Долго светло

Грибоедов Александр «Горе от ума»
Слэш
В процессе
NC-17
Долго светло
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Брошенный Чацкий посвятил себя Делу, а в Российской Империи это государственный переворот — во имя светлого завтра. Все остальное в жизни — мишура, о которой стоит забыть. Жаль, отпускать он так и не научился... Молчалин, напротив, абсолютно свободен. Москва открестилась в прошлом декабре, родные только в памяти, да и чахотка избавила от нужды вертеться. Впрочем, не сумела уберечь от одной встречи — с той самой рыжей шельмой, чей звонкий голосочек и довел до судьбы такой.
Примечания
Привет! У меня тут своеобразное AU по отношению к исторической эпохе, однако стараюсь быть поближе к правде, где позволяет задумка. Изменены некоторые важные факты: например, жив Наполеон. Кроме того: 1. Немало каноничного гета. Встречается неканоничный... и не гет. 2. Слоуберн не настолько медленный, чтобы гореть только к середине, но сама штука большая и начало затянутое, до NC надо дожить (по крайней мере, за секс). 3. Осторожно! Рейтинг оправдываем. 4. «Другое детство» тут чисто для Алексея Степаныча. Открыто канону не противоречу, но… э-э, прекрасная Нина Грибоедова скоро доберется из Грузии и насует мне чего-нибудь нехорошего за шиворот, а то ейный муж, наверное, вертится уже со сверхзвуковой. 5. Сейчас стараюсь переловить своих тараканов и наконец выкладывать новые главы регулярно. Люблю вас всем сердцем. Спасибо огромное! Каждый лайк, «Жду продолжения» и тем более отзыв — мой хлеб насущный. Спасибо! Пишу по готовому плану, однако бывают озарения. 1. Переписаны первые две главы от 2018 г., и сильно (06.22). 2. Убрана важная метка (12.23). 3. Предыдущие главы пережили редактуру (22.07.24), однако ею можно пренебречь, если уже читаете: смысл тот же, но выражен получше. А это моя горящая мусорка, то есть тг-канал, посвященный творчеству: https://t.me/dolgo_svetlo Есть еще канальчик, где ток по главам обовления (без шитпоста): https://t.me/+L7g_3DQcc5MzZDMy
Посвящение
Всем, кому нужна эта история, как была нужна мне.
Содержание Вперед

2.3

Un

      Солнце распадается в хрустале. Бликами рассыпается по плитке, перепрыгивает на стены. Режет глаза. Александр склоняется к столу, заслоняясь челкой. Не до конца — неловко из-за корсета, который не дает согнуться.       Отовсюду сияние: из окна — блестит на Вознесенской площади снег, и из комнаты — переливаются грани посуды. На скатерти теперь движется вслед за взглядом пятно, будто ожог, и свет все еще падает на кожу между перчаткой и рукавом, на щеку — жжется, горячий после мороза. Через стекло не станет больше веснушек — тем более, солнце зимнее — но все равно хочется закрыться по старой привычке.       Он накрывает скулу и висок ладонью — перчатка еще ледяная, и от нее как будто легче думать. Ненамного. Сколько часов он спал за последние трое суток? Хорошо, если дюжину.       Сейчас все потихоньку смешивается в неровный рокот: где-то в глубине кофейной бормочут двое господ, ближе сюда — стучат маленькие туфельки сначала в одну, затем в другую сторону и кто-то звенит серебром о маленькие чашечки…       Так дико, что ничего пока не нужно делать.       Так сходишь с корабля на твердую землю и долго кажется, что она пружинит и мерно качается, как волна. И сейчас: немного расслабятся плечи, смягчится лицо — вдруг очнешься как от толчка и очутишься снова здесь. Терракота под сапогами, локоть неприлично лежит на скатерти, а напротив, закинув ногу за ногу, изучает меню полузабытый приятель и задумчиво крутит ус. Оглянешься: почему я здесь, куда нужно ехать, что делать… Не может быть, что я сделал на сегодня все возможное.       Что правда встретил недобрый и внимательный взгляд издателя и твердо ему ответил. А после — проследил, как со стуком ставят штемпель, и опустил письмо в металлический ящик. Завтра утром до зари кто-то его вынет и поскачет под звон колокольчиков — далеко-далеко, в Саратов. А сам Александр снова впрыгнет в седло и окажется на лобном месте, среди «своих». Всех разом, если считать только тех, о ком он знает.       Два события, одно не ладит с другим, но от обоих подрагивают пальцы, будто хотят сжаться сами по себе, без его участия.       Софью он не видел целый год, а не разговаривал с ней по-настоящему — четыре. Несколько жизней, которые они провели врозь.       «Свои» распрощались с ним этой осенью, и до сих пор напрягаются жилы, если вспомнить, как он тогда не мог попасть в рукав, иступленный и злой, пробитый насквозь их словами, и думал, что никогда не переступит тот же порог. А теперь… Как будто вернулся к любовнице, которая в прошлый раз тебя оскорбила и отходила веером. Как будто вот-вот допустишь ту же ошибку и все повторится. Вот только Александр никогда не возвращается к пассиям после ужасных ссор. Лучше найти кого-то нового для интрижки и чтобы все было с чистого листа: легкое, будоражащее, как хорошее шампанское — ударило в голову — и так же быстро отпустило.       Вот только интересных женщин и даже мужчин не счесть. Может, преступных и амбициозных сообществ тоже, но отчего-то на них сложнее выйти. Никто не оставляет объявления в газетах: вам не по нраву теперешний склад вещей, алчете свободной и просвещенной страны? Ждем вас в таком-то переулке в такой-то час, смотрите, чтобы за вами не шел полицмейстер…       В Петербурге все умерло. После отказа Государя Никон ушел, и общество распалось вместе с ним, будто лишилось стержня. Люди разбрелись — овцы без пастыря, каждый придумал свой кружок. Александр оставался с ними, соглашался, спорил и предлагал, но все разваливалось снова и снова: никто не мог договориться, что теперь делать. В ноябре Александр прогуливался по Сенатской и разглядывал спокойные окна Зимнего дворца. По-детски ждал, что колыхнется летучая штора и покажется, как призрак, знакомое лицо… Верил, что Никон не сдался, что станет исподволь влиять на Императора и остальных министров. Дмитрий рассказывал, как тот запирается с Аракчеевым и беседует ночи напролет, и Александр задыхался от надежды — это такое страшное чувство, словно изнутри распирает свет, пока не затрещат ребра.       Потом оказалось, что так Дмитрий непотребно шутил. Никон, наоборот, собирался подавать в отставку весной.       Как будет славно, mon cher ami, если меня жалуют его местом! В печати придется поменять всего одну литеру, никто и не заметит, а его подпись я без труда подделаю. Еще легче поменяться паспортами, но он боится, что его по ошибке изловят мои любовницы.       Александр тогда вылетел из его гостиной, не прощаясь, и гнал Цаплю без разбора, пока не оказался на берегу незнакомого пруда — и пришлось спрашивать дорогу…       В Петербург нет смысла возвращаться. От грандиозных планов осталась только могила за оградой кладбища, на нечистой земле, и вдова, снявшая золото и шелка. А к ним — интриги, от которых не отмоешься даже если снимешь с себя живьем кожу.       Отправиться заграницу? Куда, к кому? К Наполеону на остров Святой Елены — вместе думать, как завоевать Россию и довести ее до ума?       Так и получается, что лучше со «своими», чем одному. Или с кем-то вроде Репетилова: идти слушать, как поют сонеты и бог весть, чем еще занимается. Лучше терпеть небрежение от «своих»: они хотя бы настроены серьезно.       Но если подумать… Боже, ведь даже Молчалин над ними потешается. Куда дальше?       Как он тыкал в сотню раз исчерканный черновик. Тут вы маху дали: кто так говорит? Это не пережевать, не то что проглотить! Оборачивался, будто хотел проверить, на месте ли Александр, за его ли плечом. Что «книга»! Никто не поверит, что в книге так было, все скажут, что ты… вы дурак. Вздыхал и продолжал уже с большим терпением. Да и взгляните вот сюда. То ли я слепой, то ли вы не оттуда переводили. Где здесь такое? Я все ваши словари излазил и грамматики, ну нет этого и все. Объясните-с?       Пришлось показать ему бледный карандаш на полях — он еще провел по убористым заметкам костяшкой — вслед за рукой Александра. А… Заказчик, значит, изволят требовать… Я думал, это какой-то домашний философ книгу попортил… Ну, впрочем, не моего ума дела…       И не Александра, очевидно. Не доросли, видимо.       Он открывает глаза — наполовину в солнце, наполовину в тень. Перекладывает ладонь на лоб. Тело такое тяжелое, будто оно готово уснуть в любой позе, но мысли — носятся ласточками. На полу смещается тень, срывается обратно, скользит в ту же сторону: Сведуев водит пальцем по меню. Почему-то при этом работает все плечо, а не одно запястье. Внимание сосредоточено на итальянской стороне разворота, хотя Александр готов поклясться, что из итальянского он знает только salve и, может быть, еще arrendetevi. Не считая слов, которыми соблазняют девиц…       — Точно не хочешь? — Миша поправляет очки — у них нет тени, и это еще один блик на полу — в кружке оправы. — Настоящее.       