился бы, к каким бы катастрофическим последствиям это ни привело. Стыда или неловкости Роберт не испытывал. Ничуть не бывало. Он был слишком взвинчен, чтобы раскаиваться. Он не казался себе наглым или чересчур назойливым, не винил себя за коварное нападение, не ругал за бестактность. Что толку теперь посыпать голову пеплом? Все его недавние принципы насчёт деликатности, осторожности, тонкой игры и политики невмешательства в чужую личную жизнь летели к чёрту со скоростью света, потому что всё перевернулось с ног на голову. Потому что теперь личная жизнь у них общая. Потому что теперь это его личная жизнь, в которой его внезапно погладили против шерсти. А указывать ему, что делать и что испытывать — ещё хуже, чем физически его оттолкнуть. Он, конечно, может быть очень и очень послушным — но только покуда это отвечает его собственной склонности. Он может быть шёлковым и изумительно покорным, но только постольку, поскольку ему самому это нравится. Он по своей воле подчинялся восхитительной силе, но против воли он никому подчиняться не станет, даже Гровсу, так-то! То же самое и с принципами тактичного ненавязчивого поведения — он будет деликатничать, пока это ему самому по душе. Но то, что сейчас произошло, Роберту не по душе вовсе. Настолько, что он не испугался и не смутился, а наоборот взбрыкнул и захотел спорить, отстаивать свою позицию — хотя бы у себя в голове. Роберт мог ходить окольными путями, мог напускать туману и действовать аккуратно — но лишь до тех пор, пока карты не брошены на стол. С женщинами всё иначе. С женщинами Роберт не получал отказа. Вернее, он не проявлял своих намерений ясно до тех пор, пока не понимал, что отказа не будет. А теперь он совершил поступок — «проявил намерения», да ещё как, и получил отворот. Причём от такого объекта, который нужен ему до зарезу. Одной женщине всегда можно найти замену в лице другой, но в данном случае аналога просто не существует — не потому даже, что Гровс такой уж уникальный (на всяческих вашингтонских важных собраниях Роберт успел уже перевидать немало великолепных высокопоставленных военных), а потому, что в окружении Роберта мужчин, склонных к гомосексуализму, было не так уж много, а те что были, его не привлекали. Душа наполнялось обидой, но не жалобной, а сердитой. Роберт мог признать, что влюблён, что Гровс для него — лучший и прекраснейший из людей, идеализируемый «мужчина мечты», которому позволено гораздо больше, чем всем прочим. Гровса нельзя осуждать, на него нельзя злиться, нужно во всём ему доверять, одобрять любое его действие… Но его отказа Роберт одобрить не мог. Не собственная выходка его возмущала, да и не выходка это, а проявление искренности. Для Роберта настолько активные действия — это прямо-таки подвиг, на который он пошёл ради них обоих. «Выходкой» тут можно назвать только то, как Гровс его огорошил. Не то чтобы Роберт полагал, что дело верное, но всё-таки отказ оказался на удивление болезненным. Роберт чувствовал свою гордость задетой. Чувствовал попранным своё владение, своё право, которое он себе заранее дал. Как будто у него отнимали то, что ему ещё не принадлежит, но что ему уже обещано. Роберт сам накрутил себя, сам навыдумывал, настроился, нацелился, и теперь этого уже не отменить. Не отмотать, не вернуться к невинности. Это можно было бы сделать ещё вчера. Но уже не сегодня. Не после этого отчаянного поцелуя, в который Роберт вложил всю душу и от него же наполнился — желанием таким острым, что с подобными колюще-режущими предметами в организме долго не живут. Гровс прямо-таки сердце ему вырезал, и теперь попросил вымыть и вернуть ему нож. Ещё чего. До поцелуя Роберт мог сомневаться и робеть, но теперь уже нет — он любил, он хотел именно этого мужчину, которого выбрал, которого попробовал, которого ощутил, и как теперь себя утихомирить? Невозможно. Выводила из себя его безапелляционность и краткость. Что же, «нет» и всё? «Недопустимо» — и этим Роберт, по его мнению, должен удовлетвориться? Это после всего-то, что между ними было? А что между ними было? Дал ли Гровс хоть раз какие-то основания рассчитывать на интимные отношения? Нет. Прямых и конкретных улик не было. Но для обвинения хватало того факта, что Роберт надеялся. И не просто надеялся — несмело и неуловимо, как это было ещё совсем недавно, когда Гровс казался ему несбыточным и далёким. Теперь Роберт надеялся иначе. За последнюю неделю многое было приобретено, и кое-что важное — упущено. Приобретено — душевная близость, особая нежность и одинокая новогодняя ночь, в которой Роберт уже всё для себя решил и определился со своими желаниями: «Он будет моим любовником», и никак иначе. А упущено — страх перед Гровсом, как перед чем-то опасным и непостижимым. Роберт и прежде его не боялся, но всё же возвышался между ними какой-то нравственный барьер из уважения, опасений и сомнений. Но теперь этот спасительный защитный страх, словно чувство самосохранения, отключился. Без него Роберт не боялся лезть в огонь. Не боялся перейти к решительным действиям. Ну что Гровс ему сделает? Уволит? Ещё чего. Роберт достаточно уверился в своём превосходстве и исключительности. Гровс сам его в этом убедил и погрузил в атмосферу вседозволенности. Роберт нужен ему, незаменим как руководитель проекта. Работа зашла слишком далеко, а времени осталось слишком мало. Уже поздно искать замену. Гровс не выгонит его и не отпустит, даже если Роберт прямо сейчас свяжется со всеми коммунистами на свете. Для Гровса на первом месте — успех их миссии, а успех возможен, только если Роберт выполнит то, что от него требуется. И он выполнит. Любой ценой. И это «любой ценой» распространяется на Гровса в той же мере, так что придётся и ему чем-то пожертвовать — например своей недоступностью. Ну что Гровс ему сделает? Перестанет быть таким мягким и добреньким? Начнёт относиться к Роберту так же сурово, как к другим своим подчинённым? Что ж, пусть попробует. Интересно, что из этого выйдет, но уж явно ничего полезного для проекта. Роберт нужен ему не только как покорный исполнитель, Роберт необходим ему старательным, активным, заряженным и увлечённым, отдающим созданию бомбы всю душу, а не работающим из-под палки. Задача Гровса — обеспечивать Роберту всё необходимое и поддерживать в нём правильный настрой. Вот и пускай обеспечивает и поддерживает. Это его «недопустимо» проекту не поспособствует. Нервно давя в пепельнице сигареты, Роберт сам над собой горько посмеивался. Надо же, как он быстро дошёл до сумасшествия. От восхищения и нежности — уже едва ли не до планов шантажа и принуждения… Но нет, он не будет ставить Гровсу никаких ультиматумов и не будет его мучить. Роберт просто даст ему понять, что их работа, как и их отношения, зашли слишком далеко, чтобы он мог заявить «нет». Пусть Гровс не давал прямых авансов, однако одно то, что Роберт испытывает к нему влечение, накладывает на него некоторые обязательства. И Роберту даёт определённую свободу действий. Роберт уже раскрыл свои проигрышные карты, уже, можно сказать, признался в любви и расписался в своей беспомощности, а значит, ему теперь море по колено. Ну что Гровс ему сделает? В драку полезет? Чем-то припугнёт? Пускай попробует. Даже при всём своём богатом воображении Роберт не мог представить, что Гровс поведёт себя грубо по отношению к нему. Это просто невозможно, как не может небо упасть на землю. Что же остаётся? Брать эту неприступную крепость приступом? И как это ни смешно, Роберт брал. На протяжении трёх последующих месяцев безуспешно кидался на холодные ровные стены. Конечно, только у себя в голове Роберт был таким храбрым. На деле же, что он мог? Не намного больше, чем прежде: забрасывал Гровса тоскующими пылкими взглядами, старался держаться к нему поближе, не упускал возможности прикоснуться, делал всяческие намёки, которыми уже совсем не опасался его задеть. Но к этим робким атакам Гровс и прежде оставался практически нечувствительным, а теперь и вовсе занял круговую оборону — не встречался с Робертом глазами, слегка сторонился и вообще старался всегда быть хмурым и собранным. Это почти не отразилось на их отношениях в целом: они по-прежнему были друг с другом вежливы, внимательны и участливы — просто стали меньше улыбаться и любезничать. Гровс всё так же выполнял все насущные просьбы, выслушивал, помогал и вникал в проблемы. Пытался быть сердитым и ворчливым, но вместе с тем стал как будто ещё более щедр и уступчив. Роберт ни в чём не знал отказа и нарочно этим пользовался. Пока они говорили о работе, всё было прекрасно. А времени и возможностей поговорить не о работе было мало — только в поездах. В рабочие командировки в Чикаго или в Вашингтон, да и в Беркли тоже, Гровс по-прежнему возил его под собственным конвоем. Тут уж Роберт давал себе волю и смотрел на него своими самыми грустными глазами, намеренно выкручивая их колдовскую синюю силу на максимум. Роберт перепробовал всё от печальных вздохов до вполне откровенных предложений. При благоприятных обстоятельствах он заводил долгие душевные разговоры, тема которых рано или поздно — в зависимости от времени в пути, сводилась всё к тем же им обоим известным фактам, повторяя которые, Роберт утверждал их неоспоримость. Окно овертона сработало уже через месяц, и Гровс, сперва на такие высказывания только хмурившийся и пожимавший плечами, уже не оспаривал правоты Оппенгеймера: да, буквально с первой же встречи они нашли общий язык и почувствовали взаимное расположение, они совпали, как детали мозаики. С профессиональной точки зрения, да и с личностной тоже, они идеально друг друга дополняют, и если Роберт в принципе легко ладит с людьми, то Гровс — нет, он ведь и сам признаёт свою сварливость и тяжёлый характер, так для кого ещё в своей жизни он делал такие исключения? Они созданы друг для друга, ананке — это про них, и кто же станет отрицать, что их обоих тянет, что чувства, искры и всполохи между ними есть, что они уже относятся друг к другу как любовники, так зачем же откладывать неизбежное? Роберт был мастером вдохновенных речей, язык у него был подвешен как у дьявола, он мог убедить кого угодно в чём угодно и в данном случае его красноречие не имело границ. В логических рассуждениях генерал ему уступал, да и не очень-то оборонялся. Гровс держался, пыхтел, отнекивался, неловко отшучивался, тянул, но самообладания не терял и, когда нечем было крыть, тихонько вздыхал и отводил взгляд к окну. Он не был резок, но и не был слишком мягок — понял, что с нежностями переборщил, и теперь за это расплачивался. Он старался сохранять нейтральный, чуть насмешливый тон. Осознал он и другую свою ошибку — что своим якобы категорическим отказом Роберта не отвадил, а