Долго светло

Грибоедов Александр «Горе от ума»
Слэш
В процессе
NC-17
Долго светло
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Брошенный Чацкий посвятил себя Делу, а в Российской Империи это государственный переворот — во имя светлого завтра. Все остальное в жизни — мишура, о которой стоит забыть. Жаль, отпускать он так и не научился... Молчалин, напротив, абсолютно свободен. Москва открестилась в прошлом декабре, родные только в памяти, да и чахотка избавила от нужды вертеться. Впрочем, не сумела уберечь от одной встречи — с той самой рыжей шельмой, чей звонкий голосочек и довел до судьбы такой.
Примечания
Привет! У меня тут своеобразное AU по отношению к исторической эпохе, однако стараюсь быть поближе к правде, где позволяет задумка. Изменены некоторые важные факты: например, жив Наполеон. Кроме того: 1. Немало каноничного гета. Встречается неканоничный... и не гет. 2. Слоуберн не настолько медленный, чтобы гореть только к середине, но сама штука большая и начало затянутое, до NC надо дожить (по крайней мере, за секс). 3. Осторожно! Рейтинг оправдываем. 4. «Другое детство» тут чисто для Алексея Степаныча. Открыто канону не противоречу, но… э-э, прекрасная Нина Грибоедова скоро доберется из Грузии и насует мне чего-нибудь нехорошего за шиворот, а то ейный муж, наверное, вертится уже со сверхзвуковой. 5. Сейчас стараюсь переловить своих тараканов и наконец выкладывать новые главы регулярно. Люблю вас всем сердцем. Спасибо огромное! Каждый лайк, «Жду продолжения» и тем более отзыв — мой хлеб насущный. Спасибо! Пишу по готовому плану, однако бывают озарения. 1. Переписаны первые две главы от 2018 г., и сильно (06.22). 2. Убрана важная метка (12.23). 3. Предыдущие главы пережили редактуру (22.07.24), однако ею можно пренебречь, если уже читаете: смысл тот же, но выражен получше. А это моя горящая мусорка, то есть тг-канал, посвященный творчеству: https://t.me/dolgo_svetlo Есть еще канальчик, где ток по главам обовления (без шитпоста): https://t.me/+L7g_3DQcc5MzZDMy
Посвящение
Всем, кому нужна эта история, как была нужна мне.
Содержание Вперед

2.9

Два

             На перекрестке метет снег. Путается в ресницах, срывается с них влагой. Летит над полями — легкой шалью, призрачной волной — заносит следы колес, закапывает сапоги Чацкого. Обволакивает всю его фигуру, как вуаль — вдову.       В общем-то, отличное место, чтобы хоронить самоубийц и дуэлянтов.       Михаил протягивает футляр с пистолетами. На месте первого зияет пустота. Второй холодом ложится в руку. Как учили. Гладкий ствол подрагивает: нет памяти в мышцах, поднимаешь его неуклюже, как несусветную тяжесть.       Будто бы это богохульство — направлять его на человека.       Волосы человека мешаются с ветром, лезут ему в глаза. Сквозь мглу пробивается последнее солнце — поджигает каждую прядку, контур рыжей шубы — но тучи снова наваливаются, погребают его под собой. Погружают землю в сумерки.       Не горит фонарь у кибитки. Лишь колеблются вдали огни Москвы.       