Так странно видеть его в штатском, да еще в Москве, и очки ему тоже чужие. Это смешно, конечно, однако подспудно казалось, что другие люди остались на своих местах. Навсегда такие, какими их запомнил. Как рисунки. Но что-то и правда не меняется.              Александр поддерживает ладонями тяжелую голову, ставя уже оба локтя на скатерть:       — Нет, я и так замерз. — Нельзя, чтобы Миша потратился еще и на мороженое. Гордость не даст Сведуеву разделить счет, а глупость заставит все снова взять в долг.       Александр вообще собирался предложить трактир, но тогда пришлось бы выпить и бог знает, чем бы все закончилось. От сонливости мир и без того зыбкий, и пока они добирались сюда, пока выбирали место, Александр уже смеялся невпопад, а Сведуев… Он и рад покутить, он не понимает, что в таком состоянии… Что может случиться что-то плохое, если не держать себя в узде. И неясно, что именно.       Бедная Цапля — зачем было ее гнать? Тем более, в воскресенье. Тем более, когда бумаги не рискнешь передать со слугой… Пускай в них нет ничего такого, чего бы не одобрил апостол Павел. Нет пред лицом Господа ни слуг, ни господ, ни мужского пола, ни женского, и так далее… Впрочем, Александр давно не читал библии.       — Да… — Миша отклоняет голову, чтобы глядеть через стекла, и перелистывает страницу туда и обратно. — У тебя и правда не очень здоровый вид… Bella signorina! Прошу вас подойти на минуточку, mio cara! Как вы освободитесь!       Перед Молчалиным тоже стыдно — он так старался все эти дни, пускай и язвил, а Александр… Стыдно не за слова или жесты. Хуже: шлейф утренних мыслей. Аffreux. Morte. Нет… воспоминаний. Нет…       В любом случае, это… неправильно. И странно.       Как будто несколько реальностей сочатся друг в друга, хотя никак не могут и не должны смешаться.       В первой весь Александр — кровь.       Та кровь, что на снегу, и в ней лежит навзничь кто-то живой — у него хлюпающее, клокочущее дыхание и розовая пена на губах.       И та, что в полумраке кареты, над венами, по большому пальцу. Сейчас там едва заметные шрамы от зубов…       Господи, как ужасно воняет кровь! Она везде, куда ни посмотри: Никон — кровь, Софья — кровь, слава богу, хотя бы не ее собственная — лишь Александра.       И… Молчалина — не наяву, только в голове.       Вторая реальность — новая, она теперь, и в ней будто ничего подобного не случалось, даже фантазий: приклад, застрелить… Да, они дрались, однако это уже как сон — ну не мог же он кинуться на дворянина средь бела дня, как бешеная собака? Это просто смешно, в это никто не поверит… Александр больше не вспоминает об этом вслух. Словно Алексей ответит мягким и сдержанным голосом, которым обращаются к сумасшедшим: вы это о чем толкуете? когда-когда, говорите, было? неужели… как вам погодка, к слову?       Но утром — тот вбивал масло в волосы, Александр же смотрел на его бесстыдно обнаженную шею, где синяк — желто-зеленым, и ржавчиной — ссадина. Должно быть, ему больно носить платки: то повяжет, то снимет — достойная причина для таких неприличий.       Кроме шеи некуда было смотреть: он до неприличия высокий. Когда сглатывает, под тонкой кожей ходит кадык — слишком явный, оттого хрупкий — и думаешь: как он не сломал себе все кости в этой шее, когда…       И думаешь: а если обида на Софью была бы слабее в первый день и ты бы не уехал так скоропалительно… Кто бы упал в снег, как Никон? Кто бы опустил пистолет, как Дмитрий?       И думаешь: мои пальцы так странно смотрелись бы на этой лебединой шее — если бы я в самом деле принялся душить его в пылу драки. Они представляются без перчаток, какие есть — обезображенные порезами и веснушками — голые пальцы. И шея тоже — такая, как утром, уязвимая, открытая, но без следов петли. Можно вообразить — кадык — хрящи — пульс в ладони все быстрее, быстрее…       Щеки опять горят. Как утром. Когда они внезапно встретились взглядами и Александр впервые осознал, о чем именно думает.       Стучит плитка совсем рядом. Он вскидывается на звук шагов, вздрагивая, будто застали за преступлением. Итальянка улыбается — снежно-белые зубы.       Александр снова роняет голову. Сжимает-разжимает левый кулак — на внутренней стороне перчатки остались пятнышки крови от удара — по костяшкам. Дорогая кожа помнит — все-все на свете, повторяет линию жизни, ума, сердца. Это в ней останется тоже, как печать. Нельзя забывать…       Так странно: а ведь на руках тогда были перчатки, а он — был тепло одет… И никак не могло так получиться, чтобы…       Господи, да хватит! Пылает уже все лицо.       