More geometrico

Оппенгеймер
Слэш
Завершён
NC-17
More geometrico
Содержание Вперед

doctor singularis

Лоуренс не мог сейчас строить строгое лицо и не хотел с ними препираться. В конце концов, он у них в гостях — в их пустыне, в их свободном безлюдном краю, на их горных хребтах Нью-Мексико, в царстве Роберта, словно в самом его сердце. Едва услышав, что пьяный разговор братьев зашёл о коммунистической партии и делах семейных, Лоуренс с поспешной тактичностью выбрался из палатки в холодную и бурную ночную тьму. Свинцовые тучи уже покинули небосклон и подгоняемые ветром мельчайшие светлые россыпи переливались над головой так, что дух захватывало. Звёзды над пустыней и впрямь самые яркие. На возвышенности, где они разбили лагерь и встали на привал, далёкие светила окутывали пространство нежнейшим, глубоким и затягивающим сиянием. В первозданной черноте ярко металось оранжевое пламя костра и с силой били в кожаную куртку, размётывали волосы вихри, несущие песчинки и хрусталики неведомой соли. Насмотревшись в небесную пропасть, Лоуренс сел возле огня на снятое с лошади седло и достал из внутреннего кармана фляжку. Возмущённые возгласы в палатке вскоре утихли, спор сменился смехом. Кажется, договорились. Вот и хорошо. Только не хватало семейной сцены. Лоуренсу и так было немного неловко — как-то нервно и зыбко, но вместе с тем и приятно. Вопреки благоразумию, лукавые надежды смущали успокоившуюся уже душу, без боя и споров смирившуюся с данностью, что Роберт дал ему отворот. Но, видимо, не совсем. Видимо, не очень-то у него ладятся дела с его взбалмошной коммунисточкой… Впрочем, к чему злорадствовать? Лоуренс слишком любил и уважал Роберта, чтобы оценивать его действия беспристрастно. Нет, если и оценивать Оппенгеймера, то только через розовые очки своей усталой нежности, всепрощающей и грустной, полной неостывшего желания, невыплеснутой страсти, невысказанных слов, которые Эрнест не имел права произносить и которые никому не нужны. Всё верно, они взрослые серьёзные люди, коллеги и друзья, а заведённая на благодатной профессиональной почве интрижка никак не должна отразиться на их отношениях и работе. Роберт вовсе не обещал великой любви, постоянства, верности и неусыпного взаимного внимания — ещё чего. Роберт любит женщин (во всяком случае, всю жизнь безуспешно себя в этом убеждает), а с Лоуренсом просто пожелал поразвлекаться, не отрываясь от рабочей университетской суматохи, и получил, что хотел — секс, заботу, поклонение и восхищение, помощь, поддержку и обращённую к себе тихую, ровную, необременительную влюблённость, на которую он вовсе не обязан отвечать взаимностью. Лоуренс не был наивен, он понимал, что Роберту нравится, но не более того. Нравится, не в последнюю очередь, своей ненавязчивостью и нетребовательностью, своим лёгким отношением к их долгоиграющему роману и полным отсутствием уязвлённой гордости. Да, ради Роберта можно о гордости позабыть и простить ему его переменчивость и любвеобильность. Что поделаешь с эдаким тощим ловеласом? Оппи красив и грациозен как кошка, он обаятелен, остроумен и безмерно самовлюблён, и не его вина, что женщины слетаются на него как мухи на мёд. Вот и Лоуренс тоже увяз по самые крылышки в его подпаленной имбирной сладости. Но теперь Роберту больше по душе Джин Тэтлок, и это по-своему справедливо. Лоуренс не собирался страдать — ни тайком, ни напоказ, и обижаться. Какие могут быть обиды? Лоуренс ведь и сам души не чаял в супруге и каждую пару лет получал по малышу. Он бы вообще никогда не стал изменять жене, если бы не Роберт. Оппенгеймер это что-то особое, уникальное, квантовое, релятивистское, сверх обычных жизненных мерок. С Оппи «измены» быть не могло — банальные термины к нему не применимы. Оттого подкупленная неземным очарованием Роберта совесть спала крепко и ничуть Лоуренса не беспокоила. В общем, Эрнест был счастлив в браке, и того же желал и Оппенгеймеру. Вот только Джин Тэтлок… Ей-богу, Лоуренс хотел относиться к ней хорошо, дать ей шанс, но от одной мысли о ней его передёргивало — вовсе не от ревности, а от тревоги за Оппи. Джин красивая, интересная женщина и глубокая яркая личность, но как человек — сплошная проблема. Даже если быть беспристрастным, она далеко не лучший вариант. Мало того, что коммунистка с кучей сомнительных связей (и если прислушаться к подлым сплетням — лесбиянка), так ещё и мотает Роберту нервы, из-за каких-то своих психических проблем мучает их обоих — то гонит Оппи прочь, то преследует его, названивает и требует обратно. Уже одно то чего стоит, что она всерьёз изучает психоанализ и Юнга. Она ненормальная и уж точно не будет Оппенгеймеру хорошей женой и верной спутницей. Но Роберт, похоже, здорово в неё влюблён. Нашёл же, с кем связаться на свою голову! Но так оно и есть, любовь Оппи редка и всегда достаётся людям неподходящим. Лоуренсу с его идеальным поведением, рыцарством, благородством и самоотречением тут ловить нечего… Должно быть, в трудностях этих запутанных отношений и кроется причина втиснутой в затянувшиеся выходные поездки в Перро Калиенте. Больше всего (но не больше физики) Оппи любит свою пустыню, своё уединённое ранчо, приобретённое им, рафинированным уроженцем элитного района городских джунглей Манхэттена, исключительно ради развлечения и прогулок верхом по бескрайним окрестным прериям. Когда ему необходимо развеяться, он отправляется туда. Он и в Беркли-то согласился преподавать по причине его относительной близости к Нью-Мексико. Вот и сейчас ему нужно встряхнуться, отдохнуть от своей полубезумной пассии. Необходимая ему компания всегда под рукой — обожаемый младший брат и хороший университетский друг. Лоуренс даже надеялся на звание друга лучшего — по крайней мере, на этом жизненном отрезке. Ещё можно смело претендовать на звание высоко ценимого коллеги: Лоуренс небезосновательно полагал, что это главное его достоинство — он был одним из немногих, кого гениальный Оппенгеймер признавал равным себе по уму. Также Лоуренс оставлял за собой звание любовника (в отличии от любовниц, единственного, по крайней мере, на этом жизненном отрезке), бывшего и нынешнего, стоит только поманить. Ничего не поделаешь. Роберт красив, а значит ему всё позволено. Лоуренс не мог сопротивляться его обаянию, да и зачем? Достаточно забыть о чувстве собственного достоинства, и из несчастного запасного варианта и жалкого утешителя он становился счастливчиком, которому предстоят отличные выходные, небольшое увлекательное путешествие и ласка прекраснейшего существа на земле. Роберт взял его с собой в конный поход на правах друга — для прочих общих знакомых, но Фрэнк об отношениях Роберта и Эрнеста знал. Фрэнк относился к ним с удивительной терпимостью и милой деликатностью, потому что тоже брата обожал, смотрел на него, как на великолепного бога, и позволил бы Роберту всё, что угодно. Потому и Лоуренс старался как можно лучше относится к Фрэнку, ещё, считай, мальчишке, да к тому же ужасно глупому. Не в плане физики — тут Фрэнк твёрдо шёл след в след по стопам старшего брата, а в плане житейском. Эрнест старался обходить острые углы, но иногда лишь с трудом давил гневный внутренний протест. Оппенгеймеры витают в облаках, что один, что второй, меж тем трясина, в которую они лезут, крайне опасна. Роберт ещё ничего — ему до политики нет дела, он просто любит аплодисменты и восторженные взгляды и хочет угодить своей зазнобе. Но Фрэнк настроен серьёзно и не просто таскается по всяким левым сходкам, за которыми уж давно следят в ФБР, но и в саму партию намеревается вступить. Коммунистическая зараза медленно, но верно расползается по университету, а Роберт бездумно её привечает и даже в своей аудитории толкует со студентами о профсоюзах, забастовках и прочих пакостях. Лоуренс, сознавая угрозу, был резко против — по его мнению, наука должна быть вне политики, тем более, политики вражеской. Он неоднократно требовал, иногда даже грубо, чтобы Роберт прекратил играть с огнём. Оппи вяло спорил, для вида соглашался, но уже следующим вечером забывал об этом и совершал новые глупости, послушно отправляясь на политические сборища вслед за Фрэнком, Джин Тэтлок и ещё чёрт знает кем. Например, за своим новым разлюбезным приятелем, преподавателем французской литературы Хоконом Шевалье (не ревновать к нему не получилось бы, если бы Роберт в ответ на прямой вопрос не ответил с беспечностью, что здесь нет ничего, кроме дружбы. Но даже если не только — что ж, Роберт имел на это право, а Лоуренс права ревновать и требовать отчёта не имел). На коммунистических сходках Оппи притягивал к себе внимание, после недолгих уговоров произносил речи и щедро раздавал денежные пожертвования в пользу воюющей Испании — то есть, прямиком в карман советских шпионов. Дурость невероятная, за которую Роберт в будущем может лишиться работы, а то и свободы… Но сейчас уж точно не время ругаться. Несмотря на политические разногласия, Лоуренс любил Роберта. Заигрывания с коммунистами опасны, но всё же это такая мелочь по сравнению с целым, живым, настоящим и потрясающе красивым Оппи. Внезапное приглашение в Перро Калиенте перекрывало их прошлые размолвки и охлаждение, но сделано было как будто с условием — о политике ни слова. Лоуренс был только рад отринуть повод для разногласий, но Фрэнк сам заводил крамольные разговоры. Эрнесту, чтобы не вспылить, оставалось только сконфуженно ретироваться. За Оппи можно заплатить и более высокую цену. За его рассеянную улыбку и радостно распахнутые лазурные глаза, за позволение идти с ним рядом, не снимая руки с его тонкого плеча, ощущая ладонью даже через пиджак перебор жёстких косточек. Лоуренсу ужасно нравилось к нему прикасаться. Невзначай прижиматься, чувствовать его тепло и хрупкость, вдыхать его прокуренный запах. Постоянно тянуло к телесному контакту, даже совершенно невинному, чисто дружескому и открыто проявляемому на людях. И пусть там, в Беркли, ныне царствовала неуравновешенная и восхитительная Джин Тэтлок. Эрнест смирился, что больше не будет среди занятий перерывов на поцелуи и объятия, в которых прежде Роберту так нравилось нежиться, словно в медвежьих мехах. Пусть будет только дружба, увлечённые разговоры и весёлые споры на научные темы, обеды и ужины и провожания Оппи до дома с надеждой — пусть не оправдывающейся. Этого хватит. Но здесь, в пустыне, под опрокинутым звёздным небом, другое дело. Сюда Лоуренс приглашён для иного, и все это понимают. Пускай это разовая акция, ничего не значащая и ничего впереди не сулящая. Не возобновление отношений, лишь обоюдная готовность сделать вид, будто отношения не прерывались. Джин со счетов не спишешь, но всё-таки здесь не она, а Лоуренс. И вовсе не она, а он сейчас на вершине мира… Оппи вылез из палатки. Пьяно и весело пошатываясь, он подошёл к Лоуренсу, плюхнулся на свёрнутый брезент рядом и мягко толкнулся в плечо. Улыбнулся так, что дух захватило больше, чем от звёзд. Кому интересны звёзды? Кому интересны чёрные дыры, если Роберт влёк к себе куда более неумолимо? — Кажется, я вижу одну из тех тёмных звёзд, что ты изучаешь, — Лоуренс залюбовался его лицом, сейчас, в огневых отблесках показавшимся по-новому магнетическим. — Не видишь, — серьёзно заявил Оппи, — в этом-то всё и дело. Их гравитация поглощает свет. Это что-то вроде дыры в пространстве… Лоуренс только тихонько фыркнул от его милой наивности — самовлюблённый до чёрта, а комплиментов не понимает. Обязательно ему нужно поумничать. Разумеется, Эрнест