Вечно горящие огни

Новое Поколение / Игра Бога / Идеальный Мир / Голос Времени / Тринадцать Огней / Последняя Реальность / Сердце Вселенной / Точка Невозврата
Смешанная
В процессе
NC-21
Вечно горящие огни
автор
бета
Описание
Ты двумя ногами вступаешь в настоящее светлое будущее, вдыхаешь пугающий морозный запах. Прошлое позади, всё забыто, а ты получаешь заслуженный отдых, пока в старую дверь не начинают стучать почти до глухоты в ушах, сопровождая это словами: "На лжи ничего не построишь".
Примечания
Обложка сделана с помощью ии. А что говорить? Тут чистый флафф и драма! Ну и детектив на подумать`>`
Посвящение
06.03.2024 - 100 лайков, спасибо вам большое!😭❤ https://t.me/lavkalili/668 - арт к главе "Пожелания смерти" https://t.me/vikahur/12 - арт к главе "Перед бурей" https://t.me/vikahur/362 - арт к главе "Второй акт" https://t.me/vikahur/373, https://t.me/vikahur/413 - арт к главе "В плену своего прошлого" https://t.me/vikahur/504 - арт к главе "Тонкий лёд"
Содержание Вперед

Забытая боль

Тяжелый вздох сорвался с искусанный и кровоточащих губ, когда разгорячённая спина коснулась холодной, даже ледяной, плитки в ванной, заставляя вздрогнуть всем телом, которое опасно пробрала дрожь. Эбардо даже на секунду отстранился, будто его больно ударили в спину, а затем пытался дрожащими пальцами нащупать щеколду почти в кромешной темноте. Только слабый свет от фонарика дешёвого и старого телефона, помогал хоть немного сориентироваться. Эбардо понимал, что это бесполезно, что единственное, что защищало его от монстров так это тонкая деревянная дверь и хлипкая щеколда. Он проклинал то, что вернулся домой, ибо уж лучше умереть от обморожения на улице или потерять сознание от солнечного удара, истекая кровью, чем находится в этом проклятом доме, чувствуя, как от каждого удара дверь содрогалась, отдаваясь вибрацией в его спину, что заставляло замереть и зажать рот руками, давясь собственными слезами. Эбардо знал, что не стоит переступать порог своего личного ада, вечного кошмара, из которого он никогда не сможет выбраться, знал, что стоит только ногой переступить порог и эту невидимую черту, как вновь испытает острую пульсирующую медленно нарастающую боль. Эбардо знал, что его вновь оглушат крики, что спина вновь будет ощущать нарастающую вибрацию от ударов в дверь, а руки будут дрожать, пытаясь удержать железную щеколду на одном месте. Единственное, на что надеялся Эбардо так это на то, что скоро вернётся Бартоломью, ибо только за спиной старшего брата он хотя бы чувствовал себя в безопасности, пусть и мнимой. Ведь в этой двухкомнатной квартире, где давно отключили отопление, из-за чего зимой приходилось спать под несколькими одеялами в пуховике, не было угла, где можно было скрыться, где было бы спокойно, где можно было найти это самое спасение. Здесь никогда не было тихо, да и не могло быть по ощущениям вовсе. Всегда крики, ругань и разбитая посуда. В принципе что-то стеклянное здесь никогда долго не жило, на утро или поздно вечером оно разбивалось об пол или стены, после чего сердце опасно замирало в груди, будто хотело остановиться с секунды на секунду, после чего отмирало и продолжало ритмично и нервно стучать в груди, пока дыхание окончательно срывалось и давило изнутри на лёгкие и трахею, заставляя противный ком горького страха встать поперёк горла, опалив холодом кожу изнутри. Сколько себя не убеждай в том, что всё будет хорошо, то ничего хорошо не будет и никогда не было. В этой бетонной коробке всегда раздавались крики, которые впитывались и отбивались от стен эхом. Хорошо здесь никогда не было, да и быть не могло. От одного осознания того, что ты бок о бок живёшь с людьми, которые медленно и верно гнили заживо на твоих глазах и превращались в жалкое подобие живых мертвецов, становилось дурно, а и так крайне редкая улыбка исчезала с губ. Хотя Эбардо и без этого на каком-то подсознательном уровне понимал, что здесь счастье под теневым запретом, ибо никто никогда не ходил в доме радостный, здесь никогда не раздавался весёлый смех, они никогда ничего не праздновали и не ели за одним столом, да и на нём чаше можно было скорее увидеть пустые стеклянные ампулы, шприцы, таблетки, вату и белый порошок нежели еду. Эбардо никогда к столу не притрагивался, даже боялся близко подходить, будто он может таким образом угодить в лапы зависимости, которая острыми когтями давно впилась в тело матери, которая нервно дёргалась и чесала воспалившиеся следы от уколов на предплечье. От красоты, что он видел, только на страницах чёрно-белого альбома не осталось ни следа. Там мать выглядела молодо, золотые, как он мог утверждать, кудри, что рассыпались по плечам, на шее переливалось ожерелье из крупного жемчуга, глаза красивые широко распахнутые, а на губах помада. Сейчас от этой красоты не осталось и следа: волосы выгорели и чуть выпали, лицевые мышцы потеряли свой тонус и обвисли, из-за чего женщина в свои двадцать пять выглядела на сорок, карие глаза, некогда похожие по цвету на фундук, тогда были будто покрыты тонкой белой плёнкой, а зрачки сужены до состояния горошины и неохотно реагировали на свет от свечей и тусклой лампы, которая находилась на последнем издыхании, из-за перегоревшей лампочки, а реакция на происходящее менялась от резкой и острой, до безразличной и медленной, с опозданием, будто пластинка в магнитофоне заела и повторяла одни и те же слова с небольшим промежутком и опозданием сквозь череду противного скрежета и обрывки фраз. Она вечно кашляла и сморкалась в платок, а когда хотя бы немного приходила в себя, то кряхтела от боли, всё тело била сильная дрожь, а саму её тошнило чем-то чёрным. Эбардо никогда не спрашивал, что это, боялся. Один раз Эбардо прикоснулся к её волосам и по ощущениям они напомнили ему сухую колючую солому. За эту выходку он потом получил болезненный удар по рукам железной лопаткой, после чего на теле остались красные следы и кровоподтёки, которые он бинтовал, чтобы бы в школе возникло как можно меньше вопросов. На глазах тогда выступили слёзы, ни сколько от боли, сколько от обиды и несправедливости происходящего, хотя руку ужасно жёг огонь боли, заставляя её мелко подрагивать, пока густая кровь медленно стекала по изгибам тыльной стороны ладони и костяшкам, падая на пол будто в замедленной съёмке. Он не был готов к тому, что ему нанесли ощутимый вред те, кто пусть и давно потерял его доверие, но всё же тот, кого он любил. Эта любовь была неправильная, больная, она душила его, выжигала сердце, будто о него тушили сигаретный окурок, после чего следовала огромная захлёстывающая волна жара, потом была боль, а потом лёгкие сдавило, их свела судорога, после чего Эбардо вновь схватился за ткань своей майки и начал махать ей так, будто это могло ему помочь нормально задышать. Их с Бартоломью не могло спасти ничто. Органам опеки было всё равно на их ситуацию. Да они приходили и смотрели на них, на дом и на родителей, никогда с Эбардо и Бартоломью не говорили, не осматривали и не спрашивали, откуда в холодильнике еда, если мать не работала, а отец всё пропивал, так и не найдя в себе силы вызволить детей из этого страшного порочного круга, не став его частью. Главным критерием для органов опеки была чистота в доме, которая была на удобоваримое уровне благодаря чистоплотности Бартоломью, еда, купленная на заработанные Эбардо и Бартоломью деньги, и одежда, которая пусть и выглядела потрёпанной временем, но была всё ещё в состоянии выполнять свою основную функцию. На этом требования заканчивались и подходили к своему не самому логическому нулю. С родителями особо не говорили, лишь перебрасывались парой фраз и для галочки давали им направление в наркологический диспансер, в который они и так прекрасно знали, что никогда не пойдут. Интересы детей явно здесь никогда не рассматривались, ведь гораздо быстрее дождаться когда Бартоломью стукнет восемнадцать лет — и он сможет взять опеку над своим братом, чем помочь, дать заботу и беспокойство в свою сторону. Это наверное и сделало Эбардо, как выражались многие взрослые в лице учителей, психологов и воспитателей, сложным ребёнком. Самая удобная фраза, дабы оправдывать свою несостоятельность и то, как воздействовало окружение. Эбардо тонул каждый день в этой безнадёжной и мрачной атмосфере, готов был разодрать себе руки в кровь, чтобы успокоиться, вздрагивал от любого шороха и прятался в ванной. Эбардо там прятался, ибо двери в другие комнаты просто отсутствовали либо не закрывались, качаясь на одной единственной железной петле, готовой сорваться в любой момент вниз. Нигде не было спокойно и даже ванная была лишь островком безопасности, где чаще всего случались аварии и точки преткновения с болью и пугающими криками, которые заставляли в ушах зазвенеть почти до глухоты, а потом весь мир резко переставал звучать хоть как-то, после чего становилось по настоящему страшно. Постоянное напряжение, страх в следующий раз оказаться ни в то время, ни в том месте заставлял нервную систему трещать по швам, биться в конвульсиях и истекать метафорической кровью, после чего он на грани между истерикой и нервным срывом приходил в школу, где на него вновь кричали за неуспеваемость по математике и то, что он просто отстаивал свои права на то, чтобы его не оскорбляли, ибо с каждым разом это терпеть становилось просто невыносимо. И каждый день этот безумное колесо Сансары ускоряло свой ход, котилось всё быстрее, натягивая нервы до предела, превращая их в гитарные струны, за которые дёргал каждый, кто хотел бы проверить твою выдержку, насколько тебя ещё хватит, прежде чем эмоции, словно водопад, сорвутся одним единым огромным потоком вниз, разбиваясь о границы черепа, заставляя его вновь сжаться в комок в очередном приступе неконтролируемой ярости, где даже дыхательная практика не помогала. Крики и ругань начала казаться нормой, как завтрак утром или привычные сборы в школу, дабы отсидеть восемь уроков и дополнительный. Однако что-то в голове Эбардо всё ещё цеплялось за остатки рассудка и здравого смысла, нашёптывая о том, что это ненормально, так не должно быть, что и подтвердило испуганное лицо школьного психолога, к которому его отвели после драки. Их Эбардо особенно не любил, ибо они всегда давили на больное, копались в его душе, надавливая на больные точки лишь бы вытянуть нужную информацию и заставить его вновь плакать, ибо собственные слёзы давно высохли на глазах, а боль притупилась и лишь пульсировала в груди то нарастая, то затухая. Иногда терпеть это было невозможно, из-за чего он просто запирался в подсобном помещении и не выходил следующие несколько часов, чтобы хоть немного прийти в себя, ибо истерика не прекращалась без таблеток, а рядом не было никого, кто бы мог ему помочь, да и не хотели ему помогать. Именно тогда Эбардо понял, что нет никого более жестокого чем ребёнок, даже взрослые не такие жестокие, тем более у детей есть такая вещь как бесстрашие. И сидя между швабр, он старался как можно тише глотать свои слёзы и крики, что давно разрывали сердце и горло изнутри, но когда находили выход, то этот утробный крик превращался в тихий жалобный хрип на грани с сипением и писком. Множество раз хотелось себе навредить, чтобы его заметили, чтобы наконец обняли, прижали к себе и шептали успокаивающие слова. Хотелось больше не слышать осуждения в свою сторону, просто отрезать себе уши и пробить насквозь барабанные перепонки, чтобы больше не слышать оскорбления, не слышать крики и удары, а ещё желательно ослепнуть, сделать свой взгляд на мир абсолютно чёрным и пустым. Правда иногда и этого казалось мало после чего хотелось просто перестать что-либо чувствовать. Эбардо говорили, и сам он читал в книгах, что человек может приспособиться ко всему, может привыкнуть к любой боли, но почему-то это никак не происходило. Чувства были такими же яркими, эмоции как в самый первый раз, а боль всё ещё сжигала всё на своём пути. Всё было естественно, всё было циклично и стабильно. Никогда не было ни исключений, ни послаблений в этой странной игре в жизнь, после которой обязательно следовал провал, разочарование или разрыв, хотя казалось, что разочаровываться и больнее уже стать не могло. Даже тут Эбардо ошибался, ибо у боли не было ни предела, ни граней, всегда находилось что-то в разы хуже предыдущего после чего надо было вновь собирать себя по частям и максимально быстро приходить к этапу смирения, при том что Эбардо будто постоянно находился на этапе «торг», будто жизнь могла ему предложить что-то кроме боли взамен на его страдания. Даже в тот день справедливость казалась красивой блажью, не более чем шуткой над его беспомощностью. У него и не было смысла хоть как-то бороться за своё счастье, всё казалось пустым и бессмысленным, ведь даже в этой ситуации ему оставалось только ждать, когда Бартоломью исполниться восемнадцать, и он сможет забрать его с собой, ведь и так было прекрасно понятно, что в этих условиях Эбардо не протянет ещё два года, а сбежать отсюда, имея только минимальное количество одежды, документов и совсем небольшие сбережения звучало в разы разумнее, чем оставаться здесь, давая этим существам ещё один шанс на исправление. За шестнадцать лет жизни Эбардо этих шансов бы более чем достаточно, он даже сбился со счёта, когда дошёл до ста двадцати двух, после чего просто проклинал своё существование и то, что родители до сих пор живы. Его буквально родили под наркотическими веществами и это не чудо, а огромная ошибка природы или ошибка выжившего. Не было в его существовании ничего хорошего и с походом в академию драматических искусств, где Бартоломью должен был закончить своё обучение через год навряд ли что-нибудь изменилось бы. Академия может и высшее учебное заведение, но при этом ничем, по словам Бартоломью, не отличалась от школы, поэтому мотивация, несмотря на похвалу на актёрских курсах, медленно и верно погибала в нём. Резко за дверью всё в один миг стихло, будто кто-то в один прекрасный момент опустил громкость до нуля. Однако своим приходом она не порадовала Эбардо, лишь заставила сжаться сильнее и замереть без какого-либо движения, как кролик перед хищником. Эбардо даже перестал дышать, пока фонарик на телефоне слабо освещал помещение. Даже с Бартоломью это затишье всегда ощущалось неправильно и неестественно. Бартоломью называл это «затишье пред бурей», и тут он был абсолютно прав, ибо затем крики начинали раздаваться громче, а в стену уже казалось летели кастрюли и сковородки, поэтому Эбардо забился в угол между стеной и раковиной, обеспокоенно прислушиваясь к тишине, которая давно не успокаивала, а буквально кричала о том, что скоро произойдёт что-то плохое, нечто ужасное, выходящее за границы ужаса, что происходил ранее, но пока всё было спокойно. Время медленно шло вперёд, секунды превращались в минуты и растягивались на часы, но ничего не происходило кроме того, что фонарик потух, из-за того что телефон окончательно разрядился, из-за чего пришлось сидеть в абсолютной темноте, изредка выхватывая знакомые силуэты вроде шампуней, гелей для душа, обломанного с одного края светло-розового таза и противного так и не отмывшегося кроваво пятна на бортике этой самой ванной, на которое Эбардо старался лишний раз не смотреть и не обращать внимание. От вида крови желудок болезненно сжимался, а в лёгких опасно заканчивался кислород, который выталкивали из них сжимающиеся путы, которые затягивались всё туже с каждой секундой сильнее, пока его взгляд буквально впивался в запёкшееся и почерневшее пятно. От одних мыслей Эбардо отвернулся в противоположную сторону и старался рассмотреть узоры на потрескавшейся от времени и согретой собственным телом плитке, пока в квартире всё так же звенела оглушающая тишина лишь слышалось странное бульканье и ещё какой-то странный звук, будто кошка скреблась когтями по полу. Тихий хлопок двери разбил тишину на части, заставив внутренне содрогнуться, но затем спокойствие вновь разлилось внутри от мыслей о том, что Бартоломью вернулся домой после академии, однако даже так Эбардо не рискнул выйти. Всегда Бартоломью ему помогал определить можно было выйти или не стоило. Он оберегал его, пусть и иногда кричал, но Эбардо не обижался, ибо знал, что эта мера необходима и сам он навряд ли сидел бы дальше в комнате, если бы ему это спокойно сказали. Спокойная речь казалась неестественной, странной и непонятной, будто с ним говорили на совершенно другом чужеродном для него языке, а крики казались привычными, пусть иногда Эбардо их и переставал воспринимать вовсе. Реакция всё-таки притупилась, но даже так Эбардо понимал, что Бартоломью даст знак, когда можно будет выйти, либо сам зайдёт в ванную и поведёт его за руку в комнату, либо скажет «можно». Это слово было для Эбардо спусковым механизмом, ибо отличалось от других установок довольно сильно, поэтому это единственное слово звучало и выглядело в его глазах как нечто запретное и волшебное, будто россыпь золотых искр в воздухе, пахло как бенгальские огни, мандарины и корица с марципаном. Эбардо не был уверен можно ли это считать их общей тайной, но всё равно причислял это слово к чему-то личному и то, что никогда не говорилось в слух, то что любило тишину и молчание. Да и сам Эбардо не сильно то и с кем-то распространялся по-этому поводу, даже с теми существами, к которым довольно быстро привязывался и был вроде как близок, ибо скорее всего боялся распространяться о всей этой ситуации, что он каждый день наблюдал дома, а видеть ещё чаще службу опеки было как минимум тошно, поэтому он повесил на рот метафорический замок, а чтобы не задавали лишних вопросов играл роль дурака и удовлетворённого жизнью ребёнка, который за плотными шторами и дверьми кричал от боли, разрывая голосовые связки и вырывал волосы, которые спутанными кровавыми клоками медленно падали на пол, пока костяшки с силой, до хрипа ударяли по неровной стене. Эбардо не понимал, что с ним не так, почему к нему так относятся, не понимал, что ещё нужно, чтобы к нему начали бы относиться хотя бы немного лучше. Он пытался меняться, выворачивал себя наизнанку, но маска слишком быстро разбивалась. Играть на постоянной основе счастье задача довольно тяжёлая, если и вовсе не выполнимая для его подрагивающих плечей. Каким бы хорошим актёр не был, играть на постоянной основе слишком тяжело и губительно, как для морального, так и физического здоровья, которое и без этого было довольно шатким и держалось на последнем издыхании, поэтому Эбардо просто сидел и ждал, когда Бартоломью разрешит ему выйти, чувствуя, как тело начинает затекать от несменяемости поза. Через пару минут, а может и пол часа, проверить Эбардо всё равно не был в состоянии, в дверь осторожно постучали. Именно тихо и осторожно чередуя короткие и длинные паузы, которые если бы он мог это записать на листе были бы похожи на «-- --- …- -.