Долго светло

Грибоедов Александр «Горе от ума»
Слэш
В процессе
NC-17
Долго светло
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Брошенный Чацкий посвятил себя Делу, а в Российской Империи это государственный переворот — во имя светлого завтра. Все остальное в жизни — мишура, о которой стоит забыть. Жаль, отпускать он так и не научился... Молчалин, напротив, абсолютно свободен. Москва открестилась в прошлом декабре, родные только в памяти, да и чахотка избавила от нужды вертеться. Впрочем, не сумела уберечь от одной встречи — с той самой рыжей шельмой, чей звонкий голосочек и довел до судьбы такой.
Примечания
Привет! У меня тут своеобразное AU по отношению к исторической эпохе, однако стараюсь быть поближе к правде, где позволяет задумка. Изменены некоторые важные факты: например, жив Наполеон. Кроме того: 1. Немало каноничного гета. Встречается неканоничный... и не гет. 2. Слоуберн не настолько медленный, чтобы гореть только к середине, но сама штука большая и начало затянутое, до NC надо дожить (по крайней мере, за секс). 3. Осторожно! Рейтинг оправдываем. 4. «Другое детство» тут чисто для Алексея Степаныча. Открыто канону не противоречу, но… э-э, прекрасная Нина Грибоедова скоро доберется из Грузии и насует мне чего-нибудь нехорошего за шиворот, а то ейный муж, наверное, вертится уже со сверхзвуковой. 5. Сейчас стараюсь переловить своих тараканов и наконец выкладывать новые главы регулярно. Люблю вас всем сердцем. Спасибо огромное! Каждый лайк, «Жду продолжения» и тем более отзыв — мой хлеб насущный. Спасибо! Пишу по готовому плану, однако бывают озарения. 1. Переписаны первые две главы от 2018 г., и сильно (06.22). 2. Убрана важная метка (12.23). 3. Предыдущие главы пережили редактуру (22.07.24), однако ею можно пренебречь, если уже читаете: смысл тот же, но выражен получше. А это моя горящая мусорка, то есть тг-канал, посвященный творчеству: https://t.me/dolgo_svetlo Есть еще канальчик, где ток по главам обовления (без шитпоста): https://t.me/+L7g_3DQcc5MzZDMy
Посвящение
Всем, кому нужна эта история, как была нужна мне.
Содержание

2.10

Восемь

      На месте всполоха плывет перед глазами светлое пятно — след на сетчатке. Хочется кричать. Оттого, как много вокруг людей. Много глаз. Много ветра.       Одного Алексея, что стоит напротив, уже было бы слишком много.       Снежинки режут лицо, забиваются в нос, в складки одежды. А в ушах все длится и длится раскатистое эхо, с болью в виски, с болью в уши до самой середины головы. Сквозь нее пробивается ржание — мерин встает на дыбы несколько раз, а возница его осаживает, растопырив руки.       Алексей по ту сторону бесконечного расстояния в пятнадцать шагов — такого ничтожного расстояния, когда через него летит пуля — обхватывает себя за плечи и покачивается, будто повредился умом. Во взгляде у него свет Москвы, и оттого кажется, что он полон слез. Может, это плавятся о раскрытые глаза снежинки.       Когда слух возвращается, Платон уже на середине пути. Лицо у него в неровных пятнах. Будто бы сразу и от злости, и от мороза одновременно. Оно мертвенно-бледное везде, где кожи не коснулся румянец.       Скорее всего, это последнее одолжение, которое Платон Александру окажет. Рискнуть честью, курируя бойню на грани с фарсом… Ни жребия, ни выстрела в унисон.       Зато покорный — в воздух. За такое полагается аннулирование всего поединка — и вызов на новый, потому что это тоже оскорбление — но не после того, как в пяди от тебя просвистит свинец.       Впрочем, никто не увидел и не увидит, куда он летит.       Увидеть можно только последствия.       Как… отмирает, гниет разбитая ударом плоть — воспаляется по краям, отстает кожа. Как кто-то очень дорогой тебе дышит с хрипом. Пенится красная слюна на губах — пробито легкое, лучший доктор Петербурга говорит, что оно схлопнулось.       А он все пытается выкарабкаться.       