Сведуев помахивает меню, о чем-то шутит, двойной смех: вежливый — женский, разудалой — гусаркий.       Реальности накладываются одна на другую, но никак не могут соединиться в один рисунок.       Опять же таки, даже Софья и Никон — разные миры, которые изначально не могли пересечься. Она — это дом, где все по-старому, тепло и невинно, тогда как он — водоворот настоящей жизни, где нужно искать себе достойное применение. Потом уже вернуться к ней, непременно со щитом… Но если поразмыслить, ведь все равно пришлось бы или проститься с Никоном, или увезти Софью в его мир?       Недавно он думал о них вместе: равно недоступные, но сейчас они снова распались: она жива — жива! — что бы там ни писал о ней Репетилов. Пусть так ужасно предлагать ей свою руку…       Душно, и хочется самому развязать платок. Александр ищет ее в нужде, уязвимой, обесчещенной и несчастной, оттого — господи, невыносимо: как говорил Алексей, снова есть все шансы… Александр готов жить с ней как с сестрой, если потребуется, то и до самой смерти, лишь бы… Но все равно.       Affreux.       А теперь Сведуев, человек из мира, где Петербург и полки — он в Москве. Где родной дом, это письмо… и Молчалин.       Нужно повернуться, хотя бы кивнуть итальянке, а лучше — перекинуться парочкой слов, например, похвалить ее прелестный акцент.       Но все каменное, непослушное. И жар упрямо ползет дальше и дальше — до груди и самых кончиков ушей. Стараешься думать о другом, но между всего вклинивается: чужие пальцы в волосах, шея. Фантазия: хрящи под ладонями за секунду до того, как хрустнут — у него такая горячая кожа, каждый раз, как прикоснешься случайно — какими были бы синяки от рук, а не от простыни?       Александр давно не читал библии, и, похоже, зря. Перед рождеством нужно успеть на исповедь, и непременно в храм на другой стороне Москвы, а не поблизости. Он никогда не был хорошим человеком, но это чересчур. Когда кто-то от тебя зависит, когда ты его погубил — пускай он сам виноват, без Чацкого ничего бы не случилось — а теперь…       Наконец женщина уходит, и Александр дергает плечами. Снова упирает локти в стол и на выдохе зарывается пальцами в давно испорченную прическу — натыкается на спутанности — да будь они прокляты — прорывается сквозь них, несмотря на боль. Пара волос лопается, как от гребня.       Человек искренне пытался тебе помочь всеми способами — даже в настолько щепетильном деле — а ты думал об — ладно, ладно, к черту.       Утром показалось, что волосы можно спасти. Но теперь все потеряно: влага от снега, ветер, неправильное обращение… Какое масло он назвал? Кунжутное? Придется самому — так себя трогать Александр больше никому не позволит, кроме парикмахера. Это было невыносимо неловко и само по себе, так еще и эта ужасная шея перед глазами, и…       Пальцы прочесывают волосы насквозь — все еще сухие и мерзкие на ощупь, как солома, но теперь еще и пахнут лавандой — от нее сильнее хочется спать. Господи, легче будет состричь, но тогда все равно понадобится хорошая помада.       Ногти скользят уже по коже головы — и — он замирает. Выдергивает руки — краснея с новой силой, судя по ощущениям — и выпрямляется на стуле.       Ловит насмешливый взгляд поверх очков. Сведуев их тут же снимает. Говорит вполголоса:       — Я ее первый приметил, — вынимает из футляра тряпицу, — но если дело настолько плохо, я готов уступить. Чего не сделаешь ради друга. — Указывает на Александра дужкой и принимается их протирать.       — Ты ей не нравишься, — прикусить язык. — Она католичка, — продолжить под его хохот.       Впрочем, пусть лучше думает, что все из-за итальянки.       — Первое ты придумал из ревности, — улыбается, — второе мы быстро исправим. Можем даже вместе, с двух флангов, так сказать, если ты не…       Краем зрения — сияет поднос, как серебро — Сведуев роняет ногу с колена — поднос опускают на стол, и жалобно звякает посуда. На живом лице Миши — секундная оторопь, на выразительном лице итальянки — нет, почти ничего не изменилось, только черные глаза теперь как у загнанного оленя.       Александр закрывает лицо руками — и не смеется, а задыхается, чтобы на него не оглядывались, чтобы не приняли за сумасшедшего. Итальянку, безусловно, жаль. Сведуева не слишком, несмотря на его неслыханную щедрость.              