---» и складывались в слово «можно?», на что Эбардо встал с пола, отодвинул щеколду в сторону и открыл дверь, видя уставшее лицо Бартоломью, искажённое гримасой боли. Волосы были чуть растрёпаны, длинной чёлке не позволяла спадать на глаза повязка, глаза, что днём были по цвету похожими на янтарь или свежесваренный кофе с небольшим количеством молока, сейчас напоминали по черноте на дне бездну. На его губах была чуть дрожащая улыбка, а костяшки пальцев были перебинтованной от очередной травмы на работе, а могло быть и на учёбе. Иногда Эбардо поражался его стойкости и непоколебимости в такой ситуации. Возможно ему всё же удалось смириться, при этом не растеряв весь блеск и надежду на лучшее в глазах. Они всё так же ярко сияли, а улыбка всё так же слепила глаза, из-за чего было даже немного больно на него смотреть сквозь узкую щель дверного проёма, скорее всего из-за того что глаза привыкли к непроглядной тьме в узком помещении без окон, поэтому даже полутьма заставляла с силой зажмуриться, и заплясать цветные пятна под веками. Грубые в мозолях руки привычно легли на его спину, прижали к себе, крайне неторопливо перебирая его волосы. Эбардо открыл глаза, чувствуя, насколько руки Бартоломью холодные, буквально обжигали кожу под потрёпанным временем бледно-зелёным свитером, но Эбардо не пытался отстранить. Его руки с силой сжали рубашку Бартоломью на лопатках, желая впитать всё тепло и заботу, что давали ему в этот самый миг. Тело всегда хотело больше, ибо чувствовало нечто подобное крайне редко и изнывало от недостатка физического контакта. Даже тогда оно чуть дрожало, пальцы нервно сжимали мягкую и шуршащую под пальцами ткань. От Бартоломью пахло карамелью, мускатным орехом, воском и спокойствием, в котором Эбардо тонул каждый раз, дабы успокоить своё дыхание. — Ничего не меняется, да? Привычный вопрос сорвался с сухих искусанных до крови губ, будто Бартоломью ещё глупо надеялся услышать другой ответ, хотя это в априори было глупо. — Нет. Они всё так же кричат, разве что в этот раз через какое-то время замолчали. Не знаешь почему? Бартоломью смотрит в изумрудные глаза Эбардо, косясь краем глаза на дверной проём, ведущий на кухню, откуда виднелись осколки посуды, чуть подрагивающая от количества веществ в организме бледная с потрескавшиеся и сколотыми ногтями рука и кровь, что кляксообразным пятном смешивалась с тёмно-бордовым вином, и растекалась по полу. Бартоломью не хотел, чтобы Эбардо даже смотрел в ту сторону, чтобы видел кровь, понимал, что происходило и насколько далеко всё зашло на этот раз. Иррациональный страх всегда сковывал его в эти моменты, он не боялся за себя, за своё здоровье, за целостностью своего тела. Это по ощущениям никогда не было в приоритете, себя уже не было жалко давно, ибо шрамы заживут, станут бледнее, кровь перестанет течь, а чужую нервную систему и шрамы Бартоломью залечить и зашить не смог бы. Своя боль не так важна как чужая, поэтому он старался быть счастливым хотя бы для Эбардо, хотя ему было невыносимо больно, так как с каждым днём становилось всё хуже. Рубеж чужие ноги давно перешагнули, а сегодня на его теле появилась пара синяков на горле, являющихся следами от пальцев. Бартоломью лишь затянул шарф на шее потуже, спрятал слёзы и обнимал собственного брата, не понимая поддерживал ли он его или пытается найти для себя поддержку в нём. Бартоломью не особо хотел над этим задумываться, ибо чем больше становилось этих размышлений, тем быстрее он падал в эту кроличью нору, состоящую из отчаяния, безысходности и непроглядной тьмы, тем больше улыбка выглядела натужно и максимально жалко, а голос начинал чуть дрожал. — Нет, не знаю, да и знать не очень и хочу. Пошли в комнату, — сказал Бартоломью, положив руку на спину Эбардо, закрывая своим телом вид на кухню. Эбардо больше ничего не спросил, не мог решиться, да и в горле будто застрял ком, который мешал звукам свободно выходить из горла. Он лишь чувствовал, что за этим деревянным проходом нечто страшное, пугающее, то что он никогда не видел до этого, то что изменит его жизнь навсегда, только стоило ему отдёрнуть в сторону эту невидимую ширму и открыть вид на картину происходящего там. Лучше жить в неведении, лишь догадываться о происходящем, при этом находившись в своих далеко от истины, чем смотреть чему-то столь пугающему в белёсые глаза. Старый деревянный пол чуть поскрипывал пол ногами, ковёр под ногами давно пропитался пылью и затхлостью этого места. Выцветшие жёлтые обои кое-где отходили от серых бетонных стен. В углах поселились пауки, свившие серебряную паутину, которая чуть подрагивала от ветра, что дул из щелей деревянных рам окон. Старые деревянные комоды и шкафы были вывернуты наизнанку, из-за чего все вещи находились в примерно таком же хаосе, что бушевал в чужом сознании. Часы на последнем издыхании кое-как двигали стрелками и отставали где-то на пол часа. Вязанные салфетки из белых давно стали тёмно-серого оттенка, а косметика, стоящая на зеркале, давно испортилась и засохла. Дверь в комнату с облупившейся белой краской качалась на одной железкой петле, упираясь краем в пол. Закрывать её было бесполезно, да и попросту опасно, но Бартоломью всё равно закрыл проход в комнату, приподняв дверь, чтобы язычок попал в нишу. Здесь было уютнее, чем во всём остальном доме, хотя кровать отсутствовала вовсе, стены выглядели также, со шкафа облупился почти весь лак, а в торшере давно перегорела лампочка и были разорваны провода. У стены стояли два потрёпанных и протёртых кресла, между которыми лежал матрас, на которых был натянут слегка потрёпанный плед. На матрасе лежало две подушки, несколько одеял, парочка книг и фонарик. Бартоломью постарался сделать ситуацию хоть немного лучше, но выглядело всё равно довольно печально. Эту ситуацию всё равно не могло ничего сделать лучше. Оставалось только глупо надеяться на своё восемнадцатилетние, которое при этом не могло решить столь глобальные проблемы, их бы стало только в разы больше. — Я так устал от всего этого, — сказал Эбардо, утыкаясь лбом в грудную клетку Бартоломью, чуть сутулясь в плечах, будто на них навалился тяжёлый груз, который будто тянул его резко вниз. — Я знаю. Осталось немного. Как думаешь они будут нас искать? — спросил Бартоломью с таким тоном, наполненным недоверием и смертельной усталостью. У него не было сил даже раздеться, поэтому он лишь устало упал на матрас, положив руки под подушку, набитую перьями. — Нет. Повезёт, если они вообще заметят наше отсутствие. Я просто хочу, чтобы этот кошмар закончился, — прошептал еле слышно Эбардо, отвернувшись к подлокотнику кресла и начиная задумчиво водить пальцем по кругу, по покрывалу, прежде чем с силой сжать одеяло пальцами. Эбардо болезненно поджал губы и прикрыл глаза, будто ему было больно смотреть на полутьму, а на самом деле он пытался уснуть, но всё его тело пробрала сильная дрожь, когда крики и оглушающий звон посуды вновь возобновились, заставляя поджать колени к груди, скрутившись в клубочек и зажмурить с силой глаза. Сердце бешеного колотилось в груди, дыхание из мерного и спокойного вновь превратилось в рваное и сиплое, переходящее на хрипы. В груди болезненно закололо, а боль начала медленно нарастать, из-за чего пришлось распахнуть глаза и резко вскочить, из-за чего в глазах резко потемнело — и заплясали цветные пятна. К горлу подкатила опасно тошнота, которая сдавливала горло и не давала нормально задышать. Эбардо поднял голову к потолку, нервно хватая кислород, которого было катастрофически мало, пространство плыло, ему было страшно, не выносимо, прийти в себя было слишком сложно, когда пальцы с силой сжимали подлокотник. Холодный пот окатил тело, заставляя задрожать от сильного холода, а мутный взгляд пытался найти спасение из этой ситуации. Панический страх всё сильнее накрывал, пока волосы начали сжимать и оттягивать пальцы, а нога барабанила нервно по полу. Эбардо пытался вернуть самообладанием, пытался понять, что с ним происходило в тот миг, но от осознания становилось лишь хуже. Эбардо оттянул майку, пытаясь задышать, но спокойствие было утеряно, пока пальцы пытались найти опору, точку и миг, который скажет телу, что они не умирали, но организм лишь истошно кричал о поломке, не желая замолкать и заливать всё пространство красноречивым красным, которое обозначало опасность и закладывало уши, превращая весь фоновый шум в оглушающий звон. — Эбардо, слушай мой голос, только мой голос. Всё хорошо, ты не умирает, я рядом. Дыши глубоко: пять секунд вдох и семь выдох, — сказал Бартоломью, позволяя Эбардо с силой сжать свою руку почти до боли, из-за чего пришлось стиснуть зубы дабы не закричать. Эбардо продолжал тяжело дышать, пытался прислушиваться к голосу, отключить мозг, заглушить звон, из-за которого барабанные перепонки будто разрывались на части. Эбардо смотрел на Бартоломью и хотел спросить, что с ним происходило, нормально ли это, но он лишь как в каком-то очередном из сотни кошмарных снов безмолвно открывал и закрывал рот, из которого исходил лишь странный булькающий звук, а сам он по ощущениям всё сильнее застревал в зыбучих песках страха, как утопающий, хватался за каждую соломинку и мнимую надежду вытащить себя из этой ловушки, но лишь тащил на дно ещё одного человека, впиваясь ногтями в кожу, оставляя за собой багровые следы, которые в некоторых местах расходились в разные стороны, обнажая тёмно-бордовые лепестки роз. Сознание плыло, кричало, что надо, извивалось, словно паразит, бьясь в конвульсиях о стенки черепной коробки, заставляя их задрожать и покрыться трещинами, прежде чем наступила пустота. Голова резко опустела, а звуки стихли, будто кто-то резко опустил рубильник вниз, после чего Эбардо почувствовал на себе осторожные прикосновения, даже боязливые. Бартоломью пытался сохранять спокойствие, но что-то внутри заставляло его нервно улыбаться, а руки дрожать при взгляде на брата. Он понял, что это было не специально, что Эбардо просто не контролировал себя во время панической атаки, да и навряд ли вообще понял, что с ним происходило, но всё равно это пугало, из-за чего собственный взгляд скользил по уставшим чертам крайне медленно и осторожно, будто если Бартоломью резко посмотрит на руки Эбардо, то в следующую секунду в глазах Эбардо зажжётся огонь ярости, а всё сработает, как красная тряпка для быка. Рисковать не хотелось, даже хотелось сбежать и побыть некоторое время одному, чтобы хотя бы немного прийти в себя и осмыслить произошедшее минутой ранее, заодно обработав порезы, но при этом одного Эбардо оставлять было банально страшно, ибо приступ мог повториться, пусть и верилось в это с одним огромным «но». — Я ненормальный, — прошептал Эбардо не двигающимися губами. Он не спрашивал, лишь утверждал. Его голос был глухим, хриплым, иногда заходился кашлем, а глаза были пугающе пустыми и стеклянными, даже казалось, что стоило о них ударить ногтем, как послышится глухой звук от стекла, в крайнем случае пластика. Блики отражались слишком странно и неестественно: он закрывал собой почти весь чуть расширенный зрачок, заходя на белок, где расползлось кровавое пятно из-за лопнувшего капилляра. Крики за дверью стали громче, скорее всего из-за того что участники этого бессмысленного спора, длинною во всё своё существование, перешли с криками и руганью в прихожую. Бартоломью перевёл взгляд на дверь, которая всё ещё стояла на месте, но при этом чуть подрагивала, а потом перевёл свой встревоженный взгляд на Эбардо, который продолжал лежать в одной и той же позе с руками на груди, не двигаясь, и лишь только по еле заметному движению зрачков и тяжёлому дыханию можно было понять, что он всё ещё живой и способен реагировать на происходящее. Больше всего Бартоломью боялся того, что Эбардо свыкнется с этой ситуацией, что она для него станет такой же нормой, как и для него, что острая реакция перерастёт в медленное переведение зрачков с собственный рук на дверь. Бартоломью понимал, что если остро на всё реагировать, то ничего хорошего тоже не будет, ведь нервная система вечно вывозить накопленный стресс не сможет и всё будет выливать не только в истерики, нервные срывы и панические атаки, но и проблемы с сердцем, дыхательной системой и иммунитетом. Поэтому приходилось выбирать из двух зол меньшее, там не было золотой середины, да и по ощущениям быть не могло. — С тобой всё хорошо, Эбардо, — сказал Бартоломью и пытался подобрать наиболее подходящие слова, а затем продолжил: — Просто так твой организм реагирует на стресс. Бартоломью отвёл глаза в сторону и тяжело вздохнул, начиная неторопливо поглаживать Эбардо по плечам, чтобы внушить ему ощущение чувства безопасности и покой. Он не был уверен поможет это ему или нет, но хотя бы минимально поддержать родного брата стоило, особенно после пережитого ужаса. — Нет, это не нормально. Обычно так люди не реагируют, да и другие существа тоже. Это неправильно, — сказал Эбардо, перевернувшись на живот и сжав до побелевших костяшек одеяло. — Эбардо, — голос Бартоломью дрогнул, он был насквозь пропитан жалостью и болью. — Я понимаю, насколько это страшно, но это не значит, что ты ненормальный или неправильный. Иногда человек просто не справляется с тревогой и стрессом, что и выливается в такие острые реакции. Они есть у взрослых, у старых существ. Есть и у подростков, я не отрицаю то, что с этим стоит и следует бороться, но для начала нам следует сбежать из этого дома, согласен? Бартоломью грустно улыбался, пытаясь сдержать рвущиеся из глаз слёзы, которые болезненно жгли веки и отравляли своей горечью душу, что разрывалась на части и билась в конвульсиях о стенки грудной клетки, заставляя задрожать рёбра и внутренне сжаться. Хуже всего было чувствовать собственное бессилие по отношению к этой ситуации. Бартоломью столько раз слышал за свою жизнь, что возраст ничего не решает, что поверил в это, но как оказалось простая цифра в некоторых ситуациях решала непозволительно много. Многие его однокурсники грезили о восемнадцатилетнии только по причине того, что можно будет лояльно покупать алкоголь и сигареты, что можно будет гулять допоздна, утопая в женском внимании. В его же случае более оплачиваемая работа и возможность оформить опеку над братом, подав при этом в суд на органы опеки и своих родителей, дабы лишить их родительских прав, благо доказательств на его теле достаточно, а Эбардо возможно что-то да расскажет психологу, хотя Бартоломью в этом очень сильно сомневался, ибо самый последний разговор закончился тем, что Эбардо попросту молчал несколько дней, пока школьный психолог от него не отстал и перестал давить на его и так трещащую по швам спаянной нервной системы. — Да-да, согласен, но станет ли ситуация лучше? Не станет ли всё ещё хуже, чем было? — спросил Эбардо еле слышно, сев в позу лотоса, сжимая руками щиколотки. Бартоломью поджал на такое заявление губы. Он думал об этом, когда не мог уснуть, когда оставался на работе дольше положенного, когда ещё в самом начале придумал весь этот план по вызволению из этого кошмара. Однако с другой стороны один выбор хуже предыдущего, а Эбардо пусть и младше его на два года, но всё равно понимал в разы больше, чем следовало бы. Иногда неведение — лучшее лекарство от всех бед, правда закрывать глаза на то, что происходило под боком с каждым годом становилось всё сложнее, а будущее пугало, и нужно было что-то решать в кратчайшие сроки, а то такая незавидная судьба могла постигнуть их довольно скоро. — Возможно, но у нас нет выбора. Либо так, либо никак. Сомневаюсь, что мы с тобой сможем протянуть тут хотя бы два месяца, — сказал Бартоломью, устало проведя рукой по волосам, будто это могло помочь ему собрать оставшиеся силы и успокоиться. — Я понимаю, что тебе страшно, но осталось всего лишь потерпеть до завтра. Изменения, обычно столь глобальные пугают, но мы справимся. Хочешь почитаю? Бартоломью улыбнулся, на что Эбардо лишь затравленно отвернулся в сторону и на подгибающихся ногах встал, направляясь в сторону деревянной двери со вставленными стёклами, ведущей на балкон, заваленный всякой бесполезной утварью от порванной одежды до досок. Эбардо открыл дверь, впуская в помещение тяжёлый горячий воздух, пропитанный пылью и заставляющий закашлять. Под ногами валялись алюминиевые банки, осколки от бутылок и бумага, которая вспыхнет ярким пламенем стоит только одной искре на неё упасть. Парень тяжело выдохнул, сжимая пластиковую ручку, в очередной раз пытаясь вспомнить в какую сторону следует начать крутить ручку, хотя пальцы уже на автомате повернули её влево, потом вправо, чуть дёрнули на себя и резко подняли вверх. В ноздри сразу ударил запах жары, сирени и чего-то странного цветочно-сладкого, заставляющего скривиться, а от солнечного света, что пробился через плотные шторы зажмуриться. Эбардо достал полупустую пачку от самых дешёвых сигарет, достал одну и начал задумчиво крутить её между пальцев, ловя на себе напряжённый и слегка злобный взгляд Бартоломью: он всегда порицал нечто подобное. — Это тебе кто-то купил и от- — Мне купили. Ты сам прекрасно знаешь, что у отца я ничего и никогда не возьму. Особенно после того, как он протащил меня по полу за мои волосы, — злобно процедил Эбардо, чуть ли не сломав сигарету пополам. На душе всё ещё было противно, а чужие мозолистые, грубые, шелушащиеся от мороза руки до сих пор ощущались на коже. Отмыть нечто подобное попросту не удалось, да и навряд ли получилось бы хоть когда-нибудь. Это было страшно, пугающе страшно, особенно когда отец подходил к нему и начинал гладить по волосам. Эбардо отращивал волосы, чтобы их было удобнее собрать в хвост, перевязав резинкой, и чувствовать как их гладил родной отец было противно, противно когда зарывался носом в них, вдыхал шампунь с запахом пихты, когда гладил, ибо руки с каждым разом спускались всё ниже. Эбардо был болезненным, худым, физической силы не хватало, чтобы даже противостоять своим ровесникам, что уж говорить о мужчине на двадцать лет его старше, работающий на заводе. А самое неприятное было, как многие говорили в таких случаях, женственное телосложение. С ним было страшнее всего. Эбардо ненавидел чужую улыбку, чужой взгляд, слова о том, что он похож на мать. Он был готов отдать всё, чтобы больше никогда это не слышать, чтобы это потонуло в волне проблем и памяти, слилось с фоновым шумом. Длинная закрытая и широкая одежда летом была далеко не удобством, а защитой, мнимой, которую легко сдёрнуть, но защитой. Эбардо с ужасом вспоминал короткие, пропитанные какой-то странной ехидной насмешкой слова о том, что скоро ему исполнится восемнадцать и бежать станет некуда. Эбардо даже не хотел знать, от чего именно он должен был по мнению отца бежать, да и знать не хотелось, особенно когда этот человек до боли сжимал его запястья, выдыхая в лицо отвратительный запах перегара и казалось гниющих зубов, из-за чего голова шла кругом. Страшно было, когда ему исполнилось шестнадцать. Для кого-то это признак увеличения возможностей и эфирной свободы. Для Эбардо же этот день стал самым страшным, ибо после школы, когда никого кроме отца, на удивление, не было дома его потащили за волосы, с силой схватили копну каштановых кудрей, вырывая часть, но при этом нисколько не заботясь о боли что он испытывал. Сознание истошно кричало, а мозг находился в слабом тумане под действием адреналина, реагируя на всё с опозданием, пока горло разрывали истошные крики с просьбами прекратить. Сознание прояснилось вместе со зрением, будто его резко ударили по лицу только тогда, когда домашние штаны оказались на полу, а дрожащие от страха колени начали разводить в сторону мозолистые руки, которые царапали пусть и в рубцах, но всё же гладкую кожу. Мозг не успевал за действиями и работал в ускоренном режиме, из-за чего единственное что пришло в голову, так это команда «бей и беги». Эбардо даже в таком состоянии понимал, что силы не равны, но всё равно рискнул. Удар пришёлся отцу в нос, из-за чего он сразу скривился от крови, что почти сразу начала течь по губами, отдавая металлическим привкусом на рецепторах. А потом Эбардо вновь спрятался в ванной, тело била дрожь, пока он тщетно пытался успокоиться под крики о том, что его ничего не спасёт и это лишь вопрос времени. И это самое время пугало его больше всего, так как не понятно было, когда сердце остановится в груди, а эти события без стука ворвутся в его жизнь. Однако сердцу это не помогало и оно билось быстрее, пока крики через два часа не стихли, так как вернулся Бартоломью — его защита, опора и поддержка, и то Эбардо не сразу вышел, лишь только когда Бартоломью постучался, а затем повёл ему в комнату, видя, что брат попросту не в состоянии. Он ничего не спрашивал и не говорил, лишь помогал пить воду, в которую было добавлено пару капель валерьянки, чтобы унять дрожь и панику, что вновь и вновь накатывала на перенапряжённое тело, которое билось в конвульсиях от произошедшего. Бартоломью не давил на него, да и в принципе не спрашивал у Эбардо о том, что тогда происходило, так как видел, что эти воспоминания причиняли ему лишь боли, заставляли трястись и тщетно пытаться успокоиться, сжимая собственные плечи до синяков. Эбардо был за это благодарен, пусть этот груз нести становилось всё тяжелее, пока сегодня не потянуло резко вниз, будто его взяли за волосы и опустили резко в бочку с ледяной водой, после чего он вынырнул, нервно глотая кислород, дабы успокоиться, вновь нормально задышать и перестать пугать ничего непонимающего, но выглядевшего крайне обеспокоенно, Бартоломью. Он никогда не сказал об этом вслух, никогда не упоминал. Банальное чувство стыда, неправильности и чего-то запретного душило, заставляя замолчать, а ключик, что открывал замок, подвешенный на его губах, потерялся среди остальных, которыми он каждый раз затыкал себя, чтобы невольно не сорвались слова с языка, о которых он бы потом долго жалел. Эбардо не позволял Бартоломью переживать сверх меры, он и так слишком много переживал насчёт него, да и о таком лучше не