знал, что такое чёрная дыра, но он другое имел виду — бесконечную массу и плотность, сингулярность, точку, в которой всё сходится. Вот она, рядом — уложила голову на плечо и заплетающимся языком рассуждает о горизонте событий и метрике Шварцшильда. Как и положено прорехе в мироздании, притягательную силу Оппенгеймер набирал постепенно. В самом начале, в двадцать девятом, когда они только познакомились, Лоуренс вовсе не собирался им увлекаться. С какой стати? Никогда прежде мужчины Эрнеста не интересовали. Он был честно и просто привязан к безупречной девушке из хорошей семьи — к Молли, которую любил, которой сохранял верность и на которой впоследствии женился. Лоуренс и сам был подающим большие надежды учёным, изобретателем и экспериментатором, самым молодым профессором в Калифорнийском университете Беркли, можно даже сказать, местной знаменитостью. Но куда ему до Оппенгеймера? Роберт был на три года младше, но его имя в научных кругах звучало куда более громко. Оппи уже успел наделать шуму в Европе, он публиковал статьи в соавторстве с прославленными немецкими физиками и в разных странах вёл лекции на четырёх языках. Он был известен, он был красив и хотел блистать, о его гениальности твердили на каждом углу, и Оппи этим наслаждался. Самые престижные американские университеты готовы были с руками его оторвать, когда он вернулся на родину из своих звёздных европейских странствий. Самовлюблённый, эгоистичный, легкомысленный, избалованный во всех смыслах — да, всё так. Но это не мешало ему быть очень милым, приветливым и общительным, открытым и отзывчивым — по крайней мере, к Лоуренсу, с которым они оказались ближайшими коллегами и быстро подружились. Это произошло практически в первый же день, когда Роберт заступил на должность и заглянул в соседнюю просторную аудиторию, где было не протолкнуться от приборов, механизмов и всяческих железок и датчиков. Тут же полетели восторженные возгласы, посыпались тысячи вопросов — Оппи о собственной лекции напрочь позабыл, и так сияли его глаза цвета синего неба в апреле, что невозможно было не покориться ему раз и навсегда. Лоуренс был в первую очередь практиком, а Роберт — теоретиком, потому они и сошлись, как подходящие детали мозаики. Вообще, людьми они были довольно разными. Роберта можно назвать потомственным интеллигентом, богачом — сыном успешного еврейского фабриканта и французской художницы. Самая что ни на есть нью-йоркская элита. Выращенный в роскоши и вседозволенности, Роберт никогда и ни в чём не знал нужды. Его сыздетства окружали только дорогие вещи, и потому о существовании вещей дешёвых и плохих он попросту не ведал. Он брал от жизни только удовольствия, и сложнейшей наукой занимался именно потому, что находил самое большое удовольствие в ней. Оппи был изнежен, чудаковат и довольно высокомерен. Он привык, что все с ним носятся, он делал, что хотел, и не обращал внимания на такие мелочи, как материальное обеспечение проектов или угождение начальству. Жизнь не заставляла его ни под кого прогибаться, и оттого он имел о жизни слабое представление. Лоуренс во многом был ему противоположен. Его семью нельзя назвать бедной, но и богаты они не были никогда. Родители — самые обыкновенные учителя в заметаемом снегами сонном захолустье на севере Америки. Направление своё — физику и химию — Эрнест выбрал не по душе, а в погоне за большей стипендией и за более определённым будущим. С самого начала ему приходилось всего добиваться своими силами. Своим умом, своей хитростью, старанием и упорством и как раз тем, от чего Роберт с презрением воротил нос — угождением начальству. Чтобы заниматься своей крайне затратной прикладной наукой, Лоуренсу приходилось выколачивать из университетского начальства гранты и финансирование, находить спонсоров среди промышленников и воротил бизнеса. Подчас сделать такое сложнее, чем совершить научное открытие. А из этого следует, что начальство надо слушать и не кусать кормящую руку. После нескольких юношеских неудач Лоуренс это навсегда запомнил, и потому в своих политических и общественных воззрениях оставался консервативен и прям. Эрнест не мог себе позволить витать в облаках, он учился на пределе возможностей и неустанно работал. Ему не доводилось фланировать по Европе и он не мог тратить время на музеи, греческих поэтов, французских писателей, индуистских святых, постимпрессионизм, модернизм и прочую чепуху, которой была забита голова Оппенгеймера, всесторонне образованного, но по большей части распыляющего свои таланты понапрасну. Трудно сказать, кто из них был более одарён. Должно быть, они и впрямь друг друга стоили как учёные, но Лоуренс мысленно признавал, что Роберту сложные задачи даются проще. Проще, быстрее, но не эффективнее: над проблемой, на которую Роберт тратил пару часов сосредоточенного обдумывания, Лоуренс бился, упрямо перебирая разные способы, несколько дней. Но зато эти же оставшиеся несколько дней Роберт пускал на рефлексию и самокопания, на перечитывание Бодлера и штудирование Библии и Капитала в оригинале. Несмотря на эти различия, общим у них было главное — физика. О её задачах и частностях они могли говорить бесконечно. Связывало их и многое другое. Так вышло, что первую пару лет знакомства они почти не расставались. Они оба тогда были молоды и свободны, оба жили в общежитии для преподавательского состава, виделись каждый день, вместе завтракали и ужинали и вечера тоже проводили вместе. Сильно друг к другу примагнитившись, не разъединялись и на выходных: Оппи обожал конные прогулки и пристрастил к ним Лоуренса, а Лоуренс, активно занимаясь разными видами спорта, тащил туда Роберта. Правда, в любом спорте Оппенгеймер быстро выдыхался и предпочитал роль наблюдателя — на трибуне, с книжкой. И всё-таки вместе. У них обоих имелся свой круг знакомых, собственные друзья и семьи, у Лоуренса — невеста, у Роберта — пребывающие от него в восторге сменяющиеся подружки. Но центрообразующей оставалась работа, которой оба горели — их аудитории по соседству, их общие студенты, интересные обоим научные направления и академические статьи, которые хотелось обсудить в первую очередь друг с другом. Эрнест любил выкроить часок и прийти посидеть на заднем ряду на его лекции или семинаре — послушать, постараться вникнуть в его теоретические выкладки, настолько сложные и запутанные, что даже для Лоуренса они порой оказывались головоломными. Оппи в свою очередь поставлял аспирантов для лаборатории Лоуренса и с искренним рвением вникал в его изобретательскую деятельность. Несколько лет Эрнест усиленно работал над циклотроном, первым в своём роде циклическим ускорителем частиц. Это было сложнейшее и действительно важное для передовой науки открытие, за которое Лоуренсу все сулили Нобелевскую премию — так оно в итоге и сложилось. Роберт был увлечён этим замысловатым устройством, а Эрнесту его интерес не только льстил, но и ещё сильнее вдохновлял, да и помощь такого блестящего ума была не лишней. Вообще в те светлые юные годы Лоуренс летал как на крыльях. Он всегда был полон сил — весь день работал, а вместо отдыха прерывался на частые встречи с Робертом. Буквально в каждый свой перерыв Оппи заглядывал в гости, забирался с ногами на стол, закуривал, сверкал нефритовыми глазами и ласково улыбался, слушая о сегодняшних победах и рассказывая о своих успехах. Надо было быть большим дураком (хоть Лоуренс дураком, безусловно, не был), чтобы не понять, что уже тогда любовь зажигала сердце. Питаясь от этого радостного волнительного огня (который так легко спутать с горячкой изобретательства), Эрнест снова окунался в работу. Как и Оппи, он в большом увлечении мог забыть о еде, о сне, мог заработаться до самого утра. Но и утром силы не иссякали, потому что Роберт был рядом, такой же светлый и деятельный, как и всегда. Глаза у Лоуренса раскрывались постепенно. Он был так занят своей наукой, что не сразу разобрался. Это заняло пару лет. Как ни глубоко Эрнест был погружён в экспериментальную физику, он начинал замечать очевидное — Роберта рядом с собой. Роберта, молодого и горячего, обворожительно ловко и непринуждённо держащегося в седле, для смеха строящего из себя заправского ковбоя. Роберта, такого забавного и милого в шляпе набекрень. Роберта, ослепительно красивого, до невыносимости стройного в рубашке и плотно облегающей жилетке. Вообще Оппи нещадно форсил и носил исключительно дорогие, пошитые у личного портного костюмы — утром всегда с иголочки, но уже после первой лекции он был весь в меловой пыли и сигаретном пепле. К тёмным костюмам — доведённые в прачечной до совершенства рубашки, непременно бледно-синих оттенков, дабы выгодно оттенить цвет глаз. Ох уж эти его знаменитые глаза! Такие большие и выразительные на его худом точёном лице, невинные и колдовские, насыщенные и прозрачные, просто невозможные — они всё сильнее Лоуренса смущали. Заставляли теряться, путаться в словах и поражённо замирать, поймав внимательный вопросительный взгляд. От такого взора мурашки пробегали по спине, и как им не бегать? Собственные глаза Эрнеста, по-медвежьи глубоко посаженные, узковатые и не слишком зоркие, были защищены тёмным избытком ресниц, бровей и век, да ещё преградой стёклышек очков без оправы. Они были всего лишь тёмно-карими, мглистого коньячного оттенка, и потому словно сама природа приказывала ему падать ниц перед таким светозарным чудом. Чаще Лоуренс стал обращать внимание на их разницу в размерах. Роберт был выше среднего, но Эрнест был почти на голову выше него. Лоуренс начал замечать всё отчётливее, насколько же он во всех измерениях больше, шире, тяжелее, крупнее и мощнее, не говоря уж о физической силе. А Оппи был хрупок до неприличия. С беззаботностью и безразличием Роберт ограничивал себя в еде, и это давалось ему на удивление просто. Порой за обедом или ужином он обходился третью порции какого-нибудь максимально острого блюда. И десятком сигарет, что Роберт выкуривал за то время, пока Лоуренс ел, с удовольствием набивая утробу на сутки вперёд. Эрнесту была нужна уйма калорий, чтобы поддерживать свой собственный внутренний ускоритель, ему требовалось много сил и энергии. А Оппи в топливе не нуждался, как будто он подпитывался от иных, солнечных и космических сфер. Понятное дело, Роберт и от природы был к полноте не склонен, но он ещё и намерено развивал в себе эту красивую уязвимость, доводя её до болезненной крайности. Собственная худоба ему нравилась, и он наслаждался собой, таким тонким и лёгким, чуть угловатым, но притом как-то даже не по-мужски изящным. С этой возмутительной утончённостью прекрасно резонировали осторожные и милые повадки, движения, манеры — тоже неуловимо женственные. Более испорченного человека подобное поведение и внешний вид могли бы навести на оскорбительные подозрения в том, что Оппи предпочитает мужчин. Но, во-первых, Лоуренс не был испорчен и ни о чём таком отродясь не думал. Во-вторых, Эрнест слишком уважал и ценил своего друга. А в-третьих, даже если такие нехорошие мысли и возникали, Лоуренс гнал их прочь: предполагаемому пороку противоречили донжуанские похождения Роберта. Оппи вовсе не бегал за каждой юбкой, наоборот, он был рассеян и увлечён лишь самим собой, однако везде, где бы он ни появлялся, в любой компании он привлекал женское внимание. Перед обступившими его дамами Роберт автоматически распускал перья и принимался кокетничать. Имелось у него в арсенале несколько остроумных физических