Три

      Надо было оставить этот чудной договор у него на столе.       Чтобы не было выбора, всплывать или нет. А теперь вспотевшая ладонь сжимает сложенную в несколько раз бумагу. Ночью присыпал ее песком, чтоб ни единая буковка не размазалась.       Сим документом подтверждаю, что вызвал на поединок такого-то такого-то в связи с тем, что он оскорбил своим недостойным поведением такую-то такую-то и так далее.       Пальцы подрагивают в желании смять. Не показывать Чацкому… От одной мысли, что он прочтет на свежую голову, захлестывает истинно детский стыд.       Замирают шаги и шорох одежды, а кажется, будто весь мир. Коридор тонет в солнце, но оно вот-вот опустится за дальнюю крышу.       Дверь в кабинет молчит неприступным монолитом, и молчит за спиной Алексея Лукреция. Бросает вторую тень из-за его плеча — выглядит это так, будто выросла у него вторая голова.       Лукреция точно прикусывает щеку и комкает передник у пояса, хотя Алексей этого и не может видеть: успел немножко изучить ее за этот… почти месяц.       Весь день поблескивают ее глаза. Обычно теплые, с особой хитринкой, как у шелудивой собаки, игривой кошки или норовистой кобылы — смотря в какое время и при каких обстоятельствах. Теперь же готовые пролиться, бессмысленно и нелепо. В самом деле, будто Алексей ей родственник… или друг. Впрочем, может, она боится, что он все же сподличает и подстрелит Чацкого? Ха, было бы желание…       Золотистый свет жжет стены. В него погружается рука, когда Алексей ее заносит, но не стучит. Кладет ладонь на теплую древесину и выдыхает, прикрывая глаза. Губы растягиваются в беспомощной улыбке — она тут же переходит в любезную.       Механическую.       Надо бы хорошенько собраться с мыслями, но…        Голова пуста до предела. В груди холодно и колко, будто ее побило инеем. Нельзя задуматься о чем-то всерьез, дать себе что-то осознать до тех пор, пока…       Пока еще можно остановиться. Выкрутиться.       Не жалеть себя, не жалеть! Не жа-леть. Где оказался, значит, то и заслужил.       Тем более, не все решено. Пятнадцать шагов — приличное расстояние. Вообще можно было написать и тридцать, но это уже попахивает фарсом. Без опасности не обойтись.       Еще в подобных случаях положено исповедаться…       Накинуть на голову платок, смешать дыхание с незнакомым священником. Покивать наставлениям, которые у каждого попа отлетают от зубов. Надышаться ладана до головокружения, как в старые-добрые…       Только вспомнишь об этом, железные обручи стискивают ребра.       Алексей запрокидывает голову, будто в попытке остановить слезы, но их нет и не будет.       Тень Лукреции отделяется от его тени, видимо, устав ждать. Шепчет:       — Спаси Бог, — и стремительно пролетает по цветочкам обоев, изгибается, преодолевая столик с цветами.       Будто толкает вперед.       Тук-тук-тук, — легонько-легонько, одной костяшкой. Похмелье, небось, у Чацкого мучительное…       Еще разок. Спит он, что ли?       Тук. Тук, — уже с силой.       Или сейчас, или струсишь.              За дверью будто собака ворчит. Голос низкий, словно его сорвали, и не разобрать ни слова. Вздрагиваешь, как от неожиданности. Пару секунд бездумно ждешь. Скрипят петли…       Ну же!       Выглядывает Егорка. Глазоньки у него в пол-лица.       — Они занимаюца! То бишь это… заняты… — Опускает взгляд, и от лжи розовеют у него щеки. Ну, или от другого. Все ж они с Алексеем не разговаривали… с того увлекательного вечера.       Алексей ему улыбается, старательно щуря глаза — чтобы гримаса не вышла жуткой:       — Спасибо, я тогда попозже зайду. — Чем, интересно, «они» в спальне «занимаюца»? Стендаля читают?       Мальчик торопится затворить дверь.       Алексей стирает с холодного лба испарину. Накидывает повыше архалук. Все, надо идти. Делать тут больше нечего.       Но в теле сопротивление, будто тянет его магнитом к этой комнате. Где, скорее всего, до сих пор блестит стекольная пыль в промежутках половиц.       Не поздно войти, не поздно извиниться, не…       Хва-тит.       Алексей преодолевает слабость — будто что-то в себе ломает. Плетется черт знает куда, даже не пытаясь выдумать цель.       Чацкий что-то помнит. Не иначе. Ведь если он передавал указания Егорке, Алексея тоже можно было пустить… Ха, уже не чужие люди.       Да, Чацкий помнит что-то важное… что-то отвратительное.       А значит, дальше им обоим будет легче.              