распространяться. Эбардо сам виноват раз ходил с длинными волосами и в такой открытой одежде, он лишь провоцировал, сам сделал. Эбардо в любом случае не услышал бы для себя ничего нового, лишь сжал бы плечи сильнее, оставив после себя красные полосы, впиваясь ногтями в кожу каждый раз всё сильнее. Хотелось изуродовать себя хоть как-то, ибо сил поднять на себя руку не было, а нож специально или случайно выпадал из рук и со звоном падал на пол. Руки от одних таких мыслей уже опускались стремительно вниз, а сам Эбардо убирал новую порцию слёз рукой, когда до мозга через пелену злости на самого себя и отчаяния пробивалось осознание того, что он собирался сделать. От этого хотелось сделать себе ещё больнее, чем до этого, но приходилось взять себя в руки, опереться руками о раковину и посмотреть в разбитое зеркало на своё неказистое и дрожащее отражение, с желанием ударить себя по лицу, чтобы собраться с силами, чтобы привести себя в чувства, чтобы не чувствовать себя настолько жалким, несостоятельным, пустым, ничтожным, вечно утопать в своём личном холоде и вьюге, что излучала дыра, где раньше находилось сердце. Только пустота и ничто казалось только может его успокоить, но даже она не была в силах заполнить его дыру своим холодом. Всё пустое, бессмысленное вокруг, не имеющее значение, как и он сам. — Ты хочешь поговорить об этом? — спросил Бартоломью, смотря в зелёные глаза, которые Эбардо почти сразу отводит в сторону, не желая пересекаться. Эбардо зажимает губами сигарету. Дым ужасно режет горло, прокатываясь тупой болью по нервным окончаниям и заставляет задохнуться. Белое облачко дыма вскоре покидает лёгкие пусть Эбардо и хотелось навеки задохнуться в этом сером едком дыме, утонуть или исчезнуть, слиться с пустотой и бесконечным ничто. Эбардо делает глубокий вздох, но это не помогало нормально задышать. Он сделал новую затяжку, кривясь от горечи и боли, что прокатилась по телу и вкусовым рецепторам. Лёгкие вновь жалобно сжались, не решаясь раскрыться, дабы впустить в себя отравляющий дым. Указательный палец несколько раз постучал по сигарете, из-за чего серый пепел подхватил ветер и унёс вдаль. Эбардо зажал сигарету губами, а после постучал несколько раз по оконной раме, пытаясь собраться с мыслями, но даже так они ускользали из-под пальцев, из-за чего структурировать в голове нужное предложение становилось сложно. — Нет, не хочу, — сказал Эбардо, отведя глаза в сторону. Всего пара слов далась с большим трудом, а остальная часть застряла в горле, заставив вновь зайтись в очередном приступе кашля, приложив руку к быстро стучащему сердцу, что так и норовило покинуть пределы своей личной клетки, которую для него возвело чужое тело, ограничив прутьями, заставив биться о них и дрожать каждый раз от особо сильного удара. — Скажи, Бартоломью, я ненормальный? — спросил Эбардо спустя длительное молчание, даже не умудрившись поднять глаза. Его голос глухой, чуть хриплый, периодически раздираемый кашлем, а глаза будто были покрыты тонкой кромкой льда не пропускающей свет, из-за чего по телу прокатывались волной дрожь. Солнце заходило за горизонт, бросая свои последние блики и яркие лучи на землю. В серой многоэтажке напротив ярко загорались огни, а в окнах виднелись силуэты людей, домашние растения в горшках и качающиеся из стороны в сторону от слабого ветра прозрачные гардины. Кое-где потрескались и облупились кирпичи, а балконы состояли из набора хаотичных деталей и кусков различных материалов от железа до фанеры. Внизу кроны редких и сгоревших на ярком солнце деревьев почти не закрывали внутренний пыльный двор, где единственное что осталось целым так это деревянная лавочка, поломанный ржавый железный каркас от качелей, пара мусорных баков и одинокий промокший и ещё сильнее испачканный в уличной грязи фонарь. На небо будто кто-то разлил серую и синюю краску, из-за чего цвет его стал грязным и блёклым, далёким от изначального на несколько тонов. К этому виду Эбардо давно привык, поэтому вновь отвёл взгляд в сторону, в сторону окна, где всегда горел фиолетовый свет, привлекающий внимание своей яркостью и необычностью, будто спасение среди этих однообразных и крайне болезненных, в последнее время дней. — Нет, с тобой всё в порядке, ты просто немного другой, — сказал Бартоломью, грустно улыбаясь и пытаясь держать голос в тонусе. Эбардо повернулся в его сторону и выдохнул порцию дыма ему в лицо, заставляя закашлять и зажмуриться. Он явно не поверил этой улыбке и этому тону. Даже так из всех щелей сквозило отчаянием и то, что его пытались утешить и в очередной подарить ложную надежду. Эбардо не понимал зачем, ибо когда надежды не сбывались было невыносимо больно, даже больнее чем без них, ибо он привык разочаровывать без надежды на хоть какой-то просвет, а с надеждой он пусть и чувствовал себя лучше, но понимал, что это лишь временная панацея, которая вскоре привела бы его в чувства и напомнила, что на самом деле происходило. И Бартоломью это прекрасно знал и то ли не мог принять то, что Эбардо всё понимал, то ли то что поверить в лучшее у него просто нет сил. Бартоломью утёр рукавом тёмно-зелёной рубашки кровь, что текла из носа по губам, отдавая противным металлическим привкусом, из-за чего губы болезненно скривились, а сам Бартоломью поднял голову вверх, чувствуя, как густая тёплая кровь текла по задней стенке горла. — Но если об этом говорят почти все, разве они не правы? Вопрос был тихий и какой-то отчаянный, даже скорее похож на утверждение, сформированное обществом. Эбардо вскоре успокоился, обессиленно опустил руки вниз и вновь повернулся к открытому окну, стряхивая вниз пепел. Прохладный ветер начал трепать волосы и играть с слегка закрученными кончиками и остужал огонь от боли, помогая притупить её. Сил сокрушаться тогда уже не осталось, поэтому он лишь смотрел куда-то сквозь Бартоломью, не решая пересечься с ним взглядом. Слова просто не находились, да и были в такой ситуации излишними, ибо в этой ситуации Эбардо мог только глупо оправдаться перед самим собой, прекрасно понимая, что простить себя не сможет, а потом накажет себя за очередную слабость, неспособность взять ответственность, неспособность перестать вести себя как ребёнок, ибо плакали только дети, только у них есть такая возможность и прерогатива, взрослые не имели права на слёзы, ведь они для кого-то опора, они сильные и независимые, хотя на его памяти даже сильные плакали, позволяли себя утешить, предавались слабости. Нет, Эбардо точно не стал бы об этом думать тогда. — Прости… — сказал Эбардо, напряжённо отведя глаза в сторону и держась рукой за шею, которая ныла от боли. Вновь наступила тишина, перебиваемая лишь проезжающими мимо машинами и кашлем. Эбардо сделал новую затяжку, пока из лёгких угарный газ полностью не выместил весь кислород, пока голова не начала немного кружиться, а впереди не замаячила темнота, из-за чего Эбардо всё же выдохнул едкий дым, который на секунду приобрёл форму кричащего от ужаса черепа, а потом растаял, слившись с небесной серостью. Травить свой организм было проще, чем признать то, что он не справлялся, что не мог выносить происходящее дома, что происходящее давно нарушило все нормы и правила, став чем-то абстрактным с множеством трактовок и смыслов, чем-то пустым, прогнившим до основания и отвратительным. Страшно было в первые секунды, а потом эти чувства притуплялись ненавистью, концентрированной и насыщенной, той что затмевала всё вокруг, притупляя все остальные чувства. Эбардо знал, что никому нельзя желать смерти, но в те секунды он желал смерть своим родителям, которые решили помимо себя обречь на вечные страдания ещё и детей, которых они рожали во время ломки не во имя великой любви, а просто так, чтобы было, чтобы показать, что они прилежная и добропорядочная семья. Вот только соседи и учителя с психологом знали, что скрывали за собой слегка пошарпанные временем двери и насколько сильно сотрясались эти самые двери от криков и ругани каждый вечер, но с этим, как обычно, ничего не делали, да и по ощущениям делать не хотели, ведь их же это не касалось. Даже если эти люди и представляли интересы ребёнка, то это было только на словах и исписанном чёрными печатными буквам листе, из-за чего становилось ещё более тошно. Эбардо не знал, как описать свои чувства в данный момент, ибо уже давно потерял нить этого странного повествования и понимания, что он чувствовал на самом деле, поэтому чаще описывал нечто подобное в общих чертах, наметив самым тёмным цветом на холсте границы рисунка, обозначающие общие слова: ужасно, холодно, неправильно, гадко и печально. — Скажи мне честно, если я захочу умереть, ты мне позволишь это сделать? Каждое слово отдавалось горьким вкусом на языке и звучало, словно удар в крышку невидимого гроба. Бартоломью хотел закричать, потрясти за плечи Эбардо, чтобы он больше никогда такого не говорил, но пальцы лишь застыли в миллиметре от плечей Эбардо, затем сжались, а руки вновь легли по швам. Он не мог к нему даже прикоснуться, понимая, что сделал бы этим ещё хуже. Такое не помогало прийти в чувства даже ему, когда сознание начинало плыть, а руки опасно тянулись к ручке на балкон. Ему помогала только дыхательная практика и ощущение пространства вокруг. Бартоломью чаще всего оседал на пол, так как ноги не в силах были больше держать бренное дрожащее тело, затем прикрывал глаза, дабы сосредоточиться на том, что творилось внутри него, а не снаружи, дабы успокоить ураган из эмоций, который превращался всё вокруг лишь в обломки и пыль, а затем одну руку вытягивал вперёд едва касаясь огрубевшими подушечками пальцев деревянной поверхности, переходящий в холодный бетонный порог, кое-где протёртый и отколовшийся. Дыхание выравнивались, после чего Бартоломью надавливал подушечками пальцев на сколы и поверхность сильнее, после чего он глубоко выдыхал в последний раз и открывал глаза. Становилось тогда немного легче, но Эбардо не он, далеко не он. Эбардо скорее более конфликтный, активный и по-своему жизнерадостный, ибо даже в самых плачевных ситуациях пытался найти что-то хорошее, хотя скорее даже цеплялся за остатки слабой надежды в попытках сохранить свой взгляд на мир менее осмысленным, будто через розовые очки, хотя ему было очень больно, что подтверждали только сказанные слова. Держаться ему становилось всё сложнее, из-за чего и возникали мысли о том, чтобы просто покончить со всем происходящим здесь и сейчас, даже если смерть это временная панацея, после которой ничего не следовало бы: ни тяжести, ни облегчения, лишь вечное ничто, которое будет сопровождать тебя во тьму и неизвестность. — Нет, не позволю, даже если ты после этого будешь меня ненавидеть, — тихо сказал Бартоломью, на автомате проведя рукой по железной ребристой поверхности, чтобы успокоиться, а потом с силой сжал его, чувствуя, как ржавая поверхность и краска впивается болезненно в ладонь. Вновь наступила тишина. Эбардо опустил вниз чёлку, которую всё же решил оставить, старясь скрыть под ней свои слёзы. Рвущейся наружу крик он глушил тем, что прикусил губу, стараясь не издать ни звука. От безысходности Эбардо лёг на железные прутья, запустил пальцы в волосы оттягивая их, дабы вернуть ощущение реальности хотя бы на миг. Из-за слёз всё было будто в тумане, плыло и превращало в цветные пятна, которые сливались между собой, смешивались и становились странным единым целым, а из груди вырвался разочарованный и отчаянный стон, наполненный болью. Эбардо не понимал почему Бартоломью против ведь без него ему было бы проще, безопасней, спокойнее, так было бы просто банально лучше. — Эбардо, я не стану тебя отговаривать, но ты понимаешь, что смерть — не выход? — спросил Бартоломью, пытаясь максимально осторожно подбирать нужные слова, по взгляду Эбардо понимая, что у него ничего не получилось. — Я пойду спать, как успокоишься придёшь. Бартоломью с каким-то отчаянием похлопал Эбардо по спине, а затем развернувшись, вышел с балкона. На душе было какой-то неспокойно, из-за чего только коснувшись подушки Бартоломью поджал к колени и напряжённо начал смотреть на подлокотник кресла, выводя на выцветшей тканевой поверхности ногтем собственные только ему понятные узоры, вслушиваясь в крики за дверью, которые по ощущениям стали только громче. Из груди вырвался очередной крайне тяжёлый вздох, который по ощущениям мог сломать пол из-за своего веса, а одеяло Бартоломью откинул в сторону. Было невыносимо душно, но при этом он оставался в одной и той же позе, не двигаясь, даже старался не дышать, вслушиваясь в крики, пока Эбардо явно не собирался выходить. Эбардо лишь достал новую сигарету и поджёг её, будто хотел окончательно себя отравить, хотя это было недалеко от правды. Сложнее всего было понять, о чём он думал в тот момент, смотря вниз, на машины и деревья, иногда зарываясь пальцами в волосы и вновь взъерошивая их, будто пытался смахнуть остатки кошмарного сна, в который попал. Эбардо же полноценно лёг на сложенные на железных перилах руки, периодически выпуская изо рта дым, пока на небо становилось ещё более серым и унылым. Даже он был частью этой серости и зелёные линзы не спасали ситуацию, лишь прикрывали уродство в виде карих глаз. Очередная отчаянная попытка не быть похожим на тех, кого он считал монстрами, которая пошла крахом, ибо перед сном он смотрел в разбитое зеркало на противные карие глаза. И эти попытки такие же тщетные и бесполезные, как и он сам. От этих мыслей кошки вновь начали скрестись на душе, а боковым зрением Эбардо увидел себя, только другого. Он всегда приходил, когда ему было плохо, стоял над душой и что-то неразборчиво шептал. Тогда он широко улыбался, голова была разбита в кровь, из-за чего серое вещество вместе с кровью и мозговой жидкостью текло по лицу. Глазное яблоко вывалилось из глазницы и висело на одном лишь нерве, раскачиваясь из стороны в сторону, из тела торчали обломки костей и каких-то проводов, а оставшийся глаз будто светился ядовито-зелёным светом, как и широкая улыбка, больше похожая на гримасу боли. Каждое его движение сопровождалось скрежетом металла о металл, пока он не оказывался за его спиной, обжигая кожу холодным, ледяным дыханием. В эти секунды Эбардо будто играл в прятки с ним, ибо явно был тем кто искал, а он тем, кого надо найти. Эбардо всегда поворачивался в самый последний момент, пока ощущения на себе взгляда не становилось невыносимым как и вкрадчивый неразборчивый шёпот, к которому даже если прислушаться — ничего не услышишь вместо мерного гула как от помех на телевизоре во время телевизионных работ. Он говорил разборчиво только, когда с ним говорили, говорил ласково, тягуче и мягко, из-за чего его речь можно было сравнить с бархатом, дорогим красным бархатом. — Ты появляешься только для того, чтобы мучать меня? — спросил Эбардо не оборачиваясь и не затягиваясь дымом, из-за чего сигарета медленно тлела во рту, ибо он уже сел на край балкона рядом с ним. — Ты сам мучаешь себя, дорогой, — сказал он мягко улыбаясь, из-за чего изо рта брызнула кровь, которая пачкала собой пол, а его пальцы нежно начали перебирать волосы Эбардо, который уже даже не реагировал на происходящее. На секунду Эбардо повернул голову в сторону окна, в котором видно, что Бартоломью спал, его грудная клетка медленно поднималась вверх и опускалась вниз. Бартоломью так и не дождался его. Уголки губ Эбардо чуть дрогнули, плотно сжавшись, а затем болезненно скривившись. Он же наклонился к уху, положив свои руки ему на плечи, Эбардо как можно ближе, чтобы тот точно его услышал, прежде чем прошептал: — В один прекрасный день, даже он покинет тебя. — Я знаю, — протянул Эбардо, отвернувшись от окна и протерев свои мешки под глазами. Он встал с места и начал ходить из стороны в сторону под скрежет металла, сложив руки за спиной, прежде чем остановился на одном месте и вкрадчиво спросил, даже скорее подтвердил: — Или, может быть, ты бросишь его перед этим? Молчание вновь повисло в воздухе, пока от тлеющей сигареты исходил серый дым, а абсолютно пустой взгляд Эбардо был направлен куда-то вперёд. — Возможно его любовь к тебе, приведёт к его окончательной гибели, — злобно шипел он, наклонившись к его уху и впившись в когтями в его тело, заставляя кровь потечь алыми струйками под одеждой, а красные полосы исчертить его плечи. — Прям как и меня! Его глаза ярко сверкнули в темноте, которая окутала пространство вокруг. Сигарета уже была мокрой от слюны, поэтому крайне медленно тлела. Эбардо слабо соображал, а язык отказывался двигаться и производить какое-либо звуки, он будто онемел и лежал во рту одним большим лишним придатком. Веки смыкались от усталости, а кашель заставлял болезненно скривиться, приложив руку ко рту. — Интересно, что придёт быстрее, хм? — Что ты хочешь? — вновь задал этот вопрос скорее не ему, а в пустоту Эбардо, чуть отведя глаза в сторону, чувствуя как во щеке вновь скатилась слеза, сорвавшись под конец с подбородка. Он садится на край в позу лотоса, положив голову на руки, из-за чего кровь из разбитой головы вытекала быстрее, а зрачок на выпавшем глазе начал двигаться из стороны в сторону, пытаясь сосредоточиться на чём-то одном. — Просто интересно часто ли ты так часами стоишь на балконе и смотришь вниз, желая спрыгнуть, — сказал он и во время последнего удара языка о нижний ряд зубов, глаза злобно сверкнули странным азартом и весельем. — Иногда, — вкрадчиво ответил Эбардо, вытащив тлеющую сигарету, дабы стряхнуть пепел вниз, а затем задумчиво покрутил её, прежде чем вновь сделать глубокий вдох. — Ты хочешь присоединиться ко мне, Эбардо? — зловеще прошептал он, наклонившись вперёд, крови, что текла из его рта стало больше, а блики опасно заплясали в глазах. — Оставь меня в покое, чёрт возьми! — чуть ли не крикнул Эбардо, сжав с силой зубы вместе и с силой ударив по железным перилам, из-за чего они опасно задрожали. — Что? Разве это не звучит, как-то, что ты заслуживаешь? — спросил он, выпрямившись и став на самый край перил. — Не, — начал Эбардо, а оставшиеся слова будто застряли в горле противным громким комом, из-за чего он тяжело вздохнув продолжил: — Сегодня… — Но когда-нибудь, верно? — спросил он, прежде чем шагнуть вниз. Эбардо несколько раз встряхнул головой, чтобы не слышать будто внутри своей головы оглушающий скрип пружин, чтобы прийти в себя, чтобы не видеть окровавленное, разбившейся об асфальт тело его самого. Пальцы сжались сильнее на перилах до побелевших костяшек, а сигарета отправилась вниз навстречу земле. Силой воли Эбардо заставил себя оторвать взгляд от трупа и поднять голову к серо-синему небу и сделать вдох через нос и выдох через род, дабы унять дрожь, что накатила на всё тело то ли от вечерней прохлады, то ли от произошедшего минутой ранее. Слёзы всё ещё текли из глаз, обжигая веки, щёки и скулы, но спокойствие не приносили, легче не становилось, а лишь новой волной накатывала истерика. Эбардо — ненормальный, больной, сумасшедший, кто угодно, но точно не здоровый человек. Здоровые существа такое не видели и не должны были видеть ни за что, стоило только заикнуться об этом и ему бы быстро оформили прямую дорогу в психиатрическую лечебницу, да и говорить кому-то об этом ужасе не хотелось. Это было пугающе, страшно, что-то находящееся на грани безумия и сумасшествия, где эта самая грань стёрлась, потеряв свой изначально яркий и буквально кричащий цвет, став таким же бледным, как и весь остальной мир. Эбардо не мог унять дрожь сколько бы себя не успокаивал, а окровавленный труп всё лежал внизу на асфальте, пока плечи ныли от боли. Эбардо явно из неосознанно расцарапал. Только он, никто другой. Здесь никого не было и быть не могло. Он был один, точно один. Эбардо так себя каждый раз успокаивал, но легче закономерно не становилось, после чего он всё же на подгибающихся ногах пошёл к Бартоломью, который всё смотрел в одну точку. Эбардо обычно забивался ближе к стенке на противоположной стороне матраса, но сейчас ему необходимо было успокоиться, ибо прошлые методы оказались пустыми, даже бесполезными в своей основе. Эбардо переоделся и молча лёг рядом, после чего обхватил чужую грудную клетку и уткнувшись лбом в лопатки Бартоломью заплакал, сжимая в руках его одежду, комкая её и тяжело дыша, даже скорее хрипя, пока Бартоломью не развернулся, начиная перебирать и гладить его по волосам, игнорируя боль в рёбрах от чужой хватки. — Я рядом. Всё хорошо. Тебе ничего не угрожает, — говорил Бартоломью, даже не