А он умирает — долго, мучительно — неделю, и тебя пускают к нему лишь единожды, и то будто бы по ошибке. Зато второй — живее всех живых — настаивает на встрече, но ты не пишешь ему ни строчки. Ни слова. В твоем молчании он отправляется в ссылку, в далекий Тульчин — и ты надеешься, что там он и останется навсегда.       И — кажется, что во всем ты виноват — хотя вины твоей тут нет и быть не может. Разве что… ты мог донести на них обоих. Вряд ли это бы их остановило, правда. Вряд ли бы Государь смог их удержать. Только на время…       А вот в том поединке, в середине которого ты сейчас — действительно виноват именно ты. Алексей вроде бы тоже, но это не утешает.       Сморгнуть новые снежинки. Напрягаются желваки — сквозь холод этого почти не чувствуешь.       Словно очнувшись, разжимаешь неподатливые, судорожно сжатые пальцы — Платон вынимает из них рукоять почти насилием.       Спина у Платона прямая, как штык, а Сведуев наоборот зябко горбится, меняясь с ним местами. У Миши шальные глаза и подрагивают руки. Наверное, даже ему нервно быть секундантом: если все закончится плохо, задержать могут всех, кто присутствует.       Поэтому — промозгло и одновременно светло в груди — Александр благодарен каждому из них, как никому никогда не был. И уж тем более…       Алексею явно хуже, чем было. Он не кашляет, но лицо у него странно-пустое, будто он не здесь. Как от боли, которую всеми силами пытаешься не показать.       Под прицелом страшно стоять и первый раз в жизни, и, наверное, последний.       Заряжают. На фоне чернеющего леса не разглядеть. Мешается с порохом снег? Не может быть, чтобы не мешался.       Отличная погода для третьего выстрела, — кусает больная, чрезмерно чувствительная совесть. Отвечаешь ей: кто знал, что начнется снегопад? Дуэль — это суд Божий, и кто я такой, чтобы противиться?       Последний, последний настоящий выстрел будет вот-вот. Пистолет — чуть теплый от чужих прикосновений — в ладони. Не пристрелянный, но как влитой. Продолжение тела.       Вытягиваешь руку. Тебе отвечают тем же. Формальность, но…       Бьется сердце — пойманным зверьком, не больше мыши. Кровь-шампанское, кровь за секунду вскипает в пар, как алкоголь.       Нет чувства, будто летишь. Есть — будто падаешь.       Глаза Алексея — уже не глаза, а только свет, который в них отражается.       Раз…       Два…       — Глядите!       Выронить пистолет — поймать левой рукой. Еле сдержаться, чтобы не помянуть матушку Сведуева.       Тот указывает раскрытой ладонью на дорогу к Москве — слева от тебя.       — Едет, едет!       Болезненным жаром вспыхивает все тело.       Стыдом.       Фонарь не горит, но экипаж очень заметен на темнеющем снеге, в дымке зарождающейся метели: ползет по дороге, взбирается по покатому склону.       — С удобствами-и… — Щурится Миша, прикрываясь от ветра. — Понятно, чего ему в статские взбрендилось…       — Хватит! — Лицо замерзло в немоту, и слова нелепо жуешь. — Заканчиваем!       Будто если… Скалозуб увидит, никогда не отмоешься от этого позора. И так едва ли…       Нет. И правда хватит. Это благое дело. Иначе никто бы его не поддержал.       Зажмуриться. Обернуться, распахивая глаза.       Ветер рвет с Алексея шубу, сдвигает ее мех — вспоминаешь степь под порывами суховея… В облаках над его головой гаснут последние розовые прожилки, и сияния Москвы уже недостаточно, чтобы разглядеть черты.       Кажется, что они такие же, как тогда. Перед ударом в нос.       Ха, было бы славно.       Нет. Нет. Нет.       Пора. Что бы ни было, пусть это случится скорее. Господи, Пречистая, Спаситель — да хоть кто-нибудь — пожалуйста…       Раз. Выдох. Два. Вдох.       Три.       Руку толкает вверх. Выпрямить.       Выстрел сминает воздух, вонзается снова в уши. Боль приглушенная. Глаза раскрываются до рези — тают и тают в них снежинки, размывают пейзаж.       А он — напротив — запоздало — как кукла —       валится боком в снег.       Первый прыжок навстречу — раньше чем мысль.       Второй — с выдохом:       — Да чтоб я…       Видишь себя будто со стороны: сокращается бесконечное расстояние.       Крошечное расстояние.       Шесть прыжков. Семь прыжков. Восемь.             

