Долго светло

Грибоедов Александр «Горе от ума»
Слэш
В процессе
NC-17
Долго светло
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Брошенный Чацкий посвятил себя Делу, а в Российской Империи это государственный переворот — во имя светлого завтра. Все остальное в жизни — мишура, о которой стоит забыть. Жаль, отпускать он так и не научился... Молчалин, напротив, абсолютно свободен. Москва открестилась в прошлом декабре, родные только в памяти, да и чахотка избавила от нужды вертеться. Впрочем, не сумела уберечь от одной встречи — с той самой рыжей шельмой, чей звонкий голосочек и довел до судьбы такой.
Примечания
Привет! У меня тут своеобразное AU по отношению к исторической эпохе, однако стараюсь быть поближе к правде, где позволяет задумка. Изменены некоторые важные факты: например, жив Наполеон. Кроме того: 1. Немало каноничного гета. Встречается неканоничный... и не гет. 2. Слоуберн не настолько медленный, чтобы гореть только к середине, но сама штука большая и начало затянутое, до NC надо дожить (по крайней мере, за секс). 3. Осторожно! Рейтинг оправдываем. 4. «Другое детство» тут чисто для Алексея Степаныча. Открыто канону не противоречу, но… э-э, прекрасная Нина Грибоедова скоро доберется из Грузии и насует мне чего-нибудь нехорошего за шиворот, а то ейный муж, наверное, вертится уже со сверхзвуковой. 5. Сейчас стараюсь переловить своих тараканов и наконец выкладывать новые главы регулярно. Люблю вас всем сердцем. Спасибо огромное! Каждый лайк, «Жду продолжения» и тем более отзыв — мой хлеб насущный. Спасибо! Пишу по готовому плану, однако бывают озарения. 1. Переписаны первые две главы от 2018 г., и сильно (06.22). 2. Убрана важная метка (12.23). 3. Предыдущие главы пережили редактуру (22.07.24), однако ею можно пренебречь, если уже читаете: смысл тот же, но выражен получше. А это моя горящая мусорка, то есть тг-канал, посвященный творчеству: https://t.me/dolgo_svetlo Есть еще канальчик, где ток по главам обовления (без шитпоста): https://t.me/+L7g_3DQcc5MzZDMy
Посвящение
Всем, кому нужна эта история, как была нужна мне.
Содержание Вперед

2.8

Раз

             Ночь должна быть так же светла, непорочна — самый пасторальный, самый красивый сочельник, какой у Алексея был. Однако из-за штор не пробиваются огни и уже не звенят колочольчики на стремительных экипажах.       Не зря. Не зря.       Это отражается от одной стенки черепа и летит к другой. Алексей знает: там, внутри, только склизкое желе — и все равно кажется, что вместо мозгов осталась пустота, в которой не умолкает эхо. Никогда не был на войне, не с чем сравнить, кроме хоршей оплеухи, но теперь все равно думаешь: так же, небось, себя чувствуешь, когда грохнуло совсем рядом. Не задело картечью, но выбило все из головы. Осталась гудящая вибрацией бездна.       Не зря, — успеваешь забыть, откуда эти слова и к чему относятся. Ну, или делаешь вид.       Пока не начинают возвращаться звуки. Ловишь их так, будто дремлешь. Отдаленно. Почти что не веришь им.       Возится, театрально гремит в спальне Коля. Скрипит кожа перчаток — Чацкий их стаскивает, а затем снова заливает в себя вино. Шумно глотает, давится, откашливется, упрямо прикладывается к бутылке. Выдыхаешь от этого странного зрелища: он к тому же неприлично разоблачился. Стянул и кинул на подоконник сюртук, расстегнул и повесил на спинку стула жилет. Распустил платок и оставил висеть на деликатной шее. Вспоминаешь, как он сам тебе сказал: сахарная косточка…       С неожиданно тяжелым ударом — и не менее страшным взглядом.       Он, наверное, воплощение того, что в эту минуту пристало чувствовать. Больной румянец, потрескавшиеся в кровь губы, несчастно приподнятые брови. Уголки несуразно-больших на худом лице глаз будто бы сползли вниз.       Алексей не чувствует лица, но уверен: оно безмятежное. Мертвенно или счастливо, каждый толкует по-своему. Раньше всегда работало. Лицо-чистая совесть, лицо-безмятежность.       — Ужасно… правда? — Начинает Александр, голос незнакомо расслабленный, какой бывает походка у настолько же пьяного. — Как думаете… он…       — Я ему верю. — Собранно и вежливо.       Как говорил год назад.       Эта жизнь воняла гипсом и дешевой краской, как маска из папье-маше. Зато легко было предсказать, что случится завтра и послезавтра. Вовремя сдавай документы, вовремя кланяйся, улыбайся и исчезай, помалкивай и поменьше пей. Думай и того меньше.       Теперь же: не зря, — бьется и бьется с кровью. Так сложно и так просто.       Боже, а ведь стоило догадаться с самого начала. Ты ведь все-все знал. Просто… не мог представить.       Покоситься в сторону второй половины тахты. Чацкий запрокидывает бутылку, и срываются капли по запотевшему стеклу, часть смачивает веснушчатые пальцы, костлявые и нервные. На верхних этажах всегда жарче, чем внизу… Вино должно быть прохладным — сглатываешь, ворочая постороннюю мысль: сладкое оно или кислое? Всяко режет ранки на этих губах…       А Чацкий не замечает. Пьет его, как воду. Это тоже нельзя осмыслить. Никогда такого не было на памяти Алексея. Ни год назад, ни, тем более, четыре, когда они оба с Софьей были скорее детьми… Непослушными, хотя и вроде как воспитанными — шумными, дурными, искренними детьми. Ими, пожалуй, и остались.       Она улыбается — нежно-нежно, и вспоминаешь зачем-то: парфе, батистовые рукава-фонарики, мурчание кошки — все это ощущается похоже. К ним же — шелковый платок, который тебе вышили вьюном, одуванчиками и маками. Кучевые, пенистые облака да розоватые вечера, какие бывают только в мае–июне — думаешь еще и о них, хотя сейчас зима.       Она шепчет: вам флейту или фортепиано? — Уже не девочка, пока не женщина. В глазах колеблется свет тонкой свечи.       Глаза блестят — влюбленностью и безрассудством.       В той, другой жизни он не боялся пули. Лишь гнева Павла Афанасьевича. Кому придет в голову стреляться с таким, как Алексей? Это же себя не уважать.       Однако все эти бумажки-документы, сложенные у него в комнате, оказывается, до сих пор многое значат.       Не то чтобы он собирается бояться сейчас. Но…       Не зря, — издевательское, попросту оглушительное. Подстать нетвердому признанию Чацкого: она… собиралась топиться.       Несмотря на торопливое «верю», Чацкий поглядывает с надеждой. Будто уверился, что имеется в виду другое. Например, что Василий Константинович не может ввязаться в поединок.       Что Алексей все-таки посмеется над самыми пугающими словами — хотя бы над ними, если не над самим Скалозубом — но нет смысла врать.       Не время для лукавства, какой глубокой ни была бы чернота у Александра во взгляде.       — Александр Андреевич… — Несмотря на эту решимость, говорить тяжело, как заново выдумывать весь язык. — Она иногда позволяла себе сказать что-нибудь эдакое.       Тянет перейти на английский — благодаря Фамусову Алексей владеет им лучше, чем французским. Но так все станет ненастоящим. Чуть-чуть приглушенным.       Оба они не заслуживают такой поблажки.       — Что же? — Александр прижимает костяшки к губам, жмурясь, словно до него только теперь дошло, что хлещет он алкоголь, а не сок. — Пожалуйста… — Смешно икает. — Я хочу знать все.       Завтра он может этого и не вспомнить — уж Алексей имел дело с пьяными. Там каких только чудес не жди. Например, как-то раз отец спутал его с…       С человеком, у которого нет лица: потому что большую его часть он будто бы отдал Алексею.       Из-за мутной поволоки во взгляде Чацкого говоришь словно сам с собой:       — Что лучше умрет, чем выйдет за нелюбимого.       Слава богу, от наклюкавшегося Александра совсем не тянет опасностью. Он почти не изменился. Видать, у него что у пьяного, что у трезвого одно на языке.       Закономерно следует вопрос, но тоже кажется, что это сам размышляешь:       — Как тогда… ее понимать? Любит его, значит?       В ответ самую малость просачивается раздражение:       — Да какая разница?       Потому что это неважно.       