только сильнее раззадорил. Теперь Гровс был осторожнее — никаких жестоких слов, ничего даже отдалённого похожего на осуждение или упрёк, только увиливания и ссылки на то, что он не хочет вредить их рабочим отношениям. Роберту даже нравилось загонять его в ловушку. В этих баталиях Гровс оставался джентльменом, ограждал Роберта от всякой боли и весь удар принимал на себя. Гровс не мог сказать, что Роберт его не привлекает — это прозвучало бы обидно и было бы далеко от истины. Гровс не мог разыгрывать фальшивого возмущения и не мог делать вид, будто отношения с мужчиной для него внове и что подобные поползновения для него оскорбительны. Не мог он сказать и того, что интерес Роберта ему неприятен — это было бы ложью. Гровс не мог сказать, что у него есть другой — это было бы грубо и Роберта бы ранило и разозлило. Гровс не мог просить оставить себя в покое, потому что на нём висел долг — самая большая из его ошибок. То, что он допустил тот поцелуй, — на сем Роберт считал себя введённым в заблуждение, обнадёженным и неудовлетворённым. И это действительно было так — дали попробовать и сразу отняли. Роберт мог постичь суть его отказа. Если отбросить такие глупости, как чувство приличия, честность, скромность, гордость и, может быть, верность нынешнему любовнику (но этого досадного допущения Роберт брать в расчёт совсем не хотел), оставалось главное: нежелание нанести ущерб проекту. Работа была для Гровса на первом месте. Всё, что он делал, было подчинено единой цели конечного успеха. И его отношения с Робертом тоже строились на этом основании. Как он Роберта подавлял и запугивал, как добивался полного доверия и покорности и как поощрял, возводя на пьедестал и одаривая добротой и вниманием. Если рассматривать ситуацию с этих позиций, то и влюблённость Роберта играла Гровсу на руку. Это была отличная мотивационная мера — будучи романтически настроен, Оппенгеймер искренне старался ему угодить и был максимально открыт и послушен. Пока Гровс оставался желанным и снисходительным, но недоступным, он сохранял контроль над положением. Однако имелось одно необходимое для успеха и вместе с тем фатальное обстоятельство, которое, надо полагать, и вызывало у Гровса самые большие опасения: Роберт ему тоже нравился. Проигрывал и подчинялся тот, кто больше в отношениях нуждался. Кто поддался своим желаниям, тот слаб и безволен и тем можно легко управлять. Кто в состоянии противостоять своему влечению, тот и сильнее. А кто сильнее, у того истинная власть. А власть Гровс обязан был сохранить, потому что того требовала работа. Он должен быть рассудительным и холодным. Он не мог терять трезвость взгляда, а именно это он бы потерял, если бы сдался. Он и так с Робертом «носился» как ни с кем — это работе способствовало. Но если бы Гровс уступил ему ещё и в его притязаниях, то отдал бы мощный рычаг воздействия. Потому как, если рассматривать любовь, или хотя бы только постель, как поле боя, то на таком поле у Гровса шансов победить мало. По крайней мере, так Роберт полагал и в своём наивном коварстве именно на это рассчитывал: стоит им переспать, и Гровс у него в кармане — с рук будет есть, и «он будет моим любовником», безропотной игрушкой, совершенством, неистощимым источником удовольствия и радости, господином и повелителем, из которого можно вить верёвки — таков ведь и был идеал любви, в которой Роберт нуждался и который жаждал обрести. Поддавшись ухаживаниям, Гровс не только уронит авторитет, но и лишится беспристрастности и независимости. К такому выводу Роберт приходил: Гровс ни в какую не хочет углубления отношений не потому, что Роберт ему не нравится, а потому что нравится слишком сильно. Покорившись ему, Гровс потеряет объективность, впадёт в физическую зависимость и уже не сможет быть разумным и справедливым начальником, не сможет проявить строгость и жёсткость, если это потребуется. Гровс с самого начала манипулировал жаждой любви и одобрения, но это было манипулирование во благо. Но если манипулировать будет Роберт, не доведёт ли это их обоих до беды? Личные интересы окажутся поставлены превыше профессиональных, секс будет положен во главу угла, и ему, и Роберту станет не до работы — так Гровс, должно быть, полагает. Полагает, что начнёт ещё больше потворствовать прихотям Роберта и, что ещё хуже, прихотям собственным, и уступать в вопросах, в которых начальник обязан оставаться твёрдым. Полагает, что станет Роберта жалеть и беречь, меж тем как успех проекта требовал от Оппенгеймера работы на пределе умственных и физических возможностей, без всяких поблажек, которых он сам себе не давал, покуда Гровс его к этому побуждал. В неправедном состоянии пленённого любовника Гровс уже не сможет нести за проект полную ответственность. Меж тем как ответственность — основа его характера, и в данном случае ответственность заключается в том, чтобы заставить всех работать. Если же Гровс начнет с кем-то из своих работников спать, то выпустит его из повиновения и сам станет в определённой мере ему повиноваться. В зашедшем далеко разговоре Гровс даже обмолвился как-то — хотя вообще обходил эту болезненную для Роберта тему стороной — случайно проговорился, что в подобную западню однажды попался и впоследствии сильно о том пожалел. Роберт вида не подал, но смекнул, о чём речь. О Николсе. Но было слишком гадко и грустно думать о том, какое влияние Николс имеет, и какую степень «повиновения» Гровс ему оказывает. Нет, от одной мысли в подобном ключе подташнивало, а сердце сковывало леденящей тоской и тянуло к несущимся под ними рельсам. Пусть уж остаётся тёмной тайной — когда-нибудь, когда станет совсем светло, она сама истает. Гровс должен всё контролировать, ведь и правда — Роберт был уверен в нём, но не был уверен в себе. Сможет ли Роберт сам, лишившись довлеющего контроля, продолжать действовать исключительно рационально? Следовало признать — ему нужна направляющая и сдерживающая сила, он со своей импульсивностью и горячностью может натворить дел, если никто не сможет его остановить. В прежние года такой опасности не возникало, Роберт был всего лишь университетским преподавателем и мог творить, что ему вздумается. Но теперь ставки неизмеримо высоки: в его руках создание атомного оружия — практически судьба целого мира. Пусть он всего лишь исполнитель, как и тысячи других учёных на секретных объектах, но всё же именно он на вершине пирамиды. И он будет одним из тех, кому придётся решать, как это оружие применить. И что ещё важнее — что с оружием, способным уничтожить планету, делать, когда все войны закончатся. Роберт не может себя дискредитировать, не может вести себя необдуманно и потакать своим порочным слабостям. Ответственность — теперь она и на нём тоже, но сумеет ли он нести её самостоятельно? Сможет ли радеть не за собственные комфорт и удовольствие, а за дело, которое будет становиться всё труднее и мучительнее? Нести тяжёлую ответственность придётся именно ему, если он (ему хотелось в это верить) вскружит своему начальнику голову и лишит его здравомыслия. И судя по нынешнему, довольно беспечному поведению, к такой ответственности Роберт не готов. Он привык к вседозволенности, он во что бы то ни стало хочет заполучить приглянувшуюся игрушку, и сам его эгоизм и его упрямство говорят о том, что если Гровс пойдёт им на уступку, то уподобится ему и загубит дело. Да, здравое зерно в этом угадывалось. Роберт мог понять подобную мотивацию, но вместе с тем мог накидать множество контраргументов. Достаточно сменить угол зрения, и станет ясно, что их любовь не повредит работе, а только поспособствует. Что никакого конфликта интересов не возникнет, что интерес у них один и общий — успех проекта, и успех проекта гармонично сочетается с любовью, благодаря которой они будут действовать ещё более слаженно и ещё лучше понимать друг друга. Более того, не из какого «повиновения» Роберт не выйдёт, а с радостью погрузится в него ещё плотнее и глубже, на самое-самое дно, где его стремления полностью растворятся в стремлениях любимого (правда, Роберт мог это ему и себе обещать, но полной уверенности в собственной переменчивой душе не было). Немало значило и то утверждение, что Роберту любовь необходима физически и морально, без неё он разваливается и работает хуже, а не лучше. Однако этот аргумент Гровса не особо впечатлял — сам-то он свои физические потребности подавлял так, словно они ничуть на него не влияли. Но для него, похоже, много значил сам факт «любви» и отношений. С телом он справиться мог, но куда больше тревог у него вызывали чувства, неизбежно порождаемые телом, если дать ему волю. Роберт и в этом готов был его обнадёжить — со всё той же неодобряемой Гровсом легкомысленностью свести свои притязания лишь к постели. Нет, безусловно, Гровс нужен был не только для этого. Он привлекал Роберта физически, но никогда ещё притяжение плоти не значило так мало по сравнению с тягой душевной. Он в первую очередь нравился Роберту как человек — своим характером, своей сутью, своими поступками. Отношений с ним Роберт хотел, чтобы слиться с ним во всех смыслах, и самое главное — в смысле духа. Но Роберт хотел чувствовать его восхищение, защиту, заботу и нежность физически, костями и кожей, внешними покровами и внутренними, в полной мере, ведь пока они дразнили с расстояния протянутой руки, этого было недостаточно. Для Роберта телесные проявления любви были более наглядны и значительны, чем нравственные. Он так привык, так уж он был устроен, и в этом не мог и не хотел себя переделывать и ограничивать. По причине собственной физической хрупкости и слабости, особенно усугубившейся в последние годы, да и благодаря хронической усталости и подорванному здоровью, он не мог похвастаться переизбытком страстных сил, и всё же в нём их было ещё слишком много, чтобы просто взять и угомониться. Нет уж, рано уходить на покой — ему ведь ещё и сорока не исполнилось, и он, чувствуя, что по-настоящему полюбил, хотел заниматься любовью как ещё никогда (за исключением, конечно, аналогичной ситуации с Лоуренсом, когда Роберт так же истерзался), часто и тщательно. Много сил было или мало, но они были, копились внутри, нагнетались и, не находя выхода, бродили, словно яблочные соки, и отравляли, пьянили и мутили кровь жгучим и терпким желанием. Душа, сердце — это одно, это хорошо и необходимо, прочно и долго. С этим можно не торопиться. Но тело лезло вперёд, вон из кожи и одежды, бунтовало и отказывалось ждать. Секс требовался остро и как можно скорее. В случае с Гровсом Роберт даже готов был изменить своим донжуанским принципам и счесть постель чем-то второстепенным, однако именно отсутствие желанного прямого контакта доставляло больше