анекдотов и кратких лекций, приводящих в трепет непосвящённых слушателей, и потому нередко бывало, что с вечеринки Оппи уходил провожать какую-нибудь симпатичную аспирантку. На следующий день он усаживался у Лоуренса на столе с истомлённым и скучающим видом и с его губ долго не сходила довольная ухмылка. Лоуренс деликатно подшучивал над ним и был искренне за него рад. Но не рад за себя. Потому что в голову продолжали лезть непозволительные мысли, унизительные для безупречной мужской чести Роберта, да и для собственной. Список проблем пополнялся: как Оппи одевался и каким был худеньким. Да ещё его глаза, да ещё красота, да ещё его постоянная близость. Как он курил, как держался в седле и как сидел на столе, подвернув под себя одну ногу и изогнувшись — было в этом что-то неприличное, провокационное, но как ему скажешь, как намекнёшь? Он ведь, паршивец, и сам понимает. Если к ним присоединялся кто-то третий, то Роберт вёл себя скромнее, на стол не лез и ног не задирал. Получается, его бесстыдство — всего лишь признак оказываемого другу доверия. Или же признак чего-то иного? Ругая себя, Лоуренс винил во всём его необычайную стройность. В ней всё дело, из-за неё тяжелеет дыхание и по собственному телу расползаются зыбкие волны, болезненно и сладко отдающиеся внизу живота. Для Лоуренса было большим и пугающим откровением, когда он впервые поймал себя на этой недвусмысленной реакции — он испытывал возбуждение. К Оппи его потянуло, и можно сколько угодно удивляться и возмущаться своему нежданно-негаданно открывшемуся постыдному изъяну, но никуда от этого не деться. Смущённо подбирая себе оправдания, Лоуренс объяснял возникающую тягу тем, что Оппи хрупок как девушка. Он грациозен и обворожителен, оттого и происходит эта ошибка — тело воспринимает его как женщину, как привлекательный объект. Подобную оплошность следует списать на собственную неудовлетворённость и воздержание: невеста Лоуренса, сознавая неизбежное зло, изредка ему уступала, но далеко не так часто, как хотелось бы. Притом даже взгляда на другую женщину Эрнест себе позволить не мог. А на Роберта не смотреть не получалось и не получалось не видеть его внешней привлекательности. И вот уже не получалось изгнать из сознания безумной мысли: что хочется заключить эту манящую хрупкость в тесное кольцо своих рук. Мысль проскакивала по сознанию быстрее молнии, и Эрнест не успевал схватить её на ходу. Она болезненно врезалась внутрь, куда-то в мягкую трепетную глубь и там тянула, дразнила и саднила: хочется взять эту хрупкость. Взять, как женщину. «Отыметь», — что за гадкое пошлое слово? Оно не то что к Оппи, оно вообще ни к одной девушке не должно быть применимо. Не должно, но внутри проносились обжигающие вспышки: Роберт, по обыкновению заскакивающий на высокий стол перед доской, закидывающий ногу на ногу и стягивающий пиджак — в изящных складках ткани невыносимо тонкой представляется талия, рукава рубашки нежными голубыми изгибами обрисовывают хрупкие плечи, обнимают тонкие руки… Будто нарочно. Осторожно, не оставляя улик и свидетельств, но всё-таки словно специально, так, чтобы зрителю взвыть хотелось — так Роберт курил, так двигался, так вёл себя и улыбался. Но при этом Оппи совершенно невинен — в этом, по своей наивности, Лоуренс был уверен. Он лишь в себе ощущал что-то чудовищное, саблезубое и взрыкивающее, что шевелилось в собственной полосатой мгле. Какое-то потаённое хищничество, сурово подавленное воспитанием, внутренним благородством, веками укрощения, селекции, окультуривания и одомашивания, но всё-таки дающее о себе знать — словно реликтовое излучение и далёкое эхо давних времён погонь и кровавых охот. Порой эта рудиментарная жестокость выкидывала на свет сознания ужасные и грубые подсказки, но они никогда и ни к кому применимы не будут. Но всё же. Отыметь (что за грязная нелепость?) — не сломав, ни в коем случае не испортив, не причинив настоящего вреда, но всё-таки выследить и поймать, придавить, впиться в загривок и отодрать хорошенько, использовать, чёрт бы его побрал, по назначению, ведь какое ещё назначение у такой красоты? Заласкать, покрыть поцелуями, сжать покрепче, наполнить собой, своим биологическим материалом, из-за которого столько хлопот, и тем присвоить себе, вколотить и втиснуть в кровать или просто в пыльные холодные камни… Невозможно, немыслимо, никогда этому не бывать. Лоуренс начинал бояться, что однажды из-за какой-нибудь случайности этот досадный секрет раскроется. У Роберта будут основания оскорбиться, а меньше всего на свете Эрнест хотел его обидеть и оттолкнуть от себя. Что же делать и как этого избежать? Ответ прост — надо выбросить глупости из головы. Необходимо поскорее жениться и отрезать пути к преступлению. Это представлялось Лоуренсу единственно верным, естественным и логичным выходом. Ко вступлению в брак всё давно готово, так к чему откладывать? Оппенгеймер в преддверии свадьбы немного приуныл и высказывал печальные опасения, что это нарушит их дружбу — он уже не раз такое проходил, когда близкие друзья, заведя семью, от него отдалялись. Лоуренс заверял его, что всё останется по-старому, и действительно этого хотел. Ради этого, можно сказать, и женился. Всё осталось по-старому. Молли понимала, что для мужа наука всегда будет на первом месте, и конфликтов на этой почве не возникало. Как и прежде, Лоуренс пропадал в лаборатории и в обществе Роберта — вместе они проводили не так много времени, как раньше, но этого оказалось достаточно. Достаточно, чтобы через пару месяцев сокрушённо признать — решительный шаг действия не возымел и от порочной склонности не избавил. Даже еженощно погружаясь в новые семейные радости, уделяя внимание своей чудесной, доброй и ласковой жене и порой расставаясь с Робертом на долгие дни, Лоуренс не переставал по нему томиться. Это было тревожное, зовущее и печальное чувство, щемящее сердце — всего лишь устоявшаяся привычка быть с ним рядом. Но когда Эрнест вновь оказывался возле него, то возвращалось беспокойным отголоском то самое, чего он боялся — постыдное возбуждение и желание накинуться на Роберта и отыметь. Чёрт знает, что такое! Лоуренс понятия не имел и не хотел даже задумываться, как это вообще делается — просто что-то абстрактное, безумное, звериное и запретное. Это была проблема, но не такая уж страшная. Роберт был столь замечательным другом и ценным коллегой, что ради него можно было пересилить себя и потерпеть. Да и страдания далеко не безвыходны. Лоуренс отключался от них, когда увлекался работой или когда поздним вечером возвращался в уютный, пахнущий свежей краской домик неподалёку от кампуса, который Молли с увлечением обустраивала. Эрнест любил жену, а его тяга к Робрету казалась ему противоестественной ошибкой. Погрешностью в расчётах — неизбежной, а потому Лоуренс почти не испытывал чувства вины, когда обнимал Молли и выплёскивал на неё накопившееся за день нежное напряжение, от которого она теперь отвертеться не могла. Да и в самом деле, в чём тут вина? К Роберту продолжало тянуть, но Лоуренс был уверен, что никогда не сделает ни единого шага в порочном направлении. Но продержалась уверенность недолго. Вскоре после свадьбы Молли забеременела и начала капризничать и скандалить. Она плохо себя чувствовала, пришлось на долгий срок оставить её в покое и вместе с тем снова начать мучиться с Робертом. А Оппи был терпелив и коварен. Ощущая неминуемое приближение своего триумфа, он никуда не торопился и смаковал долгожданную победу. Это уж потом он признался, что тоже испытывал влечение, причём с первых дней их знакомства. Но ему справляться с такими вещами было проще. Роберт сознавал собственную ценность, слишком высоко себя ставил и того самого «первого шага в порочном направлении» никогда бы не сделал — ему выдержки не занимать. Оппи из тех, кого добиваются, а не наоборот. Следовало признать, он поступал правильно. Если бы тогда, в первые безгрешные годы их дружбы, Лоуренс заметил его поползновения в свою сторону, то очень удивился бы и, наверное, мягко, но решительно отверг притязания, которые тогда показались бы ему лишь дурными и неуместными. Но зато теперь, несколько лет спустя, Лоуренс дошёл до кондиции, до такого издёрганного состояния, что уже перестал понимать, что хорошо, а что дурно. Может быть, ему хватило бы стойкости продержаться и не оступиться. Хватило бы, даже не стойкости, а лишь спасительного неведения, как в таких случаях действовать. Хватило бы бережного уважения, которое он питал к Оппенгеймеру, чтобы ничем своей погрешности не выдать. Но в ответ на первый нечаянный полушаг Роберт, тоже уставший ждать, ответил радостным твёрдым шагом, и назад было уже не отмотать. Обстоятельства сложились так, что у Оппи появилась ещё одна притягательная черта. Ещё один камушек, брошенный на чашу весов, окончательно склонившихся в сторону отчаянной страсти, а не холодного благоразумия. Дело в том, что Лоуренс, как и Роберт, с юности курил. Оппи вечно дымил как паровоз, Эрнест — гораздо меньше, но тоже пребывал в тисках пагубной зависимости. Однако Молли, дочка уважаемого доктора медицины, которую Лоуренс так долго обхаживал, была настроена резко против курения. Эрнест шёл на уступки: сперва не курил при ней, потом не курил перед свиданиями с ней, затем не курил целый день прежде, чем с ней встретиться — потому что она сердилась на запах, морщила носик и отказывалась целоваться. Ей бы хотелось, чтобы Лоуренс и вовсе бросил, но на такой радикальный шаг он идти отказывался. Он тоже имел право ставить условия — Молли была хороша, но и Эрнест в глазах её строгой консервативной семьи считался завидным женихом и наилучшим вариантом, который нельзя упустить из-за глупых прихотей. В преддверии свадьбы Молли тоже пошла на уступки — Лоуренсу позволялось курить вне дома и оставлять «свои вонючие сигареты» на работе. Но во время своей первой беременности Молли стала очень нервной. Дело даже не во возросшей чувствительности к запахам, а в охватывающем её раздражении, из-за которого она всё время искала повода, чтобы сцепиться. Она заявила, что более не выносит запаха курева — совершенно, её тошнит и ей плохо от малейшего ощущения дыма. Лоуренс соглашался на любые меры, лишь бы её успокоить, и ему не осталось ничего иного, кроме как пообещать, что он бросит и больше никогда не возьмёт сигарет в руки. Раз дал слово, пришлось выполнять. Врать и курить тайком, словно прячущемуся от родителей мальчишке, ему не позволяла порядочность. Эрнест принял решение и намеревался его придерживаться. Он даже поспешно втолковал себе, что Молли права — от сигарет одна грязь, нездоровье и пустые расходы, да и человеку науки не пристало тратить время на такую ерунду. Оппи, услышав об этом нововведении, лишь скептически усмехнулся. Он не очень-то Молли жаловал, как и она его. Когда Лоуренс приглашал его к себе домой, Роберт являлся неизменно при полном параде, с белыми орхидеями и с сигаретой в зубах. С Молли он любезничал как мог, но на неё его чары не действовали. Сперва Молли крепилась, но после, забеременев, став раздражительной и нетерпимой, она впервые позволила себе крепкое словцо и заявила, что больше этого самодовольного засранца видеть не желает. Бросить курить оказалось непросто. Потребовались непредвиденно большие волевые усилия. Лоуренс поставил себя в жёсткие рамки — выбросил все имеющиеся сигареты и раз навсегда запретил себе к ним прикасаться. Подход не самый разумный. Эрнест