Однако мысль возвращается и возвращается. И даже заглушает это «не зря», что рассыпается каждую секунду — отзвуками на краю сознания — и прорастает, как плющ-паразит, через всего тебя…       — Это уже ее дело, Александр Андреевич. Главное, что она правда тогда могла… дать слабину — и сможет в будущем.       — Дать слабину? — Взвивается Чацкий — ну, скорее протестующе мычит: в такой кондиции звонко не покричишь. Тут же весь опадает, будто в смущении:       — Простите…       Подмывает сказать: а думаете, сильный это поступок? Я тогда… из смелости, что ли?       Но это будет жестоко. Незачем его пытать лишний раз.       — Я не понимаю… ни вас, ни… Нет, понимаю, но… — Взмах чересчур патетичный. Вздыхает Чацкий особенно судорожно:       — Зато, кажется, понимаю его…       — А чего тут понимать-то? — Хмыкнуть, глядя перед собой. Ничего не видя.       Не зря, — отзывается особенно гулко, как золоченная чаша причастия, которую роняешь на плиты храма. Вино выплескивается, по стыкам ползет ровными линиями. Кровью господней. Плоть остается лежать, разбухшая, будто и правда не хлеб, а…       — Он нашел, чьими руками жар загребать. Всего-то.       У Чацкого округляются глаза — веки поднялись к самым белкам:       — Вы ре… решили, что он… — Однако нет в нем настоящего откровения.       Скорее удивление, что это так нагло произнесли вслух. Или страх? Последнее льстило бы, не будь чувства притуплены.       Да, Чацкий, это все на самом деле. В действительности…       Не зря.       — Я знаю.       Бьют часы — вздрагиваешь, будто засыпал — бом, бом, бом — тяжело отдается в легких. Чацкий тоже прислушивается, но дальше — молчание. Три часа ночи.       Чацкий мотает головой и подцепляет пустой бокал, который в самом начале разговора устроил между собой и Алексеем. Теперь же привстает и звякает им об письменный стол с такой силой, словно хотел отбить тонкую ножку. Еще и зацепляет край подшитой «мистической повести», оставляя вдавленный полукруг. Лениво поднимается в сознании: пожурить его за неаккуратность — и размывается следующим: какая разница.       Та прекрасная неделя, что прошла в этом кабинете… все, что между ними с Чацким было: шуточные склоки, анекдоты из тех времен, когда они жили под одной крышей, ухмылки и горячие споры — все это выцветает, истончается. Становится далеким, как подзабытый сон.       Узорчатый бювар и держатель для пера, которыми так удобно пользоваться. Позолоченный канделябр. Шальные улыбки Лукреции, которая сама им таскала полдники, если они с Чацким забывались. Смурной лик Николая, который никак не мог смириться, что кто-то ошивается вокруг его барина. Ночи, когда едва доволочившись до кровати падаешь и просыпаешься будто через секунду, а уже день льется в окно. Потешные рисуночки на полях, которые вечно размазывались — не может Чацкий не отвлечься даже за таким ответственным делом.       Да… Чем быстрее оно заканчивается и становится ненастоящим, тем больше этим дорожишь. Ну и пускай будет одной из самых замечательных недель. Оборвалась она беспощадно, но тем яснее ее ценность.       Алексей, помнится, гадал, очнувшись не пойми где в удобной кровати, в ад попал или в рай.       А оно чистилище.       Помедлив, Александр неуклюже придвигается ближе. Теплое бедро прижимается к бедру — напрягается тело. Разом осознаешь, что выперся в ночной рубашке и плохо подвязанном шлафроке, без порток, прости господи. Слава богу, Чацкий сам иногда бродит неодетый. Чего в этом такого, если здесь так принято?       Но неловкость уже крепнет, стягивает ниточками грудь и руки, стопорит движения, замедляет дыхание.       Ничего, он пьяный почти что вусмерть, вряд ли запомнит подобную деталь.       Александр наклоняется, чтобы заглянуть в оба глаза — снизу-вверх, взгляд мечется от одного к другому, будто они могут смотреть по-разному:       — Алексей Степанович… как ей не позволить… ошибиться так сильно? — Покачивается и, мимолетно схватив Алексея за предплечье, выпрямляется обратно, откидывается на спинку. Коротко, одним выдохом хохочет. — Он же бесчестный… человек.       