      Deus

      Сведуев с тоской провожают ее складчатую юбку, пока та не исчезает за дверью. Тогда он поджимает губы, смешно вытягивает шею и кивает Александру:       — Ну, сорвалась, значит… — Отклоняется на спинку стула.       Со вздохом обхватывает ладонью кофейник и поднимает над столом, придерживая второй рукой за носик:       — Даже не разлила… Ай, собака! — Едва не роняет обратно, звенит металл о металл. — Ну и черт с ними, католичками. Мы найдем правоверную, да, Саш? Поехали со мной к Фоминым? Там такой кутеж намечается, ты меня благодарить будешь до самой смерти…       Никакие Фомины Александру не знакомы. Приглашение сулит музыку, вина и женщин, что жаждут приключений: это видно по особому блеску в глазах Сведуева и тому, как он для надежности закручивает все тот же ус.       Раздраженно потереть бровь. Убрать наконец локти со стола и сесть прямо.       — Не могу сейчас.       — А, значит, ты у нас в работе… Что ж не сказал? — Миша берет чашечку, печально смотрит в ее фарфоровое дно. — Ты теперь кто в миру? Поступил куда?       Протянуться и отобрать у него — резче, чем планировал.       — Нет. Одно литераторство. — Взять кофейник за прохладную ручку, слишком тонкую для его тяжести.       — А, ну это мы с тобой еще обсудим, не здесь, конечно, не сегодня…       Темный кофе разбивается о дно, обволакивает его вдоль стенок и начинает подниматься. Вымолвить наконец:       — С превеликим удовольствием. — Поднять кофейник перед тем, как выровнять, но все равно пролить пару кафель на белую салфетку. — Есть пара вопросов, которые я безумно хочу обсудить.       Смотреть, как темное впитывается — стремительно светлея. Схватить вторую чашку — пальцы неловкие, нервные, едва не роняют ее не то что обратно, вообще со стола.       — Чего издатель такой злой? — Господи, спасибо, Сведуев готов разговаривать с ним на столь опасную тему. С одной стороны, от него можно было ожидать.       С другой, это как с мужчинами: никогда не знаешь наверняка, что кто-то такой же и не прочь, даже если есть все приметы. Пока не произнесут откровенных слов, сомнения остаются.       — Это тоже.       К чему тайны, если теперь они друг о друге знают? Увы, если однажды будет следствие и допрос, это может закончиться самым дурным образом, но во времени ведь не вернешься. А цели у них одни, отчего бы не трудиться над их достижением вместе?       — А вообще нет. Другой вопрос.       — Да-а?       Пускай Сведуев неидеальный друг на подобном поприще, он лучше некоторых.       — Но правда, давай не здесь. — Подвинуть к себе вторую чашку.       — Будет у тебя время на этой неделе? — Лить до самого верха, едва не дальше — но все же успеть увести руку. — Ну хоть пообедай у меня, а? Я с такими людьми тебя познакомлю…       — Да я вырос здесь, Миш. Мне не с кем знакомиться. — Отставить кофейник.       Осознать, что сделал, и закусить губу:        — А-а, черт, ты ведь со сливками пьешь?       — Нет-нет! И спасибо тебе сердечно, а то я уже отвык это все. Обжегся вот. — Сведуев подхватывает первый кофе и элегантно поводит им, будто это бокал. — Тут, в миру, у всех у вас слуги, а там у меня теперь солдат целый полк… Ох, зря ты ушел, уже бы давно со мной…       — Так ты надолго к нам?       Теперь Сведуев смотрит на Александра в упор.       — Ну пока в увале до лета, а там посмотрим, теперь с этим туго… — Отпивает, не отводя глаз внимательных-внимательных, это видно даже против солнца. — Но я уж постараюсь. Захватило меня литераторство это.       Обхватить двумя пальцами ободок чашки. Поднять ее медленно — кофе у самого края, готовый перелиться, и подрагивает его поверхность.       — В гвардии, я так понимаю, никто сейчас не пишет. — Поднести к губам.       Сглотнуть и поморщишься, не в силах сдержаться. Все же надо было сливки… Нет, если переусердствовать, не спасут никакие корсеты. Голова не кружится, а значит, пока нет истинного голода.       