Четыре

      Спасибо, я тогда попозже зайду.       Этот голос. Такой обычный, будто ничего не случилось. Еще спокойнее и нежнее, чем в то далекое время, когда Молчалин преданной тенью бродил за Фамусовым.       — Александр-Андреич…       — Да. — Сбросить с себя оцепенение. — Сейчас.       Александр протягивает ему записку как не своей рукой. Шершавость бумаги скользит по внутренней стороне пальцев, когда ее забирают. Яркое, неуместное чувство. Ха, записки прелюбопытная вещь…       За Егоркой хлопает дверь — гаснет от потока воздуха свеча. Фитиль тлеет желтым.       Потом оранжевым.       В конце концов оставляет комнату темноте.       Дай бог, Павел Егорович не явится к Александру сразу, как только прочтет… Он не готов снова объясняться. Говорить нечто ледяное, вроде: «Не ваше дело. Пусть вас заботит другое».       Чем тише шаги, тем сильнее напрягается слух. Будто ждешь, что вот-вот, вот-вот… Что? Опять прозвучит тот голос?       Белки под веками печет.       Обхватить голову, словно иначе она расколется на куски.       Новый вдох хрипит, продирает горло. Выдох — со стоном, от которого связкам больнее.       Утро сейчас, день? Пока не рассвело: совсем тускло светятся границы дверей… Или уже темнеет. Чья-то рука предусмотрительно задернула шторы… Судя по ощущениям, Александр проспал целую вечность.       Вряд ли эта предупредительная рука принадлежала Коле.       Стиснуть зубы.       Вчерашний день — острые вспышки, как ножом в висок. Все не по порядку, а будто книгу листают с конца. Каждая картинка в ней неизгладимая и отталкивающая, словно медицинские изображения в пособии Жоржа Кювье. Навсегда в памяти.       Хочется закрыться, увернуться, но… это трусость. Нельзя отворачиваться от собственных деяний.       Первое, что восстает: тебя ведут под локоть. Заботливо ловят, когда собираешься с размаху вписаться в косяк и к тому же запнуться о собственную ногу. Приобнимают за плечи. Шепчут: ничего, ничего, — будто не совсем тебе, — к утру полегчает. Непременно полегчает.       Второе: твоя рука, почему-то левая, выводит на смятой бумаге… Вот тут подпись.       Остальное накрывает уже стремительно, как сель: липкой грязью течет по коже, марает каждую пядь. Кажется, ее изнанку тоже.       Вы думаете только о себе. — Сбивчивый, ласковый шепот. Приходит лоскутами, но им и не нужна общая вязь. Все понятно и так. — Он будет поумнее вас, горячей головы. — Сыплется песком в уши, встряхиваешься, но это не помогает. — Променяешь счастье целого семейства на завтрашнего мертвеца.       Содрогаешься от омерзения.       Не потому, что он воспользовался твоей беспомощностью — в общем-то, ты сам виноват. Нашел, кому довериться.       Не потому, что… завидуешь и поражаешься: как он при своем воспитании, при всей гнусности поступков решился на такой шаг?       Нет, причина другая: нечто бестелесное шептало на ухо то же самое. Всю дорогу обратно — пьяному и трезвому, бодрому и уставшему, замерзшему и вспотевшему.       Ответ был немногословный, хлесткий, как заклинание: бесчестье.       Хочешь быть, как… Дмитрий? — поддакивала часть Александра. — Нет? Тогда нельзя даже задуматься… Да, это спасло… спасло бы ее, но разве можно поломать и государственный, и человеческий закон? Не погубит ли ее репутацию такая схватка окончательно?       Нет, неважно. Как грех Каина недозволителен, так и… нельзя поднять руку на завтрашнего Лазаря.       Александр жмурится, проводит ногтями по корням волос. Он ждал, что и правда — найдет его Лазарем. И скажет Лукреция: нельзя вам к нему, три дня прошло, и… смрад невыносимый. А Александр точно не Христос. Ему не воскрешать…       Однако Алексей встретил его широкой улыбкой — улыбкой живее, чем у многих из живых. Она согрела саднящие губы.       А спустя полчаса переплавилась в елейную. Больше не в тридцать один зуб, а изящную, невинную — улыбку тонких бескровных губ.       Язык ведет по сколотому клыку — режется об острый край. У Алексея не хватает резца… Поначалу Александр решил, что истории у них похожие. Сам он нырнул с лошади — лбом об дорогу. Но вдруг… то, что горит сейчас в Александре, скучивает пополам болью — только грязнее — поднялось в каком-нибудь мужике? Что не побрезгует съездить собеседнику поперек лица? Гм, первым, а не в порядке защиты…       Но, наверное, хуже его ударили бы слова:       Ты не думаешь, что за этот грех тебя тоже попросят в ад? — прозвучало бы как что-то, что Алексей мог бы и сам заметить вслух. — Это ведь то же самоубийство, пускай и формально прикрытое долгом.       Александр распахивает глаза, вперяется в темноту. Разноцветные круги плавают, как приведения. И под веками, и в комнате — не проморгаться.       Девять тысяч… девятьсот пятьдесят один.       Зрение начинает возвращаться. Набирает силу желтый свет, что пробивается из-под двери — и отражается в глянцевых половицах, расходясь вперед и рассеиваясь.       Выжидают силуэты мебели. Смотрят сами в себя боковые зеркала трельяжа. В центральном — край встрепанных волос, но ни фрагмента лица. Лишь открытый висок, и играет под ним желвак.       Александр опирается на локоть и склоняется к постели — тошнота жжет глотку кислотой. Рука тянется под холодную подушку.       Не находит кисета.

      