Пожать плечами. Трахею берет спазм.       — Не знаю, не знаю… — Прокашляться. Во рту железисто, но настоящей мокроты нет. — Ошибиться ли? Он не такая горячая голова, как вы, но это и к лучшему.       — Что вы хотите… — Не договорив, давится новым глотком. Утирается рукавом, не стесняясь. — Ска-азать-то хотите… что? — Белый хлопок мокнет в слабо-красном: и от вина, и от треснувшей губы.       Он целовал не с силой — горячо, но… довольно мягко. Эта рана — скорее от его поцелуев с бутылкой.       Странное это действо: расцеловать кого-то. Отец никого не целовал. Дядя, напротив, всех любил, всех…       Поэтому не сразу понимаешь, что поцелуй длится слишком долго для дружеского — что человек дядю не выпускает, а прижимает теснее, сминая сорочку.       Марфу дядя никогда так не целовал, хотя она ему венчанная жена.       Чацкий выглядывает из-за бутылки, будто опять чего-то ждет. Стучат длинные ногти по стеклу.       — Кажется, он довольно умный господин.       Александр булькает — насилу не обливается и не давится — дергается небольшой кадык.       — Разве… это важно, если он… мерзавец?       Не зря, — не умолкает.       Все разбавлено, как от температуры или сильной боли, и тело мягкое от усталости, будто это Алексей выпил. Жаль, ему не налакаться взаправду — Чацкий устроит дурацкую сцену. Будто чахотка от вина, как же… Его Фациус совсем не умеет думать сам. Сказали братья по ремеслу, он и повторил, как попугай. Но не зря, да? Хорошо быть в своем уме — перед пьяным, когда на кону такое…       Алексей когда заболел алкоголя не нюхал больше полугода — а Чацкий не верит. Чацкий ходит за ним, как за больным родственником, и от этого щемит сердце, будто оно застряло в твердых костях и не может правильно сократиться.       Чацкий не вывалил все это, чтобы Алексея к чему-то склонить. Он просто не хочет врать и изворачиваться. Как тогда ляпнул. Мол, доктор заявил, что Алексею не жить что с лекарствами, что без — хотя сам уверился в чудодейственной силе микстурок.       Хотя чаще всего такая прямолинейность людей гневит, смотришь сейчас…       На эти его волосы, грязные у корней и сухие, посеченные к кончикам… Завиваются, однако, симпатичнее, чем когда над ними колдовал Алексей.       Скользишь взглядом: по линии скулы — ему бы нагулять жирка, как тогда, до всего… Лучше станет, лучше.       На выцветшие веснушки глядишь, которые мало у кого из крестьян в таких количествах… а ведь без них было бы уже не то, что бы ни проповедовала мода.       Поэтому и не находишь в себе сил ему солгать. Честность за честность.       Только лениво удивляешься: нет злобы, нет обиды на него за такие откровения — да все одно хочется уронить голову, обнять ее и молча плакать. Непонятно, от чего. Глубже этого «не зря» все запуталось в узлы и онемело. Уже не разузнать, что там перемешалось. Впрочем, Алексей и не умеет плакать в подобных обстоятельствах. Только за других. Иногда, конечно, накатит, но… Нет. Не стоит о себе. Поздновато. Наверное, всегда было.        Поэтому о других полезнее.       Однако и это пытка: ломается все внутри, трещит, перемалываясь в кашу — на сей раз осознанно это лепишь в себе, и оно восстает четко, как воспоминание:       она — идет — к реке,       а затем подкрепляется — тем, что сам воскрешаешь, дерзко вынимаешь из склепа, благо оно валяется почти на поверхности:       подо льдом нет смысла открывать глаза. Все равно не выплыть. Останется вдохнуть воду и все закончить.       Она и теперь печет нос изнутри. Услужливо пропитывает одежду, и та враз тяжелеет на пуд. Давай же! Давай-давай-давай! Раскрываются в панике глаза — в прозрачность, но видят размыто — руки, толщу реки. Все тело — комок напряжения. Все тело жаждет рвануться — вынырнуть из обжигающего холода и удушья. Из бездны.       