подозревая, какие демоны каждый вечер грызли его брата перед сном, хотя он и не спрашивал, ибо это явно не то, что следовало делать в этой ситуации, а утром просто забывал. Бартоломью просто давал Эбардо возможность и право забыть и забыться в его объятиях, давал возможность почувствовать себя нужным и любимым, ничего не требуя взамен. Хотя нет, сейчас внутри себя он кое-что требовал от Эбардо, кое-что неосязаемое, то что есть у всех, но при этом нет ни у кого — возможность жить, даже саму жизнь. Самым страшным для него было то, что Эбардо не станет, что одной из причин самому существовать не станет. С одной стороны это было эгоистично, но с другой он жил ради того, чтобы дарить любовь другому существу, жил для того, чтобы оберегать его всеми силами. Ему было страшно, что не станет этого маленького комочка света, который сжимал в его руках ткань рубашки, который пытался бороться за эту жизнь, пытался дотянуться до призрачного шанса и эфемерной свободы от этого кошмара. Бартоломью дал ему возможность поверить в это, заставил поверить, что он — выход из этой ситуации, что он знает, что делать. Вот только проблема была в том, что он сам не понимал, куда ему идти, куда дальше бежать, что делать дальше, когда цифра в паспорте будет ровно восемнадцать. Бартоломью просто взял на себя ответственность, к которой попросту не был готов, при этом обманув и Эбардо, и самого себя. Это было так ужасно и низко, что хотелось закричать, разорвать свои голосовые связки на части, заставить в ушах звенеть до глухоты и охрипнуть раз и навсегда, дабы больше никогда не говорить, не давать существам никаких надежд на лучшее, когда сам не понимаешь, что будет завтра. Эбардо уже мирно спал, а собственные руки обняли содрогающиеся плечи. Ногти с силой впиваются в них. Страшно, слишком было страшно от того, что все эти годы пролетели настолько быстро. Пальцы ломало и саднило из-за боли и ран. Вкус жизни давно стал кровью, с привкусом железа и бензина вперемешку с пеплом, ничего не имело смысл ничего его не держало кроме брата. Бартоломью лишь бегал как белка в колесе, слушал холодный шум ветра, почти ни о чём говорил с однокурсниками, рисовал на тетрадных полях на парах все свои чувства, пытаясь хоть как-то успокоить. Привычная картина мира: завтрак в семь утра, разбитые бутылки, запёкшиеся пятна крови на полу, затем автобус, учёба с работой, затем холодная дверь и смертельная усталость от всего. А под конец лишь бессонница длинною во всю жизнь. Застыла кровь снаружи, а чувства всё не остывали, ломая всё сильнее, заставляя согнуться просто пополам, чтобы после вновь задыхаться пустыми, холодными и отсутствующим слезами, чуть взъерошивая волосы наверх. Бартоломью будто и не жил вовсе лишь гнил заживо, умирая медленно и верно, он не вскрывал себя, не душил себя верёвкой и не задыхался в ванной от количества таблеток, хоть жить и вовсе не хотел. Он перестал летать на крыльях сладкой свободы и счастья уже давно, находил утешение лишь в том, что не задумывается о происходящем, ничего не чувствуя и тихо ненавидя себя за это. В какой-то момент стало настолько пусто, что заполнять это не хотелось вовсе, а чувства превратились в осколок разбитого зеркала в ванной, который никак не хотел становится на своё место. Не было сил поддерживать, переживать и сострадать, перенимать на себя страдания других. Ему самому нужна эта поддержка, самому хотелось быть в чужих объятиях, хотелось банального спокойствия и равновесия внутри. Однако ничего этого у него не было, Эбардо не помогал. Одного мотива жить не хватало, одна причина была маленькой и незначительной, из-за чего весы не могли на корениться в нужную сторону. Иногда его спрашивали про улыбку, почему он так редко улыбался, он всегда отмалчивался, хотя внутри себя хотел сказать о том, что у него не было причин улыбаться и изображать на лице счастье. Бартоломью просто устал, и при этом его меньше заботила окружающая обстановка, ибо картина въелась в мозг. Бартоломью просто уверен, что если бы к нему подошли с пистолетом, спросив хочет ли он, чтобы его убили, то это бы стало последней ступенькой к этому выбору, и он бы попросил себя пристрелить, не думая ни об Эбардо, ни долге, не обещаниях. Просто отдохнуть, наконец ничего не чувствовать и не возвращаться в этот кромешный и беспросветный ад. Ничего не улучшиться, ничего не станет лучше. Лопнувшие капилляры в глазах вновь сдадут его с потрохами, буквально крикнут всем о том, что вместо сна он очередную ночь прорыдал, просто повёл себя как слабак, не смог вечно держать свой голос в тонусе, а спину со взглядом ровным и ясным. Не хотелось слышать от одногруппников слова сочувствия: уже надоело и банально тошнило от слов, что скоро всё наладиться и будет в порядке. Нет никогда и ничего не было в порядке, ни с ним, ни с Эбардо. И эта неловкая тишина лишь от твоего имени в какой-то компании, пока ты замечал в их глазах сочувствие смешанное с осуждением, будто ты мог решить эту проблему, будто у тебя всегда был ключ решения. Истерики и нервные срывы со слезами уже не удивляли, а при упоминании синяков или ран Бартоломью лишь неловко отводил глаза и несколько секунд молчал, будто боялся столкнуться с правдой, что и так всем известна. После чего вновь шёл тяжёлый вздох со словами о том, что всё это скоро кончится, что не страшно, пройдёт, исчезнет, забудется, даже если это ложь, чтобы вновь успокоить очередной приступ дрожи. Если бы всё было так просто, если бы столь универсальное лекарство от боли и вечного тлена, с одиночеством, что никто не может понять, то Бартоломью отдал бы всё ради него, отдал бы всё деньги и даже убил бы себя. Всё что угодно лишь бы не умирать вот так как личность, чтобы не пытаться заполнить пустоту внутри каждый день с помощью общения с другими существами, чьё общество заставляло голову вновь заболеть, а во рту появиться противную горечь то ли от слёз, то ли от боли после ударов. Точно не разочарование, ибо разочаровываться он уже больше не мог — устал, привык к тому, что его вечно ломали, привык к тому, что внутри ничего нет, а глаза полны слёз, которые приходилось вновь и вновь стирать, дабы не дать им волю и выход наружу, правда закономерно становилось тяжелее, из-за чего падать в яму отчаяния он начинал в разы быстрее, сжимая до боли ткань пододеяльника, когда сердцу вновь стало невыносимо плохо и больно. Оно вновь жалобно начало скулить и кряхтеть от боли под рёбрами, медленно и верно начиная задыхаться, умоляя обладателя что-то с этим сделать, но Бартоломью ничего не мог. Книги и дыхательная практика больше не помогала, а вытащить себя из этого места — испытание заведомо провальное. Из носа вновь потекла кровь, затекая в горло, медленно стекая по стенке, а сердце тихо стучало, будто извиняясь за содеянное. Мутный взгляд вновь попытался стать чётким и сосредоточиться на углу, где сосредоточилась вся тьма дома, но пространство лишь плыло, а в темноте танцевали мушки в такт звону в ушах и головной боли. Бартоломью вновь кряхтел и стонал почти так же как сердце, что его вечно подводило. Врачи сказали о том, что это нервы, что не удивляло, лишь снова возвращало мысли к началу. Он не мог просто выкинуть из своей жизни стресс, сбежать от проблем раз и навсегда, из-за чего сердце вновь бесилось, стучало, рвалось на части и задыхалась внутри. Ему было больно и плохо так же как ему, оно будто и было им: неправильным, неказистым и больным. Оно норовило причинять себе боль, чтобы стало легче, чтобы заставить своего обладателя пожалеть о своих словах и вновь захотеть жить, ибо когда в глазах начинали темнеть становилось страшно — и он просто молился о том, чтобы проснуться, что это лишь очередная потеря сознания, а не окончательная смерть — сухая констатация факта. После эта ночь, вечер или день забывался и вновь хотелось умереть, покинуть этот бессмысленный мир, где ему не было место в априори. Они с Эбардо — не любимые и не счастливые дети, они не люди, они даже не существа, лишь две огромные ошибки, произошедшие совершенно случайно. Их не должно было быть и никакие субтитры под этим фильмом ужасов, трактаты и стихи не спасли бы и не сделали эту ситуацию лучше. Какие смыслы и метафоры не придумывай к их ситуации в итоге всё равно бы вышло слово отчаяние, которое ставило грубую и красноречивую точку. Розовые очки можно было надевать бесконечно, бесконечно оправдывать их и себя, бесконечно врать для того, чтобы рассудок не накренялся, как железная ржавая вышка, ломаясь и треща в основании, но от этого легче бы не стало. Ложь — лишь панацея в этой безжалостной игре в жизнь, за которой всегда надо было успеть добежать и схватить за хвост удачу или победу. Ложь лишь всё преображала, делала красочным и ярким, пока в реальности всё становилось хуже с каждым днём, а каскад отчаяния нёсся в его сторону намереваясь раздавить. А после всего этого обманывать себя не хотелось, даже не было сил повернуть язык, чтобы перед зеркалом сказать это пресловутое «я в порядке», когда ничего и никогда не было в порядке. Сердце от этих мыслей вновь сжалось внутри от судороги, а из груди вырвался жалобный стон, однако Бартоломью зажал себе рот, когда Эбардо начал ворочаться, ожидая с секунды на секунду, когда тот откроет глаза и задаст привычные вопросы о его состоянии, на что Бартоломью не сможет ничего ответить кроме как «нормально», натужно улыбнувшись. Однако Эбардо лишь отвернулся в сторону кресла и сжал в руках подушку, уткнувшись в неё носом, после чего Бартоломью смог расслабиться, а затем вновь сжаться от судороги в груди. Его сердце больное и сломанное прям как и он сам, неправильное, ошибка в системе природы, а значит не заслуживало никакой любви в свой адрес. Оставалось лишь надеется, что скоро это закончится, хотя собственное тело как заниженная пластинка магнитофона твердило обратное из раза в раз, мол, ты ничего не изменишь, это бесполезно, как и он сам. Он дал лишь ложь, не дал ничего, пусть и сделал вроде что-то, но это лишь капля в море проблем, в которой его буквально топили, резко опустив голову вниз, больно сжав волосы, из-за чего боль прокатилась удушливой волной, заставив сердце вновь навеки замолчать, а потом с силой ударить по рёбрам, заставив согнуться по полам и вновь зажать рот рукой, подавляя крик и останавливая кровь, что начала бы вновь скапливаться во рту, из-за чего к горлу бы подкатил противный горький ком, а желудок бы болезненно сжался, после чего тошнота подкатила бы к горлу, а противная чёрная слизь начала капать с губ. Пару раз Эбардо спрашивал насчёт этой слизи, так как уроков по медицинской подготовке у них не было, да и часто видел как Бартоломью от неё страдал. Эбардо хотел помочь, хоть как-то облегчить его страдания, но сам Бартоломью молчал и лишь говорил, что это нормально для его возраста. Никогда ещё в жизни настолько сладкая ложь не резала слух и не пробивала сердце насквозь. Ну не мог Бартоломью ему сказать о том, что это часть магии, та самая страшная цена, которую существа платят за неуважение к своему телу, за пренебрежение и игнорирование. Тело, к сожалению, знало лучше как себя вести, как напомнить ему о своей смертности и бессилии перед пределом и границами собственных возможностей. Ведь тело сейчас держит в стабильном состоянии только магия, а не он сам, будь в его теле её чуть меньше — и он бы уже давно лежал на полу, истекая собственной кровью, пока конечности дёргались от того, что их сводит судорога. А если бы вообще не обладал магией, то и умер бы при рождении. Бартоломью даже удивился, когда узнал, что у этих двух выродков, которых он должен вроде любить и считать родителей нет магии, они пустые, как две стеклянные колбы, готовые треснуть в любую секунду. Даже удивительно, что они с Эбардо вышли такими, не пустыми. Любой врач назвал бы это ошибкой выжившего и оказался бы прав, ибо характер явно не отца или матери, окружение и чувство такта отложили разложение личности на какое-то время, но протянуть дольше они точно не в состоянии. Рано или поздно общество сломало бы или атмосфера, или удары, или вещества, ибо упаковка успокоительных была почти пуста, лишь лежали две белые таблетки на дне, которые Бартоломью всё не решался выпить и наконец уснуть, лишь продолжал рассматривать неказистые узоры и жёлтые пятна на обоях, под завывания ветра, утробный вой труб и звона посуды, который уже стал не таким частым видимо от того, что посуда банально заканчивалась или силы, хотя последнее навряд ли, ибо мать явно сегодня была не под успокаивающими веществами, поэтому выходить было особенно опасно, ибо оба тогда находились явно в состоянии аффекта и не сильно бы отличили друг друга от своего сына. А новые раны ему не очень хотелось получать по той причине, что банально замазывать их было нечем, а оправдания закончились ещё на первом курсе. От безысходности, которая вновь накатила, стоило только мыслям, что до этого его мучали всё время, пробраться в голову хотелось залезть на стену, а в идеале раскроить свой череп на мелкие части, чтобы ни один патологоанатом не мог его собрать, чтобы мозг разложился на части, чтобы думать было просто невозможно, а кровь хоть как-то раскрасила эту серость и убрала желтизну, что резала глаз, олицетворяя безумие и что-то страшное, как и тьма, что всегда пряталась в углах и щелях. Она всегда выглядывала из них ночью, а Бартоломью вновь и вновь играл с ней в странные гляделки, будто если закрыть глаза, то она утащит его в глубины и непостижимые до этого недра. Вот только когда до мозга эта информация доходила — страха уже не было, в душе растекалось приятное чувство покоя и смирения, которое заставило веки напиться свинцом и крайне медленно опустить их вниз, дабы отдаться в объятия сна и небытия хотя бы до утра, не думая не о чём. Однако когда сон начал принимать его в свои тёплые обманчиво мягкие руки, раздался удар чего-то тяжёлого об пол, будто что-то тяжёлое, гораздо тяжелее тарелки, но точно не стул, стол или сервант, ибо звук был скорее глухим, на грани слышимости, если бы Бартоломью прислушался к звону в своих ушах, то пропустил бы его, а так пришлось встать. Бартоломью крайне тихо подошёл к двери, за которой не слышалось больше не звука, лишь оглушающая, тревожная и заставляющая биться сердце быстрее тишина. Она длилась непозволительно долго или Бартоломью это просто казалось пока он стоял у двери, не в силах оторвать ноги от земли и сделать первый шаг вперёд, будто они увязли в каком-то странном и непонятном болоте. — Так, Бартоломью, соберись! — сказал сам себе под нос шёпотом парень, положив руку на ручку. Бартоломью пытался открыть дверь максимально тихо, но она всё равно предательски заскрипела, из-за чего он обернулся, дабы посмотреть на Эбардо. Тот всё ещё спал, лишь периодически ворочаясь из стороны в сторону, видимо кошмары снились. Об этом Бартоломью пытался не думать и продолжил дальше идти в глубь двухкомнатной квартиры, видя, как из проёма, который вёл в кухню лился свет, заставляя нервно сглотнуть и сжаться. Сердце буквально кричало о том, что ему следует бежать, что стоило пойти спать и забыть про всё это, из-за чего каждый его шаг по грязному ковру становился всё более тяжёлым, медленным и тихим, ибо столь долгая тишина начала подниматься давно затихшую тревогу из груди, из-за чего в ушах буквально отдавался вой сирены инстинкта самосознания, но Бартоломью следовал ему наперекор, ибо уже казалось ничего не сможет его напугать. «Успокойся. Что ты ещё не видел в этой жизни?!» — внутренне крикнул на себя Бартоломью, проведя рукой по шершавой стене, дабы сориентироваться в пространстве и успокоиться. Голова шла кругом, ему было плохо, пока сердце болезненно сжималось в груди, всё ещё пытаясь отговорить своего обладателя от этой ошибки, пока слух смог различить странное хлюпанье и тихие удары об пол. Пальцы сжались на деревянной дверной раме до побелевших костяшек, а дыхание превратилось в безмолвный хрип. Ноги подкосились, стали по ощущениям ещё сил неё утопать в невидимом болоте. Мысли все смешались в одну огромную кучу, превратившись в бисер, который рассыпался по всей черепной коробке, закатился во все углы и щели. В горле застрял немой крик, а в нос ударил тошнотворный запах металла, смещенный со спиртом и гарью. Вся кухня была залита кровь, в какой-то момент всё слилось в один единый тёмно-бордовый оттенок. Повсюду валялись осколки посуды, стол был перевёрнут, а гардина сорвана и валялась на полу. Собственный взгляд хватался за всё, что угодно лишь бы не смотреть на пол, не сталкиваться с реальностью, не смотреть смерти в глаза. Однако всё равно взгляд со стола соскользнул вниз и Бартоломью больше не мог посмотреть в другой угол, а руки на автомате зажали рот, дабы не издать ни звука, пока по щекам стекают холодные слёзы. — О время, — еле прошептали почти не двигающиеся губы несмотря на преграду. Тело отца лежало на полу и явно не двигалось, пока по полу расползалось пятно крови, заливаясь в щели между деревом. Абсолютно пустые глаза были направлены на него, а одна из рук была протянута к двери, из-за чего казалось, что сейчас он начнёт ползти в его сторону, чтобы схватить его за голо и задушить. Однако это не происходил, а кровь продолжала отливать от конечностей, делая тело белым как лист, пока мать сидела сверку, держа нож в обеих руках, чтобы не выпал из дрожи, и снова, и снова наносила удары в спину отцу, пока кровь брызгала в разные стороны, оседая кляксами и пятнами на шкафчиках, дверцах и даже оседала на его одежде с руками. Бартоломью не мог пошевелиться, убежать или хоть как-то остановить это безумие, лишь еле коснулся пятен крови на своей руки, растирая её между пальцев, будто это могло привести мысли в порядок и как можно быстрее побежать к соседям, чтобы вызвать полицию и остановить это безумие, но ноги приросли будто к полу, а в ушах звоном раздавался истерический смех матери, из-за чего Бартоломью даже не услышал тихие шаги Эбардо, хотя обычно в таких случаях пытался к этому прислушаться, дабы не дать ему увидеть весь ужас или не попасть под гнёт матери и отца, но именно сегодня эта система дала окончательный сбой, в день когда вся жизни полетела стремительно вниз в бездну, хотя казалось, что ничего хуже этого уже быть и не может, но у плохого нет предела. — Что происходит? — тихим голосом спросил Эбардо, потирая глаза, почти возле уха Бартоломью, что привело его в чувства, а мозг забил тревогу. Рука уже на автомате закрыла чужие глаза, будто это могло помочь забыть, то что он уже увидел. Эбардо уже ничего не спрашивал и ничего не говорил: перед глазами лишь стоял образ трупа, крови и холодный пустой взгляд, в котором он казалось видел своё лицо, образ матери, что опускала и поднимала нож вверх и вниз, вновь и вновь нанося увечья и тьма, что заставила ноги покориться и с грохотом упасть на пол. На периферии слуха он уже слышал крики, вой сирен скорой помощи и видел в окне синие и красные мигалки полицейской машины, пока его трясли за плечи, пытаясь привести в чувства, но все звуки превратились лишь в фоновый шум и гул, утопали в тишине, а перед глазами всё расплывалось, пока он пытался разорвать на части водяную гладь, в которой утопал. Однако чёрная вода не переставала поступать, наполняла лёгкие, наваливаясь на грудь одним единым неподъёмным грузом, обволакивала тело, усыпляло своей тихой колыбельной, созданной из плеска, заставляя все цвета смешаться, а затем полностью окунуться в тёмный омут с головой, пока звуки внешнего мира становились всё тише, голос брата терялся в фонов шуме, а тьма навалилась на него очередной крупной волной, после которой вокруг простиралась лишь чернота. Ты знаешь, как болит душа? В молчанье стонет не спеша. То гаснет, то горит огнём, Похожа на твой горький сон. Ты знаешь что такое боль? Когда в ушах звенит конвой. Когда течёт по венам кровь, Когда сгорает вся любовь. Ты знаешь что такое страх? Что прячешь ты в своих углах, Где тьма скрывается в щели, Она не даст тебе уйти. Ты знаешь что такое ждать? Лежать забившись и считать, Когда ты сможешь задышать И задыхаясь не рыдать. Ты знаешь что такое тишь? Когда весь дом и ты молчишь. Когда все крики замолкают, А губы время не считают. Ты знаешь что такое жизнь? Что так прекрасней всех богинь. Что боль тебе не причиняет, И ближе к сердцу прижимает. Ответ из уст не прозвучал, За жизнь ты это не познал. Ты лишь молчишь — один ответ: «Не знаю, правда, честно нет».

