Долго светло

Грибоедов Александр «Горе от ума»
Слэш
В процессе
NC-17
Долго светло
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Брошенный Чацкий посвятил себя Делу, а в Российской Империи это государственный переворот — во имя светлого завтра. Все остальное в жизни — мишура, о которой стоит забыть. Жаль, отпускать он так и не научился... Молчалин, напротив, абсолютно свободен. Москва открестилась в прошлом декабре, родные только в памяти, да и чахотка избавила от нужды вертеться. Впрочем, не сумела уберечь от одной встречи — с той самой рыжей шельмой, чей звонкий голосочек и довел до судьбы такой.
Примечания
Привет! У меня тут своеобразное AU по отношению к исторической эпохе, однако стараюсь быть поближе к правде, где позволяет задумка. Изменены некоторые важные факты: например, жив Наполеон. Кроме того: 1. Немало каноничного гета. Встречается неканоничный... и не гет. 2. Слоуберн не настолько медленный, чтобы гореть только к середине, но сама штука большая и начало затянутое, до NC надо дожить (по крайней мере, за секс). 3. Осторожно! Рейтинг оправдываем. 4. «Другое детство» тут чисто для Алексея Степаныча. Открыто канону не противоречу, но… э-э, прекрасная Нина Грибоедова скоро доберется из Грузии и насует мне чего-нибудь нехорошего за шиворот, а то ейный муж, наверное, вертится уже со сверхзвуковой. 5. Сейчас стараюсь переловить своих тараканов и наконец выкладывать новые главы регулярно. Люблю вас всем сердцем. Спасибо огромное! Каждый лайк, «Жду продолжения» и тем более отзыв — мой хлеб насущный. Спасибо! Пишу по готовому плану, однако бывают озарения. 1. Переписаны первые две главы от 2018 г., и сильно (06.22). 2. Убрана важная метка (12.23). 3. Предыдущие главы пережили редактуру (22.07.24), однако ею можно пренебречь, если уже читаете: смысл тот же, но выражен получше. А это моя горящая мусорка, то есть тг-канал, посвященный творчеству: https://t.me/dolgo_svetlo Есть еще канальчик, где ток по главам обовления (без шитпоста): https://t.me/+L7g_3DQcc5MzZDMy
Посвящение
Всем, кому нужна эта история, как была нужна мне.
Содержание Вперед

2.4

Unus

      Алексей вдыхает, но легкие обмелели. Не хватает воздуха.       Поправить платок на шее, оттягивая его пальцем. Что это, ее величество чахотка? Или чересчур затянутый узел? Ногти сжимают его, проезжаются по мягким волокнам муслина, но не выходит ослабить. Сглотнуть — болезненно сдвигается кадык, будто вдавленный внутрь.       Запрокинуть голову, и ткань натягивается сильнее.       Кружат над соседним домом голуби — по узкому кругу, как водоворот. Черные, рыжие, пестрые. Только белого не осталось. Все на закате розовое: и перистые облака — они исчезают за рамой окна; и растопыренные ветви кленов — они наклоняются под ветром, выпрямляются и снова гнутся; и даже волосы Чацкого — те забавно пушатся от влаги.       Он бродит туда-сюда, и скользит по узкому столу тень. Закрывает последнее солнце — оно выныривает из-за его спины плавленым золотом. Поэтому посуда то вспыхивает позолотой, то гаснет. Уже не в белый, а синий от сумерек, холодный цвет. Очаг вздыхает за плотным экраном, но из-за него не пробивается ни свет, ни жар, лишь сложнее дышать от раскаленного металла — лижет заслонку огонь.       Молоко остыло — чуть теплое на языке, и засахаренный мед оседает во рту крупицами, крошится на зубах. В нем растворяется кислый привкус крови.       Чацкий постукивает трубкой по бедру, разворачивается — крепче обнимая себя за локоть — шагает в другую сторону.       