всего неудобств и мучений. Казалось, главное — затащить Гровса в постель, а остальное приложится. Дальше всё будет прекрасно, но необходимо лишить его недоступности — как будто сколоть с него броню, и после работать с податливой мягкой формой. А работать придётся, и такую облагораживающую работу Роберт любил: как бы ни был идеален мужчина мечты, всё равно самое приятное — подгонять его под себя, учить его своим собственным наукам и премудростям и наслаждаться раз от раза совершенствующимся результатом. С Лоуренсом это тоже было самым увлекательным — Роберт не ждал полного совпадения предпочтений и привычек, но тем интереснее узнавать, вникать, подстраиваться и перекраивать. И Гровса тоже нужно будет переделать, и Роберт хотел этого — мало ли, к чему он там со своим крокодилом приучился? Нет уж, Роберт собирался поставить дело по-своему, как ему самому нравится… Но обо всём этом Гровсу знать пока было рано. Пока Роберт аккуратно намекал ему, что вовсе не требует от него каких-то грандиозных жертв и клятв в вечной верности. Всего лишь крупицу ласки. Неужели это так много? И вообще, зачем подходить к вопросу столь серьёзно? Зачем загадывать так далеко — как их отношения отразятся на успехе проекта? Да никак не отразятся, потому это сущая ерунда. Почему бы не наслаждаться моментом, не брать от жизни её милые маленькие радости — просто перепихнуться, эка невидаль… Конечно, пошлых формулировок Роберт, будучи джентльменом, избегал, но всё же ясно давал понять, что для начала удовлетворится самым малым. Да и потом тоже. Если Гровс так переживает за своё трезвое отношение к работе, то нет ничего проще: чётко разграничить любовь и работу. Роберт готов был ему пообещать, что вовсе перестанет его донимать и больше не будет позволять себе никаких вольностей, атак и двусмысленностей — но только если получит достаточную компенсацию. Хотя бы единовременную, а дальше видно будет. Разграничить любовь и работу, сделать вид, что постель — всего лишь способ выпустить пар и отдохнуть, что-то сродни приятному совместному спорту. Да, наивно и нелепо, да, пожалуй, и глупо, и жестоко было предлагать это Гровсу. Но в этом Роберт, как и во всём прочем, опирался на свой главный, единственный и удачный опыт — Лоуренса такая модель отношений устраивала. Всё та же воплощённая сказка об идеальном мужчине — увы, превратившемся в тыкву, но всё-таки их отношения от легкомысленного подхода только выигрывали, потому что оба они, считая любовь чепухой, получали от неё дивиденды. Однако ныне такая стратегия вынуждала Роберта отказаться от собственничества, ревности и излишней настойчивости и вообще от «сильных» чувств. Он уже столько наболтал Гровсу о любви, что как-то неловко было сводить свои домогательства к одной только прикладной физике. Но для начала Роберт готов был и на это. Ему хотелось поскорее, и ради скорости он полагал, что сможет переступить через себя. Вернее, сможет стерпеть то нестерпимое, что больнее всего его уязвляло — наличие Николса. Роберту было чертовски гадко и нервно — не то что говорить, даже думать об этом. Он чувствовал, что это подлое препятствие между ними наличествует, и что Гровс, может быть, нарочно его сохраняет, как одну из своих заградительных мер. Чудесная сказка о любви искажалась и меркла, как только своё незримое присутствие обозначал соперник. Роберт не мог выкинуть его из головы, и от этого отказ Гровса становился болезненнее, потому как взаимосвязано говорил о том, что Николс отказа не получает. И покуда не получает, Гровсу относительно просто держать оборону, меж тем как Роберту с собой справиться всё труднее. Однако просить Гровса от Николса избавиться — излишне самонадеянно, покуда Роберт не может ничего от него требовать. При наличии между ними высоких отношений, Роберт мог бы настаивать на устранении соперника, но само существование соперника не допускало высоких отношений. Если же рассматривать отношения не как высокие, а как «компенсацию», то тогда Роберт и вовсе терял основания на чём-либо настаивать, ведь одно другому не мешает. Запальчивая ревность пошла бы вразрез с легкомысленным и «безопасным» отношением к сексу. Как ни противно, но Роберт допускал, что в силу каких-то неизвестных ему, но наверняка объективных причин Гровсу может быть нелегко разорвать отношения с Николсом. Отношения эти, судя по всему, связывают их долгие годы, и — гнусная, но имеющая право на существование теория — отношения их обоих устраивают и представляют из себя что-то ценное… Нет, к чёрту! Устранить эту проблему Роберт полагал так же, как рассчитывал решить и все прочие проблемы — начать с Гровсом спать, опутать его своими русалочьими сетями и тогда уж с чистой совестью продиктовать ему условия. Пусть не сразу, пусть это займёт какое-то время. Да, какое-то время Роберт готов был идти на уступку и мириться с мерзкой конкуренцией. Пусть сама эта борьба смехотворна и унизительна, но ладно, так и быть, мужчина мечты того стоит. Роберт собирался одержать пусть не мгновенную (значение привычки и глубокой укоренившейся близости не стоит недооценивать), но полную и безоговорочную победу. В конце концов, нужно быть снисходительным, идти на компромиссы так или иначе придётся. У Гровса есть не только Николс, но и семья. Пусть создавалось впечатление, будто Гровс, обходя эту тему молчанием, о жене вовсе не думает, но это могло быть такой же утешительной иллюзией пустоты, за которой Гровс благоразумно скрывал и свои запутанные отношения с Николсом. Роберт вовсе не собирался уводить его из семьи. Из чего уводить, если семьи как будто и нет? В любом случае, это дело прошлое и уже не актуальное — скорее, долг и обязательства, которые мужчина обязан нести. Пусть несёт. Делая несчастным собственного сына, Роберт вовсе не хотел несчастья для чужих детей. Наверняка Гровс — хороший, строгий, но добрый и справедливый отец, пусть не столь одержимый внешним семейным благополучием, как Лоуренс, но, что самое главное, способный обогатить этот мир людьми здоровыми, цельными, благородными и примерно воспитанными — такими же, как он сам. Да, если к детям — то Гровс нисколько не будет ограничен. Правда, сейчас его куда более сурово ограничивают условия войны, а заглядывать за её пределы — дело неблагодарное… У Роберта ведь тоже семья. Полная принадлежность друг другу невозможна, ни в Лос-Аламосе, ни на войне, ни после, да и вообще, что толку всматриваться в далёкоё будущее? Вполне возможно, что там не будет ничего, кроме радиоактивного пепла. Да и когда это Роберту нужна была полная принадлежность? Никогда. Самостоятельность, самодостаточность, гордость и свобода, своя жизнь для себя и своя жизнь для любимого — вот его принципы, от которых он уж точно не откажется. Кот — послушный, заласканный, но гуляющий сам по себе — таким он хотел себя видеть. Верность, прикованность к одному месту и одному любовнику — для него это не обязательства, а вольный выбор. Пусть его тоже условия войны и секретности в самоопределении и передвижениях здорово ограничивали, но любовь — его души не ограничит и не изменит. Как бы ни были сильны его привязанность и нежность, в непрестанной близости он никогда не будет нуждаться. А если уж и попадёт в такой переплёт, то первым же от удушающего постоянства взвоёт. Даже и сейчас, сходя по Гровсу с ума и изыскивая способы до него добраться, Роберт не хотел бы, чтобы он был рядом всегда. Да, Роберт ревновал его и скучал по нему во время его отъездов, но ревность — проблема решаемая, нужно только устранить её причину. А грусть — утончённое дополнение, без которого ожидание встречи не наполнялось бы тихой согревающей надеждой и ночи — печальными, светлыми и мучительными мыслями о нём, а сами встречи не были бы столь радостны и пронзительно ласковы. Роберту вполне хватало его общества — Гровс приезжал в Лос-Аламос достаточно часто, чтобы короткая разлука была тем самым утончённым дополнением к любви. И потом, его отъезды даже полезны — в его отсутствии Роберт мог спокойнее работать, не переживая, не ревнуя, не опасаясь и не воюя с собственной бунтующей плотью… Все эти сомнительные теории Роберт развивал в основном у себя в голове. Приходилось признать, что рассуждения и разговоры едва ли к чему-то приведут. Гровса не уболтать, не склонить, не принудить, покуда он сам не решит, что пришла пора согласиться. Но когда? Можно было сколько угодно разводить демагогию, но стоило сойти с поезда, и Гровс встряхивался, словно мокрый пёс, сбрасывал с себя словесные путы, и всё снова возвращалось на прежние неутешительные позиции. От безысходности Роберт предпринял несколько несмелых попыток достучаться до него физическим методом, но добился только того, что Гровс пошёл на небывалые уступки мерам собственной системы безопасности: когда им доводилось остаться на ночь в отеле, брал им разные номера. Он не давал Роберту ключей и сам запирал его на ночь снаружи — настолько нелепо, что даже смешно, но спорить было бесполезно. Он как будто не желал понимать, как Роберт мучается. Конечно, Гровсу проще — он из камня, из серого шероховатого скального гранита, годы армейской службы закалили его настолько, что ему, похоже, всё нипочём, да к тому же у него есть его проклятая змея, наверняка готовая вокруг него обвиться, стоит только пожелать. Его равнодушие Роберта более всего угнетало: как Гровс, такой добрый, заботливый и внимательный, с лёгкостью, с непостижимой безжалостностью обрекает его на физические страдания? Оппенгеймер не мог подавить свою природу. Он в этом плане был слаб. С Гровсом наедине его охватывало возбуждение, да и не наедине — достаточно взглянуть, а Роберт так на него насмотрелся, что досконально изучил его внешность и оттого видел в ней только хорошее, милое, правильное и любимое, привлекательное и заводящее. Один только его вид, манера складывать руки на груди, звук голоса — любой мелочи хватало, чтобы Роберт почувствовал, как она отдаётся внутри, согласно, послушно и утомительно откликается, и как под кожу всползает тихий неотступный огонь. Случайного импульса хватило бы, чтобы эта сдерживаемая страсть воспламенилась, но Гровс вёл себя предельно осторожно и провокаций избегал, и Роберт тоже по возможности крепился. Прежде это было весело, приятно и интересно, но теперь уже стало не до шуток. Собственное изнеженное, избалованное, нарочно доведённое до беспомощности тело играло против него. Самовлюблённость играла против, каждый раз подкидывая сознанию один и тот же патетический и риторический вопрос: как может быть, что он, такой красивый, такой умный, такой изумительный и совершенный и так много усилий прилагающий, открыто заявляющий, что влюблён, не получает взаимности? Он чёрт знает