Девять

      На какие-то мгновения ничего нет. И тебя нет. Времени нет.       Тьма. Тишина.       Никогда тебя не было и не будет.       Затем сжимаются легкие — и желудок, будто собрался рвать, но вместо этого вдох —порохом пробирает до самой трахеи, и кашляешь еще больнее, кровь на зубах, жуешь случайно сгусток.       Сердце заходится снова. Будто вспомнило, что ему надо работать. Будто хочет выпрыгнуть из-за ребер, это невыносимое чувство, и от омерзения сводило бы скулы — если бы еще их чувствовал.       Следующее, что чуешь — снег пьет тепло везде, где вас не разделяет шуба. Затем — как врезается что-то твердое в бок, едва не до стона. Сами собой распахиваются глаза.       Над головой — небо, большое-большое, во все пределы. Брюхо у облака вспорото — и в нем каруселью движутся звезды. Мелкие-мелкие, как…       — Живой!       Как россыпь веснушек на мордочке человека, который хватает за плечи — так крепко, что пальцы врезаются даже сквозь шубу. Глаза его сверкают тоже как звездочки, а улыбка дрожит и ширится, ширится.       — Цел?       Он склоняется поближе, ухом — видимо, понимая, что тебе не перекричать ветер.       — Вроде цел…       Он прижимает к груди — притискивает едва не до боли, вжимаясь подбородком в плечо, и немного покачивает, как… в объятиях после долгой разлуки.       От смутного тепла его тела становится еще холоднее — будто только по другому живому существу понимаешь, как вокруг на самом деле морозно. Сам весь тоже как обледенелый, суставы не желают сдвигаться. От дыхания тает снег на чужой встрепанной макушке. Волосы от влаги тут же пушатся.       Мысль — как чужая — забавная и почти нежная: надо все же научить его Колю, как приводит все это богатство в порядок. Поднять слабую руку — приобнять его неловко в ответ — поперек вздрагивающей спины.       Ржут тревожно лошади — слыхать даже оглушенными ушами.       Возвращается — не только время, но и реальность, в которой на них с Александром любуется целая толпа. В потемках не видать, с какими лицами, и выяснять не слишком хочется. Отстранить его терпеливо, но мягко: он поддается не сразу. Как ребенок, который не хочет, чтобы его ссадили с колен.       Весь он — смех, весь он замкнут на Алексее, будто они вдвоем под стеклянным колпаком, как композиция из цветов — и так же открыты всем остальным.       Наклониться к нему опять — он вскидывается поначалу — похоже, решил, что его собираются от радости целовать. Наконец опомнившись, подставляет ледяное ухо.       — Да посмотрите же, он приехал. — Ежится он, наверное, и от вести, и от теплого выдоха.       Ветер полощет лошадиные гривы, волосы Александра — и солдатский шарф на Скалозубе.       Александр спадает с лица. Стремительно. От счастья не остается ничего. Исчезает твердость, тяжесть его тела рядом — вставая, он подается вперед, и пар его дыхания касается лица.       Это важно. Все что угодно важно, только не то… Не то что Скалозуб — очевидно, он, кто же еще — кланяется с высоты своего роста, прижимает ладонь к сердцу. Неуместная по зиме карета въехала в сугроб, чтобы подобраться поближе, и потому длинные ноги принесли его уже практически вплотную к вам обоим.       Чацкий рядом с ним как мальчишка, не выше плеча. Ты же вовсе у его ног, и нет сил — нет желания вставать.       Потому что с подножек кареты прыгает нечто совершенно несуразное. С непокрытой головой — из прически тут же выбиваются мелкие волоски, светятся на фоне горящей Москвы, как нимб.       Это существо наступает себе же на юбку и падает — выдирает руку из муфты, но слишком поздно, и потому валится носом прямо в снег.       Все, кроме вас троих — трех незадачливых любовников, так-то — в разной степени шока. Юркий Михаил ее уже поднимает, отсюда не слышно, что говорит — ветер все крепчает, тяжело глядеть при таком — она принимает чужую ладонь. Скалозуб недвижим.       За плечо грубовато треплют — вздрагиваешь — осознаешь, что на нем лежит рука Чацкого и уже не одно мгновение. Ее пальцы крепко обхватывают твои длинные: несуразную, большую и костлявую ладонь — странно-маленькие рядом с ней. Даже через два слоя перчаток врезаются ногтями до боли. Тянут вверх с такой твердостью, будто поднимают кого-то не тяжелее существа, которому подсобил Михаил.       