Пять

      Лукреция не глядя кидает карту. Алексей так же не глядя отвечает, точно зная, какие остались в руках. Королева ложится поперек валета:       — Бита, — нарочито буднично.       Маленькая ручка тащит обоих к себе.       Лукреция роняет следующую точно так же. Глаза ее неподвижны уже несколько минут. Невольно волнуешься: не высохнут ли? Должно быть, так же смотрел Алексей прошлой ночью.       С этим же взглядом он плелся к спальне. Ни человека кругом не было, только снег валил да лился свет из чужих окон. Будто там вечно неспящая нежить. Хотя уж если кто-то нежить в этом полумраке и тишине, так это Алексей. Видок у него под стать. Не слишком… бодрый.       Откуда ночью силы взялись? Да, мышцы подрагивают, руки ходуном ходят, стоит вытянуть перед собой или опереться. Но справился же. Не уронил. Александр с завидным усердием старался не вписаться в косяк или пропахать носом ковер… У самого Алексея голова тогда сделалась настолько тяжелой, будто вот-вот упадет на грудь и никак ее больше не поднимешь. Однако он и с этим справился. Водворил Александра на место — тоже с боем — и остался сидеть в изголовье.       Нельзя бросать ничего не соображающее тело без присмотра. Человек тогда беспомощный, как младенец. Алексею ли не знать, как легко пьяному задохнуться от рвоты или собственного языка…       Время тащилось и тащилось. Пришлось щипать себя за запястье, чтобы не заснуть. Страшно было пойти за Коленькой. Вдруг… этих минут хватит? Лучше самому потерпеть.       Он оставил штору приоткрытой, чтобы наблюдать.       Александр лежал, как пристроили. Безмятежный — фарфоровая кукла, не человек — из-за опухшей мордашки сходство было поразительное — только веснушки неправильные.       Да… если бы от него не разило, как от взвода в увале, Алексей бы подумал, что спит он сном истинного праведника. А может, так и было?       И правда, о чем ему волноваться, если рассудить? Он живет точно так, как хочет. Взбрендилось пронестись под тысячу верст — пожалуйста. Придумал накидаться до обморока? Почему бы и нет! Алексея решил притащить, как бродячее животное или сиротку? Чудесно!       Алексей ждал, пока свет из оранжевого, свечного не превратился в сероватый. Предрассветный.       Коля нашелся в своей каморке. Заспанный и лохматый, он исподлобья буравил Алексея взглядом. Развернул бумажку с таким недоверием, будто в нее можно подложить змею. Прочел по слогам, забавно окая. Вскинулся — выказывая испуг всей сгорбленной фигуркой — знал ли он, к слову, что со Скалозубом тоже дуэль намечалась? Или с настоящим дворянином поединок — это другое?       Как бы то ни было, пришлось уверить, что барину ничего не угрожает.       Коля расплылся в улыбке. Выскочил из кровати и помчался переодеваться прямо при Алексее — Алексей поспешил отвернуться, для верности закрыться ладонью и как можно быстрее улизнуть. Всегда неловко от чужой наготы — даже мужской — так дико, что другим она не мешает.       А Коленька и правда красный угол не намаливает — Алексей как в воду глядел. Молодчик не то что иконы не жалует, а само Рождество готов прогулять, чтобы выспаться… или поймать секундантов до восхода. Благо Чацкий вспомнил нужные имена до того, как разучился говорить.       Спасибо, Коленька, не зря на тебя надеялся. Похвальное рвение. Оно гарант, что никто не пойдет на попятную. Ни Чацкий.       Ни Алексей.       — Милая…       — Чего? — Без гонора, но и без жалости. Так, будто в Лукреции был огонек, но погас и коптит.       — Я попросить тебя хочу кой о чем… — Она поднимает голову, но взгляд остается мертвым, и летит на стол между ними — новый туз. Молчит Лукреция. Выжидает. Уголки губ опущены. — Сколько я у тебя выиграл?       — Рубль тридцать копеек. — Бесцветно. Опускает ресницы, зачем-то поправляет карту. — Ты б недельку мне дал, я бы…       Алексей зажмуривается, как от головной боли. Открывает глаза — уже спокойные, ласковые.       — Да не надо мне. Спроси у… них, где они меня подобрали.       Лукреция впервые смотрит именно на Алексея, а не сквозь него.       — Там девка будет. Глашка.       — Твоя?.. — Вскидывает ладошку, поводит ею в воздухе. Тоже без всякого чувства. Даже без удивления или отвращения.       Заторопиться:       — Никто. Просто хорошая. Ты ей хоть пару копеек передай, хорошо?       — Да я все отдам. — Подпирает костяшками подбородок, отводит глаза — дрожит слеза у нижних век, как прошлой ночью…       У Александра.       — Все не надо, отнимут еще.       — Я поговорю с ней. Может, возьмем… ну, кем-нибудь. Найдется… местечко. Да? — Спрашивает не у Алексея, а куда-то в безлюдную кухоньку.       Надо рассыпаться в благодарностях, поклониться в пол — все же Глашка заслужила хоть что-то хорошее в жизни, спасибо ей тоже за каждую копейку в долг и каждое доброе слово — но… мысли будто бы закончились.       — Спасибо.       Она отмахивается.       — Отчего-то я решил, что найду вас здесь… — Сипит у выхода в коридор, но интонация театрально поднимается к концу фразы.       Спина выпрямляется.       Как было, если окликал на балу Фамусов. Если какая-нибудь барыня замечала, как пытаешься подружиться со служанкой или старой девой. Или в департаменте подкрадывался начальник и принимался отчитывать, стучать по столу.       — Кабинет, кухня, спальня. В таком порядке я вас искал. — Продолжает голос. Севший, напряженный, будто он насилует глотку из последних сил.       И притом неуловимо насмешливый.       — Добрый вечер, Александр Андреевич…       Лукреция утирается передником, не таясь.       — Лукреция Максимовна, позволите нам остаться наедине? — А тут он сама учтивость.       Лукреция дергано кивает — подскакивает, бросая свой веер на стол: рассыпаются шестерки, десятки и короли. Скользят по начищенному лаку на пядь и замирают.       Между лопаток — напряжение до ломоты, будто туда ударят. Или… будто туда целятся.       В спину никто не бил, но все бывает впервые, верно? За нею туча, за нею буря. Хочется втянуть голову в плечи, а может, и заслонить ее предплечьями.       Пожалуйста, не помни ни о чем… по-настоящему плохом.       Ха! Явно помнит все самое ужасное.       — Я пришел извиниться.       Распахиваешь глаза — как вчера.       — Я позволил себе… потерять контроль. Это непростительно с моей стороны, учитывая наши обстоятельства… — Речь истончается в хрип, и Чацкий коротко кашляет. — В первую очередь, я вовсе не должен был говорить вам все это.       Выдохнуть — так медленно и слабо, будто нужно скрыть, что ты вообще дышишь.       — Это была обычная жестокость, а не честность.       Вежливо будет хотя бы к нему развернуться.       Нет смелости посмотреть в упор.       — Однако и вы поступили… — смешок, — довольно сомнительным образом.       В этом легкий упрек — так журят за неправильно проставленную дату, если документ еще не проходил через вышестоящих. Зачистить лезвием и вперед.       В этом усталость. Получается, это все, что осталось у Чацкого после их долгой, безжалостной ночи.       — Вы… — собственный голос тоже выходит из-под контроля, слабеет, — помните?       — О чем? А-а-а… — Скрипит половица: видимо, он то ли шагает ближе, то ли переступает с ноги на ногу. — О вызове? — Смех уже полноценный, грудной, но переходит в резкий, не смех уже, а карканье. — Вы думаете, мне должно было отшибить память?       Захлестывает аромат: гарь, абрикос.       Дым щиплет глаза, течет в ноздри — жадно раздуваются крылья носа, словно воздуха не осталось.       — К вашему сведению, — весь обмираешь от этой едкости, — на будущее, если оно у вас будет: я помню каждую секунду. Каждое унизительное действие и слово, которое себе позволил. Ах да… Ваша аргументация показалась мне неплохой, так что спорить ни с чем не собираюсь. Отрадно слышать? Теперь документ и не понадобится?       — Отчего же, — криво улыбнуться. Он не увидит, но сможет услышать эту усмешку. — Вы не задумывались, почему Николай не разбудил вас хотя бы к обеду? Где пропадал все утро?       — Сам на Рожде… Вот как.       Молчание как пытка. Наверное, длится всего минуту, а кажется, будто час.       — Пожалуй… — Запах настигает снова: теплый, терпкий. — Полагаю, обиженный и обидчик не просто так общаются только посредством секундантов… Как я понимаю, они скоро будут здесь?       — Зачем же? — Подцепить со стола брошенного Лукрецией короля. С нарочитой деловитостью. — Мне не в чем даже выйти в люди… Так что… — Переступаешь через внезапное, неуместное смущение. — Хотел попросить вас…       Вот так. Молодец.       — Пожаловать вам шубу?       — Костюм.       — Могу и то, и другое. Думаю, такой повод позволит отложить дуэль на недельку-другую. Некоторые правила нужны только для того, чтобы их нарушали, вам не кажется?       Затылком чуешь движение — и страх перерождается: из него пропадает пружинистость. Теперь вязнешь в нем, как муха в смоле. Не шевельнуться.       Чацкий — изжелта-бледный, личико совсем отекло — тоже в распахнутом, легком архалуке — бухается на место Лукреции, закидывает ногу за ногу. Разъезжаются полы, и очертания колена и бедра отчетливо проступают сквозь сорочку. Тонкую, белоснежную…       Мигом поднять взгляд — и наткнуться на его ярко-зеленые глаза. Снова цвет крыжовника. Злой до жжения на коже — всюду, где коснется — словно крапива.       Он не был таким с прошлого декабря.       — Сыграть нам, что ли, партейку? — Клонит голову, поводит трубкой. — Мы, кажется, никогда и не играли.       — Не играли, Александр Андреевич, — шепотом.       Тот кивает. Давит мундштуком уголок губ — приподнятый в горькой ухмылке.       Дым вьется от ноздрей, как у дракона.                    