как старается, наизнанку выворачивается и проявляет настойчивость, чего никогда ни для кого (почти ни для кого) не делал, и что же? Пусть у Гровса есть целое звёздное скопление причин, чтобы отпираться, но всё же это до ужаса несправедливо. Ведь это даже смешно — уламывать этакого грозного генерала, словно девчонку. Да, в сложившемся положении немало забавного, и Роберту оно по-своему нравилось своей новизной, необычностью и некоторой пикантностью. Приятно было чувствовать себя завоевателем, как ни странно, мужчиной — наверное, таковым себя в полной мере и почувствуешь только когда добиваешься любовной благосклонности другого мужчины. Вернее, всё это было бы приятно, если бы был хоть какой-то результат. Довольно тяжкая и мрачная, но бесконечно увлекательная игра. И пока в ней — только потери. Но всё это казалось Роберту оправданными жертвами. Казалось, что чем сильнее он мучается, тем скорее получит выстраданную награду. И как будто этим можно её приблизить, он вольно и невольно себя растравлял и драматизировал. Иногда благоразумие ненадолго брало верх, и Роберт пытался убедить себя, что не должен требовать от судьбы всего и сразу. Ведь он терпелив, он осторожен — всегда был. С Лоуренсом он проявлял просто невероятные чудеса смирения, аккуратности и самообуздания — и победил. Помнится, Роберт и в нынешнем случае полагал растянуть охоту на годы — и лишь он сам виноват, что раньше времени полез напролом и сам себе вынул сердце. Он мог понять причины, по которым его отвергают, и возможно, это даже делало отказ чуть менее жестоким. Но всё ещё было слишком больно, чтобы спокойно это снести… Нет, он не мог снести, и хватит уже бесконечных сравнений всего и вся с Лоуренсом. Здесь совсем другой коленкор, и Роберт не смог бы мариноваться три года. В конце концов, он и сам теперь не тот робкий и ласковый недопёсок, каким был прежде. И ему мало той наивной кутерьмы, что устраивала его раньше. Теперь он старше, решительнее и даже, наверное, увереннее в себе. И даже, наверное, может, и даже, наверное, хочет взять на себя пресловутую ответственность. Ответственность, которой всегда избегал, утешая себя отговоркой, что он-то якобы ни за кем бегать не станет и ни в ком не будет нуждаться. То есть, не будет нуждаться настолько сильно, чтобы за любовь по-настоящему бороться. Теперь Роберт бороться хотел и во имя борьбы отвергал надуманные принципы невмешательства и деликатности. Их он готов был счесть не более, чем фикцией, необходимой, чтобы скрыть извечные колебания и собственную мучительно тонкую душу — вещи равноценные, вещи великой красоты и хрупкости, от которых, как ни храбрись, не убежишь. Чем более напряженно Роберт работал, тем сильнее нуждался в отдыхе и поощрении. Достаточное поощрение ему виделось теперь только в любви и на меньшее он был не согласен. Словно ослику, ему нужна была болтающаяся перед мордочкой морковка, чтобы продолжать тащить воз. И теперь, когда он до морковки почти дотянулся и даже слегка куснул, её отодвинули дальше. Невыносимо. Роберт по инерции шёл вперёд, но от обиды и расстройства ему хотелось назло остановиться. Он не позволял себе этого, но борьба выматывала. И вообще эта канитель отражалась на его работоспособности и здоровье. При его нагрузках у него попросту не должно было оставаться времени на глупости. Гровс же, видя, что время на глупости остаётся, старался ещё больше его озадачить. На глупости приходилось тратить ночи. Роберт страшно уставал, но роящиеся в голове горькие мысли и телесное беспокойство подолгу не давали уснуть. И даже когда Роберт, наконец, с мыслями о любимом засыпал, то нередко среди ночи просыпался в горячей тоске, с жестоким приветом, долетающим от позабытых юношеских лет — с душащими сквозь сон слезами. В такие минуты воспоминание о поцелуе жгло ему рот. Всё тело жгло изнутри, жглись руки, узнавшие, каково обнимать, скользить по волосам, ощущать мягкое тепло кожи — и от ранящего отсутствия этого становилось физически тошно. И ещё сильнее хотелось самому подвергнуться воздействию. Собственная хрупкость, истончившаяся до крайности слабость так и взывала к силе, к крепким объятьям, к давлению, тяжести, может быть, к боли — мешая всё прошлое в кучу, Роберт ничего не боялся и всего хотел. Хотел побыть с мужчиной. С определённым мужчиной, и никто, кроме него помочь не мог. Впрочем, может и помогло бы, да только к кому обратиться? Роберт до того отчаялся, что раз у него даже проскочила тоскливая мысль о Лоуренсе, о внеплановой поездке в Беркли — пусть всё кончено, но физически они по-прежнему совпадают и убедительные аргументы для своей просьбы можно было бы подобрать… Мысль проскочила, но тут же угасла — нет, не годится. Даже если Гровс об этом не узнает, всё равно это такая низкая измена, которая была Роберту глубоко гадка — измена себе самому. Как бы ни было мучительно терпеть, Роберт слишком высоко себя ценил и бережно относился к своей истинной любви — такую драгоценность он не мог излить абы на кого, лишь бы сбросить напряжение. Китти уже не могла облегчить его страданий. Но больше деваться было некуда, и Роберт обращался к ней, и она — ведь всё-таки она по-своему его любила — ему не отказывала, хоть и замечала, что мысли его заняты другим, и оттого злилась. К их общему ужасу, она, несмотря на предпринимаемые предосторожности, забеременела. Они и с одним-то ребёнком не знали, что делать, а тут такая катастрофа. Китти трудно перенесла первую беременность и ещё труднее — послеродовой период. Понимая, что через это испытание придётся пройти ещё раз, она впала в депрессию и принялась пить больше прежнего. Роберт и сам бы запил, но он должен был работать. Силы его были на исходе. У него имелся запал добиться любви, добиться желанного мужчины, но ничем не подпитываемый энтузиазм быстро таял. Самолюбие Роберта страдало, душевные стремления оставались без должного ответа, раздражение сменялось глухой тоской, обида — унынием и жалостью к себе. Когда-то давно, в юности, оказавшись в отдалённо похожем положении, Роберт форменно слетел с катушек и вёл себя как безумный. Внутренний дьявол и сейчас так и подталкивал его закатить какой-нибудь истеричный скандал — и в самом деле запить, разыграть драматичную попытку самоубийства или взять да и сбежать — пусть тогда Гровс сам за ним побегает. Но это были лишь дурные мысли и ожесточённые фантазии. Роберт был склонен делать глупости, но, увы, он давно стал для этого слишком взрослым и разумным. Работа и для него тоже оказалась превыше всего. Он, наверное, ещё мог бы навредить себе, но никак не мог навредить проекту. Большая ответственность и всё-таки жена и сын, всё-таки уважение коллег, целое людское море, зависящее от его здравомыслия — так же, как и Гровс, Роберт находился в плену своей должности и, в первую очередь, должен был служить ей. Но само служение ей психологически сливалось с безуспешным завоеванием. Замкнутый круг. Усталость накапливалась. Роберт утомился надеяться и бороться. Да, ненадолго его хватило — всего-то на три с лишним месяца. Выдохся, можно сказать, в самом начале дистанции — Гровс ещё даже дыхания не сбил, уж он-то в таком темпе продержался бы лет десять, невозмутимый негодяй. Роберт не собирался отступаться. Нет, он понимал, что отступится нескоро. Никогда. Но он устал настолько, чтобы у него опустились руки. Красноречие, воодушевление, азарт и порывы, эмоции и задор — скромные запасы истощились. Ему не было всё равно, но он оказался опустошён. Достаточно опустошён для по-настоящему отчаянного шага — безумной выходки, в которую нужно вложить остаток сил, а после уж хоть потоп. Сложно назвать это коварным планом — просто напиться, прийти к нему, потребовать и стоять на своём, и будь что будет. Глупо, смешно, бессмысленно, с самого себя гадко и стыдно, в трезвом виде Роберт на такое не осмелился бы, но на новогодней вечеринке алкоголь так хорошо их сблизил… Имелся и повод. В апреле сорок четвёртого Роберту исполнялось сорок. Годом ранее в честь его дня рождения в Лос-Аламосе была устроена грандиозная вечеринка. Все друзья и знакомые — добрая половина городка, страшно перепились. Гровс в те дни, кажется, в Лос-Аламосе отсутствовал, да и в те невинные времена — всего-то год назад, Роберт ещё был далёк от него, как земля от звёзд. И так же далёк был год спустя, хоть положение поменялось. По случаю юбилея коллеги ожидали торжества не меньшего размаха. Однако обстоятельства уже были не те. Сложная рабочая обстановка не располагала к разгулу, у всех хватало забот и у самого Роберта не было ни малейшего желания веселиться, блистать и играть на публику. Сияние его несколько померкло — друзья списывали это на напряжение и усталость и были правы. Роберт без конца всем твердил, что никакого праздника не планирует, что не хочет ни поздравлений, ни чествований, ни огласки, ни фейерверков, и что лучшим подарком для него будет, если ему дадут тихонько провести этот вечер в кругу семьи и нескольких близких друзей. Все с этим смирились, но в знаменательный вечер компания из самых его настойчивых почитателей всё-таки нагрянула к нему домой. Этого и следовало ожидать, и всё-таки вышли и шум, и пьянка, и хлопушки, и музыка. Роберт через силу улыбался, смеялся чужим шуткам и смешивал для друзей коктейли. Со времени новогоднего праздника он почти не пил, и потому теперь первый же бокал ударил ему в голову. Ещё парочка — и лишающееся управления тело наполнилось необычайной лёгкостью, а сознание поплыло. Роберт не боялся потерять над собой контроль, и как только потерял, смутная идея, ещё днём казавшаяся опасной и дикой, предстала потрясающей. Осталось только поддаться наитию. Не до конца веря, что решится, Роберт всё же подготовился. Он заранее попросил Гровса в эти дни быть в городе, и у генерала не нашлось причин не согласиться. Кроме того, что немилосердно изводил, Гровс ничем иным Роберта не обижал и потакал остальным его просьбам. Если бы Роберт и впрямь захотел закатить в честь своего юбилея вечеринку, то ни в чём не получил бы отказа. Гровс пришёл бы как миленький, с подарком и сконфуженно-сдержанным видом. Но у Роберта на уме было иное. С самого утра на него сыпались поздравления. Приходилось улыбаться, жать руки, благодарить и откладывать в сторону преподносимые пустяки. Гровс тоже между делом вручил подарок — снова какую-то коробку конфет. Да уж, с фантазией у него туго. Но Роберт не расстроился — ничто материальное не смогло бы его порадовать, ни в каких вещах, какие можно было бы завернуть в бумагу, он не нуждался. Он сказал Гровсу, что есть важный разговор, который необходимо отложить до вечера. До позднего вечера — здесь, на рабочем месте. Таким образом Роберт оставлял