недооценил проблему, но отступать от намеченного курса не хотел. Как всегда, он старался отвлечься работой. Это удавалось, но лишь теперь он осознал, какую большую роль курение играло в этой самой работе: остановиться на минутку, успокоиться, перекурить, подумать, взглянуть на задачу под другим углом — и решение приходило. Теперь же что? Жевать конфету или пить газировку — совсем не то. Потом стало ещё труднее. Сказывались последствия резкого отказа от никотина — наркотика, который, хоть и считался тогда безвредным, но формировал мощную зависимость. Лоуренс замечал, как с каждым днём его состояние ухудшается: сперва непривычный упадок сил, нарастающая раздражительность и тревожность. Затем снижение работоспособности. Мыслить связно не получалось, не удавалось сконцентрироваться, и от этого портилось настроение. По малейшему пустяку вспыхивал гнев, что вообще Лоуренсу было не свойственно. Он срывался на студентов и коллег и сам на себя за это злился. Все привыкли к его неизменному добродушию, и потому теперь смотрели на него с упрёком и возмущением. Курить хотелось нестерпимо, а вместе с тем и есть, потому что лишь за едой тяга слегка отпускала. К этим бедам прибавилась и бессонница. Всегда отличавшийся крепким здоровьем (за исключением с детства испорченного над учебниками зрения), Лоуренс никогда ещё не чувствовал себя так паршиво. Но он убеждал себя, что рано или поздно это пройдёт. Не прошло. Ему стало легче, через несколько месяцев большинство проблем отступили. Вернулись силы и ясность рассудка, ощущение здоровья и внутренней гармонии. Расшалившиеся нервы пришли в норму. Снова Лоуренс стал приветливым, доброжелательным и отзывчивым, и студенты, как и прежде, встречали его лишь доверчивыми обожающими улыбками. Но главное оказалось утеряно — чувство свободы. Курить не перестало хотеться никогда. Все последующие годы — а их было немало — внутри недоставало проклятого химического элемента, отвергнутого, но не потерявшего значимости. Брошенная привычка всегда властно звала, давила и беспокоила. Всегда проклятые пачки и зажигалки притягивали взгляд. Сколько бы лет ни миновало, как бы близко ни подобралась старость, сигареты в чужих руках заставляли завистливо сглотнуть и с усилием подавить поднимающуюся в горле горечь. Когда Лоуренс расходился с кем-то в коридоре или на улице, и от человека этого пахло курением, он едва-едва сдерживался, чтобы не вдохнуть поглубже и не застонать от наслаждения и разочарования, не обернуться и не кинуться следом в жалком порыве — зарыться лицом в пропахшую дымом одежду. Каково же ему было находиться рядом с Робертом? Очень даже хорошо. Зная, что друг бросил, Оппи смолил как ни в чём ни бывало. Но это не мешало, а наоборот, помогало, давало хоть какую-то лазейку в тех жёстких границах, которые Лоуренс для себя провёл. Себе Эрнест курить запретил, но рядом непрестанно источал яд источник желанного дыма. В Роберте было предостаточно никотина, чтобы опосредованно удовлетворить ноющую потребность. Лоуренс сам не замечал, как старается держаться поближе к Оппи и к его адски крепкому нефильтрованному «Честерфилду». Как задерживает дыхание, чтобы вдохнуть, поймав его выдох, чтобы дышать вместе с ним и дышать им. С жадностью, с удовольствием, граничащим с отчаянием, Эрнест втягивал его запах — горький, солоноватый, уличный. Тот самый запах, который прежде Лоуренс и сам носил, но который теперь медленно, с болью и яростью, покидал его кожу и одежду. Этот запах, может быть, объективно не очень приятный, сбоящим от ломки мозгом воспринимался как самый желанный и восхитительный, как острейшая ностальгия по драгоценному. Молли жаловалась, что куревом он него по-прежнему пахнет, но от этого было никуда не деться. В те времена вред курения ещё не был научно доказан, а табачные компании проводили столь плотную и всеохватную рекламную программу, что некурящих людей можно было по пальцам пересчитать. Обществом курение не порицалось, а приветствовалось, потому как в условиях капитализма многим приносило прибыль. Не только преподаватели, но даже и некоторые студенты из тех, что посмелее, дымили прямо в аудиториях, и это никого не смущало. Курили в ресторанах и в транспорте, во всех учреждениях от школ до больниц, все и везде, и потому Лоуренс просто не мог не пропахнуть дымом. Но он твёрдо заверял жену, что сам бросил, и это было правдой. Правдой было и то, что для болезненно обострившегося обоняния исходящий от Роберта запах прокуренности становился притягателен до нестерпимости. Оппи был продымлён насквозь, но этот резковатый и терпкий запах, словно средние ноты аромата, изыскано оплетался его собственным запахом. Базовые ноты его существа: его наглаженные рубашки и твидовые костюмы, его одеколон, отдающий яблоком и корицей, химически-сладкий запах его шампуня и туалетного мыла. И прочие мелочи его жизни: меловая пыль и новая бумага, шоколад, острые мексиканские соусы, кофе, а порой и алкоголь — мартини или виски, которыми Роберт иногда подбадривался по утрам. И ещё пахло от него чем-то имбирным и одурманивающим, принадлежащим только его тонкой, загорелой, как подобает калифорнийцам, коже. Так ощущалась сама его молодость, сама его хрупкость, сама синева. Всё-таки он был мужчиной и пахло от него по-мужски, по-животному, но вместе с тем безумно нежно. И эта нежность, угадывающаяся в сладковатой гари, словно очертания дома в тумане, просто сводила Лоуренса с ума. Сам того не ведая, Роберт помог побороть зависимость. Вернее, он заслонил её, заменил собой. Оппи был иным наркотическим средством, куда более сильным, чем никотин, но, по счастью, почти безвредным, если не счесть за вред отданное ему сердце. Роберт его не разбил. Лишь поиграл немного и равнодушно отложил в сторону. На этом Лоуренс и оступился. Как-то раз, в самый разгар своей борьбы, он после рабочего дня принял приглашение и зашёл к Роберту в гости, в его роскошную, но необжитую съёмную квартиру возле университета. Не вынимая изо рта сигареты, Роберт скинул на спинку кресла пиджак и отправился на кухню, чтобы приготовить им по мартини. Оппенгеймер гордился своим якобы непревзойдённым талантом смешивать коктейли. И ещё своим фирменным блюдом из мексиканской кухни, которым угощал друзей — зверски острым чили кон карне. Но от этого Лоуренс как всегда благоразумно отказался и попросил ограничиться коктейлем. Эрнест с грустью думал о том, что дома получит нагоняй не только за осевший на одежду дым, но ещё пуще за запах алкоголя. Ему было тяжело, его потряхивало от напряжения и вместе с тем тело сковывала усталость дня, казавшегося длинным и бестолковым. Работа не ладилась, потому что внутри что-то болело, и ясно уже было, что это неизлечимо. К тянущей боли, напоминающей чувство неутолимой жажды, придётся привыкнуть. Эрнест и сейчас уверял себя, что счастлив в браке, но всё-таки домой ему не хотелось. Ему хотелось курить — прямо до того, что пальцы сводило и поперёк горла становился ком. Особенно в этой квартире, где на всех предметах лежала печать курящего владельца, но это всё равно что рассыпанные по столу сухие крошки против адского голода. Да ещё Роберт — стройный, привлекательный, ласковый и лукавый, как всегда лёгкий и стремительный, сегодня тоже немного задумчивый. К нему тянуло, но Лоуренс, привыкший жёстко себя сдерживать, уже и эту тягу воспринимал как ещё одну утомительную, бесконечную, надрывающую нервы обязанность. Сексуальное напряжение давило остро, сердило, выводило из себя, но Роберту он не мог сказать ни одного раздражённого слова. Эрнест понимал, что сделал себе только хуже, придя сюда, но вместе с тем отказаться от приглашения — навлечь ещё более невыносимую тоску. Потому что здесь хотя бы пахнет Робертом. Хотя бы так к нему прикасаться — уже утешение, пусть и слабое. Взгляд Лоуренса упал на пиджак на спинке кресла. Оппи позвякивал на кухне, оттуда вился приятный дымок, а значит, он не увидит. Мысль была откровенно безумной, но она посулила страдающему от ломки организму радость. Эрнест не успел себя остановить — он сел на кресло и сперва только повернулся. Коснулся носом тёмного ворса и уловил столь желанную горечь, но этого оказалось мало. Его понесло. Он стянул пиджак со спинки, сгрёб у себя на коленях, со всем накопившимся отчаянием погрузил в него лицо и глубоко и надрывно вдохнул, словно вырвавшийся из воды утопающий. Все те чудесные запахи, переплетение которых он ловил украдкой, словно вор, теперь оказались близко-близко, прямо в нём, и он не мог надышаться. Нелепая, должно быть, была сцена. Через секунду, через час, а может, через несколько солнечных дней он услышал тихое покашливание. Роберт стоял перед ним с двумя тонкими бокальчиками с наколотыми на зубочистки оливками и растеряно смотрел своими невозможными библейскими глазами. Милые и жалкие оливки, обсахаренные краешки бокалов — эта смешная старательность растрогала чуть не до слёз. Или это Оппи растрогал, такой большеглазый, бровастенький, беззащитный и как будто испуганный. Или это восхитительнейший из запахов растрогал? Горьковатый бездомный запах мужественности и уязвимости. Сгорая от стыда и неловкости и не зная, что бы такого промямлить, Лоуренс отложил пиджак в сторону. А дальше произошло немыслимое. Руки Оппи слегка дрожали, когда он поставил бокалы на журнальный столик. Он приблизился, наклонился, для устойчивости положил ладонь Лоуренсу на плечо и поцеловал. Эрнест совершенно этого не ожидал и от удивления раскрыл рот. Прежде, чем понять, что происходит, он почувствовал то, в чём неистово нуждался. Гораздо сильнее и яснее, чем запах, горький вкус поцелуя — резкий, прожигающий и злой. На мгновение Роберт отстранился, чтобы торопливым движением спихнуть с лица Эрнеста мешающие очки, толчком заставил его откинуться назад и снова приник. Оппи двигался быстро и настойчиво, ничуть не боясь или же решительным напором заглушая страх. Это был совсем не такой поцелуй, какие Лоуренс дарил своей жене — те были степенными, аккуратными, поверхностными, а тут — какой-то ураган. Почти до боли столкнулись зубы. Нежности не было — только смятение и жадность. Лоуренс почувствовал его губы, тонкие и шершавые, почувствовал, как руки неожиданно сильно обхватывают шею и голову, не дают вырваться, даже если бы Эрнест попытался. Он не пытался. Он раскрылся навстречу, увлечённо ловя вкус чужой слюны, чуть кисловатой, терпкой, неприятной лишь в первую секунду, но уже в следующую — идеальной. Наверное, потому, что Роберт только что покурил, этот чудесный рот нестерпимо захотелось вылизать, выесть до дна. Слишком тяжёлые сигареты, слишком крепкий кофе, слишком острая пища. Всё было выжжено, истерзано болью пагубных пристрастий и преодолённых запретов в погоне за рано притупившимися ощущениями. А теперь ещё и это — обжигающе запретный поцелуй. Лоуренс сам не понял, как положил руки ему на бёдра и с моментально вспыхивающей страстью притянул ближе. Оппи тут же легко и согласно поддался и оказался у него на коленях. Жёсткий вкус табака ударял в изголодавшиеся по нему рецепторы, и в голове буквально взрывались торжествующие фейерверки. Только бы подольше не возвращаться к реальности, Лоуренс доставал языком привкус сигарет, который ещё не успел забыть и по которому так тосковал, что на накрепко закрытые глаза давили счастливые слёзы. Да и руки уже действовали, опережая сознание, обнимали и стискивали, привычным образом шарили, выискивая зазоры в одежде. Сам Лоуренс практически