Но боже, как же хочется курить.       — Если и пишут, меня в кружок не зовут. — Миша дергает свободной ладонью вверх. — Ну да ладно, обсудим потом за бутылочкой. Ой, мне столько нужно тебе рассказать!       От желания сводит скулы. Табакерка с собой, но что этот нюхательный табак, это совсем не то… И не здесь же. Зачем только вспомнил…       Напиться тоже было бы неплохо, но потом. Побарабанить пальцами по скатерти:       — Я не знаю, что у меня сейчас со временем. Завтра отдам перевод где-то в одиннадцать, до вечера буду свободен. Дальше смотря что скажут.       — О, как славно, как славно! — Тот залпом выпивает свой кофе до половины и, скривившись, тянется за ложечкой. Голос падает:       — Я тогда тоже завтра поеду! — Миша сглатывает, прижимая салфетку к губам. — Явимся к ним вдвоем, вот умора!       Сердце начинает биться в ребра — ну зачем кофе такой крепкий…       — Миш, не надо. Я и так с ними не на дружеской ноте.       — Это отчего? — Сведуев останавливается, едва открыв сахарницу.       — Да глупости… Им в прошлый раз не понравилось, что у меня вышло. — Хмыкнуть с горечью, прикрыть на мгновение веки. — Много отсебятины. — Откинуть челку назад, но она соскальзывает обратно.       — О как. Ты с ними поругался за это, небось?       Одна ложка сыплется — сахар искрит на солнце, как снег — две, три… Боже, четыре — на такую крошечную порцию.       Мотнуть головой, словно очнувшись:       — Попробовал донести свою задумку. Не вышло.       Глаза уже болят оттого, что приходится щуриться на солнце, и начинает проступать испарина от горячего питья. Да и пора бы ехать домой, чтобы отоспаться… Иначе завтра он будет совсем не в том состоянии, чтобы отвечать перед своими судиями.       — Ну а сегодня?       — Я очень устал, Миш. Веришь, даже не поеду на ужин, хотя приглашение принял.       Жаль Платона, но лучше пускай обидится так, чем по какому-то серьезному поводу.       — Ну по тебе видно… Я думал, ты теперь кутишь напропалую… Ну дело хозяйское. У тебя нет там бумажки? — Машет в сторону сумки, которая сиротливо привалилась к ножке стола. — Я у родственников сейчас, так что гадостей не пиши, все прилично, будто матушке, договорились? И мне адресок свой дай… — Вскидывает подбородок. — К слову, адресок… Что у тебя там за делишки в Саратове?       Стиснуть зубы — до рези. А казалось, он на почте разглядывал девку, что мыла полы.       — Давай не сейчас…       — Совсем ты не тот стал: меня дичишься, серьезный до смерти… А как послушаешь — ты в Москве так гуляешь, что чертям тошно.       Замирает рука, которой занес кофе:       — Что же говорят? — Поставить на поднос — звенит.       Тот едва не подпрыгивает на стуле, подается ближе — свет падает на всего волной, и золотыми становятся ресницы, волосы и усы по контуру. Миша отодвигает предплечьем футляр с очками, будто тот мешает.       — А разное говорят, у кого водевиль, у кого трагедия. — Улыбается во весь рот и щелкает пальцами дважды. — Смотря кого спросишь. Я, честно, ну умираю от любопытства, но чую, для тебя история не шибко-то радостная, если вообще была…       Опустить глаза на стол: все расплывается, как сквозь запотевшее стекло — зрение расслабляется, и видно как будто больше, но четко — уже ничего.       — Рассказывай.       Все равно Александр хотел уточнить, какие и насколько широко разлетелись слухи. Репетилов — не самый надежный человек, чтобы слушать его без скептицизма. Молчалин — тем более. А больше, кроме «своих», Александр ни с кем и не говорил и не читал писем. Если не считать мелкого чиновника в департаменте, где Алексей когда-то числился вместе с Фамусовым: по его словам, оба с должности ушли добровольно, никаких подробностей сверх того…       — А вот я даже не знаю, с чего начать. — Он понижает голос, хотя вряд ли для этого есть необходимость. — Ты из одной истории сразу влипаешь в другую, если послушать. Только у нас едва не ушел под суд, сразу летишь сюда. Говорят, на один день всего приехал.       — Пока все так.       — Ну и сразу к опекуну своему, как его…       — Павлу Афанасьевичу Фамусову.       Закрыть глаза, подставляясь солнцу. Напросвет — красно-желтое.       — Да-да, прости, совсем память дырявая. А там у тебя сестрица, дочка его, собственно, ты по ней вроде вздыхал когда-то?       Выдохнуть:       — Не сестрица, а подруга. Они мне не родственники… По крови.       — А я разве об этом? — Смеется коротко и низко. — Ну вот дочка, получается… Ты к ней свататься, а она…       — Не сватался. Не успел.       Зажмуриться крепче, и к цветам примешивается еще один — не то серый, не то коричневый.       — О как! Ну ладно, присочинили, значит. Ну там и без тебя у нее людно.       Облизать верхнюю губу, едва зажившую.       — Ты про секретаря? — Хрипло.       — И про него тоже.       Распахнуть глаза, разом фокусируя взгляд:       — Кто ж еще?       — Так известно, кто! — Миша хлопает себя по колену, приходя в неистовство. — Уж его-то не сочинили! Скалозуб, кто ж еще! Знаешь такого? — Откидывается на спинку стула, и свечение волос гаснет в тени — лишь край ресниц горит.       Фыркнуть:       — Знаю. — Взять кофе. — Ума не приложу, к чему его можно приплести.       Ничего полезного: бредни дураков вроде Загорецкого и сказки старушек, а Александр думал… Впрочем, тоже общественное мнение — но Сведуев явно говорил с совершенно бессовестными людьми. Не с ними ли рвется знакомить…       — Как же! У него же там огромная любовь! — Пауза, будто ждет ответа. — Ну ты знаешь, — взмахивает ребром ладони вверх, — она же с секретарем этим нищим обжималась, опорочила себя, получается.       Вот как. Все-таки правда morte. Разузнать еще у кого-то? Имеет ли смысл…       Миша качает пустой чашкой по кругу, глядя в нее, будто гадает:       — А он думает ее в жены брать, все ему ни почем! Помолвку объявили, все серьезно!       Боль ослепительная. Длится всего мгновение.       — Саш! Ты представь! Даже ты не стал, хотя помню: портретик ее с шеи не снял, даже когда на тебе эта…       Сглотнуть.       — Извини, увлекся, не могу забыть тот случай, лихо ты ее…       Во рту все равно железо.       — Он с ней и не развелся до сих пор, кстати, так со всеми и стрелялся бы, кабы не тот закон… Все-все, прости, не туда меня занесло.       Край сбоку языка отстает лоскутом… Цепляется за зубы и загибается, если им двинуть.       Сведуев поднимает глаза. Замирает.       — Са-аш? Я тебя обидел?       — Ничего. — Улыбнуться. Рот снова наполняется кровью, и приходится сглотнуть. — И где же она? Тут, с ним?       — Да он вроде выждал полгодика от скандала и уехал за ней, где она там сейчас…       — В Саратове. — Тепло рассмеяться, переставляя пальцы на чашке.       Помолвки иногда длятся годами. Александр успеет ее спасти. У Скалозуба нет причин торопиться, если он не умирает без нее. Зимой он и не смотрел на нее лишний раз, рухнувший с лошади Молчалин и то занимал его больше.       Зачем это вообще Скалозубу?       — В Саратове… — Ободренный Миша подмигивает.       Она не могла полюбить Александра и Молчалина, а потом… У кого-то просто тоже все шансы. Но это ненадолго.       Однако это безумие — идти на такое, если не влюблен без памяти.       — А-а-а, во-от оно что… Ну твоя любовь к чужим женам известна… — Хлопает чашкой о стол. — Все ж водевиль! Ну ты совесть знай, хоть до января потерпи…       Прокушенная часть языка ведет по уголку рта. Больно, словно отрезают.       — Января? — Боль длится.       — Ага! После праздников! Плясать вся Москва будет — ты представь, не последний человек, богатый, и гулену в жены берет! Не каждый век такое увидишь! Ты уж время освободи-то в календаре, черт с ними, издателями! Восьмого января, аккурат через три недельки!       Чашка все-таки выпадает из пальцев на пол.       Осколки — текут под стол и стулья. Мелкие останавливаются только через несколько шагов.             