Шесть

      Чацкий стоит над душой, сложив на груди руки. То отворачивается к окну, то рассматривает педантично сложенные черновики, то греет ладони у камина. Все с преувеличенным вниманием.       Портной растягивает метр от плеча к талии Алексея. Весь воплощенная сосредоточенность, но на круглую морду то и дело наползает презрение. Может, оно оттого, что Алексей до сих пор без платка. Может, потому что рубашка ему узковата, явно чужая. Может, потому что глаза у него красные после бессонной ночи, а под ними синяки. Нет белил, чтобы по старой привычке…       К сожалению, сейчас это следы не от работы — от безделиц. Путь в кабинет ему теперь заказан. От этого тлеет внутри раздражение: что за детские обиды? Будто это Алексею надо собой-любимым рисковать? Таких дураков, как Чацкий, он последний раз видел… хотелось сказать, в приходской школе. Да неправда. В дивных фраках и чинах таких тоже предостаточно.       Займитесь чем-нибудь повеселее, — процедил Чацкий.       Это чем?       Он потер веки большим и указательным, словно Алексей вызвал у него мигрень.       Неужто больше нет занятий? Почитайте что-нибудь?       Что, например?       Таким макаром Чацкий и прикупил ему три французских романчика. Один слащавый до зубной боли, второй дурно написанный, а третий настолько скучный, что челюсть сломаешь в зевоте.       Торжественно их вручил. Будто в издевку. Мол, как раз для твоего ума книжонки. Куда тебе до меня, умницы и красавца.       Зато обложки у них твердые, надо отдать должное. Одна даже обита кожей. Алексей долго разглядывал каждую, касался переплета, прослеживал его бороздки. Вдыхал клей, дорогую бумагу, печать… Тер буквы — они не смазывались.       В конце концов сдался и начал читать. На безрыбье и рак… Самые дурацкие романы всегда добрее, чем философские трактаты на семьсот страниц. И уж точно приятнее.       Там если смерть, то непременно красивая. Щадящая, как у Ромео и Джульетты. Никогда не описывают, какие мерзости происходят со свежими мертвецами и уж тем более с теми, что подзалежались. Rigor mortis — наименее противный из всех этих процессов. Джульетта едва ли расщедрилась бы на поцелуи, если бы Ромео пролежал хотя бы пару часов в летней жаре Вероны.       Забавно размышлять об этом.       Внутри безразличие: все правильно, все верно. А непослушное тело то спросонья пошатывается, то запускает сердце, будто оно молот и что-то кует. Горячо, быстро. Потом тяжело и глухо.       Дергаются мелкие жилки в правой щеке. Не остановить этого — отворачиваешься, сдаваясь животной части себя.       И… никакой обиды быть не должно, верно? Алексей сам решил щегольнуть и выбрать способ позаковыристее. Ведь… ну правда, если опять станет жуть как плохо, что еще делать?       Однако внутренне содрогаешься — всякий раз, как Чацкий вычудит какой-нибудь широкий жест. Вроде бы он и раньше не скупился. Но теперь…       Эти дорогущие книги, которые он сам явно никогда не будет читать. Разве что передарит какой-нибудь барышне…       Эти сладости в хрустящих обертках, а иногда и фрукты, которые точно стоят парочку крепостных.       Это прекрасное сукно, бархат и шелк, что Чацкий не поскупился на Алексея истратить.       Это… это все так грустно, глупо и притом очень на него похоже. Все-то у него не к месту…       Все запоздалое.       И… вроде бы никакой обиды быть не должно. Но вглядываешься ночами в строчки, а ни слова не разобрать: крутится в мозгу одна и та же мысль.       Чацкий попросту откупается этими подарками. Мол, дал все, что смог. И вообще не при делах.       Поднимается это осознание ядом, но Алексей проглатывает его из разу в раз.       Зачем ссориться? Быть может, все и обойдется — и последнюю пару месяцев лучше прожить в мире. И так его разозлил…       Портной бормочет под нос цифры. Приоткрыть глаза.       Тот отступил вбок, и Алексей с Чацким оказались лицом к лицу. Он шагах в пяти: облокотился на каминную полку, вертит табакерку в нервных пальцах, пестрых от веснушек и шрамов.       Его взгляд медленно ползет по Алексею — в несколько раз тяжелее и реальнее прикосновений портного — от самых тапочек к глазам.       