не сознавал, что делает, но Роберт счёл нужным остановиться. Весь встрёпанный, раскрасневшийся и дрожащий, он вырвался и, унимая дыхание, отошёл. Лоуренс тоже тяжело дышал. Он чувствовал себя пьяным и понимал одно — он в шаге от непоправимой ошибки. Не в шаге уже — на волосок от неё. Смущение и стыд раздирали на части. Да ещё возбуждение, накатившее удушливой волной и скрутившее неподъёмно-сладостной болью. Лоуренс нашарил в кресле очки, кое-как поднялся, пряча глаза и отворачиваясь, скомкано попрощался и выскочил вон. До поздней ночи он бродил по окрестностям, пока не унялся. Он безбожно путался в показаниях: то твердил себе, что это обоюдная ошибка, случайность, что Роберт, может быть, так пошутил, или же неправильно воспринял увиденную им картину. С другой стороны, его охватывала безумная радость, а все прежние установки насчёт пагубности мужеложества и семейной верности летели к чёрту, стоило противопоставить их прелести этого поцелуя. Роберт именно что правильно воспринял увиденную им картину и ответил, можно сказать, взаимностью, а значит теперь… А если… А как же? Когда Лоуренс вернулся домой, Молли давно спала, и на следующий день он ускользнул из дома как можно раньше. Муки совести пока не тревожили — потому что не было ясности, насколько тяжёл проступок. Оказалось, что очень тяжёл. На работе, как только они остались наедине, Роберт снова полез целоваться, да ещё с таким напором, что, неловко рванувшись, до крови прикусил Лоуренсу губу. В руке у Оппи тлела сигарета, он казался невыспавшимся, издёрганным, но полностью уверенным в своих действиях. И Лоуренс только покорялся ему, снова и снова бессильно поддаваясь его натиску, а потом ужасно мучился, потому что в таком взвинченном состоянии приходилось ещё и вести занятия и разговаривать с людьми. К робким попыткам Эрнеста напомнить о своём супружеском статусе, как и к ещё более несмелым словам о том, что оба они — мужчины и что так нельзя, Роберт не прислушивался. Он прямо заявил, что на это ему наплевать. Несколько дней они так промаялись, при любой возможности друг на друга бешено кидаясь. Лоуренсу казалось, что он уже на грани помешательства. Он не мог нормально функционировать, не то что работать, думать и связно излагать свои мысли студентам. Когда Оппи позвал его вечером к себе, Эрнест уже и не знал, радоваться или ужасаться. Благоразумие уныло подсказывало ему, что он должен отказаться, но тело бунтовало и требовало. В едва начавшемся браке Лоуренс успел привыкнуть к регулярным и полноценным утешениям, и без них ему было ещё тоскливее, чем до женитьбы. Самоудовлетворение всегда казалось отвратительным и облегчения не приносило. Пойти к проститутке? Нельзя. Это гадко и подло, да и опасно, ведь если о таком прознают в университете, то проблем не оберёшься. Да и хотелось ему именно Роберта. Роберта, которого он, в тайне от себя, уже не первый год желал, Роберта, такого красивого, притягательно пахнущего и потрясающе целующегося, стройного, лёгкого, смелого и голубоглазого. Выяснилось, что Роберт в таких делах вполне искушён. Он тоже по первости стеснялся, мялся, заливался краской и пыхтел, но он знал, что делать и команды отдавал точные. Оппи и в этой, не такой уж сложной науке оказался превосходным преподавателем, не особо опытным, но терпеливым и снисходительным. Без одежды он был ещё более хрупким, и Лоуренс очень боялся причинить ему боль, доставить хоть малейшее неудобство. Но практика всегда давалась Эрнесту лучше, чем теория. К этому захватывающему физическому процессу он приложил все свои аналитические и интуитивные способности и вскоре научился, нашёл баланс и верные пропорции — когда брать инициативу, а когда поддаваться, как применять и сдерживать силу, как распределять вес, под каким углом входить и как двигаться, какие предварительно совершать действия, чтобы довести Роберта до того, что он сам попросит, чтобы его взяли. Пара месяцев пролетела, словно в лихорадке, в частых свиданиях, в увлечённом изучении друг друга, пределов и возможностей, в открытии неистощимых источников радости, в растворении. Для экспериментов отвели необъятный полигон возмутительно большой и широкой кровати с дубовой спинкой, которую Роберт специально заказал взамен старой, на которой Лоуренсу было тесновато и крепкость которой не внушала доверия. Вскоре не осталось ни стыдливости, ни неуверенности, ни сомнений. Мужская физиология перестала Лоуренса смущать и он находил её только лишь прекрасной и возбуждающей. Вернее, не мужскую физиологию в целом, а только принадлежащую Роберту. Только его тело являло сокровище: его мужественная хрупкость, его выпирающие рёбра, выступающие лопатки и острые ключицы, и тазовые косточки, и маленькие, чувствительные соски на безволосой плоской груди, и даже его мужское естество не вызывало отторжения. Его тоже тянуло целовать и гладить — от этого потряхивало, но не от отвращения, а от дикости происходящего. Однако, если Роберт этого хотел, Лоуренс хотел этого тоже. Хотел отплатить ему всем, чем только мог, потому что получал, по своему расчёту, самое ценное — умопомрачительную упругую узость в том замечательном бархатном месте, которое необходимо усерднее всего ласкать пальцами и языком, прежде чем войти в него, предварительно так обильно залив смазкой, что постельное бельё пропитывалась ей до самого матраца. Медленно, медленно, с нарочными издевательскими остановками и бесконечными вопросами, всё ли хорошо — до тех пор, пока Роберт не вспылит и не взвоет в подушку. А затем всё сильнее, быстрее и глубже, чтобы он дышал со хрипом и вскриками, можно даже чуть придавить его, сжать покрепче — ему это нравится. От всего Лоуренс пребывал в томительном, тяжеловато давящем на сердце восторге: от ломких кончиков его ушей, заострённых, полупрозрачных, как у кролика, от изрезанных трещинками, опалённых дымом шершавых губ, от костлявых тонких запястий и длинных пальцев, обожжённых, сухих, пожелтевших и огрубевших от мела и сигарет, от терпкого вкуса и горького, имбирно-пепельного запаха, от привычки Роберта курить до соития, после, а иногда даже и во время. Всем этим Роберт отличался от Молли — мягкой, полной и обволакивающей, ухоженной и благоухающей цветами и молоком. Столь явная разница позволяла Лоуренсу разносить далеко по оси ординат две эти любви и не чувствовать, что он, пользуясь одной, пренебрегает другою. Собственно, Молли была скромна, целомудренна и ничего сверх положенного не позволяла. А с Робертом можно было провернуть что угодно, он и сам, когда на него на пьяную голову изредка нападала какая-то бесовщина, такого требовал, что Лоуренс потом по несколько дней не мог прийти в себя, удивлялся и ёжился. Унизительно и даже, пожалуй, мерзко, но так горячо и ярко, что от одного воспоминания вскипала кровь и к горлу подступала муть. Опьяняющая огневая страсть охватывала, стоило спустить её с цепи, а сигнал тому — закрытая дверь, опущенные шторы и сокровенно-нежный голубой взгляд, сообщающий, что он готов и что хочет. Сам Лоуренс заводился ещё задолго до намеченного часа — ещё в университете, когда, по обыкновению сидя у Оппи на лекции в заднем ряду, любовался им и, пропуская мимо ушей уже выученную наизусть теорию эволюции звёзд, прокручивал в воображении всякий разврат, который осуществится не сегодня так завтра. Но Лоуренс никогда не терял головы. Никогда не переставал наблюдать, слушать и ловить ответные сигналы, делать пометки на полях и вносить результаты в свои таблицы. Даже испытывая несравненное удовольствие, даже вбивая его в стол (для мягкости накрытый одеялом) или в стену (сперва проверенную, чтобы ни обо что Роберт не поранился), Лоуренс не отпускал самоконтроля. Не потому даже, чтобы был так уж хорош в контроле, а потому что любовь заставляла ставить Роберта и его ощущения на первое место. Об Оппи хотелось заботиться, тянуло во всём относиться к нему бережно и трепетно, с восхищением, с преклонением, которого он заслуживал. В этом и была самая большая награда — в его наслаждении, в его сладких стонах и судорогах. В резких движениях головой и рефлекторных сжатиях, с которыми он изливался и после распластывался, тяжело дыша, похрипывая, вздрагивая и скребя пальцами простынь. Лоуренс был сильнее его, выносливее, мощнее, ему всегда хотелось ещё больше, но он укрощал себя и послушно отступал, как только замечал, что с Роберта хватит. Тогда страсть сменялась бесконечными смешными нежностями, осторожной помощью и ласковыми касаниями. И всё было отлично. Обоюдно, взаимно, в расчерченных границах. В университете они только целовались и переглядывались — не слишком этим увлекаясь, не во вред работе. Пару раз в неделю Роберт звал его к себе «на мартини», что при посторонних звучало совершенно невинно, но по Лоуренсу ударяло, словно из пулемёта, и гулко и томительно отдавалось в груди. Оппи ничуть не расстраивался, когда Лоуренс не оставался на ночь и после любви, поспешно приняв душ, убегал домой. Эрнест был прикован к семье, ко множащимся детям и заботам. Сердцем его тянуло к Роберту, но вырваться было невозможно. Не стоило травить себе душу несбыточным. Более того, если отбросить вожделение, успокоиться и вглядеться пристальнее, то становилось понятно, что собственная жизнь Лоуренса вполне устраивает. Ему нужна семья, стабильность и уверенность в завтрашнем дне. А Роберт — и впрямь что-то несбыточное. Как ни был Оппи хорош, но он — далёкая звёздочка, сияющая сверхновая, недоступная и космически одинокая. Не принадлежит никому и ни в ком не нуждается. А жалким образом метаться за ним в своре его поклонников, мечтая о его взгляде и всего себя принося к его ногам — участь не самая завидная. Роберт жил своей жизнью. Через несколько лет он перебрался в новый дом (но надолго там не задержался — он вообще любил менять места жительства). Там он устраивал вечеринки для друзей и по вечерам толпами водил избранных студентов — своих фаворитов, сочетавших острый ум и безграничное обожание к великолепному преподавателю. Оппи хорошо зарабатывал. В Беркли он получал немало, и самые престижные университеты страны за краткий курс его лекций готовы были выложить любую сумму. Да ещё относящийся к Роберту, словно к божеству, отец осыпал его деньгами и едва ли не ежегодно дарил ему новые автомобили, которые Оппи имел обыкновение разбивать. В общем, Роберт не бедствовал. Ту же подобострастную стаю студентов он водил по ресторанам, где за всех платил, и делал любимцам дорогие подарки, некоторым даже оплачивал учёбу, если видел в них научный потенциал. А они в свою очередь платили ему тем, что превозносили его, копировали его стиль, перенимали его интересы, смотрели ему в рот и считали его истиной в последней инстанции. Роберт любил внимание, особенно такое — искренне, трескучее и бестолковое. Студентов и аспирантов он не воспринимал всерьёз — они были для него всё равно что котята, с которыми он забавлялся от скуки. В хорошем настроении он мог быть с ними шутлив и ласков, а в плохом — мог оскорбить, унизить и растоптать во прах, и всё ему позволялось. У Роберта было полно и других друзей и дел. Все любили его, все хотели его, потому что он был щедр, гениален и обаятелен. Лоуренс имел основания полагать, что занимает в его жизни особое место. Особое — чуть в стороне от этой шумихи. Особое, потому что Эрнест получал необычайную привилегию оставаться с Робертом наедине и владеть им целиком, пусть всего пару часов в неделю. Если и печальным, то совсем