себе пути к отступлению. Если ему вдруг не хватит храбрости, то о работе они и поговорят. А если хватит… Рабочий кабинет не лучшее место для свидания, но ничего иного не придумалось. Дома в такой вечер остаться наедине не удастся, как и вообще нигде в переполненном городе. К ночи многочисленные лаборатории, склады и ангары в большинстве своём опустеют, но есть и такие отделы, которые работают посменно и круглосуточно, да и охрана на каждом шагу. Роберт опасался случайных свидетелей. Как бы низко он ни пал в собственных глазах, он не мог допустить возникновения компрометирующих слухов. Если бы кто-то застал его с Гровсом в откровенном положении, это было бы намного хуже, чем если бы его накрыли с барышней. Последнее было бы возмутительно, но не удивительно. А с Гровсом — удивительно настолько, что никто не поверил бы, пока не увидел сам. Грозность, грубость поведения, высота звания и внешняя неприступность Гровса были лучшей защитой для них обоих. Роберт мог вокруг него виться словно мотылёк и всячески его обхаживать, мог смотреть на него, прикасаться, проводить сколько угодно времени в его обществе и даже ночевать с ним в одном гостиничном номере — это ни у кого подозрений вызвать не могло. Впрочем, даже если бы какие-то подозрения возникли, и даже если бы это могло повлечь некоторые проблемы — в этом вопросе на Гровса можно положиться. Роберт был уверен, что он со своей суровостью и жёстким напором устранит угрозу — любому заткнёт рот, запугает, задавит и попросту сотрёт в порошок, если кто-то посмеет ему перечить или посягнёт на его безопасность. В условиях тотальной слежки невозможно что-то скрыть, однако можно поставить дело так, что никто не пикнет. Наверное, с Николсом именно так и обстоит: за много лет уж кто-то о чём-то догадался бы — если даже Роберт едва их не поймал. Оплошности неизбежны. Но что могут случайные свидетели по сравнению со внутренней службой безопасности, которая для того и устроена, чтобы за всеми следить, контролировать и делать невозможным сохранение порочащих или опасных тайн? Гровс находится в выигрышном положении, потому что это его служба безопасности, и в нынешних экстраординарных условиях она подчиняется лишь ему. Если он захочет некую информацию бесследно уничтожить, то просто отдаст такой приказ. Если что-либо будет его компрометировать, то он первым об этом узнает и примет жёсткие меры. Никто просто не осмелится про него сплетничать или «подозревать» — потому что источник подозрений будет вычислен. «Источнику» не поздоровится, а Гровс неприкасаем — до тех пор, пока делает своё дело и пока нужен правительству. А когда он своё дело сделает и станет не нужен — тогда его устранят так легко, что и компромата не потребуется. Он настолько требователен и суров к людям, что никакой изъян хуже его репутации уже не сделает. И покуда Роберт с ним (покуда оба они «нужны»), то находится под такой же непробиваемой защитой. Так где же припереть его к стенке? У Роберта мелькнула мысль о гостинице в Санта-Фе, но это слишком сложно, да к тому же в ловушку столь откровенно назначенного свидания Гровс может и не полезть. В гостиницах они и так бывают — а толку нет. Приурочить свой день рождения к рабочей поездке и в этой поездке надраться для смелости? Опять же слишком сложно и практически невыполнимо — Гровс следил за ним строго и не позволил бы безобразничать. Главным залогом своего успеха Роберт полагал дату, в которой его нельзя оттолкнуть и оставить без подарка. День рождения как будто давал ему свободу (вернее, Оппенгеймер сам её себе дал), но только на один день. Второй залог успеха — алкоголь, что обеспечит лёгкость мысли и придаст упрямых сил. Само место не так уж важно, однако же и место, если рассудить, подходящее. Этот чёртов кабинет Николса с этим распроклятым диваном — горьких мыслей о нём возникало немало… Спалить бы и то, и другое, чтобы больше никогда не терзаться от ревности, зависти и обиды. Ну, или иной, более приятный вариант — самому на этом диване снова оказаться, как в ту чудесную новогоднюю ночь, и тем окончательно сделать диван своим союзником и полем своей победы. Предположение, что на этом диване в таком же счастливом положении оказывался Николс, одновременно и возбуждало, и нещадно терзало. И злило неимоверно — потому что, скорее всего, им нет никакой необходимости пользоваться неудобным диваном. Они, чёрт побери, и так проводят ночи рядом и наверняка могут создать себе комфортные условия, в которых их никто не обеспокоит… Всё шло по плану. На праздничной вечеринке Роберт достаточно набрался, чтобы почувствовать себя в состоянии сворачивать горы. Он кое-как отделался от друзей, самым привязчивым многозначительно намекнув, что у него кое-что наклёвывается тут неподалёку. Приятели правильно поняли, отвлекли Китти, а его с ухмылками, пожеланиями удачи и попутного ветра отпустили. Поддавшись порыву, Роберт заглянул в спальню, чтобы переодеться — сменить осыпанный пеплом пиджак на более торжественный наряд. Свой парадный военный китель Роберт не надевал с прошлой весны. Тщательно вычищенный, но от долгого висения в шкафу чуть поблёкший, он оказался велик. Роберт набросил его, словно тяжёлую куртку, поверх своей повседневной синей фланелевой рубашки. В сочетании с потёртыми джинсами прямо-таки абсурдно. Доводя маскарад до гротеска, Роберт водрузил на голову неизменную шляпу. За такой неподобающий вид какой-нибудь встречный офицер ему и замечание может сделать, но пошли они все к чёрту. Пусть Гровс посмотрит, до чего довёл, пусть поймёт, что это он во всём виноват и что всё это — ради него. Никто по дороге не встретился и даже на посту охраны не отпустили никакого ехидного замечания. На улице было холодно, и Роберт с опаской почувствовал, что от быстрой ходьбы трезвеет. Но до административного здания он добрался в ещё достаточно воинственном настроении, чтобы планов не менять. Некоторые сотрудники ещё работали, с нервной весёлостью Роберт отвечал на их кивки и приветствия. Скверно, но даже это его решимости не умалило. Храбрясь, он закурил, всеми силами поддерживая быстро тающую решимость: он пришёл не унижаться, не выпрашивать — ведь это бесполезно, он пришёл требовать и брать, что ему причитается, так-то! Запала хватило ещё даже и на то, чтобы, не постучавшись, с развязным видом ввалиться в кабинет. Роберт был пьян, но хотел казаться самому себе ещё пьянее, и оттого не удержался, насмешливо фыркнул — хороши работнички. Прямо идиллия. Свет приглушён, Гровс за столом, Николс — по другую его сторону, у обоих в руках папки с бумагами, оба собранные, серьёзные, насупленные. Оба такие чистенькие и правильные, в одинаковых форменных рубашках, без малейшего изъяна, без единой уступки позднему вечеру. Оба посмотрели на него удивлёнными взглядами. Оценив положение, Николс тут же отреагировал на вопиющую наглость. Мгновенно взметнувшаяся в нём ярость так и клокотала, но он не спешил — медленно отложил папку, медленно поднялся со стула, сложил руки на поясе, сделал угрожающий шаг навстречу, как будто загораживая Гровса собой. — Вы что себе позволяете? Не смейте здесь курить! — Николс был настолько взбешён, что даже не смог выдавить своей привычной ядовитой ухмылки. Даже в его голосе, обычно ровном и ледяном, прозвучало что-то кипучее, — что это за вид, мистер Оппенгеймер? О, только не говорите, что вы пьяны в стельку. Убирайтесь отсюда сейчас же, пока я не отправил вас под арест, — у самого Николса был вид такой, будто он готов броситься в самую настоящую драку. И он это мог, он был силён, жесток и бесстрашен — в этом Роберт не сомневался — заточен как изящный, но смертоносный стальной клинок. Не надо и драки — Николсу достаточно одного стремительного движения, чтобы отправить его не под арест, а в больницу с какой-нибудь сломанной или вывернутой частью хрупкого тела. Если бы не присутствие Гровса, Роберт бы мигом струсил. Но вместо этого он только горделиво вскинул подбородок, благо рост позволял взглянуть сверху вниз. — Вы свободны, Николс, — благодаря гуляющему в крови алкоголю голос звучал насмешливо, даже слишком издевательски. Наверное, не стоило так уж нарываться, но это была сладкая месть. Только начало самой сладости. Николс не изменился в лице, лишь за стёклами очков хищно прищурил недобро блеснувшие глаза, как будто не веря услышанному. Что-то его удержало. Как оказалось, Гровс тихо, но быстро поднялся из-за стола, подошёл и слегка подтолкнул его в спину, выдворил с почти мягким «иди, я сам разберусь». При любых иных обстоятельствах Гровс обошёлся бы с ним гораздо грубее — значит, сейчас Николс и впрямь доведён до белого каления. Но прикосновение подействовало на него магически, и он тут же о Роберте словно забыл. Он опустил глаза, полуобернулся, приоткрыл рот, намереваясь что-то сказать, но, видимо, посчитал ниже своего достоинства препираться при постороннем и только выдохнул. Но в одном этом шипящем выдохе сквозь разомкнувшиеся пухлые губы было столько нежной покорности и сурово подавляемой злобы, что у Роберта, пронаблюдавшего лишь секунду этой треклятой узаконенной близости, больно сжалось сердце. Ну и пусть. Главное, что Николс ушёл. Напоследок он смерил Роберта испепеляющим взглядом, но, должно быть, чувствуя на спине всемогущественную руку, скользнул в сторону, к выходу, и исчез, с силой захлопнув за собой дверь. Боль и крошечная победа придали Роберту сил. Курить здесь и впрямь не стоило — да, это был вызов устоям, но не хотелось, чтобы Гровсу было неприятно. Роберт поискал глазами пепельницу и, не найдя её, двинулся к корзине для бумаг. Сперва следовало сигарету затушить, но обо что? Эта возня слегка разбавила обстановку. Избавившись, наконец, от сигареты, Роберт снова почувствовал решимость сражаться. — В самом деле, Роберт, какой пример вы подаёте своим сотрудникам? Ещё и вырядились… Так нельзя. Давайте я провожу вас домой, — Гровс пытался выглядеть усталым и удручённым, но как бы не так. Роберт снял и откинул шляпу, упрямо тряхнул головой. Сдвинув лежащие на столе документы, он уверенно уселся на его край. — Сегодня мой день рождения, и я хочу получить свой подарок, — он спешил выпалить всё разом, пока хватает дыхания и пока не вернулись робость и страх. Но на лицо так и лезла жалобная улыбка, и голос предательски подламывался, — не сочтите меня неблагодарным, но шоколадные конфеты меня не интересуют. Мне нужны вы, потому что я люблю и желаю вас. Я отсюда не уйду, пока вы меня не приласкаете. — Начнём с того, что здесь везде прослушка. Впрочем, ладно, это не проблема, — с тем же усталым раздосадованным видом Гровс обошёл стол, присел около одного из ящиков, над чем-то повозился. Когда он поднялся, голос его звучал