Так же носятся, должно быть, внизу Николай и Лукреция. Раз в пару минут напрягаешь слух: будто крикнули звонко и зло какое-то указание, но сразу после все тихо. Вся из себя важная Катерина ушла к сестре в гости, дай бог, и не придет ночевать. Ну или вернется когда остальные отбегают. Меньше волноваться будет.       Господи, за что им все это…       Что сказать этому дурню?       Алексей закрывается от Чацкого кружкой, будто та дает право молчать. От него все так же пахнет лавандой, и даже если закрыть глаза, все равно будешь чувствовать, как он движется. Если не по колебаниям воздуха, то по этой смеси: цветочного, сладко-пряного, горько-табачного, которое почему-то отдает абрикосами, и кисловатого запаха перегара.       Он проводит по плиткам камина. Сметает с полки огниво — задевает голенью экран, и подпрыгивают тени на рисунке: лилиях с огромными тычинками.       Хлопает по карманам шлафрока — неясного вида цветочкам: желтым, бежевым, оранжевым и тускло-зеленым на красном фоне — сияет от заката нить, которой они обведены. Чацкий вынимает такой же красивый, под цвет, кисет.       Зачем-то проводит кресалом по спинке стула. Склоняясь, кладет на нее предплечье и скрещивает ноги. Покачивается от неудобной позы.       — Что думаете?       Последнее молоко катится по горлу, и от сладости хватает легкий спазм, но тут же проходит. Потянуть платок — саднит кожа и ноют хрящи.       — Вам прямо говорить или… — Раскрыть ладонь, повертеть ею в воздухе, морща лоб и по-особенному поджимая губы.       — Прямо. — Напрягаются у Чацкого плечи. — Всегда.       Он теряет равновесие, переступает. По контуру не осталось золотого или розового: ни в волосах, ни в рукавах, ни в кончиках ресниц. Только алая артериальная кровь, и все, что против света, теперь черное, будто вырезанное из бумаги.       Алексей больше выдыхает, чем говорит:       — Александр Андреевич, все это бред сивой кобылы. — Ждет перед тем, как вдохнуть снова.       Чацкий выпрямляется и протаскивает стул по полу, царапая начищенные половицы. Не садится, а падает, и со стуком кладет трубку на стол.       — Хм… — Принимается развязывать кисет, но пальцы пару раз срываются с узла. — Если бы.       Алексей вдыхает, и вскипает все в трахее. Мушки перед глазами, как от перенапряжения.       — Я проверил. — Чацкий роняет голову на ладонь.       Ссыпает табак прямо на белую салфетку.       — Вы помните Горичей? Нет, опустим… — Растирает листья подушечками пальцев — сразу в трубку. — Важно, что он надежный человек.       Алексей прикусывает язык. Знаем мы таких надежных.       — И он показал мне приглашение.       От оно как, господи помилуй… Ничего себе.       Подергать платок, словно на сей раз он поддастся. Под ним все настолько чешется, что хочется срезать кожу ножом, лишь бы это прекратилось.       — А нас, значит, не позвали… — ляпнуть — язык заплетается.       Чацкий рассыпает табак обратно на салфетку, но не чертыхается, как обычно, а мелко дрожит. Беззвучно. Растирает лицо, задыхаясь, всхлипывая — пытаясь сдержать… смех. То подается вперед, то откидывается назад. Смещается плохо подвязанный шлафрок.       Алексей подпирает ладонью подбородок. Перебирает пальцами на щеке нарочито спокойно, но под рубашкой течет холод, поднимает мелкие волоски на руках и загривке. Все вокруг какое-то ненастоящее, как в бреду, но Чацкий особенно.       Будто это вовсе не человек.       Мысль пробирает, и после нее порыв напрягает каждую мышцу — сбежать как можно скорее, тащиться до нижнего этажа, где свет, где настоящие люди.       Чацкий немного сползает под стол. Ударяет по нему кулаком — звяк, звяк, звяк — посуда — и подпрыгивает крошево табака. Несколько раз, но без ритма, будто ему нестерпимо больно. А сам весь облит гаснущим, инфернальным светом.       