***

Почти несколько лет прошло как в тумане, без чувств, без эмоций, в пустоте и прострации. Спать стало спокойней, а жизнь вопреки всем ожиданиям шла более спокойным, размеренным чередом. Было по-особенному хорошо и невообразимо легко давалось осознание того, что в этом мире был только он и Бартоломью. Родную мать он не воспринимал, да и не хотел этого делать, даже осознавать, что она где-то сидит за железной решёткой, было больно и вгоняло в исступление, поэтому Эбардо забывался на занятиях. Он вообще не ожидал того, что ему удастся учиться у Бастиана, ибо собственный характер заставлял большую часть учителей прийти в тихий ужас, а потом качать головой и читать ему нотации. Так же его почти каждую неделю отправляли к психологу, который вечно задавал ему странные вопросы и копался в его мозгах, выворачивая буквально наружу все его чувства и отношения наружу, пытаясь выяснить, как он относится к событиям семилетней давности и насколько сильно переживал по этому поводу. В таких ситуациях Эбардо отвечал максимально скучно и однотипно, чтобы дать психологу понять, что честным на этих сеансах он точно не будет, но тот лишь это игнорировал и продолжал дальше вести с ним один единый однобокий монолог, слыша односложные и короткие ответы «нормально», «да», «нет». Эбардо просто не собирался делиться и частью той ненависти и тихого злорадства, когда родную мать посадили. Ему уже было шестнадцать лет, а Бартоломью восемнадцать, поэтому они могли спокойно дать показания в суде. Хуже всего было находиться в кабинете у врачей, которые снимали с его тела следы от побоев. Сочувствующие и пристальные взгляды в принципе было выносить практически невозможно, а вопросы из разряда «почему молчали?», «почему не сказали органам опеки?», «почему не обратились за помощью?» только подогревали внутренний огонь злости, ибо вокруг все всё знали, органы опеки приходили, их видели, но ничего не происходило. Оставалось только надеяться, что этот кошмар закончится и не перерастёт в нечто ещё более безумное и заставляющее сойти с ума. В итоге под конец своего условного срока в этой квартире это произошло, как финальный гвоздь в крышку гроба его нервной системы и надежды на то, что всё само собой исправиться и станет лучше. Всё сгорело до тла вместе с его чувствами, а в качестве защитной реакции была злость и агрессия, иногда Эбардо казалось, что ещё немного, и он перегрызёт кому-нибудь горло лишь бы справиться с настолько сильными и удушающими эмоциями. Чаще всего Эбардо старался выплёскивать всё через учёбу, репетиции почти до потери сознания и за домашней работой, но всё равно нервы в какой-то момент не выдерживали и сдавали, заставляя с силой сжать волосы на голове, а потом сдерживать очередной порыв ударить по стене, чтобы не навредить существам рядом с собой. Иногда Эбардо будто наказывал себя тем, что прокалывал уши, соглашался на сомнительные мероприятия после которых часто приходил с разбитым носом и губой. Самыми болезненными были не раны на теле, а то какие эмоции отражались на лице Бартоломью, когда тот протирал его раны и перебинтовывал. Его не хотелось огорчать от слова вообще, но Эбардо каждый раз нарушал это обещание, данное самому себе, после чего шёл в ванную и крайне долго смотрел на своё отражение в зеркале, вглядывался довольно долго, ища в себе изъяны, по которым не нравился другим существам, но каждый раз будто скатывался взглядом по его гладкой поверхности. Обводка сама оказывалась в руках, чтобы подвести глаза, пушистая кисть опускалась в бледно-розовые румяна, а затем проводила в скулам и щекам, пока бледный карандаш застывал в паре миллиметров от губ. Изредка на веки опускалась кисть с тенями чаще всего чёрными, но всё же проскальзывали серые и зелёные. Всё чтобы сделать своё лицо более привлекательным и забыть, как оно в принципе выглядело со стороны, а потом всё стереть с помощью мицелярки и нарисовать заново, натянув на губы маску счастья, закрепить улыбку железными скобами лжи, пока глаза почти полностью пустые и холодные. Поправить чёкер, отряхнуть майку от невидимой пыли, надеть перчатки, поправить высокие ботинки и чуть взъерошить волосы — ничего сложного, но в этом образе Эбардо будто всегда терял себя, был другой личностью, уверенной, идеальной, сильной и жестокой. Было плевать на чувства других, хотелось сломать этих существ раньше, чем начнут ломать уже его. Перекрыть доступ к кислороду, сломав рёбра первым, не дать сломать себя существу рядом. В этом образе Эбардо мог позволить себе всё. Его не смущали никакие высказывания, ни слова, которые выходили из его рта, когда язык следовал по нёбу, ударяясь по нижнему ряду зубов, а губы невольно чуть приподнимались вверх, давая в полной мере увидеть острые клыки, а глаза чуть прикрывались от наслаждения, когда огонь злорадства и насыщенной ненависти заставлял огонь в глазах ярко вспыхнуть от того, насколько много туда добавили бензина с керосином. Журналисты его забавляли, даже смешили своей беспросветной тупостью, тягой ко лжи и сенсациям, построенной на костях. То как они наживались на горе и вскрытии скальпелем незаживших ран вызывало неподдельный интерес и отвращение одновременно. Эбардо хватило всего лишь несколько раз в общих чертах обозначить свою реальную позицию и отношение ко всему происходящему, как его сразу же опустили в ледяную воду, состоящую из оскорблений и пожеланий смерти, на которые в качестве защитной реакции выступало тихое и обжигающее холодом злорадство и язвительность, что только подогревало общественность к тому чтобы его придушить, проклясть или ударить, но сделать это мысленно и анонимно, ибо в любом момент Эбардо мог обратиться в полицию и написать заявление. Молчаливость никогда не была одним из его качеств, поэтому за три года привлечения в суд было у него достаточно, как и выигранных дел. Каждое обвинение было хуже другого и несмотря на полный отказ от адвокатов Эбардо всегда выходил из дела победителем, так как его доказательства и абсолютно чистый телефон говорил больше любых слов. Чистым он был по той причине, что Эбардо так и не смог избавиться от привычки использовать телефон только для звонков, коротких сообщений и фонарика, чтобы тот продержал свой заряд как можно дольше. История браузера больше была заполнена рецептами и глупыми вопросами, посещающими голову где-то посередине ночи, а из фотографий лишь счётчики, документы и пару фотографий с ним и Бартоломью, с Бартоломью даже больше, ибо тот объективно выглядел лучше, даже без косметики, а собственное лицо раздражало. Иногда Эбардо просто хотел его расцарапать себе ногтями, снять слой кожи лишь бы больше его никогда не видеть, как и вспоминать свой настоящий цвет глаз, который каждое утро и вечер приходилось невольно лицезреть в зеркале. С косметикой лучше даже другие так часто говорил, особенно фотографы — им это виднее всего, да и ему самому вроде нравилось, наверное, Эбардо уже и сам до конца не понимал, где находилась эта тонкая, почти невидимая грань между тем, что ему нравится и что приводит в тихий ужас. В любом случае краситься вошло в привычку, а выйти на улицу без макияжа стало чем-то из ряда вон выходящего. Бартоломью по этому поводу ничего не говорил, но было видно, что ему не нравится то, с какой неохотой Эбардо смывал дома макияж и то, как редко он видел его лицо без подводки, теней и карандаша на губах, но молчал, ибо и так прекрасно понимал, что Эбардо имеет полное право распоряжаться своим телом как он сам хотел, медленно убивать, уничтожать, подводить его к эфемерным идеалам красоты, сжигая до тла всю свою индивидуальность. Эбардо вредил себе просто по-другому, ведь если в детстве медленное самоубийство было чем-то естественным и понятным, то сейчас можно было умереть и сойти с ума от желания создать тот самый идеальный образ для общественности, сделать себя козлом отпущения чужой ярости. Переубеждать он никого не стал, ибо это бесполезно. Если уж общественность сделала из тебя врага, то бесполезно её переубеждать в обратном, как и потакать желаниям, но у него просто нет другого выбора, а отмалчиваться — самая худшая позиция из возможный, ибо на тебя просто вешают табличку с ярко-красными буквами, дабы точно всё увидели кто он и что из себя представляет, какую маску клоуна на него вновь одели. Всё это было просто бессмысленно. Эбардо скривился, поправляя в очередной раз бабочку на воротнике. Сегодня был тот редкий случай и день, когда на его лице не было макияжа. На тело был накинут чёрный пиджак, штаны и того же цвета рубашка. Его взгляд почти полностью пустой и холодный направлен на собственное отражение, буквально сверлит в нём дыру, подмечая потрескавшиеся и кровоточащие губы, синяки под глазами, кое-где кожу изрезали морщины. Хотелось разбить зеркало, когда взгляд зацепился за небольшой шрам возле уха и родинку у корней волос. — Нам обязательно там присутствовать? — спросил Эбардо, даже не обернувшись. Его голос был пропитан надеждой и отчаянием. В какой-то момент даже чуть охрип, дрогнув в звуках, скатившись на несколько тонов ниже. Пальцы до побелевших костяшек сжали ткань, но затем разжались, выпуская её. Ему явно не хотелось идти на похороны матери, да и Бартоломью не сильно горел желанием там находится, но к сожалению по всем правилам и нормам их присутствие было необходимо. Бартоломью понимал его чувства и разделял, но поперёк системы и правил не мог ничего сделать, поэтому лишь вытянул руку, желая прикоснуться к его плечу и что-то сказать, но рот на автомате закрылся, а рука застыла в паре миллиметров, когда её оттолкнула рука Эбардо назад. Несильно, едва касаясь кончиками пальцев, но этого хватило, чтобы прошептать еле слышное: — Прости, я тут ничего не сделаю. Бартоломью потёр несколько раз ладонь и пальцы, будто их чем-то болезненно обожгло, а затем вновь посмотрел на Эбардо, который затравленно смотрел в пол. Бартоломью тоже не хотел кидать землю на чужую могилу, даже приближаться к ней, смотреть в холодные черты лица и изображать на лице сострадание для её немногочисленных родственников, которые даже не знали, чем она жила последние несколько десятков лет. На наследство они с Эбардо не претендовали вовсе, ибо и так знали, что за душой у неё только бесконечные долги, а старая двушка уже давно отошла государству за невыплаты коммунальных услуг. Сама эта ситуация была будто бы очередной пьесой и декорацией на сцене, не имеющей какой-либо смысл, хотя нет, чтобы разогреть злость общественности и нетерпение перед главным поворотом или кульминацией. Причём эта сцена ломала сильнее всего, ломала от чувства безысходности, пустоты и отсутствия хоть какого-то выбора. В ней всё было настолько плохо, что голова шла кругом и становилось дурно, а ноги опасно подкашивались, то и дело проваливаясь в трещину или разлом между реальностью и этим кошмарным слишком реальным сном, в который Бартоломью уже почти провалился, вновь дёрнув себя за руку, резко вытащил на поверхность, нервно глотая кислород и напомнив себе, что ему следовало держаться ради Эбардо, что следовало сохранять лицо, не вести ни единым мускулом, не показывать, насколько ему больно, неприятно от одних лишь воспоминаний и мыслей и фантазии, что возводила вокруг него данное торжество, насколько оно будет серым, тяжёлым и бессмысленным для него самого. — Я знаю. Просто… забей. Сейчас это не имеет какого-либо смысла. Быстрее начнём — быстрее закончим, — сказал Эбардо на выдохе, не желая смотреть в чужие глаза. — Ещё и как неудачно выпала встреча выпускников на сегодняшний день. Эбардо прикладывает ладонь к горящему лбу, прежде чем глубоко выдохнуть и направиться в коридор. Он накидывает на тело чёрное пальто, ярко-зелёный шарф, а на голову надел вязаную чёрную шапку. На автомате Эбардо затянул шарф туже, чувствуя, как он передавил горло — и очередной вдох застрял внутри, не давая сглотнуть кислород. Однако оттянуть не позволяло что-то внутри, поэтому он просто стоял и задыхался, периодически кашляя, будто заболел. — Переживаешь по-этому поводу? — Нет. Просто надеюсь, что это закончится быстро. Ты знаешь мои отношения с одногруппниками, — сказал Эбардо, выходя на улицу. Сразу в лицо ударил морозный воздух, который щипал, нос, щёки и кончики пальцев, заставляя их покраснеть, а затем спрятаться под тканью от холода. В воздухе пахло свежестью, хвоей и кажется мятой, насколько мог судить сам Эбардо. Снег искрился в лучах солнца, переливаясь словно сотня бриллиантом и больно режа глаза. Возле многоквартирного дома уже стоял таксист, который пока их ждал, смотрел в телефон то ли чтобы изучить маршрут, то ли читал очередную сетку новостей. Эбардо сел с Бартоломью сзади, потирая руки, и чуть вздрогнул от резкого резонанса температур. — Воскресное кладбище номер восемь? — на всякий случай уточнил водитель, даже не потрудившись повернуться в их сторону. — Всё верно, — ответил Бартоломью, как всегда улыбаясь и качнув волосами, которые также фиксировала повязка. Водитель поправил зеркало заднего вида, завёл мотор — и они тронулись с места. Эбардо возможно бы и проговорил всю поездку со своим братом, если бы тут не было посторонних. Просвещать других в свою якобы трагедию и получить очередной сочувственный взгляд в свою сторону не сильно хотелось, поэтому он лишь задумчиво смотрел в окно на проносящиеся мимо серые здания, которые важно возвышались над всеми, горящие зелёном светофоры и машины, которых при приближении к месту назначения становится всё меньше. Стрелка часов неумолимо подходила к цифре девять, но солнце и не планировало выходить и лишь немного поднялось из-за горизонта, заставляя столбик ртутного столба подняться вверх. Противный визг тормозов ударил по ушам даже через стену музыки, которая лилась из радио, которое водитель периодически настраивал на нужную волну. Серые и хмурые прохожие, словно тени, старались как можно быстрее попасть тёплое помещения, сочувственно смотря на других существ, которым не повезло работать на улице в мороз, из-за чего иногда переходили на бег и набивались в автобус. Эбардо повернул голову влево и посмотрел на затемнённое застеклённое здание, с ярко-жёлтыми буквами, которые и давали понять, что это за место: вокзал. Конечно, это далеко не кирпичное здание с колонными и витиеватыми узорами, сохранившимися из девятнадцатого века, но тоже неплохо. Особенно, если учитывать, что одной из областей досталась недостроенная бетонная коробка с протекающей крышей, а это пусть и можно было назвать вокзалом с натяжкой, но всё же это явно выглядело в разы лучше того, что было раньше. Раньше это была просто бетонная платформа с голыми деревьями и одинокими скамейками, на которые даже брезговали садиться. Хотя это Эбардо себя обманывает, ибо выбирает из двух зол меньшее, ибо это всё лишь аллюзия выбора. Ведь когда нет никакой другой еды кроме чёрного хлеба, чёрный хлеб не становится автоматически вкуснее, а рыхлый и грязный снег по бокам бордюра вгонял в точку. Фонари поочерёдно гасли, укутывая улицы в тёмное покрывало и давая тьме шанс окутать город и улицы, забрать их в свои объятия, укрыть своим мягким пуховым одеялом. Десятки машин, маршруток и даже несколько автобусов стояли возле кладбища, заставляя поджать губы, болезненно скривившись. — Спасибо, до свидания. Хорошего вам дня, — сказал Бартоломью водителю, лучезарно улыбаясь, из-за чего серьёзный мужчина тоже растаял и пожелал им хорошего дня. У Бартоломью всегда получалось расположить к себе других намного лучше. Одной улыбки было достаточно дабы расположить к себе даже самое угрюмое и ненастроенное на общение существо. И Эбардо ужасно этому завидовал, ибо на его фоне он всегда выглядел в разы хуже: неуверенным, зажатым, агрессивным и вспыльчивым. Даже тогда гнев и ненависть буквально текли по его венам, обжигая изнутри, наполняли его душу концентрированной ненавистью и злостью вперемешку со спокойствием и искреннем желанием истерически рассмеяться, получив долгожданный внутренний покой, взяв себя в руки. Ровный слой снега лежал на мраморных плитах, покосившихся крестах и голых деревьях, которые казались абсолютно чёрными, непонятными существами, которые тянули свои скрученные пальцы к нему, желая схватить, сжать его кожу и пальто, чтобы затащить в одну из ям, которые копали, бросая рыхлый снег и землю в стороны. Чёрные вороны утробно каркали, пев свою траурную, тягучую и тревожную мелодию, наполненную отчаянием тленом и безысходностью. Даже в воздухе здесь пахло смертью, отчаянием и болью, из-за чего каждый вздох казался непреодолимым препятствием, которое разрывало лёгкие изнутри, лопая сосуды, из-за чего изо рта шла кровь. С могильных плит смотрели десятки, даже тысячи чёрно-белых лиц, от которых невозможно было скрыться и которые буквально, прожигали в нём дыру, ведь он зашёл на их территорию без какого-либо уважения, ведь тут место не для живых, а мёртвых. Это их личный уголок, в который большинству вход воспрещён. Иногда они и правда ждали кого-то, но в какой-то момент надежды окончательно иссякали после чего они лишь озлобленно встречали своих новых гостей, которым желали присоединиться к себе, дабы познать весь вкус и сок плода под названием одиночество, пустота и безысходность, ведь они не могли уйти отсюда и стремиться куда-то им попросту незачем. Там присутствовало пусть и небольшое, но всё же какое-никакое количество родственников, что не прибавило какое-либо желание видеть их лица. Большое количество лиц он попросту не знал, из-за чего становилось максимально неуютно и некомфортно под этими холодными, пожирающими насквозь душу взглядами. Было ужасно холодно, мороз буквально пробирался под слой одежды, оглаживая тело, заставляя его покрыться мурашками, которые прокатились дрожью по всему телу, пока на фоне утробно завывал ветер, будто подхватывая болезненные стоны умерших со всего кладбища, выталкивая их наверх навстречу небесам, а потом вновь, припадая