так же, но он уже не хмурился. Взглянул скорее примирительно, с наигранным вымученным терпением, но приближаться не стал, — мы уже не раз с вами это обсуждали. Я не могу быть вашим… — Гровс запнулся, и верное словно не пожелало сойти с языка, — наша работа требует от нас… — Ваша работа состоит с том, чтобы меня эксплуатировать! — Роберт не побоялся оборвать его. Кружащее голову опьянение не позволяло рассчитывать риски, поэтому он одновременно был невероятно смел и вместе с тем сразу задохнулся от охватывающей паники. Но было уже не остановиться, голос истошного возвысился, слова полились сами собой, наскакивая друг на друга и путаясь. Роберт вовсе не так собирался повести беседу. Нужно было шутить, соблазнять, убеждать, а не падать с первого же хода навзничь и поверженно задирать лапы. Роберт почувствовал, что запорол всё с самого начала, и от этого к глазам мигом подступили истерические слёзы — слишком быстро и совсем они не нужны, но как же обидно, что единственный шанс ускользает… — Вам от меня нужна только бомба — ладно, я понимаю, что вы не станете меня беречь, и сочувствия я от вас не дождусь. Вы меня согнёте в три погибели и выжмете из меня все соки, а потом, когда я сломаюсь, вышвырнете вон — и я не против! Но пока-то я вам нужен? Лучше поскорее найдите мне замену — какого-нибудь другого гениального физика, потому что я так долго не выдержу. Может быть, с Силардом или Теллером вы лучше сработаетесь, по крайней мере, они до вас домогаться не станут. А со мной нельзя так обращаться, слышите? Унижать меня, ставить на одну доску с этим вашим аллигатором, мучить меня! Использовать, словно машину, и при этом лишать такой малости, которая могла бы меня спасти. Пусть я не заслуживаю вашей любви, но я и не прошу её! Но хотя бы в такой день меня не отталкивайте, хотя бы сейчас, пожалуйста, я ведь живой, я вам серьёзно говорю, я с места не сдвинусь, я заболею, я с ума сойду… — Вы сами кого угодно с ума сведёте, ради всего святого, перестаньте молоть чепуху, — как ни странно, как ни удивительно, как ни потрясающе — сработало. Наверное, Гровс побоялся, что может начаться пьяная истерика. А она действительно была на подходе. Все планы Роберта окончательно перемешались, растворившись в захлюпавшей в горле солёной влаге, грозящий скрутить его жестоким кашлем. Слова бесполезны и оба они это понимают. Словами Роберт его не уломает, но и он словами настигающий рыданий не пресечёт. Здесь требовалось иное средство, и Гровс был вынужден к нему прибегнуть — подошёл и обнял. Дружески обхватил за плечи, некрепко притянул к себе, тактично погладил по спине — ведь прежде срабатывало. Вернее, сработало в первый раз, во второй — привело к стихийному бедствию. В третий — и того хуже. Вернее, лучше. Конечно же лучше. Роберт уже вовсю задыхался и трясся, но, очутившись в столь желанных, мягких и утешительных объятьях, моментально отреагировал. Он попытался высвободить руки и выкрутиться, чтобы обнять в ответ, и у него почти получилось — повсеместно прижаться, повиснуть на шее и поймать поцелуем. Подавшись назад, Гровс уклонился и остановил его, прочно удержал, упершись в его грудь рукой, не давая свалиться со стола и упасть и не давая приблизиться вплотную. Но и такого контакта хватило, чтобы Роберт воспрял духом и чтобы его сокрушение сменилось горестной, но радостной улыбкой. Он вцепился в руку Гровса, оплёл её своими дрожащими ледяными пальцами, втиснул её прямо в своё трепещущее сердце. — Для начала успокойтесь, — Гровс, похоже, в кои-то веки взволновался. Заговорил быстрее и скорее задвигался, задышал глубже и сбивчивее. Глаза у него стали более синими и тёмными, и весь он как будто стал вдвое больше живым, плотным, сильным и восхитительным. От этой взаимной хватки всё у Роберта внутри вспыхнуло и, видимо, не только у него, — хорошо, я вас приласкаю, как вы выразились. Но только один раз и только если вы мне пообещаете… — Да, да, я вас больше не потревожу! Клянусь честью учёного, — Роберт не соображал, что говорит. Более неуместной клятвы не придумаешь, но опьянённое вперемешку болью, страхом и внезапным счастьем сознание сбоило. Сейчас Роберт сказал бы ему что угодно, пошёл бы на любые уступки неведомого и безразличного будущего — сейчас, когда желанная близость тела вынимала душу. Сейчас, когда их глаза встретились на малом расстоянии, и Роберт буквально физически ощутил, что властью своего ангельского взгляда и в самом деле может им управлять. Управлять — значит заставить его поражённо застыть, подобно застигнутому светом фар оленю, растеряться и на какую-то долю секунды оказаться беззащитным. Таким же беззащитным и уязвимым, каким Роберт и себя чувствовал в его руках, но эта слабость была оружием. Воспользовавшись заминкой, Роберт исхитрился вывернуться из-под руки и прижаться нему вплотную, оплести всеми конечностями, прильнуть головой к его плечу, растечься по нему всей своей безумной тающей плотью и в безмерном упоении бедром, оказавшимся между его ног, ощутить — что и он тоже человек. Совсем уже себя не контролируя, Роберт тут же полез к этому свидетельству, мгновенно преисполнившись желанием всё сделать самому. Но, потеряв околдовывающий зрительный контакт, Гровс очнулся и резко перехватил его руки, отодвинул его от себя и чуть встряхнул. — Нет, Роберт, я так не могу. Вам придётся соблюсти несколько условий. Если не послушаетесь, то я остановлюсь и уйду, а вы тут делайте, что хотите. Роберту хватило сил, чтобы замереть, раскрыть глаза пошире, по возможности отлепиться и несколько раз кивнуть. До боли закусив губы, он постарался прийти в себя. Детские манипуляции, но он и сам хорош. Он не должен творить чёрте что. «Буйство страсти» могло бы сработать, но не в этом случае. С Гровсом нужно иначе — осторожно, медленно и тихо, вдумчиво и кротко, без резких движений, нежно, как с девушкой. Гровс поддался ему в первый раз, совсем чуть-чуть — и это значит, что нельзя всё испортить, сметя его скромную ласку чересчур горячим ответом. Нельзя терять самообладания, нельзя его напугать, рассердить своей неуправляемостью. Безумно хотелось секса, но если дать себе волю, то он и впрямь, чего доброго, сбежит… — Во-первых, это нужно снять, — Гровс аккуратно стянул с его плеч китель. Роберт поддался, слез со стола и, снова оказавшись в его руках, покорно отступил туда, куда Гровс его подтолкнул. Мелькнула мысль про пресловутый диван — к этому Роберт был морально готов, и теоретическая стеснённость позы его не смущала, даже наоборот, заводила — слишком уж он по поводу этого проклятого диванчика терзался. Но нет, Гровс отодвинул его к стене и прижал спиной к невысокому шкафу. Высоты опоры как раз хватило, чтобы Гровс, заведя чуть назад и разведя его руки, положил их на поверхность по разных сторонам, — вот так. Во-вторых, я прошу вас мне не мешать. Стойте и не двигайтесь, иначе я собьюсь. Совсем не шевелитесь и лучше не говорите ничего. И вообще не шумите — сами понимаете. Справитесь? — Да, — стоять в некоторой степени распятым было странно, но никакого неудобства не ощущалось. Какие могут неудобства, если дело, похоже, выгорело? Верилось и не верилось. Слишком сильно Роберт этого хотел, чтобы принять, что несбыточная фантазия становится реальностью. Он следил за Гровсом очарованным уплывающим взглядом, любуясь каждой его чёрточкой, каждым движением, словно чудом, и боясь, что сказка вдруг растает, что всё это мерещится или снится. Гровс не торопился. Он отошёл к двери и защёлкнул дверной замок, затем вернулся к столу, снял с запястья часы и стал скручивать с пальца не сразу поддавшееся кольцо. Должно быть, не из каких-то принципов, а потому что кольцо было массивным и могло поцарапать. Такая милая забота Роберта порадовала, но и несколько отрезвила. Он напомнил себе, что тоже должен быть разумным. Должен «выполнить условия», но если условие — не двигаться и ничего не предпринимать, то это даже может сойти за особую прельстительную игру. Быть связанным без всяких пут. Удерживаемым без принуждения, только властью ласкового слова. Да, он не пошевелится, по крайне мере, очень постарается, ничем не помешает. Само это скованное подчинённое положение возбуждало, не говоря уж обо всём том, что предстоит… А что предстоит? — Но у меня тоже условие, — Роберт достаточно остыл, чтобы говорить и мыслить последовательно. Чётко высказать свои соображения — с его стороны это не наглость, а такой же трезвый расчёт, — всё должно быть по-настоящему. С комплиментами и поцелуями. Чтобы я остался удовлетворён. Потому что если не останусь, вам придётся сделать это снова, — всё же не удалось сдержать виноватой улыбки. Вот тебе и последовательность: бесчестная попытка разбавить крепость случайно оброненного обещания. — Запросы у вас немалые, — словно переключаясь из одного режима в другой, Гровс тоже улыбнулся. Роберт уловил в нём тень новой милой застенчивости. Словно настраиваясь на нужный лад, он расслабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке. Подумал немного — и расстегнул вторую тоже. Он не ссутулился, не потерял лица, но что-то в нём неуловимо изменилось — как будто он вытащил откуда-то изнутри несгибаемый металлический стержень, на котором держался всей сутью, но который был ему чужд и неудобен и который причинял непрестанную боль. Дивная метаморфоза. Роберту не впервой было видеть его добрым и мягким, опустившим щиты и внутреннюю охрану. В последнее время — нет, но прежде, до того, как Роберт стал его преследовать, Гровс без опасений оставался с ним наедине, задрёмывал в купе поезда или утром, после ночи, проведённой в отеле, ещё не заковавшись в строгую форму, выглядел таким разморённым, безобидным и безоружным, что так и хотелось его затискать, словно большую игрушку. Роберт давно его раскусил. Его обычная грубость поведения и жёсткость — универсальная маскировка, ледяная броня, к которой он за много лет так привык, что совершенно с ней слился. Но всё же глубоко под этим колючим тягостным покровом крылось иное — нежность. По крайней мере, так Роберту казалось — бесконечная нежность и уязвимость составляли тайную суть его души. С подобными качествами Гровс не смог бы выжить и добиться успеха в условиях, в которые поставила его судьба, но от такого груза не избавишься. Он подошёл, и они снова оказались рядом, лицом друг к другу. Гровс был не намного выше, но разница была идеальной для поцелуя. С запоздалой неловкостью Роберт подумал о том, что недавно пил и курил, и что Гровсу, такому благочестивому, аккуратному и нежно-конфетному, привыкшему к другим вкусам, это может не понравиться. Но с этим уж ничего не поделаешь. Придётся ему, бедному, привыкать ко вкусам новым. Для устойчивости Гровс