чуть-чуть было осознание, что вся их связь для Оппи — лишь приятное дополнение к любимой работе, ограничивающееся территорией университета. Лишь логичное продолжение совместно проводимых семинаров и пробных запусков ускорителей тяжёлых заряженных частиц. Прямое следствие физики и химии, взаимопроникновение на основе фундаментального понятия квантового поля, философский эксперимент «more geometrico», и прочая, прочая. Но интересы Роберта выходили далеко за рамки релятивистских явлений. Почти никогда Эрнест не мог составить Оппи компанию в его поездках и путешествиях. Но никто из них не показывал, насколько это грустно. Эрнесту — грустно очень. А Роберту? Ему, скорее всего, всё равно. Он имеет на это право — на других друзей и других поклонников. Не было в Оппи ни ревности, ни требовательности, ни собственничества и никаких обид, и Лоуренс понимал, что тоже должен быть таким. «Лишь приятное дополнение к совместной работе», изложение философской системы геометрическим методом — разве и для Лоуренса это не так? Всё-таки нет. Пусть Оппи несбыточен и сверхново далёк, но Эрнест чувствовал, что любит его. Вопреки собственным оковам и благоразумию, он всё же знал, что есть на земле что-то по-настоящему прекрасное, единственное, неповторимое, что никогда не отпустит. Да, он не променял бы семейного благополучия на Роберта, но это вовсе не значит, что Роберт менее ценен. Он бесценен, он — лучшее, что могло с Лоуренсом случиться. Но от этой пугающей истины достаточно просто заслониться суматохой дел. Внешне Эрнест был спокоен, рационален, почти совершенно адекватен и отдан семье и своему всё увеличивающемуся в размерах циклотрону. Но сам-то он знал, какое безумие носит крепко запертым внутри. Он мог без Роберта прожить и день, и неделю, и даже месяц, если Роберт уезжал в отпуск в свою пустыню, навещал родителей или брал курс преподавания в другом университете — самые преданные студенты за ним тянулись, словно перелётные птицы, даже ради нескольких занятий, и не зря. Каждое могло стать событием в научном мире, ведь Оппенгеймер эффективнее всего мыслил в потоке, среди людей, умных и заинтересованных, ловящих и перехватывающих его мысль на лету. Эрнест мог обойтись без секса и даже без поцелуев, и даже без ласкового взгляда его инопланетных опаловых глаз. Даже без разговоров с ним, меж тем как мало что в жизни доставляло столько же удовольствия, сколько его эрудиция и обаяние. И бывает же на свете, что в одном человеке сочетаются столь острый ум и дивная красота! Лоуренс мог продержаться, потому что был хорош в самовнушении и потому что никогда не терял надежды, что придёт момент, когда Оппи снова окажется рядом. Рядом, в соседней аудитории или в ванной, из которой вот-вот выйдет в пушистом халате, с мокрыми волосами и сигаретой во рту, и подойдёт, посмотрит с нежностью и печалью и даст к себе прикоснуться. Пропасть собственной одержимости раскрывалась перед Лоуренсом лишь в те моменты, когда он непосредственно в неё погружался. Когда падал в одурманивающий вкус поцелуев, так никогда и не лишившихся наркотической силы, и в обворожительность тела, с годами становящегося всё более хрупким, тела, теряющего жизненную силу, но лишь отчётливее приобретающего утончённость, пронзительную беззащитность и горькую прелесть. Лоуренс легко мог поднять его на руки. Мог его, от худобы гибкого, сложить пополам, мог доставить ему удовольствие, которое, как Роберт сам с расслабленной улыбкой признавал, он не получал ни с кем: «Я ведь три года тебя караулил. Да, оно того стоило…» И ещё четыре года счастья. Немалый срок. Лоуренс понимал, как сказочно одарён, как богат, и что если однажды богатство отнимут, он не должен чувствовать себя ограбленным. Не должен сетовать, если хоть раз это испытал, а он испытал раз сотни: дни рядом, часы свиданий, минуты, когда Роберт, не принадлежащий никому во вселенной, принадлежал только ему. То есть, в минуты прямого обладания: когда дрожащими от нетерпения, но бесконечно терпеливыми пальцами Лоуренс осторожно вынимал его галстучную булавку, расстёгивал маленькие пуговицы рубашки, прежде чем приникнуть губами к его тонкой коже, покрытой голубоватыми прожилками, куда ни ткнись, бьющейся под языком, словно крохотный родник под кленовым лиственным покровом. Подставляясь под ласки, Роберт запрокидывал голову, пропускал сквозь пропитанные дымом пальцы волосы Лоуренса, то притягивая к себе, то отодвигая, управляя, божественно манипулируя. Кровать мерно и тихо стукала изголовьем о стену, и спина Роберта, костистая змейка его позвоночника казалась такой безмерно хрупкой по сравнению с собственной рукой, лежащий на его пояснице… Без Роберта Лоуренс не сомневался в своей мужественности и ориентации, и его передёргивало, если он, для собственной проверки, пытался подумать о других мужчинах — нет, это было немыслимо. Но с Оппи происходило какое-то колдовство. Его замутнённые страстью глаза приобретали непреодолимую гипнотическую силу и по одному его слову, особенно если это слово было произнесено сбившимся, хрипловатым и низким от желания голосом, Лоуренс был готов на всё, что угодно. Не в плане постели (это само собой разумеется), а в плане отдачи правой руки, в плане вынутого из груди сердца, в плане принесения всей своей жизни к его ногам, к его сиятельному алтарю. Но вырвавшись из этих пут, Эрнест возвращался на позицию рациональности. Разбирал собственное положение беспристрастно, опять же для собственной проверки, судил себя строго. Выходило, что Оппи ему попросту удобен как любовник: ничего не требует, обеспечивает удовольствие и полное сокрытие тайны и без возражений, с охотой, принимает на себя женскую роль — иначе бы Лоуренс не смог. Жена дозволяла к себе прикоснуться не чаще раза в неделю — воспитанная в строгом пуританстве, она воспринимала секс как тягостную обязанность. Этого было мало, и к тому же она при малейшей оплошности беременела, оказываясь недоступной на ближайший год. Заводить любовницу Лоуренсу не позволяла совесть, да у него и времени на это не было. При таких условиях Роберт — просто находка. Жаль только, что не сидит на месте и то и дело уезжает бог весть куда… А суждений о том, с кем приятнее спать и кого он любит больше, Лоуренс старался избегать. Слишком очевиден становился ответ. Вернее, ответ был одним среди дней и трудов. Но он оказывался иным в те моменты, когда Эрнест оказывался перед своей истиной, перед своим большеглазым сокровищем. Это продлилось достаточно, и потому, когда закончилось, Лоуренс, как и обещал себе, остался не обманут и не брошен, а только лишь награждён тем, что было. Оппи встретил Джин Тэтлок и здорово ею увлёкся. Прежде его связи с женщинами были исключительно кратковременными, а на протяжении тех безоблачных лет, что длился его служебный роман с Лоуренсом, Роберт и вовсе с женщинами не водился. С аспирантками он флиртовал напропалую, даже и с парнями некоторыми аккуратно заигрывал — только чтобы покрасоваться, но физически оставался неприкосновенен. Эрнест нисколько не принуждал его к этому — это было бы смешно и жестоко при собственном счастливом браке. Для очистки совести Лоуренс даже старался иногда намекнуть, что вовсе не будет против, если Оппи развеется. Для Роберта верности не существовало. Просто на том жизненном отрезке ему не требовалось никого иного, и Лоуренс, видя это, не мог не гордиться собой и не раздуваться от собственной значимости и мастерства. Он не имел права требовать верности, но, благодаря жизненным обстоятельствам её получая, был ею незаслуженно осчастливлен. В тридцать шестом счастью пришёл конец. С Лоуренсом Роберт наигрался, и теперь ему не требовалось никого, кроме Джин. Впрочем, нет, дело не в Джин и не в её исключительности. Утешительна ли сия догадка? Не особо. Наверное, Лоуренс просто выработал свой полезный ресурс. Прошёл период полураспада собственной квантовомеханической системы, надоел, наскучил, и более не представлял непревзойдённой ценности. Закрутив бурный роман с Джин, Оппи снова стал путаться с другими женщинами, да и ради разнообразия Лоуренса иногда приглашал на мартини — всё реже и реже, и уже не вытворял всяких непотребств и отдавался спокойно и ласково, как будто из жалости. Подобные скверные мысли Лоуренс гнал от себя подальше — он не имел права подозревать Оппи в такой низости, как снисходительная жалость к отставленному в сторону любовнику. Нет, ерунда. Роберту по-прежнему нравилось спать с мужчинами, то есть, с единственной мужчиной, которого он считал достойным допуска до собственной драгоценной персоны. Просто он запутался, как уже путался прежде. Все мысли, всё сердце, вся душа Роберта оказались отданы Джин, но он понимал, что она — не та, кто ему нужен. Однажды вместо обещанного мартини Оппи напился, и его потянуло на излияния. Лоуренсу пришлось, стиснув зубы и гладя его по голове, выслушать перепутанную исповедь о том, что Джин, видите ли, — настоящая любовь, совершенно особенная, истинная, единственная, первая, нет, вернее, вторая после какого-то преподавателя из Кембриджа… На этом месте, даже будучи пьяным, Роберт осёкся и прикусил язык. «О том преподавателе» он никогда не рассказывал, но иногда ненароком упоминал — это было что-то священное, запретное, мрачное и до сих пор для него болезненное. До Лоуренса доходили гнусные слухи о той, в своё время наделавшей шуму истории — якобы в Кавендишской лаборатории Оппенгеймер пытался то ли из научных разногласий, то ли из ревности, то ли из душевного расстройства, то ли ещё из какой блажи отравить несговорчивого любовника. Эрнест нарочно старался в это дело не лезть. К женщинам он не ревновал, но, переняв от Роберта его страх и боль, тоже, услышав имя одиозного Патрика Блэккета, сжимался в комок и испытывал желание зашипеть по-кошачьи и выпустить когти. Из уважения и любви к Роберту, да и из заботы о собственном душевном спокойствии, Эрнест не хотел ничего знать об этой тёмной истории. Понятное дело, были между Кембриджем и Беркли еще немецкий Гёттинген и беспечное фланирование по Европе, в котором Роберт был окружён друзьями и занимался отнюдь не только наукой. Были у него какие-то другие мужчины. Успел же Роберт за этот, заключающий несколько лет, жизненный отрезок от кого-то набраться опыта? Но ни о ком из них Оппи не вспоминал, и потому сих неизвестных Лоуренс предпочитал считать ничего не значащими. Важно ограждать себя от лишней, а уж тем более ранящей информации. Он бы и о Джин Тэтлок ничего не хотел знать. Видя, что Лоуренсу тяжело о ней слушать, Роберт разговоров о своей подружке не заводил. Но, поскольку на уме у Роберта была только Джин, остальные темы теряли значимость. Оставаться наедине становилось труднее и уже не так весело. Лоуренс убеждал себя, что не ревнует и не злится, он как всегда по-дружески обнимал Роберта, после работы вёл его ужинать, провожал, развлекал и ухаживал. Но Оппи был задумчив и рассеян. Его неземные глаза останавливались на одной точке, а если и смотрели на Лоуренса, то уже не так, как прежде. А Эрнест слишком хорошо его изучил, чтобы видеть насквозь. И ладно бы Джин была просто роковой красоткой или взбалмошной стервой. Нет, хуже, она была коммунисткой! Именно из-за неё Роберт лез в левое движение, мутил студентов, шёл против университетского начальства и устраивал себе проблемы. Проблемы эти перекидывались и на Лоуренса, потому что все привыкли к их близкой дружбе и Эрнеста тоже записывали в коммунисты. А для Лоуренса