Если б только можно было отделиться от него, оставить жить, раз ему так хочется. Пусть бродит само по себе, жрет траву, как Валтасар, и обрастает мехом. Главное, чтоб без меня.       Надо было прыгать, когда река только вскрылась. Чтобы не было выбора.       Она вовсе шла летом. Когда Волга у берегов зацветает и сладко-сладко пахнут камыши и тростник.       Он тогда, в другом мире и другой жизни, решил, что она это для красного словца буровила. Утоплюсь скорее, чем выйду за нелюбимого… Мало ли таких страстных барышень?       Белки глаз сохнут, режет их сухой натопленный воздух. Подергивается щека — мелко, неизбывно. Добро, не со стороны Чацкого.       Тот ставит опустевшую бутылку на пол. Поднимается с трудом: ведет его всего в сторону — изящная ладонь врезается Алексею в колено, но тут же с силой отталкивается.       — Ох, простите…       — Ничего.       Болит в такт пульса. Останется синяком? Нет, пожалуй…       У нее легко идут синяки — кожа тонкая от болезни, как пергамент. Оттого на запястьях синеют пятна, хотя никто ее не обижал — Алексей бы услышал. Она — тонкая до костей фигурка — раскрывает руки, будто хочет кого-то обнять, и шагает с обрыва — ветер раскидывает полы шинели.       Был бы один, стиснул бы виски, покачнулся, зашептал бы: не было ничего, неправда от начала до конца.       Неубедительно. И точит изнутри червь:              Казак дергает головой — течет с нее ледяная вода, струями по шее, каплями на прогалины — жухлую траву в ноздреватом снеге. Казак размыкает сизые губы:       Т-ты в-вин-нов-ват.       Ты всем испортил жизнь.       Нет, Алексей никогда и ни от кого не слыхал такого. Но это правда.       Не зря. Не зря…       Она… мать, была бы жива. И дядя тоже. Оба они — Надежда и Алексей Антиповичи… Какое идиотское у нее имя, к слову. На-деж-да — когда все с самого зачина было для нее безнадежно.       Однако едва ли это важно. Все это их дела. Не Алексею судить их. Главное, что все было бы по-другому. Отец не разлучился бы с ней, а дядя — со своим… человеком. Они бы до смерти надоели друг другу, естественно, так у всех бывает, зато не вышло бы бестолковых трагедий.       Да.       Не зря.       В общем-то, Алексей недурно пожил. Даже последний год — пролетел сумбурным кошмаром, но зато каким занимательным и красочным. Подстать жизням тех, кто его воспитывал. Удержал планку их цирка, вот какой молодец.       Стихает эхо в голове: не остается пронзающих молниями, жутких «не зря». Значит, наконец-то прижились.       Со стороны наблюдаешь: угловатые пальцы тянутся, накрывают маленькую, веснушчатую ладонь. Чацкий вскидывается незнакомо затравленно — на ресницах сверкает, готовое пролиться.       Пальцы — неожиданно греются об его кожу, впервые за все это время.       Почти через насилие размыкают его сцепленные руки: отделяют одну от другой и крепко ее сжимают. Находя приятно-мягкую — внутреннюю часть большого пальца. Как-то так легло прикосновение, что слышишь тонкую ниточку пульса у его фаланги.       Чацкий глядит в ответ — кажется, понимая, что будет дальше.       — Н-нет… — шепчет, но не вырывается. Отлично. — Не смейте…       Ведьмины у него глазки, на свету — как молодая трава, и крапинки в них желтые — крошечные цветы, которые бывают только весной. Алексей рассмотрел за их с Чацким короткую неделю.       — Что не смею? — Улыбка выходит кривой.       Он такой пьяный, этот Александр, что даже руки отнять не хочет.       Небывалые его глаза — обычно у людей серо-зеленые, как лишайники на граните, а у него будто кошачьи — теперь дурные. В полумраке огромные зрачком настолько, что радужки больше не видно.       Однако тут же тьма в них сужается.       — Говрить, что… он прав… — Догадался, ишь ты.       Значит, где-то глубоко внутри и сам со Скалозубом согласился. Это — укол в самое уязвимое, что только есть внутри. Стерпеть однако можно: боль вонзается, но так же быстро все теряет чувствительность. Отмирает.       Поволока у глаз напротив хмельная, готовая сорваться легкими слезами, которые он в обычном состоянии никогда бы не пролил.       