к земле, он кружил белые хлопья в собственном быстром и сумасшедшем танце, чтобы потом их отпустить и заставить зависнуть, буквально застыть в спёртом воздухе на несколько секунд, прежде чем они вновь упадут на землю. Каждый шаг к дубовому гробу становился всё более тяжёлым, а ноги будто вязли в снегу, как в болоте, а дыхание становилось всё более тяжёлым и хриплым, которое выходило из лёгких в виде серебристого пара. Гроб был недорогим, хотя на взгляд самого Эбардо, она в принципе не была достойна даже картонной старой размокшей от влаги картонной коробки, но Бартоломью уговорил его на это, хотя Эбардо всё равно чувствовал всеми фибрами души всю неправильность происходящего. Взгляд невольно скользнул по памятнику, по лицу, взятому с той самой старой красивой фотографии, на которую Эбардо в детстве смотрел часами, размышляя о том, любила бы его та самая красивая женщина с фотографии, в конце приходя к выводу, что скорее всего нет, ибо нутро, насколько бы оно красивым не было, не делало бы характер и саму личность чище и лучше. От этого в детстве становилось лишь хуже, а сейчас это было лишь еле слышимым отголоском из параллелей. Эбардо даже не понял, когда сел на стул, накрытый чёрной тканью, напротив пьедестала, где стоял гроб и священник с книгой, который говорил в априори лишь красивую лживую блажь о её жизни, которая не была ни светлой, ни счастливой, пока на небе сгущались тёмные тяжёлые тучи, а деревья накренялись опасно близко к земле, оглаживая железные чёрные ограждения и осыпая из новой порцией снега. Волосы трепал ледяной ветер вместе с лепестками пары ярко-красных гвоздик, которые ему протянул Бартоломью в немой просьбе взять. — Я даже к ней подходить не стану, — холодно отрезал Эбардо, отодвигая от себя цветы, завёрнутые в газету, из-за чего их стебли и бутоны чуть качнулись. — Эта традиция, к сожалению, обязательная. Да и мы вроде как сыновья, поэтому тем более должны подойти, — сказал Бартоломью, сев рядом с ним и вновь протянув цветы, с немой мольбой в глазах, хотя бы их взять в руки. — Я не могу. Это выше моих сил, — сказал Эбардо, кривясь и при этом выпустив цветы из рук, из-за чего они ударились с силой о землю, чуть помявшись и потеряв свои лепестки. Эбардо просто не был готов смотреть в пустой ненавистный ему взгляд, не был готов смотреть в морщинистое, искажённое наркотическими веществами лицо и абсолютно не хотел говорить о том, что простил её и простился навсегда. Эта женщина всегда для него была кем-то чужим, кем-то недостижимым, до кого он никогда не хотел достать и ровняться. По его мнению эта женщина просто ничего не была достойна: ни любви, ни сострадания, ни его прощения. Эбардо не смог бы ей никогда сказать: «Я тебя прощаю», даже в мыслях, ибо ему до сих пор невыносимо больно. Внутри всё зажило криво, покрылось коркой, которую эти слова в голове буквально сдирали ногтями, заставляя кровь новым нескончаемым потоком потечь вниз, по изгибам сердца и души, делая неимоверно больно, заставляя скрутиться и сложиться пополам, зажав рот двумя руками, чтобы громкий, буквально оглушающий крик не прокатился по этому тихому месту, подняв вверх стаю ворон. Здесь было тихо и даже молитва батюшки не разбивала эту тишину на части, делая таким образом только хуже. По щекам уже текли слёзы, а с губ срывались сдавленные хрипы и всхлипывания, из-за чего он получал со стороны слова сострадания и поглаживания по дрожащим плечам, будто он на самом деле пережил утрату кого-то действительно близкого и родного, будто в голове у него вместо кадров с ударами и криками с бьющейся посудой мелькало счастливое детство, где они вместе ходили по парку, им читали на ночь сказки, а на новый год или день рождение всегда на торте горели свечи, но только Бартоломью и Эбардо знали, что это не так, что слёзы вызваны лишь болью от воспоминаний и очередной волной безысходности, которая накатывала, как только мысли перетекали в русло, где остро стоял вопрос о том, а можно ли было сделать всё по-другому, крутануть колесо судьбы в другую сторону, получив новый совершенно иной «идеальный исход». Эбардо знал, что нет, ведь только совсем маленький процент существ менялся в процессе и избавлялся от зависимости и только те существа, которые искренне хотели, чтобы им помогли, а тут рука помощи скорее была бы с силой отброшена в сторону или прокушена насквозь. Ей не нужна была помощь, ей не нужны были дети, ей ничего не надо было кроме того, чтобы утонуть в бесконечном кайфе длинною в жизнь. Под эти раздумья Бартоломью уже успел оказаться на пьедестале, держа в слегка дрожащих руках листочек с речью. Страх ошибиться был выше того, чтобы сказать нечто ужасное на публике. Тяжёлый вздох сорвался с губ, а пальцы нервно пробарабанили по столу. Слишком сложно было сфокусировать взгляд на собственном неказистом почерке и внутренне успокоиться. — Сегодня мы все здесь собрались, чтобы почтить памятью, — губы опасно дрогнули и сомкнулись, не в силах произнести чужое имя, которое наполнило рот только горечью. — Маргарет Карнес. Её жизнь была полна(ужасом, печалью, постоянной озлобленностью, желанием найти спасение в наркотических веществах и выплеснуть свой гнев на собственных детей)ярких моментов, счастьем, добротой и любовью, — сказал Бартоломью, чувствуя, как щёки и веки начало печь от слёз, а в груди противно закололо от собственной наглой лжи, из-за чего приходилось глубоко дышать, чтобы не разрыдаться и не закричать. — Мы благодарны ей за каждое мгновение, проведённое вместе, благодарны за заботу и тепло, что она нам дала за всё то короткое время, проведённое рядом. Благодарны за(удары, крики, разбитую посуду, вечный страх, оскорбления),— в горле будто встал противный ком, который мешал говорить дальше, мешал врать, — объятия, поцелуи, сказки на ночь. Она была тем самым редким человеком, который (причинял боль, ломал морально и физически, даже не находясь рядом, и заставлял плакать глубокой ночью, обняв себя за плечи и прижав колени к груди) мог искренне поддержать и помочь в трудную минуту, — сказал Бартоломью, а потом вновь замолчал, собираясь с силами, дабы наконец закончить свою речь, которая сейчас казалась бесконечной, казалась вечной и слишком болезненной. — В этот тяжёлый день мы вспоминаем, — вновь голос дрогнул и осёкся на чужом имени, затих на подступах к голосовым связкам, вновь резко стал слабым. — Маргарет Карнес и все моменты, проведённые с ней. Пусть её память (потеряется навеки, не доживёт до наших дней, сгинет во тьме забытья и сгниёт вместе с ней) станет нашим наследием. Бартоломью залпом выпил рюмку водки, чуть кривясь от того, насколько сильно она обожгла рот, вкусовые рецепторы и заставила выступить кристаллики слёз на глазах. Бартоломью не любил алкоголь, ибо видел наглядный пример того, что произойдёт с ним, если он потеряет меру и грань, перестань понимать свою норму, начав заливаться сначала немного больше, а потом и целую бутылку. Желудок от этой жидкости болезненно сжался и сделал сальто, сведя все мышцы внутри болезненной судорогой. По телу пробежали мурашки, заставив даже кажется волосы на голове вздыбиться. Бартоломью сделал несколько глубоких вдохов, дабы унять рвотный рефлекс и успокоить своё тело. Ноги по ощущениям стали похожими на вату, когда он подходил к открытому гробу с парой гвоздик. Повязку руки на автомате поправили, чтобы та не съехала вниз и дала узреть тот ужас, что там лежал и спал вечным сном, скрестив руки на груди в каком-то потрёпанном черном платье. Сердце быстро стучало в груди, желая выбраться наружу, когда взгляд скользнул по чужому лицу. В некоторых местах была видна чёрная сгнившая плоть, кожа слезала кусками, да и сам цвет кожи был близок к противному жёлтому, а глаза абсолютно пустые, затянутые тонкой белой плёнкой отражали в себе плывущие облака, словно зеркало. Пальцы на миг ослабли, чуть не выпустив алые цветы, но вовремя сжались вновь, заставив стебли характерно хрустнуть, а газету зашуршать. Бартоломью вытащил цветы и положил их возле женщины, стараясь не прикасаться к ней, даже не смотрел на неё, точнее смотрел сквозь неё, лишь бы эта картина никогда не отпечаталась в голове, не стала ещё одним ночным кошмаром, от которого он никогда не сможет избавиться, который будет преследовать его вечность, только не то что будет ему не давать спать по ночам. Эбардо еле как встал на ноги, чувствуя, как руки дрожали. Он сжал две гвоздики до хруста стеблей, которые ему всё же впихнул в руки Бартоломью, когда проходил мимо, заставив Эбардо тихо ненавидеть себя. Эбардо остановился возле пьедестала, положил руки на деревянную поверхность, еле касаясь ребристой поверхности подушечками пальцев, дабы подарить себе хотя бы минимальное ощущение реальности. Взгляд не мог сфокусироваться на бумагах, где была написана речь, всё наболевшее за последние годы, но язык напрочь отказывался производить на свет буквы, звуки, слова и предложения, лишь из раза в раз превращал его речь в своеобразное немое кино. Слёзы жгли веки, а его лице отражалось в прозрачной поверхности рюмки, по которой от малейшего движения проходила рябь и волны, которой разбивались о стены рюмки. Эбардо лишь еле её поднёс к губам, чувствуя, как язык и горло начинало жечь вместе с носовыми рецепторами, из-за чего он скривившись отставил её в сторону. Все смотрели на него молча, лишь ждали заветные слова глубокого сожаления или отчаяния, но это было слишком сложно, будто в его лёгкие накидали камней, которые давили на стенки лёгких и голосовые связки, которые натянулись словно гитарные струны. Тело было напряжено, когда до мозга дошло, что слов у него просто нет, за него всё давно говорил взгляд, заявления и раньше собственное тело, тогда нечему было вырываться из плотно сомкнутых уст, поэтому он подошёл к гробу матери. Эбардо вглядывался в чужие черты, будто пытался запомнить каждую деталь чужого лица, пытался запомнить каждое чёрное пятно, а в особенности взгляд, который напоминал пустоту или самую настоящую бездну, в чьей молочного цвета пучине можно было утонуть, сгинуть или потеряться. Покрасневшие подушечки пальцев отпустили цветы, из-за чего они упали на чужое тело, заставив некоторые лепестки отлететь в сторону. Губы болезненно поджались, как в тот самый день на балконе, когда всё изменилось, когда всё окончательно рухнуло, когда точка невозврата была достигнута, но в этот раз вместо горечи от никотина, горечь от собственных слёз и привкус металла на губах, которые он прокусил насквозь, из-за чего боль, словно электрический разряд тока, прокатился по телу, остановившись в его черепной коробке и начала навязчиво пульсировать, словно злокачественная опухоль, внутри, то полностью покрывая мозг, то сужаясь до размера горошины. Эбардо попытался вновь прикрыть лицо волосами, чтобы никто не видел его слёзы и не принял их за боль по умершей. Пересохшие губы еле двигались, прежде чем с уст слетели красноречивые, холодные, пропитанные болью и невыносимой злостью слова: — Я тебя никогда не прощу за всю ту боль, что ты мне причинила. Ты была для меня никем и умираешь так же. Быть забытой — единственное, что ты заслуживаешь. Эбардо ничего не чувствовал, просто не хотел в этот момент хоть каким-либо образом отдавать власть собственным эмоциям. Боль в груди нарастала и давила, а сердце впервые за столько лет вновь жалобно сжалось, его болезненно защемило — и оно начало утробно ныть, выть и стонать. Оно будто царапалось изнутри, а слёзы болезненно давили на веки, скапливались в глазах и стекали вниз по горящим огнём щекам. Ветер щипал кожу, возвращал в реальность, прежде чем он вновь начинал задыхаться под собственными чувствами, начинал медленно умирать, начинал медленно ненавидеть себя. Вдруг пальцы вновь кольнул холод, после чего Эбардо поднял голову к серому затянутому небу. Его глаза отражали небо, словно зеркало, окрашивая его в яркие зелёные оттенки, из-за линз, хотя взгляд под ними наверняка такой же серый, тусклый и унылый. Тяжёлый выдох поставил точку в его речи и обозначил его отношение ко всей этой ситуации, происходящей вокруг. Взгляд быстро, не задерживаясь ни на ком дольше секунды скользнул по лицам пришедших, прежде чем Эбардо развернулся и молча ушёл, чувствуя, как с каждым метром ему будто становилось легче дышать, а сократившиеся желудочки и предсердия резко расслабились. Бартоломью сорвался со своего места почти сразу и побежал за Эбардо. Он не мог его оставить с этими чувствами наедине, не мог бросить в самый тяжёлый миг, поэтому просто бежал между чёрными оградами и могилами, которые провожали его к границам своих владений, к прогнившему деревянному забору, на который Эбардо опёрся и спустя почти пять лет вновь достал из кармана помятую пачку сигарет со старой зажигалкой и закурил. Эбардо смотрел на дым, который кружился в воздухе, на бескрайнее заснеженное поле, которое уходило вдаль. Бартоломью осторожно присоединился к нему, боялся прикоснуться или что-то сказать в данной ситуации, но чужие слёзы заставили сердце болезненно защемить, а затем ускорить свой ход, вновь заболеть, заставив всё внутри болезненно сжаться от очередной судороги. — Как ты себя чувствуешь? — спросил почти еле слышно Бартоломью, повернув голову в сторону Эбардо, который выпустил очередную порцию дыма в воздух. — Не знаю…. Я почти ничего не чувствую, оно и лучше наверное, — сказал Эбардо, затравленно отведя голову в сторону. — Ты был прав… Эбардо повернулся в чужую сторону и вскинул бровь вверх. — О чём ты? — Нам не стоило сюда приезжать. От этого стало только хуже. Легче было просто забыть и не вспоминать. Бартоломью зарылся пальцами в свои волосы, сжал их с силой на голове, которую опустил вниз и чуть ли не коснулся подбородком забора. Эбардо повернул голову в его сторону, он не чувствовал ни тихого злорадства, ни ликования, лишь странное спокойствие. Эбардо осторожно погладил Бартоломью по плечам и слабо улыбнулся, пытаясь подавить приступ кашля. — Да, ладно не так всё и плохо. По крайней мере точно не хуже чем было раньше, — сказал Эбардо, сдавленно улыбнувшись, прежде чем с силой сжал ткань своего пальто, и продолжил: — Понимаю всё познаётся в сравнении, но ведь присутствие здесь и побои на разных уровнях боли… Эбардо понимал, что не умел успокаивать и сглаживать углы, но всё равно сказал нечто настолько глупое прямо Бартоломью в лицо, которому и без него было плохо, а после этих слов стало ещё хуже. Хотелось ударить себя по лицу, буквально разбить голову или раскроить свой череп о землю или забор, задохнуться от дыма, что тогда наполнял его лёгкте каждую минуту. Однако Бартоломью поднял голову и слабо улыбнулся, всё ещё пытаясь быть сильным, хотя скорее именно казаться сильным. — Звучит всё равно отвратительно. Да и удары скорее физическая боль, а тут морально плохо и тошно. Даже атмосфера угнетала. Бартоломью поднял взгляд на небо, когда на кончик носа и лицо упали первые капли дождя, заставляющие вздрогнуть от холода, а затем попытаться вновь успокоиться с помощью дыхания: семь -вдох, пять — выдох. Или наоборот? Бартоломью тогда об этом не думал, лишь вдыхал запах хвои, отчаяния и мороза, сжимая край забора, из-за чего пара щепок болезненно впилась в ладонь, проткнув кожу насквозь. — Иногда об этом лучше не думать. Я не думаю — и ты не думай. Никогда, просто забудь как страшный сон, — еле слышно прошептал Эбардо, зажав сигарету между пальцев, стряхивая пепел тремя точными ударами. Мелкие действия выдавали в нём заядлого курильщика и даже шесть лет ничего не изменили. Руки всё помнили, как и лёгкие и губы, хотя дышать стало в разы труднее после каждой новой затяжки, а никотин всё не собирался бить в голову и приносить лживое счастье и спокойствие. Эбардо будто наоборот только сильнее заводился, а тревога пробирала до самой души, прокатываясь по телу покалыванием до кончиков пальцев. Сердце уже стучало медленно, а потом замирало, будто замирало, дабы не нарушить могильную тишину, что стояла вокруг, которые перебивала лишь еле слышная молитва батюшки и редкое утробное карканье воронов. Сигарета отправилась на землю. Эбардо притоптал её потёртыми временем, но всё же горячо любимыми, сапогами, чтобы вновь посмотреть на своего брата, будто в последний раз, будто никогда его больше не увидит. — Возможно ты и прав. Единственное, что она заслужила — это забвение. Помнить о ней — слишком тяжело и слишком много чести для неё самой. Особенно дарить ей такую возможность как влиять на настоящая самая беспросветная глупость, верно? Бартоломью неловко улыбался, слегка качнув своими волосами. Эбардо же прищурил глаза, будто солнце болезненно било в них своими яркими лучами, и вернул свой взгляд к будто бесконечному полю. Он не мог больше ничего сказать или даже кивнуть. Он просто оставил этот выбор на своего брата, он не хотел влиять на него, ибо он сам должен был решить всё насчёт прошлого. Эбардо уже давно всё решил, но так и не смог отпустить, из-за чего всё это осело внутри неприятным липким и чёрным осадком, который обжигал стенки, заставлял новый огонь боли пройти по телу и заставлял стиснуть зубы до скрипа. Когда-нибудь он отпустить прошлое. Точно отпустит. Наверное… По крайней мере ему хотелось просто верить в эту красивую ложь. Холодное тело лежало в гробу, Смотрело на мир сквозь глухую листву. Глаза словно зеркало падшей души Отражало тьму, где душе не уйти. Каркали вороны, трепетали цветы На могиле, где сгорали мечты. Где не было страха, погибла печаль, Лишь утробно стонала душа невзначай. Скрипели деревья, гудело в ушах, Стояли слёзы в потухших глазах. Боль нарастала, сердце молчало, Пока все конечности дрожь пробирала. Голос охрип, сомкнулись уста, От гроба ты отошёл не спеша. Цветы все помялись — душа заболела, Но ты промолчал ведь это не тело. Прощенье уже не попросит она, С могилы лишь будет смотреть на тебя. А сердце запомнит чужие черты, Что смерть схоронила под слоем земли.