это было катастрофой, как в личном, так и в профессиональном плане. В общем, их дружба претерпевала не лучшие времена. Любви было всё нипочём, но её Лоуренс мог хранить в своём сердце сколько угодно, вне зависимости от того, близко Роберт или далеко. И Роберт, увы, отдалялся. Но случались ещё сиятельные вспышки. К себе на мартини Роберт больше приглашал — должно быть, его дом слишком плотно оброс свидетельствами регулярного нахождения в нём Джин Тэтлок. Однако, бывали иные подарки судьбы. Например, приглашение в Перро Калиенте. За все восемь с лишним лет их знакомства Лоуренс ещё ни разу не бывал в знаменитом пустынном краю, который Роберту был так дорог и куда Роберт почти в каждый свой отпуск выбирался. Эрнест давно хотел съездить туда, но его слишком крепко держали жена и дети. Но в этот раз Лоуренс, получив приглашение, вырвался. Слишком уж тянуло, да и упрямо подталкивала тоскливая мысль, что, может быть «в последний раз». С ним Роберт об этом не говорил, но общие знакомые судачили, будто Оппи делал своей коммунистке предложение. Та его отклонила, но куда-нибудь это приведёт… Всего лишь шесть дней, включая дорогу. Вопреки упрёкам жены, теперь, из-за левого активизма, и вовсе Оппенгеймера возненавидевшей, и даже вопреки нарочно растравленным детским слезам, Лоуренс отложил никогда не заканчивающиеся дела и сбежал. На своё ранчо Оппи приглашал других друзей, иногда даже целые компании на долгие недели, а то и месяцы, и Эрнест был рад, что на этот раз будут только они двое. Да ещё Фрэнк — без пяти минут коммунист, но всё-таки парень хороший, от которого Роберт ничего не скрывал, даже свои отношения с мужчинами. Ведь это просто сказка из разряда несбыточных: любить Роберта вне запертых стен, смотреть на него и наслаждаться без оглядки на окружающих. За это можно заплатить куда большим, чем ангельским терпением к высказываемым Фрэнком марксистским глупостям… За это — за голову Роберта на своём плече и за его волшебную прелесть. За звёздную ночь среди далёких гор, за пронизывающий пустынный ветер, за ярко вспыхивающий, выбрасывающий всполохи искр костёр, за палатку, за ужин вяленым мясом, шоколадом и бренди и за собственное сердце, бьющееся остро и тяжело в томительном предчувствии любви, по которой так сильно стосковался, что внутри всё болит. — Фрэнк в порядке? — Долг джентльмена обязывал Лоуренса заботиться о таких мелочах. Он чуть пододвинулся и прижался к Оппи поближе, чтобы задеть носом его пропахшие дымом и горькой свободой волосы. — Да. Просто у него дерьмовый брат, — изящные руки Роберта в огневых отблесках светились медно-рыжим, когда он взял у Лоуренса фляжку и сделал глоток. Возвратив фляжку, он уютно вздохнул и полез за сигаретами и зажигалкой. Сильный ветер не помешал ему закурить. Он наклонился, заслонился плечом, а Лоуренса использовал как вторую преграду. Эрнест как всегда внутренне напружинился — на сигареты он всё ещё реагировал остро, особенно при такой близости. Впрочем, на сигареты плевать, мощнее било другое. Ему не нужны сигареты, чтобы покурить — единственным способом, который Лоуренс себе позволял. Наученный многократным опытом, Роберт и сам знал, что сейчас будет. Его тоже забавляла эта романтичная игра, и он, затянувшись, с готовностью закинул голову, блаженно подставляясь под поцелуй. Для устойчивости поймав его пальцами за подбородок, Лоуренс перенял губами его дыхание. Голодно и тщательно, наседая, врываясь глубже, выбирая языком дурманящий вкус его горького солоноватого рта. Сейчас ко вкусу примешивались шоколадная сладость и мягкий жар бренди, которое оба пили. Лоуренс был не так уж пьян, но он хотел быть пьяным, иначе благоразумие и чувство приличия не позволят ему к Роберту приставать, а без этого он покинуть прекраснейшую из пустынь не мог… Оппи не удержал равновесия и завалился назад. Лоуренс со смехом вернул его в сидячее положение. — Тут очень здорово, — Эрнест легко окинул рукой его плечи, обнял и притянул к себе. Непривычно было видеть Оппи в кожаной куртке, но она ему шла безумно, и даже под её плотным защитным покровом он всё равно ощущался хрупким и тоненьким. — В юности я думал, что если как-то смогу совместить физику и Нью-Мексико, то буду очень счастлив, — Роберт затянулся сигаретой и Лоуренс захватил ртом воздух, надеясь поймать ещё немного — дыма и своей воплощённой любви. — Слишком глухие места, — Лоуренс погладил его по волосам и чуть подтолкнул, призывая подняться. В самом деле, холодно, отовсюду бил пронизывающий ветер, а Эрнест сидел довольно долго. Но больше он волновался за Роберта — ему точно нельзя замерзать… А впрочем, к чему эта пустая заботливость? Несмотря на свою внешнюю уязвимость, Оппи знает и любит здешний суровый край — тут он вынослив, силён и смел. Ясноглазый степной орёл и лишения, и испытания ему в радость. Правду говорили общие друзья: в своей вотчине Роберт преображался, и его утончённая натура черпала удовольствие в спартанской обстановке… — Пойдём спать. — Пойдём! — Как-то слишком уж охотно и радостно отозвался Роберт. Он встал, но не дал Лоуренсу сделать шага в сторону, потому что оплёл руками шею, повис и притянул к себе для поцелуя. Оторвался, сверкнул в свете костра призрачно флуорисцирующими глазами и снова поцеловал, прижался всем длинным и лёгким телом. Знаки определённые — и этот восхитительный знакомый блеск, и эта страсть, с которой Оппи впивался в губы, наполняя вкусом сигарет и алкоголя. — Что ты такое творишь… — крепко обнимая его в ответ, едва не отрывая от земли и боясь, что Роберт внимет доводам рассудка и откажется, Лоуренс всё-таки поспешно взялся его убеждать. Не мог он не вести себя правильно — даже сейчас, восхищённо и нервно посмеиваясь, шалея от перспективы, с блаженством сознавая, что если Оппенгеймеру что-то взбрело в голову, он уже не отступится, — что, если Фрэнк заметит? Ты в ответе за его психику. Сколько ему? Хоть двадцать-то есть? — Не говори ерунды, ему двадцать пять, он напился и спит, его теперь из пушки не разбудишь. И потом, чего он не знает? Он, вон, жениться собрался на своей официантке, осёл, как будто и без этого нельзя сладить… К счастью, Роберта было не остановить. Крепко держа за руку, оглядываясь и ведя своей улыбкой, словно приманкой, он потащил Лоуренса к палатке. Эрнест был счастлив и согласен на всё, на всё, но всё ж таки чёртово благоразумие… Оно уныло напоминало, что это плохая затея. Холодно, ветрено и снаряжены они не очень, да к тому же пьяны. Пол палатки — кусок брезента. Можно подложить одеяло, но всё равно этого будет мало. Будет холодно, жёстко и вообще неудобно, темно, тесно и грязно, да ещё Фрэнк под боком — безумие. В условиях комфортабельной квартиры, водопровода, мягкой постели и безопасности Лоуренс мог гарантировать Роберту удовольствие, полное отсутствие боли и каких бы то ни было неудобств. Но здесь без неудобств не обойтись, и едва ли Оппи такое понравится. Он сам не понимает, о чём просит… Но Лоуренс заражался его азартом и тоже хотел. Голову так и опаляло жаром, ведь и правда — овладеть им посреди пустыни, на холодных, пыльных и древних камнях, это что-то немыслимое. Что-то, чего у них никогда ещё не было. И вряд ли когда-нибудь повторится. — Ты с ума сошёл, — у входа в палатку Лоуренс немного поупирался, но, потеряв влекущую руку, бросил всякое сопротивление и полез следом. Оставалось надеяться, что Фрэнк крепко набрался и не проснётся от всего этого шума и возни, не проснётся, даже если на него наступят. — Чепуха, — Роберт нервно посмеивался, хрипловато шептал и метался в темноте, ударял то локтем, то коленкой, не давая себя обнять, — а ты думал, что? Зачем, я тебя сюда притащил? Полюбоваться видами? Нет, тигр. Я ведь давно тебя звал. Я всегда мечтал об этом. Чтобы здесь, вот так… Отсветы костра сквозь брезент едва освещали внутренность палатки, но этого хватало, чтобы ловить очертания Роберта, который с фырканьем выкручивался из одежды и торопливо устраивал подстилку из одеяла, куртки, свитера и собственных джинс. Лоуренс только неловко подчинялся его спутанным тьмой указаниям. Наконец, пальцы наткнулись на горячую мягкость тела, натёртые поводьями ладони заскользили по знакомым изгибам костей под тонким покровом. Лоуренс понял, что самому тоже придётся раздеться. Иначе ничего не получится, но главное — ему нестерпимо хотелось увеличить площадь контакта, тереться и прижиматься к Роберту всей своей изнывшей по нему кожей. Сделать это было непросто. Лоуренс был тепло в четыре слоя одет, а палатка не давала развернуться. Боязно было утром найти свои очки раздавленными или лягнуть Фрэнка, посапывающего за ненадёжной преградой из пары разворошённых седельных сумок. Но зато на полу увеличилась масса тряпья. Роберт сумбурно помогал. Большую часть его воодушевления можно было списать на опьянение, но даже если и так, пылкость была свидетельством страсти. Он так и вцеплялся в Лоуренса губами, клыками и когтями — наверное, несколько были обломаны, потому что Эрнест ощущал, как кожу на спине и плечах расчерчивают полоски царапин. Но ему это нравилось. Азартно кружила голову опасность обстановки, подзадоривал холод, скованность движений распаляла и возбуждали походные диковатые запахи: лошадьми и сбруей, потёртой кожей курток и сёдел, пережжённым вином, целым днём в пути и усталостью мужских, сильных, овеянных ледяными ветрами тел. Но всё забивал стойкий, пропитавший одежду прогорклый запах курева. Даже и сейчас, на пьяную голову, охваченный страстью, Лоуренс сознавал, что в запахе этом хорошего мало. Но, чёрт возьми. Как он любил этот запах! Он сводил с ума, возбуждал и притягивал, и не могло быть ничего лучше. Как не могло быть ничего лучше боли — приятно скручивающей ломоты в натруженных от непривычки мышцах после долгой езды на лошади. Это было той самой деталью, которая делала эту палатку и происходящее в ней по-особому ценным. Словно в каком-то смутно припоминающимся кино про ковбоев и дикий запад, словно в другой жизни, в параллельной вселенной. Роберт улёгся и притянул его руку к своему паху. Лоуренс с готовностью откликнулся. Не прерывая отчаянного поцелуя, ласкал его, сам уплывая, с наслаждением и страданием тыкаясь в него, но всё же удерживая на краешке сознания мысль, что нужно быть осторожным. Нельзя слишком наваливаться, нельзя совершать резких движений, нельзя шуметь. Сбивающийся комковатый слой из переплетённых штанин и рукавов под спиной Роберта пропускал могильный земной холод. Беспомощно пытаясь от него защитить, Лоуренс обнимал его за спину, старался подхватить, но не хватало опоры и свободы для манёвра. Как это ни славно, но надо поскорее закончить и одеть его. Уложить поудобнее, обнять, укрыть. Пусть он строит из себя покорителя прерий, но Лоуренс себе не простит, если из-за этой выходки Оппи застудит себе спину. Заботиться о нём, защищать, оберегать, холить и лелеять эту свящённую хрупкость — вот единственный закон. Но сперва — поправка к закону: то самое, скверное, сокровенное злое слово, которое когда-то мутило Лоуренсу душу… Роберту нравилось, когда его ласкают спереди, но есть у него места ещё более чувствительные. Стоило глубже скользнуть рукой вниз, погладить пальцами меж ягодиц и чуть надавить, и Роберт, до этого кое-как державшийся, сладко вздрогнул. Он обронил в выдохе короткий стон, такой бархатный и нежный, что у Лоуренса потемнело бы в глазах, если бы не было вокруг совершенно темно. Костёр, кажется, потух, а звёзды, хоть и светят