Может, так оно теперь и есть. Спустя… все.       На ногах не держишься — ведет в сторону — и ставят прямо с обеих сторон сразу.       — Честь всех присутствующих восстановлена? — Голос прохладный и в ухо течет, как жидкость: дергаешься то ли от этого, то ли от неожиданности.       — Нет! — Хрипишь в ответ.       Плюешь мокроту под ноги, будто все это не взаправду. Скалозуб отступает, словно боится, что в следующий раз ему попадет на сапоги. Метель их старательно прикопала, и ссыпаются снежинки, хоронят темный провал, где слюна пробила и растопила снег.       Услужливый локоть, однако, никуда не девается. Каков джентльмен.       Существо упрямо пробирается навстречу — тут недалеко, но снег для нее глубоковат. Впрочем, не глубже, чем для гусара, который потешно вокруг нее скачет. Ну и для Горича, который таранит снег им наперерез.       Она же рвется — глупая, как всегда, глупая и смешная — видел когда-то, как кошка пробиралась по крыше, по грудь в снегу — вот она похожа на эту кошку. Не видать ее лица — и слава богу — последнее, что хочется видеть на этом свете — ее лицо.       Родятся в голове слова: боже, ну почему Чацкий промазал — но у них нет вкуса. Нет силы. Они пустые и сразу рассыпаются в прах.       Она — уже совсем близко.       Чацкий как идиот протягивает к ней руку, будто она сейчас подаст свою. Она, конечно, ее не замечает — причем задевая собой. Чацкий сжимает пальцы, будто его обожгло.       Она же с силой толкает Скалозуба в грудь — тот даже отступает на шаг.       Попятиться от них — наткнуться на Александра — не разворачиваясь, взять его за плечо. Потянуть — встать ему за спину — в забавной и безобразной попытке спрятаться.       А милые бранятся — и не сказать, что тешатся.       Чацкий застыл изваянием и тоже пялится. На то, как она на женишка самым натуральным образом орет. В ушах свистит ветер, но слыхать:       — Обещали!.. Женитесь! Сказали!..       Губы Скалозуба кривятся, движутся — но вот его не слышно. Зато она уже перебивает:       — Не то обещали?! Вы прекрасно…       Метель кидает вам с Чацким в морды хорошую пригоршню то ли снега, то ли льда — согнуться бездумно, заслониться чужой головой — неподвижной, будто она от статуи.       Прорывается сквозь непогоду:       — Думаете, не договорили?! Вы со-лгали! — Скалозуб пробует взять ее под локоток — она вырывается, неуклюже отпрыгивает.       Смешная, как болонка, что лает на английского дога. Белая даже в темноте — рядом с ним, темным. Норковая шубка у нее, наверное… Все равно едва ли защитит от такой стихии.       Скалозуб, кажется, до сих пор заслоняет ее от ветра: с той стороны, где тот злее всего. Просительно клонит голову. Не повышает голоса. Ха! Все-таки нашла себе покорного супруга. Интересно только, что он в ней нашел. Протягивает опять руку, как к дикой кобыле.       Она пятится, прорывая голенищами сапожек — и собственными голенями снег.       — С вами — нет! — Стискивает кулаки до дрожи — у смятой юбки. Муфточку так и уронила где-то…       Разворачивается вся в праведном гневе и рвется прочь.       Тут Чацкий уже было срывается с места в карьер — успеваешь поймать его под белу рученьку, пальцы соскальзывают на рукав.       — Выстрел, — снова сипеть на самое ушко. — Забыли.       Он разворачивается чуть ли не в прыжке — едва не вдарив дурной башкой в зубы — и судорожно кивает.       Пока он пробирается на позицию, не удержаться и бросить последний взгляд вслед обрученным.       У Скалозуба не ноги, а ходули. Позволяют ему спокойно идти с ней вровень — она отмахивается и, кажется, то ли ревет, то ли продолжает на него кричать. Щуришься в их сторону, пока они исчезают вдвоем, как в тумане — растворяются шаг за шагом.       Платон нашарил в сугробе пистолет и наскоро его отряхивает. Подает энергичным жестом — личико искажено презрением.       Остается только поклониться. Навстречу ему и снегу, что полосует лицо, как лезвие.       