Скулы у Чацкого притупились — пропала болезненность в лице, но осталась четкая линия челюсти. Не по моде, и сегодня он прячет ее в банте галстука. Наверное, куда-то собирается… Ресницы у него бело-золотые от солнца, и каждую видно до самого кончика. Они, оказывается, вполне себе длинные — просто светлые…       Алексей встречает его взгляд с честью. У Чацкого — слабое движение в уголках глаз, будто он хотел прищуриться, но сдержался. Радужки весенне-зеленые. Наверное, его щеке тепло от света, а зрачкам больно.       Чацкий поворачивается навстречу окну, будто вовсе собирается ослепнуть.       Алексей вздыхает — портной как раз обхватывает талию.       — Александр-Андреич! — Сначала в кабинет влетает крик, а затем уже сама Агафья.       Она красная то ли от бега, то ли от мороза, и прямо в мокрой шубенке. Явно с барского плеча — не по размеру, не женского кроя — от Коленьки, что ли?       Тают ее сапожки на ковер, оставляют следы. Это отчего-то важнее и яснее, чем слова, которыми она захлебывается:       — Передали… вам, со всех ног… велено…       Чацкий хватает сложенный листок. В пятнах влаги — тоже с улицы…       — От Софьи… Павловны-с. Передала… служанка ихняя.       Глаза у Чацкого округляются, словно он лицезреет чудо божие. Больше не обращены к солнцу, и оттого чернота почти что съела радужку.       В Алексее же все притупляется, делается ненастоящим. Смешным.       Лизанька, выходит, передала… Небось она. Чацкий говорил, что…       Агафья собирается было продолжить, но тот прерывает:       — Спасибо, — как отрубает.       Она кланяется, прижимая ладошку к груди, и пятится из залы.       — Боже мой, они в городе… — Александр прикрывает на мгновение веки.       Разворачивает бумагу так бережно, словно она рассыплется. Однако руки его начинают мелко подергиваться, как от озноба.       Он пробегает по строчкам взглядом — не ярко-зеленым, в ярость, а обреченно-нежным — полным надежды. Однако лицо его темнеет с каждой секундой.       Дочитав, Александр поднимает подбородок, словно хочет полюбоваться люстрой. Протягивает послание Алексею — ничего не остается, кроме как протянуться и его принять. По забавной привычке расправить, чтоб не пыталось сложиться обратно.       Не смейте, слышите, не смейте. Одумайтесь. Если Вы надеетесь этим заполучить мое расположение, оставьте эту затею. Чтобы Вы знали, она просто неприлична спустя столь долгий срок. Я сумела прожить год без Вашей помощи. Проживу без нее пускай даже и сто лет. Будьте покойны, мой дорогой жених обеспечит мне достойную жизнь.       Поднять голову.       — Мерки сняты-с, позволите откланяться? — Вклинивается портной.       — Конечно. — Рвано кивает Чацкий. — Благодарю вас.       Закусывает только-только поджившие губы. Заливается малиновым румянцем — аж до кончиков ушей. Что это? Гнев, смущение? Что-то иное?       Приходится заговорить самому:       — Ее почерк, — получается ниже, чем обычно.       — Да. — И смеется в дребезг. Раздельным, пафосным «ха-ха-ха». Снова как на сцене.       — Алексей Степанович, как вы думаете… — Позволяет себе паузу, чтобы отдышаться. — За кого из нас она волнуется?       Хмыкнуть.       — За меня, естественно. — Сладко улыбнуться. — Сама мечтает меня пристрелить, вестимо.       Чацкий не отзывается.       Сглотнуть насухую.       Свербит в горле, как чешется. Кашлянуть. Еще разок. Другой. Слава богу, хоть чуток отвлечься…       А бог, похоже, не будь дурак — услышал: легкие сжимает полноценный приступ. Выворачивает их наизнанку, ранит горло едва не до крови, словно в попытке разорвать гортань.       Постучать себя в грудину. Выпрямиться.       Потускневшие глаза Чацкого встречаются с глазами Алексея. Проступает капля крови на лопнувшей губе. Готовится скатиться.       Опять.       — До нее дошло, — тихо-тихо, больше читаешь по этим маленьким, истерзанным губам, — значит, слухи расползлись.       Дернуть плечом — в нем боль, как от застуженности или потянутости.       — Отступать поздно… — сам с собой соглашается Чацкий.       Собственный рот складывается в улыбку. Теплую и неуместную, как у юродивого или умирающего.       — Возьмите платочек, ради бога. — Указать на себе, что надо вытереть.       Чацкий не оттаивает — с тем же взглядом утирается ладонью.       Вот умора.       Будто раньше дорога обратно была.                    