ярко, далеки. — Тише, глазастик, — на несколько секунд пришлось его отпустить. Чуть отодвинувшись, Лоуренс торопливо нащупал свою сброшенную куртку и внутренний карман в ней. Искомое нашлось без промедлений. Смешно сказать, однако же, вот, негодяй, на что-то рассчитывал. Более того, рассчитывал именно на это безумство, а значит, не такое уж и дикое — подготовился, взял с собой тюбик смазки. Когда брал — с печальной нежностью вспоминал те недавние времена, когда всегда носил её собой, всегда надеясь — скорее, из горделивого доказательства своего владения, чем из потребности. Нужды в такой предусмотрительности не возникало. Роберт отдавался ему по предварительной договорённости, выраженной лукавым намёком, и только у себя дома, а там всегда имелся запас необходимых средств. Лоуренс снова обнял его, уложил на бок и завёл руки за его спину. Со знакомой доверчивой готовностью Роберт подставился. С доводящей до неистовства лёгкостью приподнял ногу и закинул её Лоуренсу за бедро. Прижался теснее, оплетая руками за шею и целуя так, как целовала галактики та самая чёрная прореха в звёздном пространстве: она засасывает, и ничто не вырвется из-под её власти. Обычно Роберту нравилась долгая подготовка, но сейчас с ней затягивать не стоило. Хватило и малого: Лоуренс увлечённо ловил волны, пробегающие по его телу, сотрясающие Роберта где-то в глубине, заставляющие его выгибаться, приподниматься и насаживаться на проникающие внутрь скользкие пальцы. Он вертел головой, разрывал поцелуй, чтобы глотнуть воздуха, и тут же снова полуслепо приникал солоноватыми обветренными губами. Скользя по щекам и закрытым глазам, искал чужой рот, словно источник, поскуливая и сбивчиво шепча на том языке, которого Лоуренс не знал. Это Оппи, гениальный во всём, владел шестью. И, наверное, ещё десятком тех, на которых не говорили в этой солнечной системе. Лоуренс не мог отключить благоразумия — он чувствовал веющий от земли разрушительный холод, и потому, спеша, легонько отодвинул Роберта от себя. Без толку попытался расправить смятую подстилку. Роберт понял его правильно и перевернулся, прижался к Лоуренсу спиной, опёрся на руки, чуть приподнялся и прогнулся, занимая нужную позу. Осталось только обнять его, охватить собой, словно шкурой, уткнуться лицом в сосредоточение его жизни — в ломанный угол между плечом и шеей, и раскрытыми губами, зубами без малейшего давления схватиться за выступающую, изящно изогнутую косточку ключицы, соединяющей лопатку с грудиной. Так влиться друг в друга, чтобы ни малейшего просвета не осталось меж ними и, рукой отыскав верное направление, своей ноющей твёрдостью толкнуться в его всепоглощающую мягкость, в тесную тайну распалённого тела. И вот он весь — такой нестерпимо узкий, нежный и трепетный, нервно откликающийся на малейшее движение, горячий и затягивающий. Как и всегда, Лоуренс опасался навредить ему, причинить боль, но с облегчением чувствовал, что Роберт ничуть не противится и старательно впускает в себя. Впрочем, это не показатель. Во-первых, он пьян и его ощущения перепутаны. Оппи может не чувствовать боли или же наоборот, наслаждаться ею — с его неудержимой тягой к саморазрушению это немудрено. И всё же ему нравится. Лоуренс замечал это по его реакциям, по его свистящему дыханию, по его непроизвольным движениям и дёрганьям. Ему очень нравится, даже если больно. Может быть, боль нужна для полноты картины. Как он там сказал? «Я всегда мечтал об этом. Чтобы здесь, вот так», — по-пустынному, по-дикарски, резковато и даже немного жестоко, на холодных твёрдых камнях, под первозданным древним небом и звёздами. Лоуренс чувствовал, как и на него накатывает наслаждение. Ведь и у него на дне души или того, что называется памятью диких предков, тоже запрятано нечто подобное. Загнано в самую тьму, тревожную и тигриную, скрыто, подавлено, проклято и забыто, однако же доносится реликтовым излучением. Чуть слышным эхом из глубины рассекает воздух полосатым хвостом. Он не хотел причинить Роберту вреда, не хотел его унизить или испугать, не хотел быть грубым. Но всё ж таки хотел придавить его. Втиснуть в холодные пыльные камни пустыни, овладеть, словно своей добычей, догнать которую — равносильно решению загадки всей жизни. Вцепиться в его бёдра, сжать как можно крепче в своих лапах, двигаясь быстро и сильно, и сильно, и ещё сильнее. И так до конца времён. Но даже и в таком состоянии Лоуренс не терял контроля над собой и своеобразного благородства. Он мог укрощать себя — вплоть до той минуты, когда начал чувствовать, как Роберт весь блаженно напрягается и исходит мелкой дрожью. Каменеет, вытягивается, втягивает воздух в грудь и, словно сорвавшись, роняет ещё один сдавленный нежный стон. И обмякает, словно потерявший сознание. Это была прекрасная метаморфоза и знак, что и самому можно более не сдерживаться. Ещё несколько резких толчков — и успеть выйти и отодвинуться, и даже успеть воспользоваться заранее отысканным в темноте платком. Там, в Беркли, в другой и далёкой комфортабельной жизни Роберт не имел ничего против остающихся в нём телесных жидкостей. Но здесь нельзя было его испачкать. В почти невыносимом удовольствии, в рассыпающихся под веками звёздами — показалось, промелькнул ответ. На несколько громоподобных мгновений Лоуренс увидел мир таким, как он видит: не эти терзаемые ветром брезентовые стены палатки, а прямо то, что над ними — бескрайний, пересыпанный сияющей мукой космос, и то, что вокруг — безлюдные пустоши на сотни миль вокруг, мрачные и прекрасные горы и бездны, на которых лишь вечность оставляет следы. Прежде Лоуренс не мог понять, да и многие друзья тоже не могли — почему именно Нью-Мексико? Почему не любое другое чудо Старого или Нового света? Вся Америка в распоряжении Оппенгеймера с её райскими островами, золотыми побережьями, каньонами, водопадами, вечнозелёными лесами и прочими диковинками. Да что там Америка, при своём богатстве, размахе и амбициях Роберт мог бы позволить себе весь мир. Но он вцепился в свою безжизненную пустыню. На протяжении многих лет Оппенгеймер почти не покидал юго-запада Америки — только по рабочей или семейной надобности, а в каждый свой отпуск исчезал в Нью-Мексико, так почему? Ведь Роберт не родился там и не вырос, ничто пустынное не было ему, нью-йоркскому еврею немецкого происхождения, родным и близким. Он уже в сознательном возрасте впервые приехал в эти безотрадные, неприветливые, бедные и блёклые края в гости к дальним знакомым. Тут он, изнеженное дорогими автомобилями и пуховыми перинами дитя, впервые сел на лошадь. На собственном опыте он изучал, как здесь выживать. И изучил, как увлекательнейшую из наук (после физики). Всем друзьям и попутчикам он давал фору. Проводники ему не требовались. В жуткий холод или в палящий зной, многие дни сложного однообразного пути, опасные горные перевалы, на которых развивалась высотная болезнь, заснеженные вершины — всё ради красивого вида с какого-нибудь безымянного плоскогорья, где ещё не ступала нога человека. И ведь случись что, никто никогда не найдёт, никто не придёт на помощь. Люди из ближайшего (и очень далёкого) крохотного населённого пункта, где он брал в аренду лошадей, понятия не имели, да и не интересовались, куда он, заезжий городской чудак, отправляется. А его знаменитое на всю Калифорнию ранчо Перро Калиенте — всего лишь затерянная среди горных хребтов каменная хижина с очагом и грубо сколоченной мебелью. Из удобств — самопальный водопровод, подведённый стараниями Фрэнка из ближайшего родника, да несколько полок с непортящимися съестными припасами. Путь туда от ближайшего населённого пункта — пара дней верхом неведомыми тропами, не отмеченными на картах, да и карты этой никому не нужной местности едва ли составлены. При большом желании и упорстве туда за несколько дней можно подъехать и на машине — но на такие подвиги Роберт подряжал, опять же, Фрэнка, когда требовал доставить какой-нибудь необходимый груз, который не навьючишь на лошадь. Перро Калиенте лишь перевалочная база, чтобы, отталкиваясь от неё, забираться ещё дальше в неизвестность. Обычно в свои странствия Роберт пускался с друзьями, но иногда и один. С заткнутой за пояс шоколадкой и фляжкой виски в седельном мешке — так он уходил на долгие дни, недели, должно быть, чтобы испытать себя, чтобы убедиться, что один на один с природой он окажется сильнее. Или просто чтобы насладиться истинным одиночеством. В чём же здесь магия? В необычайном просторе и в абсолютном безлюдье, в почти полном отсутствии крупных животных, птиц и растений, в яркости звёзд, в песне ветра и во вкусе путешествий. В том, что каждый человек, если ему повезёт, находит своё место силы. Вот и Роберт своё нашёл. Обращаясь с ним предельно бережно, Лоуренс на ощупь завернул его в защитный плен одежды, укрыл одеялом, натянул на его тонкие ледяные ладони кожаные перчатки — не его, а свои, но так даже лучше, они свободнее. Эрнест уложил его поудобнее — головой на своё плечо, и обнял, прижимая к себе. Уютно завозившись, Роберт благодарно пробормотал что-то сквозь сон — снова непереводимое на земные. Закрывая глаза, Лоуренс тоже отдался сну. Было холодно и в спину упирались камни, но что может быть лучше, если они всю ночь пробудут вдвоём? Мало что в жизни приносит столько же удовольствия. Впрочем, такое уже бывало, и не раз. Изредка судьба подкидывала счастливые возможности — когда Молли с детьми гостила у родственников или когда работа была столь важной и интенсивной, что Лоуренс предупреждал жену по телефону, что заночует в лаборатории. В таких нередких случаях он действительно намеревался остаться в университете, но порой непредсказуемые обстоятельства складывались так, что он оказывался у Роберта дома. Совесть и тревога потом беспокоили, но не на протяжении самой ночи. Да ещё несколько раз они с Оппи вместе ездили на какие-то научные конференции. В гостинице Роберт секса не хотел — там он чувствовал себя некомфортно и был слишком занят вертящейся в голове физикой, но зато у них был номер на двоих. Правда, с час пообнимавшись, он изгонял Лоуренса на соседнюю одноместную постель: Оппи любил спать с удобством, чтобы ничто его не сковывало, потому что он много вертелся и часто вставал. Но всё равно, прелестная честь: час за часом быть в его обществе, слушать, как он сопит, говорит во сне и иногда даже ходит, безобидно и забавно лунатит… Но сейчас-то уж точно верчений не будет. Он пьян и устал, да и помят изрядно. Он будет спать тихо, и Лоуренс сможет всю ночь охранять его, чувствуя спиной холод, а сердцем его тепло — ещё одна сбывшаяся сказка из разряда несбыточных. И завтра она продолжится, и завтра, да, да, и ещё несколько дней, и, может быть, ещё когда-нибудь снова. В этом прекрасном и грозном мире Роберт в защите вовсе не нуждается. Но нуждается в компании, и это подарок: сопровождать его, полностью ему доверяясь, следовать за ним по осыпающимся тропкам. И в пути есть привалы: не отрываться взглядом от того, какой он хороший и невозможно стройный и ладный в этой свой кожаной курточке, какой он милый. И в сравнении с его хрупкостью остро и ясно ощущать собственную громоздкость — гордиться ей, ведь она нужна, хотя бы для того, чтобы заслонять его от ветра, когда он закуривает. И когда он, затянувшись, лукаво вскидывает лицо — целовать его, как будто нет никого во вселенной. Так и есть. В этом пустынном мире — нет никого над нами.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.