***

Бартоломью и Эбардо шли по заснеженной дороге, которую слабо освещал тусклый холодный свет фонарей и гирлянды, обмотанные вокруг железных каркасов арок, из-за чего создавалось впечатление, будто они шли под звёздами, что спустились с неба, дабы до них коснулись, почувствовали их тепло, а затем прижали к сердцу. Рядом находились серые многоэтажки, отличающиеся только цветовой палитрой, однако даже они вскоре остались где-то далеко позади, а на их смену пришёл ряд высоких тополей, чьи ветки укрывал пушистый и искристый снег, который периодически под собственным весом стремительно падал вниз, с глухим звуком разбиваясь о землю. Заброшенные ещё в девяностых заводы и песчаная, с блестящей калькой, тропинка, засыпанная снегом и покрытая тонким слоем льда чуть блестела в лунном свете. Эбардо лишь мельком окинул заброшенные и разваливающиеся заводы, рассыпающиеся буквально по частям, превращаясь в груду пыли и грязи с камнями, ржавые заборы с колючей проволокой и разбитые о землю бутылки, прежде чем вновь устремить свой взгляд вперёд, дабы не пропустить нужный поворот, к спуску вниз, который для многих детей превращался ещё и в бесплатную, но при этом крутую и опасную горку. Они спустились по каменным ступенькам вниз на другую тропу, которая вела к столь ненавистному месту в прошлом, да и сейчас любви особой Эбардо и не чувствовал по отношению к этому зданию, где впервые зародились и так же быстро разбили его собственные чувства, высмеяв, сделав посмешищем. Так глупо было со стороны Эбардо поверить, что его любили, но он продолжал искать это чувство эйфории и безмерного счастья везде, ему вновь хотелось чувствовать тепло, хотелось прижаться к чужому телу и почувствовать объятия в ответ, хотелось слышать в свою сторону что-то кроме оскорблений и грубых слов. Каждый раз слыша грубое высказывание в свою сторону, он чувствовал, как внутри что-то замирало, как что-то внутри трещало и ломалось, причиняя боль в разы хуже физической. Было плевать, если о его лицо вновь сломают шипастые розы, а очередной подарок разобьют о стену, главное чувствовать любовь в свою сторону и ради этого Эбардо готов был сломаться, сломать личность и характер до основания, вывернуть себя на изнанку, чтобы его любили. Даже можно было использовать его тело в своих личных целях, сжимать запястья, прижимать к груди, кусать до крови и сжимать до синяков, а потом с ужасом всё это вспоминать, сжимать собственные запястья, чтобы дрожь в конечностях окончательно стихла, чувствовать боль во всём теле, которое ломала, которое ныло и жалобно стонало, а голова болела от количества выпитого. Эбардо врал Бартоломью насчёт этих связей, насчёт того, что они лишь платонические, не заходили никуда дальше, но на самом деле всё было далеко не так. Каждый раз просыпаясь утром Эбардо надеялся, что сможет прижать существо рядом к себе, но рука лишь из раза в раз касалась, отдающего лишь призрачным теплом покрывала, после чего собственная рука зажимала рот, ноги прижимались к груди, а слёзы скатывались по щекам, когда подушечки второй руки еле касались свежих ран. Эбардо чувствовал себя использованным, жалким и при этом не мог по-другому. Эбардо не мог быть без отношений, ибо он вскоре начинал чувствовать что-то на подобии ломки, как от наркотических веществ. Для него в принципе вся эта любовь была как наркотик. Но ему же нравилась эта боль, эта грубость. Он подавался, сходил с ума от жара, значит ему нравилось несмотря на боль, что прокатывалась по телу каждый раз, когда он лечил собственные раны, и еле доходил до дома, кидая на стойку ключ от комнаты. Он не чувствовал себя ничем иным как игрушкой для удовлетворения своих потребностей, а даже когда в его сердце вновь зарождалось столь прекрасное и возвышенное чувство, то ему ломали крылья, грубо опуская на землю, заставив кровь потечь по губам и вновь захрипеть от боли. Голову не могли покинуть мысли о том, что он сделал не так, как это можно было предотвратить и где он оступился, из-за чего вновь остался один. И при этом он тогда не назвал бы и половины имён тех, с кем встречался. Существ слишком много и все его ломали, медленно и верно, из-за чего на зубах будто хрустело стекло, а каркас начал опасно накреняться ниже к земле, делая улыбку на его губах более лживой и нервной, пока сердце буквально разрывалось на части. Возможно ему стоило изменить себя сильнее, подстроиться, немного потерпеть и всё бы наладилось. Однако сколько он должен терпеть, чтобы получить то самое счастье? Насколько сильно должен сломать себя ради любви? Где та самая идеальная форма, который следовало придерживаться, чтобы в очередной раз не чувствовать себя настолько пустым, настолько мерзкими и жалким? Сколько ещё надо было слышать криков и получать ударов, чтобы всё это потом забылось и загладилось потоком эфемерной нежности? Да и смог ли бы он вообще продержаться настолько много? Эбардо не знал, да и уже не хотел знать, ему просто не хотелось чувствовать боль, просто обо всём забыть, продолжив делать вид, что всё в порядке, он справился бы, он сильный, хотя ни одежда, ни макияж не могли привить ему чувство собственного достоинства и уверенность в том, что он достаточно идеален и подходил для этой профессии. Внешний облик совершенно не сочетался ни с тем, кем он был и точно не сочетался с тем, что творилось в его душе, но раз уж решил придерживаться амплуа циничного и беспринципного существа, то следовало оставаться им до самого конца и держать лицо, гордо подняв вверх подбородок, даже если потом он не сможет смотреть в глаза существам на улице, своим кумирам или фанатам. Заснеженная тропа продолжалась не долго, уступая место, абы каким образом уложенным каменным плитам, разбитой плитке, которая тщетно пыталась заделать ямы в дороге и куску от какого-то деревянного ящика, который выполнял в дождливую погоду роль мостика, который не особо помогал и ботинки всё равно промокают. Летом здесь было красиво, ибо по бокам росли высокие цветы крокусы, которые были чуть ниже их самих, где летали пчёлы и бабочки, пока лёгкие наполнял сладко-пьянящий запах цветов, из-за чего этот уголок казался каким-то чарующим и по-своему волшебным. Однако сейчас сухие пожелтевшие стебли цветов неказисто торчали из-под слоя снега, где неподалёку лежали стеклянные бутылки, целлофановые упаковки, пластик и другой мусор, из-за чего он был в некоторых местах посеревшим, как от копоти или пепла. Эбардо переглянулся с Бартоломью, будто надеясь, что тот сейчас вместе с ним развернётся, но нет, вместо этого он прошёл на знакомую территорию академии, оставляя средней высоты коричневый забор, с витиеватыми узорами и табличкой «Курение запрещено», так же позади. От этой надписи губы рефлекторно скривились, а на языке буквально стал ощущаться горький привкус никотина, которым он медленно убивал себя в очередной раз оказавшись в постели один. Она была помята, из-за того что сам Эбардо часто перекладывал её из одного места в другое, из одних штанов в другие. Никотин слабо справлялся с тем, что он чувствовал в такие моменты, но при этом ещё был справляться со слабой болью. Бартоломью часто спрашивал его о том, что он под этим словосочетанием принимает, на что Эбардо лишь молчал, ибо он уже и сам до конца не понимал, что имел в виду, ибо в какой-то момент туда начали попадать вещи от которых раньше он убивался недели, а иногда и месяцы: расставание, крики, удары, разбитая посуда, оскорбления и формально это можно было назвать изнасилованием, формально ибо Эбардо давал своё согласие на это, пусть и под алкоголем, но он так не затуманивал рассудок, чтобы Эбардо переставал понимать, что хотел он и его тело. Правда? Ведь ему не могло не нравится! Никто из тех существ не мог им воспользоваться! Он сам виноват. Он сам хотел. По крайней мере Эбардо хотелось в это верить, даже если здравый рассудок твердил обратное. Двор летом был всегда украшен различными цветами: астрами, гиацинтами, гладиолусами и бархатцами, от которых шёл тягуче сладкий аромат, опьяняющий не хуже любого алкоголя. Небольшие беседки и скамейки занимали студенты в майках, кардиганах, лёгких сарафанах и джинсах, которые переговаривались между собой, звонко смеялись, закинув ногу на ногу, оглушая тихий двор своим звонким и переливистым словно колокольчик смехом. Последней деталью в этом, пытающемся внушить уюте, месте являлся сад камней и мостик, проходящий над бетонной ямой, где осенью собирается дождевая вода, с пожелтевшими листьями и создавалось ощущение присутствия здесь маленького озера, сейчас же этой ямы не было видно, ибо её полностью засыпал снег. Пластиковые двери открылись и впустили их в место, где он был вынужден грызть гранит науки и священный грааль знаний. Скучающий вахтёр в очках посмотрел на предоставленные удостоверения личности, а затем сверился со своим списком, прежде чем пропустить их в актовый зал, в который их проводили фотографии прошлых групп и преподавателей, из-за чего по спине вновь пробежали мурашки, а собственная рука на автомате с силой сжала собственное предплечье, почти до боли. Ужасно душно, страшно и некомфортно. Казалось он начал задыхаться или это просто его воображение. Губы на автомате сформировались в нервную и кривую улыбку, а руки затянули галстук туже. То что он без макияжа всё ещё напрягало, ибо он явно выглядел тогда ужасно и страшно. — Хэй, ты же помнишь, что мы можем уйти в любой момент? — спросил Бартоломью, сведя брови к переносице, понимая что Эбардо максимально некомфортно хотя из всех групп будет только его, Эбардо и ещё старшая. — Я знаю. Если мне станет плохо, то обязательно уйду. Эбардо знал, что врёт, что если ему станет плохо, то последнее, что он сделает так это сбежит, скорее будет терпеть до последнего вздоха, надеясь на то что сможет протянуть в крайне неприятной для себя компании и атмосфере чуть больше, чем обычно. Всего лишь два часа, всего лишь сто двадцать минут, всего лишь семь тысяч двести секунд. Не так уж и много, если не сильно зацикливаться на времени и том, чтобы поскорее сбежать отсюда на свежий воздух, хотя даже скорее домой, чтобы обнять подушку, уткнувшись в неё лицо, чтобы перевести дыхание и прийти в себя после столь огромного стресса, который ему пришлось пережить, просто придя в этот огромный актовый зал с осиновым полом, высоким потолком, где на дереве были резные узоры, где висела огромная золотая люстра, а напротив входа располагалась классическая деревянная сцена с ярко-красными шторами, которые еле покачивались. Вдоль стены выстроились стулья, а из столовой принесли столы, на которых стояли в основном закуски и алкоголь. От этого Эбардо лишь сильнее сжался в комочек и неловко взял бокал со шампанским, начиная неловко его качать из стороны в сторону, смотря на своё отражение. — Я справлюсь, — ответил Эбардо, когда Бартоломью еле ощутимо коснулся его напряжённых плечей. — Надеюсь на это. Я могу побыть рядом с тобой, если тебе некомфортно, — сказал Бартоломью, улыбаясь, прекрасно понимая, что однокурсники будут дёргать его каждую минуту. — Не стоит, правда. Я сам справлюсь, наверное. Энтузиазм из голоса пропал как только взгляд скользнул по знакомым лицам, когда столкнулся взглядом, который буквально кричал: «Ничего не забыто». Эбардо с силой сжал ладонь Бартоломью, пытаясь успокоиться, понимая, что воздуха всё меньше. Сердце начало танцевать и биться о рёбра, как сумасшедшее, напоминая о себе с помощью боли, что лёгким покалыванием докатывалась до кончиков пальцев. Эбардо сделал глубокий вдох, а затем выдох, медленно считая до десяти, успокаиваясь и ослабляя хватку. Эбардо сел на ближайший стул и провёл по его неровной металлической поверхности пальцами, переходя на гладкую ткань. Эти прикосновения вновь вернули его в реальность, в актовый зал, вызвали в из плена собственных мыслей, которая каждый раз заканчивалась тяжёлым выдохом, которая заставлял упасть груз с души, а камни из лёгких забиться в горло. Эбардо прикрыл глаза, смотря на чёрное полотно, успокаивая себя и своё тело, медленно поднимая веки вверх, когда ощущение рук Бартоломью на собственных плечах пропало окончательно. Эбардо посмотрел, как Хризеида уводила Бартоломью в сторону, заставляя его сдавленно улыбнуться. Эбардо был рад, что хотя бы у Бартоломью была та, с кем он мог провести вечность, та которую он мог любить, то что Бартоломью в отличие от него был «правильным». Последняя аналогия заставила в груди заколоть, а в сердце будто вогнали одним чётким движением иглу, заставив нервно сглотнуть спёртый воздух и широко распахнуть глаза от боли, что появилась от резкого сокращения мышц рядом с сердцем. Эбардо знал, что его влечение ненормально, что он не правильный, сломанный как игрушка, он должен любить девушек, должен пытаться привлечь их внимание, но его сердце отчаянно искало любовь лишь в мужчинах и как бы Эбардо не пытался завести отношения с женщинами дальше дружбы это никогда не заходило, а фраза: «дело не в тебе, а во мне» — стала прямой цитатой его жизни и чувств, в которых он вечно утопал, хотя чаще скорее задыхался в этом крайне странном коктейле, не в силах понять, что важнее общественное одобрение или собственные чувства, которые и так все нещадно топтали. Он в принципе запутался в том, что хотел, ибо понять, чего он хотел с каждым разом становилось всё сложнее, но при этом он радовался за Бартоломью, ибо Хризеида — хорошая, добрая и понимающая девушка, всегда поймёт и поддержит, всегда рядом. Когда Бартоломью было особенно тяжело, она всегда была рядом, освещала его мир, прижимала к своей груди и никогда не стыдила за слёзы. Эбардо каждый раз кривился от этой слащавости, в тайне желая найти такого же человека, который помог бы ему принять свои слёзы, прижал бы к себе, успокоил и гладил бы по волосам, шепча комплименты. Ибо разве он не заслужил за все свои страдания хоть что-то хорошее в своей жизни?! Разве он не заслужил любовь?! Неужто его судьба — это лишь пытаться утолять свой голод с помощью страсти и похоти, которая утром сходила на нет, возвращая в реальность, где был лишь холод, одиночество и ужасная боль во всём теле, что напоминала о том, как именно его ломали, где сжали свои зубы, не заботясь о криках, куда ударили, не смотря на слова о боли, что сжали, закрыв глаза на его слёзы. В зеркало по утрам было ещё более тошно смотреть после этого, ибо кровоточащие укусы и синяки выглядели ужасно, как и синяки под глазами от хронического недосыпа и даже таблетки успокоительного не помогали, из-за чего он скрещивал руки на своей груди и несколько часов подряд смотрел в потолок, вглядывался во тьму, пока веки не смыкались, погружая его в очередной прерывистый и тревожный сон, а на следующий день просыпался от противной трели будильника, понимая, что через пару часов упадёт. — Привет, Эбардо, сколько лет, сколько зим, — из собственных мыслей его грубо вырвал чужой звонкий и противный голос, который он казалось мог узнать даже спустя сто лет. Было бы в принципе глупо не узнать голос человека, который впервые тебя разбил и высмеял твою широко открытую душу, после чего ему было больно, очень больно. Эбардо это не забыл и не забудет никогда, казалось даже тогда позвоночник жалобно ныл под давлением. Воспоминания слишком ярки, настолько что вновь больно ударили по мозгу, дрожь пробила всё тело, а пальцы до боли сжали обивку стула. Ужасно чётко и ярко, как он стоял широко улыбаясь с букетом цветов, глаза ярко сверкали, как два агата, Эбардо тогда впервые решился при ком-то снять линзы. Щёки краснели, дыхание сбивалось, пока он шептал человеку напротив слова о любви в парке, пока снег таял на его волосах и лице. Было неловко нечто такое говорить, но он был переполнен решимостью и искренним желанием показать свои чувства и свою любовь. Эбардо даже помнил, какая одежда была на нём: ярко-оранжевое неказистое пальто, зелёный шарф и белые штаны с оранжевыми наушниками. Нечто столь неказистое и яркое раньше присутствовало в его жизни довольно часто, почти на постоянной основе, как и широкая искренняя улыбка от уха до уха. Эбардо ждал ответ достаточно долго, казалось, что за те несколько секунд он окончательно сойдёт с ума, пока не услышит заветное: «Я тебя люблю», даже если он об этом бы в будущем пожалел, то в тот момент это не так сильно волновало, как порывы собственно сердца и чувства, в которых он утопал впервые. Правда вместо ответа его притянули ближе, настолько, что его грудная клетка коснулась чужой, а сам он смотрел чётко в чужие холодные голубые глаза, краснея сильнее, когда к нему наклонились, а затем с силой потянули за волосы вниз, чтобы он открыл шею сильнее. Эбардо буквально чувствовал, как чужие клыки больно прокусили кожу на шее насквозь, щёки вспыхнули красным, улыбка начала медленно сползать с губ, и в этот момент мозг понемногу начал осознавать, какую огромную ошибку он совершил, но все эти мысли затмило мягкое прикосновение губ к шее, которое обжигало, причиняя ещё больше боли и одновременно успокаивая. Ему было так хорошо, а дальше было всё как в тумане, в слабой дымке хотя Эбардо вроде так никогда не пьянел от одного бокала красного вина, а тут он потерял полностью контроль над ситуацией. Память дальше возвращалась лишь обрывками и каждый из них пугал больше предыдущего. Эбардо закинул руки на чужую шею и тяжело дышал, было ужасно больно, всё ужасно жгло, а в глазах стояли слёзы, но он продолжал выстанывать чужое имя, казалось не замечая ничего и получая от этого искреннее удовольствие, пока сердце в груди разрывалось на части, а на простыни текла кровь. Он чётко помнил, как именно она выглядела, как именно стало более тёмной почти коричневой, а пальцы сжимали покрывало, пытаясь найти опору и не дать сорваться на крик или чтобы не дать себе ударить существо напротив. Ему было противно от себя и от своего тела. Его чувства так быстро разбились и полетели вниз, а белые крылья запачкал чужие жадные прикосновения, превратив их в тёмно-серый почти серый, а его нимб вместе с улыбкой в тот момент треснул. Его светлые чувства так сильно опорочили, а первый раз превратили в то, что он будет всегда вспоминать с болью, сдавленно всхлипывая в подушку, а утром пальцы нащупали в пустоту, губы задрожали, а по щекам потекли вниз слёзы, особенно когда глаза пробежались по короткой и красноречивой записке: «Ты действительно думал, что тебя кто-то любит?». Эбардо чувствовал себя так, будто ему воткнули нож в спину, переехали машиной, а потом от всей души плюнули в душу, разъев всё своим змеиным ядом внутри, превратив в странное кровавое месиво, состоящее из крови, плоти и яда. Позже он ничего не чувствовал по этому поводу, даже не хотел думать о том, что между ними, всё закопал и похоронил в собственном мозгу, который, к сожалению, всё помнил вопреки всем его сладким грёзам и надеждам. И тогда его голос для него была как пощёчина, как обливание холодной водой или как будто в его сердце вогнали булавку. Эбардо поднял голову, сталкиваясь своим взглядом с чужим надменным и насмешливым с искренним желанием высмеять, сделать больно и в очередной раз опустить с небес на землю, и отпил немного шампанского из бокала, сразу чувствуя, как желудок начал отвергать столь дешёвый и слишком сладкий для него алкоголь. Тогда его внутреннее «я» на несколько секунд застыло над столом с масками и образами, не знаю какую именно схватить и надеть на его лицо, чтобы выдержать эту эмоциональную встряску и удобоваримо ответить и не сорваться. — Действительно. Сколько? Семь? Пять? — сказал Эбардо, делая новый глоток. — Прости, не пометил эту дату в календаре. Его глаза злобно блеснули в свете люстры, ложное ощущение силы заставило вновь болезненно скривиться и сжаться. — С таким количеством партнёров не мудрено. Ты прыгаешь так ко всем или есть критерии? Язык резал больнее ножа, ибо был в чём-то прав, ибо стандартов не было. Он просто влюблялся во всех, кто казалось этого не заслуживал, и в итоге оставался ни с чем. — А ты СМИ или репортёр, чтобы я тебе давал интервью? Моя личная жизнь не должна тебя волновать. Его голос был холодным и опасно приближался к арктической стуже, пару минут звеня в воздухе от напряжения, что повисло между ними. — Тебе скорее проще спросить, кого не интересует твоя личная жизнь! — парень звонко рассмеялся, из-за чего в ушах заложило. — И кто у тебя сейчас Роберт, Сэм, Владимир, Саймон? Парень начинал загибать пальцы, пока говорил, в след стуку чужому сердцу. Его глаза злобно сверкали, а улыбка казалась хищной, как у волка, что загнал свою добычу в угол. — Тебе не кажется, что эти вопросы уже переходят грань приличия? — спросил Эбардо, сведя брови к переносице, слыша, как его голос становился холоднее с каждой минутой, как и черты лица. — Было бы что скрывать. Тем более компромат всегда найдётся! Как думаешь СМИ понравится видео, где ты признаёшься впервые в любви парню? Особенно учитывая насколько плохо ты отзываешься о людях нетрадиционной ориентации? — ядовито шептал прямо на ухо парень. От него несло табаком, алкоголем и дешёвым одеколоном. Руки с силой сжали собственные чёрные брюки, когда сердце вновь забухало в груди. Самое страшное было в том, что об этом кто-то узнает, что вся его личная жизнь будет вывернута наизнанку. А больше всего Эбардо боялся за Бартоломью, ибо отмолчаться больше не получится и придётся говорить что-то по-этому поводу. Эбардо чувствовал, как злость поднималась из глубин грудной клетки, как разгоралась внутри, превращаясь в самый настоящий пожар, а затем резко схватил парня за воротник и дёрнул на себя, из-за чего часть содержимого