приобнял его за талию, приблизился и поцеловал. Неимоверных усилий Роберту стоило не податься вперёд, но он был вознаграждён за труды. За немыслимые труды: всего лишь приоткрыть рот и, закрыв глаза, удерживаться от ответа. Не мешать, не перебивать, лишь пассивно встречать чужие движения, подставляясь и безвольно им вторя — медленно, изучающее, без давления, без нажима, так легко и приятно, что, несмотря на обещания, в выдох вплелось сладкое постанывание. Но над этим Роберт не был властен. Как и над снова охватывающей дрожью, как и над телом, которое само, непроизвольно, тянулось навстречу. Но разведённые в стороны руки удавалось сохранять в зафиксированном положении. Только пальцы рефлекторно сжимались и разжимались, беспомощно скользя по дереву. Через минуту Гровс прервал поцелуй, но не отстранился, а прижался ещё теснее и сместился чуть в сторону. Роберт послушно повернул лицо, предоставляя его губам так же неторопливо и осторожно скользить по подбородку, щеке и выше по виску, к уху. Когда его зубы мягко сомкнулись на тонким верхнем кончике уха, Роберт невольно охнул. Не от боли, конечно, а от восторга и нестерпимой прелести происходящего. От того, что чувствовал, как руки Гровса аккуратно оглаживают бока, до невозможности медленно ползут вверх, лаская, скорее, не тело, а ткань рубашки, слишком плотной, чтобы ощутить через неё тепло. Мышцы выходили из повиновения. Что-то внутри перевесило, изогнулось от томительного напряжения, и Роберт не сумел удержать голову. Она стала клониться вперёд, падать, пока не нашла опору — угол между плечом и шеей. Осталось только повернуть лицо и потянуться, чтобы ткнуться губами над краем воротника, в приоткрывшуюся демаркационную линию полевого загара, в манящую размытую полоску между увековеченным жаром пустынного лета и ровной белизной всегда сокрытой зимы. Роберт не поцеловал оказавшийся в доступности участок кожи, но не мог же он не дышать? И он дышал, всё более порывисто и жадно, едва слышно поскуливая, ловя аромат: сперва тот же приторно-сладкий одеколон, но под ним, в его наивной незамысловатой оправе — другое. Бесподобное. Запах нежный и человеческий, такой мужественный, горьковатый, как горек крепкий дорогой чай, чистый и праведный, до одури плотский — ведь впервые он исходил с такого расстояния, что его можно было не только ловить носом, но и захватывать ртом. Шея была у Роберта необычайно чувствительным местом. Когда на неё, опустившись от уха, лёг первый поцелуй, от касания словно прошёл заряда тока. Роберт весь дёрнулся и сжался, невольно пытаясь уклониться. Гровс успокаивающе погладил его по щеке и вернул в прежнее открытое положение. Сам себя не понимая, Роберт промямлил что-то умоляющее, но Гровс понял его правильно и снова прильнул к шее. Поцеловал, опаляя горячим дыханием, более настойчиво и весомо, даже провёл по коже языком, оставляя мокрый след, даже, захватив губами, чуть-чуть втянул, что было уж настолько нестерпимо хорошо, что Роберт застонал громче. Но он сам себя остановил, мысленно чертыхаясь и ища, чем бы заткнуть рот — и нашёл только погонную полоску грубой ткани на плече, в которое упирался. Это было очень приятно, но Роберт, зная себя, предвидел, что если поцелуи в шею продолжатся и станут ещё более активными, то на этом всё может и завершиться, особенно в его нынешнем взбудораженном состоянии. Но ему хотелось большего, ведь когда ещё выдастся такой случай? Если ограничиться такой ерундой, то Гровс, можно сказать, выйдет из воды сухим, почти незапятнанным, почти неосквернённым, почти безвинным, а значит, сохранит свои неприступные позиции и в следующий раз уломать его будет так же сложно. А будет ли он, следующий раз? Не может не быть! Но всё же сейчас нужно взять от Гровса максимум, какой он способен дать. Чем дальше они зайдут, тем более надёжно это их свяжет… Роберт слегка отстранился, перекрывая доступ к шее — это далось ему мучительным усилием, но он подставил губы и получил глубокий поцелуй, которым сразу утешился. Чуть отодвинувшись, Гровс мягко боднул его в лоб и опустил лицо. Роберт тоже скосил глаза вниз. За последние годы он привык к женским лапкам, грациозным, холённым и шёлковым, унизанным золотыми украшениями и ярким лаком — Роберт водился только с теми женщинами, что старательно за собой ухаживали и выставляли свою ценность напоказ. Но сейчас в полумраке у его груди разворачивалось другое, не менее, а может быть и более прекрасное зрелище: лишённые изящества, но по-мужски красивые и прочные, широкие и грубоватые, безупречно верные тяжеловатым правильным пропорциям руки Гровса двигались всё так же осторожно и степенно. Он расстёгивал на рубашке Роберта пуговицы, а те были неподатливыми и туго застёгивающимися. После каждого такого маленького сражения, завершившегося победой, Гровс касался ещё одним поцелуем лица. Его сухие нежные губы невесомо скользили по волосам, лбу, глазам, носу и щекам — всему, что хотелось подвести под эту заботливую голубиную ласку. Волшебно, но в этом ощущалось что-то невинное, и такое Роберт мог вынести относительно стойко. Больше опасений вызывало то, что происходило внизу — застёгнутых пуговиц становилось всё меньше, пока не пала последняя. Роберт поблагодарил себя за то, что под рубашку не надел майку. Но за это же себя обругал и в тот же миг поблагодарил снова — потому что Гровс внешней стороной пальцев провёл по открывшемуся трепетному телесному участку снизу вверх. У Роберта и так всё внутри било в литавры, а такое движение заставило его содрогнуться и зафырчать сквозь зубы. Пока Гровс гладил через рубашку, не хватало тепла, а теперь его стало так много, что на беззащитной, бледной и тонкой, туго охватывающей рёбра коже оставались фантомные ожоги и борозды. Ладонь двигалась аккуратно, но сам Роберт был доведён до того, что весь был как чувствительная рана, едва затянувшаяся прозрачной плёнкой. Он совершенно отвык от такой жестковатой повелительной ласки, истосковался по мужским прикосновениям — по чуть шершавым на ощупь пальцам, не чутким, не женским, не гибким, но их уверенные касания дарили такое удовольствие, что было даже страшно. Роберт ёрзал и постанывал — наверное, мешал, и чтобы предотвратить это, Гровс одной рукой поймал его позади шеи, накрыв ладонью и размахом пальцев всё пространство от загривка до волос. Он не давал Роберту мотать головой — они уже и так пару раз стукнулись лбами. Гровс удерживал его голову в одном положении и целовал рот, всё более настойчиво и страстно. Как будто нарочно — чтобы выбить из Роберта все мысли, какие ещё могли у него остаться. Будто нарочно — отвлекая от того, что делала другая рука. А она плавно скользила верх и вниз по груди и животу, тоже постепенно усиливая нажим и легко-легко цепляя ровными короткими ногтями. Если бы и это продолжалось достаточно долго, то хватило бы с лихвой. Но Гровс, похоже, уже увлёкся осуществлением собственного плана. Пусть это несколько обидно и ощутимо для ревности, но сейчас Роберт был только рад тому, что он опытен, что он знает, что делать. Что он не стесняется, не медлит и не боится. Такая хорошая, большая, сильная и умная лошадка, обузданная, объезженная, обученная всяким трюкам, хотя по виду и не скажешь. Все прекрасные лошадки должны быть такими… Он отпустил, и Роберт, совсем потерявшийся в пространстве и времени, не сразу сфокусировался. Но дальнейшее требовало более точных усилий — ремень на джинсах, застёгнутый на последнюю, недавно проделанную дырочку. Чтобы устранить это препятствие, сперва следовало затянуть его ещё сильнее и отвести в сторону, чтобы высвободить пряжку. Это было непросто, и Гровс даже слегка засопел, пробуя и соображая, как приложить силу. Руки у Роберта совсем не слушались, но на удивление легко справились с задачей сами и прилежно возвратились туда, где должны были лежать. Смотреть вниз было невыносимо, и Роберт поднял взгляд, но и тут его ждало не меньшее испытание. Гровс быстро приложил руку ко рту, погрузил пальцы внутрь, провёл по ним языком. От вида его смоченных слюной губ, Роберту окончательно поплохело, он захлопнул глаза от греха подальше — от потрясающего греха, и с тихим стоном и откинул голову назад. Сперва прикосновения были лёгкими, изумительно деликатными, как будто оставляющими между плотью и кожей крошечное свободное пространство. Вскоре пространство растаяло, уступив осторожному давлению и нарастающему мерному темпу. Всё правильно, правильно — кто ещё может знать, как сделать мужчине приятно, кроме другого мужчины? Скользящее трение повело в нужном направлении. То, что ладонь была чуть грубовата, дарило особенно острые ощущения. Реакции были предсказуемы — Роберт тяжело задышал, весь заходил ходуном, ноги подкосились бы, но его держали крепко и придавливали к опоре. Но и этого было мало. Вернее, он-то уже был на пределе, но тут настала, наконец, пора комплиментов. Не давая ему завалиться, Гровс снова подхватил его голову под шею, привлёк внимание, заставил поднять лицо и разлепить веки каким-то прелестным, смутно знакомым, но непереводимым сочетанием звуков. Роберт был сведущ в языках — вряд ли это было что-то экзотическое, но сейчас соображения не хватило. Он посмотрел сквозь затопивший голову туман, услышал вкрадывающиеся прямо в сердце слова: — У тебя самые синие глаза, какие я только видел в своей жизни. И они смотрят прямо сквозь меня. И мне кажется, они могут читать мои мысли. Роберт растеряно улыбнулся. От умиления он даже слегка упустил настрой. Да, всё так — чудесный голубой капкан, волшебный омут, в котором любимый, подобно доисторическому зверю в асфальтовом пруду, прочно увязнет и останется навсегда в оградке из птичьих косточек. «Поэтому думай обо мне одном ежечасно и сражайся, душой и разумом пребывая во мне, ты, несомненно, придёшь ко мне…» Да уж, хотелось бы читать мысли. И видеть в них только то, что Роберт видел сейчас… Придав ему устойчивости и отпустив, Гровс потянулся к его плечу. Спустил с него рубашку и оголил кожу, обнял и приник к нему лицом, обводя губами каждую хрупкую косточку. Нежные касания пошли в сторону, снова к шее. Уже уловив, какое влияние это окажет, Гровс ткнулся носом в уязвимое место под подбородком и там поцеловал сильнее. Это, да продолжающиеся ритмичные резковатые движения — ещё пара секунд и всё. Сокровенный и сладострастный, робкий и жалобный короткий стон, присущий, скорее, женщинам, но Роберт многое от них перенял и это — блистательнейший из уроков. Руки лишь сейчас самовольно оторвались от поверхности, к которой словно приросли. Он обнял Гровса за шею, повис на нём, всхлипывая и задыхаясь. Наслаждение заполняло так полно, что места для разумной жизни не осталось. Только счастливое