      Tres

             Она заводит за ухо выбившуюся из прически прядь — одним коротким, будто кокетливым, но одновременно робким жестом. Улыбается ему немного косо — уже точно лукаво. От нее веет жаром, как от земли в страду, как от плавленого воска, как от умирающего человека.       И за версту несет грехом.       У нее правда веснушки, как у сына, и глаза-малахиты, и волосы отливают золотым, не каштановые, как на портрете, а рыжие. Они выскальзывают и падают обратно на скулу, и Алексей их отводит кончиками пальцев, задевая горячую кожу.       Снова видит себя в обоих зрачках — просто огромных. В них борются отблески пламени и блестящая тьма.       Алексей склоняется к ней — она тянется навстречу, прикрывая эти страшные глаза.              Вздрогнуть — на плече ладонь, холодная, спокойная. Широка для Лукрециной, тем более для Кати или Настеньки. Рука медлит, сжимает не больно, однако ощутимо — давление прямо в кость.       Поднять голову со стола.       Сердце бьется тяжело и горячо, будто лихорадка усилилась. Тянет лавандой — и приходится приоткрыть рот, чтобы ровно дышать. Приехал. Как неудачно.       — Ложитесь спать. — Не злой.       Просто бесцветный. Это, наверно, как раз тот голос, когда уже знаешь: все, что было хорошего, теперь кончено, и дальше ты снова будешь один. Но пока еще не веришь. Как будто еще во сне.       Плохо, что сон был просто ужасный.       — Перевод, — хрипит долго молчавшее горло.       Хлопнуть по чистовику и подтащить его к себе.       — Да, я знаю.       В общем-то, так привычнее. Так даже… спокойнее. Вряд ли он запретит играть в карты. Ну и не выгонит точно. Кишка тонка выгонять.       Не будет приглашать к себе за стол и в кабинет, делов-то. Скучно, да. Ну есть и другие в доме. Есть книги. Газетки, вот — на столе лежит газетка, которой там не было, и от нее веет улицей: снегом и свежестью, как от Чацкого — а еще алкоголем.       Алексей, в общем-то, ни в чем не виноват. Но как известно, под раздачу всегда попадает ближний…       Это привычно и потому не страшно. Если разорется, словно отец или Фамусов, вообще будешь как дома.       — Александр Андреевич, простите, — немного тошнит, но это от первого испуга.       Ладонь — почему-то опять голая, без перчатки — уже согрелась от теплого Алексея, и в ней скрипят суставы. Он как-то смещается, может, переступает с ноги на ногу, и их слышно. Беспокойное, вечно движется.       — За что? — Нотка едва-едва вверх, будто не спал несколько лет.       — Вас подвел. — Так же бесстрастно, без досады, без укола, без насмешки даже над собой.       — Меня? — На октаву выше, и узнаешь настоящего Чацкого.       — Не проследил, чтоб взяли.       Он выдыхает шумно — ну вот, началось — и, поперхнувшись на вдохе…       Смеется. Эта тварь смеется. И сквозь севший голос пробивается серебро. Утреннее.       — Какие глупости. — Гладит тяжелой ладонью к предплечью и наконец отстраняется. — Идите спать, ради бога. Совсем не в себе.       А Молчалин весь день страдал из-за этой сволочи.       Ну, слава богу, завтра они снова станут завтракать вместе. Знал бы он, кто Алексею снился… Рассвирепел бы, как в прошлый раз! Жаль, он по-своему хороший и быть к нему жестоким уже не хочется.       Алексей все искал, о ком можно думать без последствий — о какой женщине мечтать — и это страшный грех, конечно, но почему бы не она? Какой от этого вред? Никто ведь никогда не узнает. Она сама уж точно. Даже если Алексею очень захочется.       Не будет той же ошибки в третий раз.       А Чацкий медлит за спиной.       — Что издатель ваш? Сердился?       Чацкий перевешивается через его плечо — накрывает холод — и бухает мокрую, грязную сумку прямо на стол. От подобных зрелищ Алексея всякий раз корежит, будто гвоздем ведут по стеклу, хотя пора бы привыкнуть.       — Да черт с ним… Завтра… привезу. — То ли призрак, то ли ветер: движение позади — он, видимо, кладет руки на спинку стула, и веет едва уловимой прохладой. — Вашими стараниями… я его впечатлил, похоже.       Боже, нет, думать об его матери — плохая затея: не хватает духу на него оглянуться, поднять голову. Господи многомилостивый, прости меня… Ну разве Молчалин успел что-то нехорошее придумать, нет…       Сглотнуть это — как дурной привкус во рту, и с особой вкрадчивостью начать:       — Если буду нужен, обращайтесь и впредь. Буду счастлив помочь. — Поправить сбившийся рукав. — Только в следующий раз все будет по-моему, а не по-вашему.       — Это как? — Он слегка отклоняется: скрипит стул, принимая натиск.       Треснувшие губы растягиваются в ухмылке:       — А вот больше не соблазните меня ночными бдениями. Расчертим точный график, когда работать, а когда отдыхать — и подпишем оба, чтоб без всяких.       Он фыркает:       — Я могу работать, когда вы отдыхаете. — Голос какой-то странный, будто невнятный.       — И все мне испортить! — Слабо хлопнуть ладонью по столу, как делает Фамусов. — Ну уж нетушки!       Он смеется снова — но тише, с хрипотцой, каким-то выдохом «а» на конце, как у его Лукреции, и порывистым вдохом после.       — Ваша взяла. Вернусь — составим.       — Откуда вернетесь? С издательства?       Наконец повернуться к нему, не стирая улыбки. Вскинуть взгляд — с намерением тут же его увести, но остановиться.       Глаза у него полные слез.       — Из Саратова.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.