И все одно… теплеет внутри даже сквозь онемение.       Погладить его большим пальцем по костяшкам. Ох, у него там остатки желто-зеленого синяка — остановиться — нет, Чацкий не дернулся. Значит, не больно.       Продолжить эту почти-ласку.       «Не зря» звучало потому, что у всего был смысл. Даже когда эта немощная, безответная сейчас ручка надорвала простынь, чтобы распустить удавку.       Все прекрасно. Все как должно быть.       — А ведь вы не испортили мне гадания, Александр Андреевич.       Все правильно.       От осознания хочется плакать.       — Вы суженую ко мне и приведете.       — Что? — Он покачивается и врезается плечом в Алексея — в нем находит опору и не отстраняется. Поэтому его лицо совсем близко, когда он поворачивается. Кончиком носа едва не мажет по щеке.       Сердце начинает биться глухо, удушливо. Как билось, когда отец с размаху хлопал дверью и Алексей понимал: беда. Только теперь нет вспышки во всех мышцах: бежать, может, выпрыгнуть в раскрытое окно, может, проскочить мимо.       Нет… страха. Одна неловкость.       — Ну как вы не понимаете? — Получается ниже, чем обычно.       Улыбнуться ободряюще, погладить его большим пальцем ниже, где кожа тонкая, совсем белая: перепонка между большим и указательным. Там должно быть чувствительно.       Сглотнуть.       — Вы сказали тогда, в самом начале, что спугнули ее со свидания. Вот и приглашайте обратно сами. — Если к нему повернуться — заденешь, поэтому приходится смотреть вперед, хотя позвоночник ломит от скованности. — Давайте выручать Софью Павловну, нашу милую-ненаглядную.       Чацкий наконец отшатывается. Правда, корпусом — рука же впивается в ответ, и ногти ощутимо давят.       — Нет. — Качает головой. — Не-ет…       Роняет ее — уже по-настоящему Алексею на плечо — вынуждая замереть.       Сердце — где-то в горле.       — Все равно мне не жить. — Разве что сдохнуть, как Надежда Антиповна.       Его дыхание — на обнаженной шее, на грудь давит неподъемная тяжесть, не вдохнуть самому. Надо бы как-то его водворить на место, но вдруг собьешь с мысли? Ничего страшного, пусть…       — Это бесчстье… понятно вам? Вы больны-ы…       — Женитесь вы на ней или нет, но будет благородно ей все поправить, вы не можете отрицать.       — Нет… — Трется щекой об ворот шлафрока.       Тут Алексей уже берет его за плечи и мягко отстраняет:       — Я не боюсь, — предательская запинка, — умереть, — но это больше от нервов.       Все-таки от пьяных он видел одну беду.       — Вы умрете… — У нижних ресничек — они у него как прорисованные, как подкрашенные той же великолепной медью — назрела влага. — А мне… с этим жить! — Заплетается язык, но как Чацкий старается, как старается.       Спасибо ему, конечно, но это ложная добродетель.       — Я не… не могу, — продолжает с уверенностью, которую обрел, пока Алексей молчал, — самому не страшно… жизнь кортка… а отдать за благое де-ело… да, Цицерон это… — Господи, да его с каждой минутой развозит все больше!       — С какой стати мне в вас стрелять? — Встряхнуть его легонько, но его голова слабо мотается — пробивает испуг — фух, нет, Чацкий выпрямляется сам.       Моргает — и скатываются слезы.       Зачем?       — Вам еще жить и жить. Издателям своим скверные книжонки переводить. А мне все равно подыхать скоро. Так что будьте добры, цельтесь добросовестно. — Смешок — дребезжит, сам удивляешься: внутри этого нет.       Румянец у Чацкого от вина малиновый — и загорается будто бы заметнее.       Поверх него — течет и течет, с подбородка — на шею, впитывается в край распущенного платка. Боже, Чацкий Алексею никогда не простит, если вспомнит весь этот бедлам. Впрочем, он и так вряд ли простит...       — А если не наповал, пускай Фациус ваш опиума прихватит, делов-то.       Чацкий хлопает по ладони — что все еще сжимает его плечо. И всхлипывает. Самым настоящим образом.       — Нет… я не мгу…       — Я как раз чувствую себя получше, — мягко. — Но это ведь ненадолго. Я налюбовался на больных чахоткой, знаете, какая это поганая смерть? — Небольшая ложь во благо: все же у Алексея на руках никто не умер именно от нее…       Мокрые у Чацкого и верхние ресницы.       — Это… бе-есчестье-е. — А-а, ну какая же упертая сволочь, так и хочется его встряхнуть еще разочек, но пальцы лишь крепче стискивают — чувствуют тонкую кость ключицы, что соединяется с плечевой…       Ну он и отощал за это время. Ест он вообще что-нибудь?       Перебороть себя:       — Добрый самаритянин… — сказать ласково, но с упреком. — Променяешь счастье двух живых людей — и всех их детей потом, между прочим — на одного меня. Совесть будет спокойна, а?       — Поче-ему ты… — роняет подбородок себе на грудь, волосы ссыпаются на лоб, — лучш м-меня? Или… любишь ее… си-ильнее?       Да черт бы тебя побрал!       — Вы думаете, — скрипят на мгновение зубы, — в этом дело? Я просто и без вас управиться могу. Знаете, сколько способов себя на тот свет отправить? — Бежит холодок, но отмахиваешься — не время, не место. Выкидываешь нового туза:       — А так, с дуэлью, хоть настоящая польза кому-то будет.       Чацкий мотает головой — качаются прядки.              — П-почму вы… Ва-ам… плохо тут? Что я… сделл? Замучил… вас?       Берет оторопь.       Нет. Нет.       Не отвлекаться. Перебрать мысли снова — как виды оружия — и продолжить натиск:       — Мне просто плохо. И будет плохо везде. Вы же сами сказали: я не жилец.       — А-ад. В ад пыйдете вы…       — Не пойду, если убьете вы. Да и кто сказал, что у вас это получится? Давайте стреляться, ну, хотя б с пятнадцати шагов? Имеем право!       Он трясется… Смеется, что ли?       Нет, с ужасом понимаешь: он совершенно по-свински хнычет. Как семилетка.       Боже ты мой, какой кошмар. Ясно, почему он предпочитает не пить, когда работает. Это ж няньку надо. Ну или такого же пьяного собутыльника, чтоб потом не припомнил и не перестал уважать.       — Нас не просто так свел бог, видите? Может, это и есть мой билетик в рай. Думаете, я сейчас в него попал бы? С таким должком?       Он рывком поднимает голову — опять сужается, затем слегка расширяется зрачок.       — Как… вы ж… не это? Не ум-меете?       Гляди ж ты, а мыслит довольно связно. До сих пор.       — Та-а, целиться-то мне в небо. Покажете разочек, как жать на крючок, и все.       — Я сбя… — Жует и без того яркие, в ранках губы. — Обесче… счещу этим…       Интересно, почувствовал ли он кровь — вечный привкус у Алексея во рту… Есть ли он на губах, а не на языке?       Улыбнуться медово. С терпением святого, которое на самом деле заканчивается. Хочется уже отступить и вернуться ко всей этой кампании завтра… Но тогда придется начинать заново. Ну уж нет.       — Вы и теперь думаете только о себе? Не очень хорошо с вашей стороны.       Тот склоняется, снова прячась за волосами. Слеза капает и впитывается в ткань его панталон.       Вторая падает на шлафрок Алексею.       Он чует людей — иногда верно, иногда нет — но сейчас ясно будет и слепому: да, да, почти. Это во вздрагивающих его плечах — мужчины тоже любили пореветь до войны, пока это было дюже модно — ох уж эти сентиментализмы-романтизмы — но не так же.       Губы Александра поджаты, но содрогается он весь, как в агонии.       — Вызывайте меня на дуэль.       Движутся губы — только их и видно:       — Н-не.       — Вызовите.       — Не-ет.       — Вызовите.       — Вызвлю… вызваю.       Наконец-то. Да. Да. Да.       Не-зря, — последний раз загорается, и печет широко раскрытые глаза. Спасибо, не слезами. А так. Будто никак не осознать.       Просто уже очень устал… Но недостаточно, чтобы плюнуть и обмануться, что Чацкий этот момент запомнит.       — Давайте тогда я это напишу, а вы подпишете.       Слезы капают и капают.       — Не-е…       Но у них еще где-то полночи впереди. Ну, наверное. Черт его знает, когда он протрезвеет.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.