бешенство сплошных нервных клеток, поющих, торжествующих, коллапсирующих в единой священной точке начала и завершения жизни. Было хорошо, несказанно хорошо, и если уж возвращаться условиям, то, пусть фактически свершилось не так уж много, но Роберт мог счесть себя полностью удовлетворённым… Вернее, нет, не полностью. Для полноты ощущений критически не доставало самого важного фактора. Удовольствие партнёра было для Роберта не менее важно, чем собственное — не потому, что он так уж норовил заботиться о других, а потому что чужое наслаждение было признанием его заслуги и превосходства. Оно было лестью ему, похвалой, поощрением, необходимым подтверждением взаимности, любви или хотя бы иллюзии любви и победы — безоговорочного достижения финишной черты, пересечение которой в одиночку равносильно позорному проигрышу, бесчестью и неумению играть. Ещё не придя в себя, Роберт пополз вниз — не совсем соображая, что делает, хотел встать на колени. Со времён того давнишнего досадного эпизода, когда Роберт ворвался в этот кабинет и напридумывал, что здесь могло происходить, это стало прямо-таки навязчивой болезненной идеей. И сейчас, в своём абсолютном физическом и нравственном раздрае, он ощутил в себе желание это сделать и тут же ему поддался. Но Гровс строго его удержал и вернул в вертикальное положение. Не с первого раза Роберт услышал его рассерженное «нет». Не принимая этого возмутительного отказа, Роберт поцеловал его, и от этого Гровс уклонять не стал. Целовать его — после полученного удовольствия это показалось таким привычным, словно Роберт всю жизнь только этим и занимался. Счастье и горесть сплелись с ощущением своей полной власти и вскружили голову до бесстрашия. — Ещё чего! Никакого «нет» слышать не желаю! Я не ты, я тебя так не оставлю. У меня вообще-то есть совесть и милосердие… — Роберт бормотал всякую чушь, сам уже волнуясь, дрожа и понимая, что в этом «нет» больше всего уязвляет. То, что Гровсу отказ ничего не стоит, потому что у него есть другой, которому он скажет «да», а может быть даже «пожалуйста». Стоит выпустить Гровса из рук, и он сумеет устоять. Потому Роберт не выпускал — смотрел в его глаза, снова и снова целовал, торопливо обнимал его, шаря руками по телу, искал хоть какого-нибудь зазора, чтобы туда влезть. Долго искать не пришлось. Достаточно прижаться потеснее — он тоже был возбуждён, и грех упустить эту возможность. Проявляя чудеса ловкости, Роберт мигом расправился с его ремнём и брюками, притёрся к нему и с радостью ощутил, что Гровс покорился. Он больше не отстранялся и после ещё одного поцелуя сам навалился на Роберта сильнее, тяжелее, с присвистом, почти с рыком задышал, скользнул рукой вокруг спины, притискивая в себе. Замечательно. Роберт воспользовался всем, чем только мог в этом стеснённом положении: лицом прижался к его шее, выцеловывая и вылизывая её языком, шалея от солоновато-карамельного телесного вкуса и глотая избыток собственной вяжущей губы слюны. Он логично предположил, что и Гровсу это будет приятно — и не ошибся. Это всем приятно. Он так крепко Роберта обнимал, что расстегнуть на нём рубашку не получилось бы, а любая остановка и разъединение грозили тем, что он вернётся к благоразумию. Между рубашкой и брюкам образовался просвет, и этого было достаточно. Одной рукой Роберт погладил его поясницу, напряжённую, монолитную, потрясающе мощную, чуть пушистую. Не сомневаясь, скользнул ладонью дальше, ниже и глубже, в жаркую скрытую мягкость. Но нет, не стоит его пугать, действовать нужно осторожно и ненавязчиво — Роберт ограничился лишь нежными поглаживаниями. Более важный процесс происходил спереди. Роберт и сам ощутил какую-то робость, прямо-таки девичью стыдливость. Он уже не боялся, что его оттолкнут, но отчего-то сам не спешил. Он долго и тщательно гладил вокруг да около, проводя ладонью по животу, спускаясь вниз, лаская внутреннюю сторону бёдер и лишь по касательной задевая то влажное и горящее, что на самом деле требовало внимания. Он не хотел Гровса дразнить или над ним издеваться. А может быть, хотел. А может быть, сам нуждался в этом прикосновении так остро, что поневоле его опасался. Дотянул до того, что Гровс, по-прежнему не издавая ни звука, чуть отодвинулся поймал его руку и приложил её, куда следует. Вместо него Роберт сам, не отрываясь от его шеи, тихонько застонал от удовольствия. Мягко сомкнув пальцы, он ощутил, что дополнительных средств не потребуется — он был возбуждён достаточно долго, чтобы быть скользим по естественным причинам. Оберегая его и свою скромность, Роберт не бросил взгляда вниз, хотя и тянуло. Он и так ощущал, что размер и структура просто совершенны. Какой же он бархатный, нежный и уязвимый и притом изумительно плотный и массивный. Величина, тяжесть, упругость и форма — всему этому могло бы быть найдено лучшее применение. Лучшее место нахождения… Ну ладно, он не будет думать о том, чего ему на самом деле хочется. Того, что происходит сейчас, вполне достаточно. Роберт не отрывался от его шеи, прикусывал, приникал к ней так плотно, что явственно ощущал под языком дробное биение жизни. Размеренно двигая рукой, Роберт нежно прижимал его к своему животу и к себе, к своему еще не спавшему возбуждению. Он тоже прекрасно понимал, какие нужно совершать действия, под каким углом, с какой интенсивностью, на какое место оказывать большее давление. Гровс был словно океанский берег, на него накатывали тяжёлые, рокочущие, протяжённые волны. На несколько секунд всё тело сковывала дрожь невероятного напряжения, его объятия стискивались крепче, и весь он, как воплощение имплозии, сжимался. И затем на следующий десяток секунд опадал, расслаблялся, исходил иной, крупной и нервной дрожью, как от бессилия после нагрузки, и на выдохе ронял-таки едва различимый хрипловатый стон. Мало какой в мире звук мог быть столь приятен слуху. Он так сильно обнимал, так наваливался, опершись Роберту на плечо, почти улёгшись на него и непроизвольно толкаясь, что это было уже несколько неудобно, но Роберт чувствовал себя совершенно счастливым. Собственное удовольствие не отпускало, растекалось изнутри блаженным жаром, да и вообще приятно было за такое подержаться. Роберту нравилось всё, что он делал. Опыт говорил ему, что осталось недолго. Ощущая всё возрастающую твёрдость, он убыстрил свои движения, чуть изменил их направленность. В последний момент Гровс отпустил его, быстро отодвинулся и, как будто чего-то испугавшись, накрыл его руку своей. Чувствуя, как оседают на пальцах тёплые капли, Роберт снова потянулся к нему, чтобы ласково, утешающее и благодарно целовать всё, до чего достанет. Через минуту Гровс отстранился. Как будто вот-вот упадёт, сделал пару шагов до стола и тяжело на него опёрся. Достал из ящика салфетки, протянул несколько Роберту, и сам отвернулся, утираясь. С видом полного изнеможения Гровс сел за стол, дрожащими руками раскрыл какую-то папку и уставился в неё неподвижными глазами, наверняка ровным счётом ничего перед собой не различая. Роберт тоже решил немного отдохнуть и прилёг на диван. Хотелось закурить, но он сдержался и просто подпёр блаженно плывущую голову рукой. Гровсу явно было не до нежных разговоров, но ничего, молчать тоже было приятно — и любоваться. Роберт не сводил с него глаз — с поверженного, поражённого, смятенного и беспомощного, в одежде, но так обнажённого, будто с него содрали кожу. Как не похож он был на себя обыкновенного — глубоко дышащий, встрёпанный и разгорячённый, словно распалённый конь-тяжеловоз, которого заставили как следует побегать. Размаянному осчастливленному телу было невыразимо хорошо и немножко больно — в последние несколько минут шкаф слишком жёстко упирался Роберту в спину, но это ерунда. Ещё большее удовольствие доставляла уверенность, что и Гровсу понравилось — иначе бы не сидел с таким ошарашенным видом, как будто сам не ожидал того, что испытал. Роберт чувствовал гордость, эгоистичную, тщеславную, ну и пусть — за то, что настоял, что добился, что выбил его из колеи, что сумел заставить его расчувствоваться, что одержал во всех смыслах победу, может быть, даже немного грубую, чисто мужскую — это тоже льстило двоякому самолюбию. Собственно, произошла-то сущая безделица, то ли ещё будет. Будет… Роберт смотрел на него, прикусывая губы и уже сожалея, что нельзя прямо сейчас снова к нему подступиться. Физически желание было в данный момент не существенным, да и обстановка, как ни крути, не располагала. Но нравственно, сердцем, разумом хотелось гораздо большего: обладать в полной мере — обладать, отдаваясь. Беречь и эксплуатировать, отомстить, простить и вознаградить. Но так и быть, Роберт чувствовал, что готов подождать. Столько, сколько потребуется (пару дней максимум). Что-то внутри раскрывалось по-новому. Роберт и прежде знал, что влюблён — глубоко и бесповоротно, так что же изменилось? Сейчас чувство любви охватывало его с умопомрачительной силой — так мощно, что дыхание перехватывало, что сердце, сделав удар, забывало сделать следующий. Этого и стоило ожидать. Влюблённость это одно, но после свершившегося любовного акта начинается иная музыка… А впрочем, ладно, как Скарлетт, он подумает об этом завтра. Сейчас нужно чувствовать — пока не растаяла — восхитительная нега, сияющая пустота, которой он так ждал, наслаждение от удовлетворения всех своих иллюзий и чаяний. Не нужно Гровса смущать. Надо уйти, оставить его одного. Ему тоже есть, о чём подумать. Если первоначальные условия остаются в силе, они должны на этом остановиться. Роберт перестанет его осаждать, и они будут делать вид, что ничего не случилось, и работать, как раньше… Неужели так? Нет, нет, никогда этому не суждено статься. Они созданы друг для друга, они будут любить друг друга, и никто не будет страдать. Но об этом тоже лучше подумать завтра. Роберт неторопливо застегнулся и поднялся, чтобы уйти. Взял шляпу и бросил взгляд на свой китель, но нарочно предпочёл его забыть — будет, что возвратить. На прощание решил отколоть ещё один номер. Он обошёл стол, приблизился к стулу Гровса и опустился перед ним на одно колено. С близкого расстояния заметил на его шее, с той стороны, в которую так отчаянно вжимался ртом, мешанину красноватых и тёмных следов, накрывающих выступающую и мягкую, беззащитно постукивающую под кожей вену. Раскаяния не было. Одно торжество. Ему придётся это носить, так же как любовь в своём большом и чистом сердце. — Мне было очень хорошо. Спасибо, — Роберт взял его руку, прижал её к своим губам и вздохнул. Посмотрел ему в глаза нежно, игриво и умоляюще. Что бы ещё такого сказать слащаво-романтичного, но не переборщить? — Я весь твой.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.