его бокала пролилась на пол. Было уже всё равно на общественность, косые взгляды, перешёптывания за спиной и охи с вами. Хотелось лишь приложить этого парня чем-то тяжёлым, чтобы наконец заткнуть раз и навсегда, чтобы тот даже не пытался им манипулировать и шантажировать информацией добытой таким же нечестным путём как и его чувства. — Ты не посмеешь! — злобно прошипел сквозь зубы Эбардо. — И что ты мне сделаешь? Ударишь? Не смеши, у тебя не хватит физических сил даже на то чтобы оттолкнуть. Оскорбишь? Любые твои оскорбления будут звучать смешно как и ты сам. Ты ничего не стоишь как и твоё тело. Лишь жалко тонешь в бессмысленной похоти и прыгаешь из постели в постель в попытках забыться! Вот только кого? Если меня давно нет, — шепчет парень. — Что ты имеешь в виду? — резко севшим голосом спросил Эбардо, выпустив из пальцев ткань чужой рубашки. Резко парень начинает разваливаться по частям, деформировать и перестраивать, обнажая сухожилия и мышцы, которые сокращались. Глаза стали походить на механические и абсолютно пустые, из тела начали торчать провода, а новая кожа, что оттянула каркас из мышц стала слезать полозьями, покрытой чёрным слоем мазута. И только через пару секунд зрачки Эбардо опасно сузились, смотря на самого себя там на крыше, только сейчас он выглядит более целым. Он медленно двигался, оглушая металлическим лязгом пространство вокруг и широко улыбался, крутя головой, которая периодически падая вниз, на триста шестьдесят градусов. — Привет, скучал? Голос звучал механически, периодически его искажали помехи, и он будто заедал на одном и том же моменте, превращаясь в набор звуков и противное шипение. — Когда ты меня оставишь уже в покое? — прошептал Эбардо, скрывая движение губ за бокалом, массируя переносицу, и тяжело вздохнул. — Я так совсем скоро крышей поеду… — Это закончится только, когда ты примешь себя настоящего, — сладко ворковал голос на ухо Эбардо он, а затем добавил: — Но мы оба знаем, что это произойдёт никогда. Столько самоуверенности, а ненавидишь в конечном итоге себя, не иронично ли? Он лёг на пол, опёрся подбородком на руки и начал не спеша покачивать ногами вперёд и назад, широко улыбаясь. Его глаза сверкали, как агат вместо изумруда, из-за чего Эбардо старался не пересекаться с ним взглядом, лишь бы не вспоминать глаза матери, не вспоминать прошлое, всё чтобы потеряться во времени и забыться. Не помнить крики, удары и оглушающий звон лишь ради того, чтобы сохранить лицо, сделать из себя некий идеал, а эти болезненные темы закрывать, бояться поднимать даже шёпотом, а потом заставлять замолчать, когда нечто такое всплывало в разговоре. Проще было не думать и похоронить, чем пережить и смириться. От этого хотелось истерически смеяться навзрыд, ибо вся душевная организация давно была подорвана, у неё не было стабильного каркаса, её никто не хотел держать и сохранять даже он сам. И сколько бы мозг не пытался убедить его в том, что всё хорошо, всё в порядке, всё наладится, Эбардо знал, что дальше лишь будет только хуже, а все стадии разочарования были ещё не до конца пройдены и на его жизненном пути превращались в огромный снежный ком, который стремительно катился вниз, а в конце придавливал его своим огромным весом, заставляя задохнуться, а потом устало отключить своё сознание из-за неспособности больше повлиять на происходящее и хоть что-то сделать. Дальше он действовал лишь по наитию, импровизировал и надевал на лицо новую маску. Для каждого он был разным, и Эбардо уже не мог с уверенностью сказать, какая из личностей именно его и какая является им. — Звучит как что-то невозможное, — лишь удручённо ответил Эбардо, не видя ничего забавного в этой ситуации, хотя его подсознание явно это забавляло. — Тебе такими темпами никогда не обрести счастье, — сказал он, перевернувшись на спину и, прищурив глаза, продолжил: — Тебя никто не полюбит, может ты просто этого не достоин? Эбардо пару секунд молчал, которые плавно перетекли для его подсознания в самую настоящую вечность. — Я… Я не уверен… Возможно мне просто стоит перестать искать любовь? — задал вопрос Эбардо в пустоту, сжав края стула в пальцах до побелевших костяшек, из-за чего неровный пластиковый край болезненно впивался в поверхность ладони. — Нет, сложно, замолчи! Не говори со мной! Бартоломью было довольно скучно среди своих бывших одногруппников, особенно когда Хризеида куда-то ушла. Бартоломью даже не мог объяснить смысл и то откуда пришёл этот самый дискомфорт, но всё равно хотелось быстрее сбежать, а его ответы становились всё более вялыми и неохотными, ибо слишком много существ явно нашли свой смысл в алкоголе и развлечениях в клубах и были далеки от его мышления, а сами их мысли звучали для него как бред, из-за чего желание сбежать возрастало в несколько раз, поэтому он начал рассматривать пришедших. Некоторых существ он знал лично и неплохо общался вне учебного заведения, пока шёл до общежития или остановки, а некоторые были для него самой настоящей загадкой и Бартоломью сомневался насчёт того, что они вообще присутствовали на совмещённых парах. В любом случае всех в априори запомнить нельзя, да и сама зрительная память не самая надёжная, всегда что-нибудь забудешь или не обратить внимание, поэтому Бартоломью продолжил осматривать существ, подмечая в голове, как сильно изменились за года учителя, однако всё же его глаза цепляются за Джодаха, который спокойно сидел и пил шампанское. Ему явно было скучно на данном мероприятии. Бартоломью узнал о нём благодаря Эбардо, у которого в комнате на стенах висели плакаты с ним и то, что они учились на одном потоке. Бартоломью он откровенно не нравился, ибо вся его надменность и завышенное чувство собственного достоинства на интервью откровенно отталкивало, а желание встречаться лично тем более, из-за чего язык недовольно ударил по нёбу и нижнему ряду зубов характерно цокнув. Однако пару дней ранее Эбардо заикнулся о том, что хотел бы получить от него автограф для полноты коллекции, поэтому Бартоломью пришлось затолкать свою честь и гонор куда подальше и неторопливыми шагами направиться в сторону Джодаха, который от скуки начал рассматривать рельеф стен. — Здравствуйте, господин Ави, — сказал Бартоломью, не зная, как следовало к нему обращаться, ибо разница в возрасте была у них разве что на пару месяцев. На него почти сразу устремили свой взгляд фиолетовые глаза, которые излучали холод и опасность, а чужие губы растянулись в лёгкой улыбке. Джодах отставил бокал в сторону и дёрнул крыльями. — Белая повязка, знак бесконечности на скуле, длинные волосы, костюм будто из девяностых. Ты, наверное, Бартоломью? В голосе Джодаха была слышна насмешка, а сам голос был мягким и тёплым, затягивающий в свою пучину уюта, совершенно не подходящий чужому взгляду и поведению. Чужая улыбка откровенно раздражала, ибо она была широкой, надменной и похожей на хищный оскал, а глаза будто сверкали изнутри от какого-то странного счастья или озорства. — Фиолетовые глаза, крылья, надменный вид. Вы, наверное, надменный и лицемерный скайзерновец, — со злой усмешкой произнёс Бартоломью. — Я оскорблён до глубины души! Джодах демонстративно достал из кармана платок и стал промакивать свои сухие глаза, тихо всхлипывая. — Ладно поменяю своё высказывание. Вы — королева драмы! — Два — один! — смеясь сказал Джодах, отбрасывая свой поток куда-то в сторону. — Ой, не могу. Так меня ещё никто не называл. Кстати, а где твоя свита? Бартоломью непонимающе хлопал глаза, ибо не до конца понимал, кого имеет в виду Джодах, ибо про Хризеиду точно знать не мог, а другие на роль свиты попросту не подходили. Джодах же замечая непонимание смеётся в кулак, иногда вытирая слёзы, что скапливались на краях глаз. Ему было смешно от всей этой ситуации, особенно мысли о том, что он, раскрыв суть шутки, рисковал быть задушенным. Эта перспектива даже его радовала и заставляла мечтательно закусить губу и прищурить глаза. От собственных мыслей даже крылья затрепетали, язык прошёлся по пересохшим губам, чувствуя на них остаточную горечь от алкоголя, что заставлял здравый рассудок пребывать в слабой, едва ощутимой, дымке, а глаза на крылья довольно сощурились. Дыхание сорвалось стремительно вниз, из-за чего Джодах чуть не подавился воздухом. Однако всё же пришлось внутренне себя успокоить, выпрямиться и вновь по-соколиному посмотреть в глаза Бартоломью, прежде чем мягко, еле касаясь кончиками пальцев провести по его подбородку и скулам. Губы Ави вновь растянулись в надменной улыбке, когда Бартоломью дёрнулся от него, словно его прикосновения больно обжигали. Тихий смешок отдался в его ушах, словно звон колокольчиков, а язык прошёлся по клыкам острым и опасным. Бартоломью теперь вспомнил, почему ему не понравился Джодах изначально. Развязное и неподобающее поведение заставляло пошатнуться даже его выдержку, однако пришлось дышать тяжело и сбивчиво и держать себя в руках. — А ты забавным. Ты мне нравишься, — прошептал Джодах куда-то в шею Бартоломью, из-за чего тот дёрнулся и сделал шаг назад. — Впрочем не волнуйся это закончится быстро и тебе понравится. — Ты о чём? — резко осипшим голосом спросил Бартоломью, чувствуя как щёки предальски покраснели. — О шахматах конечно! — смеясь, сказал Джодах, доставая из пакета деревянную доску для шахмат. — А ты о чём подумал? Бартоломью посмотрел сначала на Джодаха, а потом на доску, пытаясь понять, зачем он всё это время таскал с собой. — Я подумать успел о всём кроме шахмат. И вы серьёзно всё это время с собой таскали?! Зачем?! — спросил Бартоломью, откровенно не понимая, зачем таскать нечто настолько бесполезное с собой на встречу выпускников. — Дело в том, что я планировал сыграть в шахматы с одним своим бывшим однокурсников. Мы постоянно так делаем, ибо тут довольно скучно. Сейчас он переучивается, на кого не помню, поэтому и не смог банально прийти в самую последнюю минуту. А с другими играть — гиблое дело. Джодах грустно опустил крылья вниз и начал расставлять фигуры на доске. Бартоломью даже не понял, когда сел напротив него, взяв в руки одну из красивых белых фигур, внимательно её осматривая со всех сторон и наблюдая, как она блестела в свете люстры. Да и с чего у него вообще появилось такое странное и иррациональное желание присоединиться к маленькой игре этого надменного существа? Возможно сыграла роль усталость и скука, а возможно и банальное желание опустить Джодаха и поставить его банально на место, показав, что он не лучше остальных и никогда не будет. Его глаза стали темнее на несколько оттенков, приблизившись к чёрной и непроницаемой бездне, а губы сложились в тонкую линию. — Как я понимаю, с цветом фигур определились? — вопрос был определённо риторическим. Бартоломью чувствовал, как его начинало тошнить от чужой улыбки, поэтому он молча сдвинул одну из пешек вперёд, невольно ёрзая на стуле от крайне неудобной позы, делая глоток из бокала, стоящего рядом. Джодах же играл не напрягаясь, даже казалось не сильно заботился о том, что происходило на доске. Игра для него была лишь шуткой, а азарта в глазах не наблюдалось. — Можем хотя бы на что-то сыграем? — зевая, спросил Джодах, откидывая волосы со своего лица. — На что? На деньги? — предложил Бартоломью, сразу скривившись, ибо данная перспектива ему откровенно не нравилась, да и сам он не был любителем азартных игра и начинать не планировал. — На деньги играет либо тот, кому их некуда тратить, либо тот кто не понимает их цену. Может на желание? — предложил Джодах — и Бартоломью заметил сразу, как загорелись его глаза азартом, стоило только языку удариться о ряд зубов на последнем слове. Честно не хотелось даже продолжать после этих слов, ибо мало ли что может быть у Ави на уме, и что он может попросить взамен за свою победу. Однако с другой стороны у него попросту не было никакого выбора, да и автограф хотелось взять для брата, поэтому скрепя сердце, Бартоломью кивнул. Джодах прям оживился от этого. Его глаза ярко и хищно горели, крылья трепетали, а улыбка буквально ослепляла всё своим блеском. Его острые ногти пробарабанили по дощечке и замерли возле фигур. В этот раз над ходом Джодах задуматься, а потом спустя десяток секунд сделал свой ход пешкой, крайне медленно её отпустив и положив затем свою руку на колени. — И какие будут желания? — спросил Бартоломью, скривив губы от того, насколько пристально на него смотрел Джодах, ожидая ход, буквально пожирал взглядом. — Если выиграю я то, я хочу чтобы вы дали автограф моему брату и поговорили с ним. Бартоломью спокойно пошёл пешкой на С6, а потом услышал звонкий смех, из-за чего только недавно появившаяся на его лице улыбка дрогнула. Он не понимал, что смешного в его словах и от этого было ещё хуже. Щёки предательски горели от стыда, хотя он даже не понимал, чего стыдиться и что его смущало. Просто хотелось закричать, чтобы Джодах прекратил издеваться над ним, но Бартоломью пытался продолжить держаться ровно. Его спина была натянута словно струна, а руки лежали чётко на коленях. Из груди то и дело вырывались тяжёлые вздохи от того, что его напарник был пусть и не самым приятным существом, но игроком явно хорошим, особенно когда старался и смотрел на доску чуть дольше чем пол минуты, поэтому мозг работал как часовой механизм, заставляя шестерёнки крутиться и слаженно стучать зубчиками друг о друга, пока пар вырывался со свистом из труб. — Что смешного? — спросил Бартоломью, нахмурившись. — Прости, не думал, что тебя это заденет! Просто ты всегда думаешь о других, но не о себе. Теперь понятно, почему тебе довольно часто предлагают роль священника, — низко смеясь, сказал Джодах. — Следуя вашей логике, вы прекрасно знаете психологию убийц, — ответил Бартоломью, закатив глаза и недовольно цокнув языком. Джодах пошёл конём на М3, отпуская гладкую белую фигуру и улыбаясь, уже видя, что вскоре можно перейти в наступление, походив королевой на М5, а затем пешкой на D5 или F5. Привкус победы уже ощущался на языке в виде молочного шоколада, мандаринов и корицы. А чужие доводы заставили его посмеяться про себя, ибо Бартоломью слишком мало знал о том, что именно давало ему возможность вливаться в роли убийц и играть так правдоподобно. Иногда Джодаху хотелось позвонить на телефон доверия или высказаться какому-то незнакомому существу о своих деяниях, ввергнуть его в шок, а потом исчезнуть среди серых зданий, бросив что-то в духе: «Это лишь шутка». Джодах не понимал, откуда у него взялась эта странная любовь к публичной исповеди, но она ему определённо не нравилась, ибо стоило языку один раз неправильно соскочить — и всё вокруг бы разрушилось, как карточный домик, а его жизнь и то, чего он достиг таким большим трудом превратилось бы в пепел. Цели всегда оправдывали любые средства, насколько бы ужасными они не были, а чужие трупы были лишь размерной монетой в этой игре, которую он начал, только погрузив нож в чужое тело, даже только взяв его в руки и увидев в его отражении собственного отца. — Я просто много книг читал и слушал интервью с ними не более. Мне надо было знать, кого я играю, — беззаботно ответил Джодах, пожимая плечами, стараясь как можно чаще встречаться взглядом с чужими глазами, чтобы Бартоломью больше не осмелился ему задавать эти вопросы и чувствовал некоторую неловкость от этого с виду обычного разговора пусть и в весьма странном месте, при весьма странных обстоятельствах. — И разве так можно хоть кого-то понять? Очень сомневаюсь. Но допустим. И всё же чем же вы так привлекаете существ? На мой взгляд, вы лишь высокомерный и лицемерный скайзерновец, жаждущий внимания и не понимающий, что такое личные границы! На последнем слове Бартоломью сделал следующий ход, с силой поставив фигуру на доску, из-за её звук мог бы раздаться эхом по актовому залу, но вместо этого его поглотила стена из музыки. Слон отступил, позволяя ладье дать шаг к королю противника. Бартоломью нервно провёл языком по губам, чувствуя, как напряжение возросло в несколько раз, а сам Джодах смотрел на него слишком долго, не сводя глаз и казалось даже не моргая и даже не дышал, когда не рискнул и сделал шаг вторым конём на С3, а потом откинул мешающие пряди волос в сторону, дабы лучше рассмотреть доску с фигурами и поймать ускользающую победу из-под пальцев за хвост. — Откуда мне знать? Может потому что я ужасно обаятелен, красив, умён, остроумен и сам по себе прекрасен! — сказал Ави, приложив руку к груди и вскинув голову вверх, будто пытаясь показать Бартоломью то, что он в разы выше его, хотя тот считал, что это далеко не так и уровни довольно близки друг к другу, вот только, кто где был являлось загадкой. — Откуда в вас такая уверенность, что вы лучше всех остальных? Кто вам её вообще внушил? Мне казалось, что ваши родители вам сумели подарить в детстве хотя бы немного скромности, — холодно отчеканил Бартоломью. Скрывая своё раздражение, Джодах поменял свою тактику и решил задействовать связку. Отступление коня позволило черным взять белого ферзя, так как конь связан его защитой. Джодах плотно сжал губы и прижал крылья ближе к голове, ибо ему определённо не нравилась выбранная тема для разговора. Всё что касалось его и родителей было для не самого чем-то отвратительным, чем-то что нельзя говорить вслух, как и применять к их дуэту пресловутое слово «семья», ибо в таком случае это означало, что любой, кто его избивал — часть семьи. Ему было от этого противно, а пальцы с силой сжали бокал, который мог треснуть от этого в любую секунду, от оказываемого на него давления, но этого не происходило, и он оставался целым, пока он пил слишком сладкое шампанское. Внутренне Ави себя успокаивал тем, что Бартоломью о нём ничего не знал, вот и думал, что его семья это обычные счастливые существа, которые живут в любви, гармонии, но при этом строгости. Как Бартоломью был далёк от правды, что хранила кроваво-красная ширма за собой, сколько капель крови и яда пропитали пол и эти бархатные шторы, сколько криков слышали стены и сцена, а сколько попыток не задохнуться в замкнутом помещении от страха было не сосчитать. Однако Джодах об этом не сказал, лишь нервно улыбался, а в глазах перестал отражаться какой-либо свет, делая их тусклыми, тёмными и глубокими, наполненными будто ледяной водой. — Давай не будем о них говорить. У нас с тобой был разный background, поэтому не будем больше говорить о родителях, хорошо? — попросил Джодах, сжав свои руки в замок вместе и криво улыбнулся, чувствуя, как его веко чуть дёрнулось. Бартоломью пресёк попытку взять себя в кольцо, заставив съесть свою пешку тем самым получив доступ к ферзю, который отправился к нему в руку. Бартоломью заметил, что Джодаху некомфортно говорить об этом, что тот даже стал в разы мрачнее, чем был в начале игры, значит ничего хорошего у него тоже не было, что дало понять его поведение немного лучше, ибо тот наверняка, как Эбардо пытался неосознанно заменить свою боль и слёзы агрессией и грубостью, из-за чего только отталкивая этим людей. Вот только Джодах обладал харизмой и довольно нетипичной для информационного поля внешностью, из-за чего завоевать внимание и любовь определённого пласта аудитории ему не составляло никакого труда, но это не означало, что теперь Джодаху можно было всё. Он всё ещё должен был быть, по мнению Бартоломью с существами более мягким и терпеливым, нежели сейчас, а не почти сразу больно опускать собеседника на пол своими оскорблениями и шутками, которые выходили за рамки дозволенного. — Шах. Хорошо не будем об этом говорить, может лучше о, не знаю, в ваших предпочтениях в музыке? — спросил Бартоломью только ради смягчения обстановки. Джодах окинул взглядом свою позицию и понял, что надо что-то решать, поэтому ненадолго задумался, а спустя пару секунд конь напал на ферзя и ладью одновременно. Это положению особо не помогло и Джодах напряжённо и удручённо смотрел на свои фигуры, понимая что ничего нельзя вернуть, и единственное, что ему может помочь так это чудо, поэтому единственное, что ему оставалось делать так это молча и тяжело вздыхать, периодически качать короля пальцем из стороны в сторону, уже внутри смиряясь со своим поражением и скорой смертью на этом поле битвы. — Я люблю почти любую музыку, однако в последнее время отдаю предпочтение больше спокойной и даже скорее усыпляющий, ибо нервов под конец дня практически не остаётся, — сказал Джодах, приложив руку к гулящей от боли голове и поднял глаза на Бартоломью. — Вам мат, — спокойно ответил Бартоломью, опрокинув фигуру короля. Фигура с характерным звуком ударилась о деревянную поверхность, заставив тяжело вздохнуть и допить всё содержимое бокала залпом, ведь до этого почти никому не удавалось обыграть его в шахматы, поэтому Джодах лишь смотрел на лежащего на доске короля, прежде чем раздался Бартоломью: — Что ж пришло время выполнять свою часть сделки, господин Ави. Минуты прошли, прошла вся игра Пешка убила своего короля. Над дней прогремел оглушающий звон Стих наконец пустой разговор. Пальцы застыли у чёрной фигуры, Не выдержав, светлой и тёплой натуры. Прикрылись глаза, и сомкнулись уста. Доска сложилась уже не спеша. Надменность превратилась в немую тоску, О том, что не смог победить в ту игру, Где пал под гнётом чёрный король, Когда все ходы превратились в логический нуль. Глаза потухли — исчез весь азарт. Улыбка стала тёплой как март. Оскал весь пропал, а смех весь застрял, Когда он впервые за столько лет проиграл. Фигуры исчезли с закрытой доски, Закончились речи, потухли огни. Ручка легла в изящную руку, А сделка свершилась под тихую муку.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.