Десять

      После выстрела опять трудно дышать. Все распадается перед тобой, становится ненастоящим. Не понимаешь, почему носоглотку жжет при каждом вдохе, почему тело берет озноб и отчего так неподъемны ноги.       Встряхиваешься, почти ничего не видя, слыша только ветер в ушах. Идешь больше по наитию. В сторону чего-то, напоминающего людей — снег заслоняет их стеной, и та становится все плотнее. Вроде бы где-то был Горич, но давно не чувствуешь его рядом.       Ничего уже не чувствуешь толком. Только каждый вдох продирает болью до самых бронх. Хрипишь — хочется выкашлять — не получается. Снег тает на губах, на ресницах, на щеках, липнет и липнет новый.       Хочется зажмуриться и вовсе не открывать глаза, но приходится. Из черноты нырять в почти такую же черноту, разве что чуть синее. Москва светится не ярче гнилушки.       Тело все легче и тяжелее одновременно. Легче, потому что перестаешь его чувствовать, будто оно рассыпается на ходу — соловеют, исчезают стопы, пальцы и почему-то шея от плечей к загривку. Тяжелее, потому что в целом становишься только грузнее: сложно идти без ног.       Как слепой, шаришь в пространстве тем, что осталось от рук. Вата набивает уже голову — это… знакомо. Знакомо…       Обе ладони утыкаются во что-то слегка податливое, как натянутый барабан. Не чувствуешь наощупь ни температуры, ни текстуры. Внутри вспышка — вот оно — немножко осталось, давай-давай-давай.       Проследить бок кибитки не так трудно. Немного странно, как во сне. Не пахнет лошадьми, деревом, лаком или шерстью — вообще ничем не пахнет, в ноздри едва не забивается снег. Осязание тоже едва живое, так, скорее давление в кости. Тем более бесполезно зрение.       Стискиваешь непослушными пальцами опору. Тянешь себя, как из воды, как на обрыве. Дрожат мышцы, будто лопнут. Покачивает в одну сторону, затем в другую, кажется, экипаж проседает в снег от веса.       А затем — буря обрывается. Дурнота остается. Дышишь взахлеб, но мелко, и голова пустеет окончательно. Н-да…       Упасть — наугад, лишь бы не держать себя больше прямо. К счастью, попасть куда нужно — правда, врезаться с размаху спиной.       Задохнуться — до сипа, до расширившейся гортани, будто тонешь.       Так не пойдет.       Остановить грудную клетку насильно — для верности надавив кулаком.       Медленно расширить ребра.       Впустить воздух в легкие — насколько те могут его принять.       Вот… Видишь? Главное не бояться. Ничего, не окочуришься. Прямо здесь было бы как-то грустно.       Обморок оно конечно хорошо, но Фациус вцепится как бульдог, если за подобным застанет. Не дай бог напичкает какой-нибудь гадостью вроде этой его микстуры со ртутью. Пить железо… мерзость.       Он и так с самого начала кампании отчаянно недовольный. Переваливался в снегу, весь важный как индюк, складывал второй подбородок в платок. Не успел даже добраться, видать, когда Алексея повело. Ну или не счел нужным.       Ха. Теперь страдает там, снаружи… Уж вместе дойти было б легче. Ну поделом. Пускай.       Вдыхаешь медленнее — с трудом. Проясняется голова, но тут же ускоряется кровь. Остатки испуга…       Ну будет тебе, будет. Все позади.       Только мука еще на месте, к счастью, всего лишь плотская. Пожалуй, впервые за все это время — только такая.       Тут отчетливо теплее, и щиплет от этого лицо. Хочется расчесать, но нельзя. Брился утром: оно вконец уязвимо — царапины как наживую по нерву. Коля так проникся благородным дуэльным порывом, что аж предложил помощь, но… как-то это слишком.       У самого бритва трусливо дрожала — и несколько раз поползла липкая кровь, размылась в мыльной пене. Похоже на то, что иногда откашливаешь, но алое-алое, а потом розовое. Любопытно, как живут мужчины, что от вида крови валятся без чувств — знавал таких, между прочим, лично. А уж… такие женщины…       Она точно не из них. Очень жаль.       Глядишь ты, приехала… Ничему ее жизнь не учит.       