Семь

      Александр в который раз оглядывает гимназиум. Его гулкий простор, пронизанный солнцем. Гирлянды пыли, что виснут с потолка.       Сесть негде.       Он не был здесь… похоже, никогда? В детстве было рано, а потом не до того. Да и с кем фехтовать? Последней… приятной соперницей была Софья.       С каждой минутой стоять все труднее, и он прислоняется к беленой стене.       Перед ним занятная картина.       Алексей возвышается и над Платоном, и над Михаилом: как и полагается гусарам, они — а с ними и Александр — довольно скромного роста. К тому же прибыли в блеклых сюртуках — Алексей же облачен в иссиня-черный фрак и прекрасный жилет с незабудками. Как застенчиво он поправляет рукав… Александр решил бы, что это кокетство.       Но выражение лица у Алексея тупое, как у рыбы, что бьется об песок. Оно настолько знакомое, что…       Вдруг понимаешь: незабудки — вышивка гладью. Темный-темный батист…       Это тот самый костюм. Из прошлого декабря.       Александр сползает по стенке, пока не сгибаются колени, а в кости не упираются облезлые половицы. Хрустит отстающая краска, и сминается шлафрок от столь грубого обращения. На ткани точно останутся белые следы.       Боже… Мысль — быстрее, чем молния, и так же потрясает — он… этот костюм ведь пригодится и на похоронах. Так Алексей считает?       Александр жует губы — вонзается боль в прокушенном месте. На плечи будто давят чьи-то руки. Он не поднимется даже если понадобится…       Воздух зябкостью ползет под одежду, пробегает по телу дрожью.       Как и глаза Платона. Они янтарные на свету, но скользят, как лезвие. Будто видят насквозь и не одобряют ни одно из решений. С самого утра он держится так отстраненно, словно сам подумывает бросить в Александра перчаткой.       Нахмуриться в ответ. Но без настоящей тревоги: все внутри уже снова погрузилось в теплую и липкую, как болото, расслабленность. Спал больше суток, но чем дольше лежишь, тем сложнее вставать. Хорошо известно…       Что так рано или поздно похоронишь себя заживо.       — Бестолочь! — явно наслаждается Сведуев. — Чего боишься? Ни пороха в нем, ни пули! Держи прямо!       На зажившей шее — белой, все еще неприлично обнаженной — дергается кадык. Алексей моргает, будто ему что-то застилает глаза — широко раскрытые, робкие. Похоже, на сей раз искренние. Он поднимает дуэльный пистолет на вытянутой руке. Элегантно отливает лакированное дерево и чернеют тени гравировки.       — Так, а теперь сгибаем руку. — Миша нетерпеливо давит ему на внутреннюю сторону локтя. — Не то сустав выбьет. Оно тебе надо? Вот и славно!       Правильно, — хочется сказать, — хорошо, что ты и об этом позаботился.       Я ведь могу и не попасть. Тот… оскорбленный муж в полку хорошенько целился, и все одно пуля пролетела мимо — так и не нашли, куда. Словно Бог отвел ее — не дал стрелку согрешить. Или уберег меня.       Тогда… быть может, меня что-то ждет впереди?       Боже, прошу, забери у меня все, если Тебе так угодно. Только подари мне наследие в чем-то вечном. Аминь.       А сегодня… дай нам обоим удачи. Особенно ему.       Если Алексей не солгал о своих намерениях, ему придется стрелять вторым — чтобы иметь право целиться в воздух. В первый раз и, если повезет, во второй. К счастью, современный кодекс разрешает остановиться, не дожидаясь первой крови… Весьма человеколюбиво.       Тянет спрятать лицо в ладонях и завыть.       Да, Алексею поразительно лучше. Да, он бессовестно поступил в очередной раз. Но намерения важнее, и сейчас они у него благие… хотя бы их часть.       Платон шагает навстречу. Движения выверенные, офицерские. В них ловкость, которую он забывает рядом с женой — будто она усыпляет в нем все гордое, непокорное…       Год назад Александр надеялся, что Платон выберется из ее силков. Увы, он лишь научился с комфортом в них жить. Видимо, это и есть уют семейного гнездышка…       — Друг мой… позволь спросить. — Сквозит прохладца. В присутствии Натальи Дмитриевны она есть всегда, но та не обращает на нее ни малейшего внимания.       Чем не идиллия?       — Конечно. — Неловко кивнуть, сдвигаясь и плечами.       — Как я вижу, вы снова дружны с Михаилом?       И, будто это сон — Платон неспешно опускается на пол. Придвигается к стене, опираясь на ладони.       Брови ползут на лоб, но Александр перебарывает двойное удивление.       — Разве мы с ним ссорились? — Приподнимает уже только целую.       — Мне казалось… Что ж, тогда я ошибался. — Платон щурится, наблюдая за Сведуевым. Тот настраивает руку Алексея так скрупулезно, будто важен каждый градус в ее сгибе. — Скажи мне… ты участвуешь в его аферах?       Мышцы у лопаток каменеют — превращаются в панцирь.       — Каких?       Платон поджимает губы. Подтягивает к себе колено, тут же опускает обратно — застегнутый сюртук не дает удобно расположиться.       — Возможно… Я подумал, что он и здесь найдет… специфические развлечения, — суховато улыбается Платон, — но тебе не до того, как я понимаю?       — Как видишь.       Глаза Сведуева сияют:       — И вот так подкинет! — Он бьет по пистолету снизу, изображая момент после вспышки запала, но перед выстрелом.       Пистолет выскальзывает, Алексей пытается его поймать, но лишь отбивает дальше — тот стучит о дерево.       Молчалин вытягивает руки по швам и пару мгновений пялится на него, как истукан. Будто и правда… не слишком остер на ум.       — Ты уж держи его покрепче! — Сведуев смеется, словно его такая неловкость только радует.       — Спасибо, что дал позаимствовать набор. — Слабо проговорить. — Я возмещу, если…       — Оставь.       Они и так нарушают многие правила, но для этого — нельзя знакомиться с пистолетом до дуэли — нет ни единого оправдания.       Даже промедление длиною в год можно объяснить неосведомленностью. Даже то, что Алексей… гостит у оскорбленного, можно списать на необыкновенное стечение обстоятельств, а болезнь обойти улучшением.       Это должно утешить. Тем более ободрит мысль, что Софья будет спасена, что…       Но совесть все равно жрет саму себя, перемалывает, как в жерновах.       Сведуев подает пистолет. Алексей берет его с запозданием. Как сомнамбула.       Я хотел, чтоб вам было легче… Вы добрая душа и форменный дурак в подобных делах.       Я бы смог, — звучит как ложь, — я просто думал, что вы будете при смерти.       Ну… ладно, будь по-вашему. Тогда вовсе не о чем жалковать.       Наверное, этот разговор Александру все же приснился. Такое иногда случается. А помните, — скажешь кому-нибудь, — вот это и вот это, — а в ответ пялятся, как на сумасшедшего. Да. Где-то сотая причина не пренебрегать сном… Когда сновидения вписываются в реальность, их от нее не отличить в подобном состоянии.       Алексей поднимает на Александра глаза и заискивающе улыбается. Тянет отвернуться — смотреть куда угодно, лишь бы не на него, но не выходит.       Поэтому замечаешь, как эти глаза меняются. В них мелькает что-то, что не прочитать до конца. То ли издевка, то ли мимолетная боль. Тут же пропадает. Алексей сглатывает еще раз и возвращается к тренировке, превращаясь обратно в пустоголовую рыбину. Ложь это, притворство, или действительность?       А если тот разговор все же был…       Солгал сам Александр или нет?       

Восемь

      Александр глубоко вдыхает, наполняет легкие снежинками: ветер крепчает с каждой минутой, грозит превратиться в метель.       Напротив — взгляд, который не прочесть. Помнишь, что он цвета этого неба над головой и такой же непроницаемый. Последние дни видишь в нем не услужливость слабого человека, не подлую хитринку… Что-то другое.       Текучее, как ртуть. Неверное. Странное.       Хорошо, на таком расстоянии и он не поймет твоих глаз.       Все равно их прикрыть. Раз, два, три, — некогда считать от десяти тысяч. Ждать больше нельзя да и незачем. Скалозуб велел начинать без него, если он не успеет.       Что ж. Раньше начнешь — раньше закончишь.       Вскидываешь пистолет — выдыхаешь густой пар, будто это поможет прицелиться, — и жмешь на крючок.       Отдача подкидывает руку. Секунда — и выстрел бьет в уши — до самого мозга.       Плечи Алексея тяжело вздымаются. Он будто не может понять, живой он или нет. Разве что не ощупывает себя. Но через пару мгновений уже поднимает свой пистолет над головой.       Хлопает порох — вторая пуля.       Остались две.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.