Дай бог она уже помирилась со своим ненаглядным — и не сведет Чацкого с ума окончательно. Это ж если драма у них какая-то разыграется, то непременно пуще прежнего! Лукреция бедная поседеет. А у Кати вовсе грудная жаба, того гляди так и угробят нянюшку…       Ну вот куда он лезет? Вон, Скалозуб-второй оказался жених вполне достойный. Ее-дуру с собой притащил, за нею таскается, как привязанный. Не чета братцу. Видать, не одним толстенным кошельком Фамусовых покорил. Она на него сыплет всякое, за что господину тут же пощечину схлопотать — а ему хоть бы хны, только лошадиная его морда все унылее и унылее. Ну, насколько было видать по такой погоде. Может, у них страсти повеселее бушевали…       «Обманул», видишь ли. Боже, да в чем? Намекнул, что дуэль сорвет? Ну наверное. Больше догадок так-то и нет… Господи, пусть только она не дурит — ну или дурит, но хотя бы не до победного конца. Сказал бы еще: господи, дай и Чацкому мозгов. Да поздновато. Этому уже не даст.       Да ну что об этом думать. Это все ихние дела. Как-нибудь разберутся.       Передернуть плечами. Отогреваешься, а будто бы становится хуже. Зубы вот-вот начнут стучать.       Ломит все, что замерзло. Ежишься, прячешь деревянные пальцы подмышки, но от этого жара только больнее. Ползет по виску ледяное, мгновенно согревается, и больше его не чувствуешь.       Боже, снег.       Спешно принимаешься счищать. Насколько это возможно. Смахивать к ногам — а оно все подтаяло… Как бы не попало на шкуру — кажется, медвежью… К слову, спасибо тебе и за это, Чацкий: и тут похлопотал до смешного. Даже подушка есть. В этой самой кибитке, небось, и ехал за ненаглядной… Слишком тут хорошо убрано для них с Фациусом.       Ну или совесть у Чацкого настолько изболелась. С него станется.              Глупо, но… греет, что он так переполошился. От этого щиплет глаза и куда-то в нос. Чувство тоже какое-то такое, будто долго был на холоде и теперь от этого тепла немного больно.       Он правда испугался. Всерьез заботится, значит. И — в отличие от… некоторых, кто за Алексея год назад так же волновался — сближаться с ним не опасно. Не навредит ни чьей репутации настолько, чтобы это имело вес.       Ха. Быть… приятелями. Водить дружбу. Ошиваться рядом? Все дурацкое, неуместное, вернее будет сказать: иметь его в покровителях — но язык не повернется. Работать на него, если даст? Тоже немного не то. Работать — это на Фамусова. А тут…       Ладно. Не сейчас.       Господи, околели они там все? Будто бы слышатся голоса, но не разобрать даже, чьи. Весело им там, наверное, в темноте и метели.       Как выезжать, любопытно, будем? Наверное, все вместе. Вряд ли кому-то будет дело до того, откуда все по такой непогоде понаехали. Задуманные предостережения: въехать без света, по разным дорогам — уже, кажись, излишни.       Скорее всего, придется вовсе тут окопаться, как кочевникам. Куда там деревню искать или тракт… Н-да. Забавно будет здесь подохнуть. Непогода спасла от пули — а теперь сожрет сама.       Так… Ну а Фациус, видать, нашел местечко поинтереснее. Должен был уже дотащиться. С кем-то другим решил ехать?       Потереть щеку тыльной стороной перчатки, морщась — жжется поврежденная кожа. Зевнуть, роняя руку на колени.       По крови еще бродит электричество, но не так ярко, как минуты назад. Угасает. Скоро отпустит.       Можно накрыться этой самой шкурой и попробовать заснуть. Подбирается исподтишка это особое отупение: после мороза, после яркого чувства — когда смотришь в потолок и все. Ничего не думаешь. Ты есть, но тебя нет. Наверное, даже лучше сна или обморока.       Прикрыть глаза на пробу — плывут за веками цветные пятна, наслаиваются на желтый: тонкая кожа пропускает свет фонаря так же легко, как бумага. Разум мутнеет.       Затем, как от толчка — необыкновенно проясняется. Удивительно. Незнакомое ощущение. Слабо поддающееся описанию: кажется, будто… будто в голове остался только ты сам. Ни для кого больше нет места. Никто не важен и ничто не важно.       Приоткрываешь веки, видишь — через свои глаза, а не будто со стороны: вот, покачивается фонарь, мигает пламя. Это поводит кибитку от чьего-то наступа…       Наконец-то сподобился этот Фациус: нагло распахивает метели и тебя, и внутренность экипажа. Поток воздуха пробирает до кости.       Ну и другое тоже. Потому что вваливается не он.       А она.

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.