Хватит. Это глупо, это невзаправду. Просто дурная шутка и…       Жарко от лихорадки, но Алексей греет колено свободной ладонью.       Чацкий выбрасывает свою над головой:       — П-простите… Я не…       Роняет лоб на столешницу, прямо в хрусткие листья — и накрывает затылок руками.       Все в комнате чернеет с каждой минутой. Опять никто не пришел зажечь свечи, будто дом вымер. Совсем не слышно больше ни Лукреции, ни Коли — лишь дыхнет ветер в щели и дымоход.       Чацкий вскидывается, словно проснувшись, и подхватывает трубку — та подрагивает в руке:       — Я сам не… не понимаю… как это могло произойти… — Выдыхает сквозь зубы, смахивая крошево с лица. — Кто на такое решится, если не… не любит больше всего на свете? — Подбирает железку и принимается утаптывать ею, что осталось в трубке.       Слава богу, он вроде в себе…       Уголок рта ползет вверх:       — Да даже если любит. — Натягивается лопнувшая губа, расходясь посередине.       Чацкий останавливается.       — Именно. — Мундштуком трубки дотрагивается до места над бровью, где остался размозженный шрам. — А когда вы упали с лошади…       В дыхании у Алексея снова присвист. Выпрямляется спина до неудобного положения, и тянет шею.       Чацкий ставит трубку к пустой кружке.       — Она лишилась чувств… А он побежал издеваться над вами, как я понимаю.       — Да он просто сам ездок никакой… — Проговорить незнамо зачем. — Утешается, как может.       Шорох одежды — Чацкий привстает и выбрасывает руку с огнивом — к ближайшему подсвечнику.       — Как он мог предложить ей свою руку? Если она опозорена?       — Может, и сам начудил?       Чацкий замирает над фетилем:       — Каким образом?       — Ну, единственным. В душе не ведаю, как еще господин может себя настолько обесчестить. — Почесать костяшкой переносицу. — Сбежал где-нибудь с дуэли… Правда, были бы слухи.       Есть и второй способ. Загреметь в желтый дом.       Искры сыплются на стол, как зерна, отскакивают и гаснут, едва освечивая Чацкого. Только глубже залегают тени: горькие складки у рта и мешки под глазами — словно постарел лет на десять-пятнадцать.       — Надеюсь, так и есть. Я же как-то сумел пропустить все слухи о нас.       О «нас»! Будто всем досталось поровну!       — Потому что уехал, — стискивая колено, — а когда вернулся, хорошенько поработал — и отсыпался два месяца после.       Он опять протягивает руки.       — Последнее время вы тоже были слишком заняты и не следили за разговорами в салонах.       Ну-с, поддел так поддел. За дело, в общем-то. Черт его знает, может, и не стоит с ним ссориться. Все-таки здесь такая темень — не разглядеть лица, не уловить перемены. Да…       Прости мя, боже, что всуе помянул врага рода человеческого.       — Но у меня есть и другая мысль… — С усилием бьет металлом о кремень, освещает вспышкой пятнистые пальцы и молчаливую, скучающую утварь.       — Все просто: он собирается восстановить ее честь.       Всхрапывает в горле — и Алексей хрипит, стуча по грудине:       — Если бы решил… я бы с вами тут не сидел… — все равно сипит, — он бы не обручился с оскандаленной барышней… — Закашляться до боли в плече, но коротко. — Сперва бы решил этот вопросик…       Мокрота вязкая, железистая, но Алексей ее проглатывает, чтобы быстрее закончить — всего передергивает:       — Вы ведь говорите, с июня у ней колечко? Я тогда не был…       — Инкогнито.       Ишь, как красиво.       — Да.       Удар об кресало — водопад огоньков отражается в пустом бокале — но рука у Чацкого дергается, и все мимо.       — Но что тогда?       Алексей трет двумя пальцами висок.       В окне — ни голубей, ни облаков, небо вот-вот станет иссиня-черным, но пока горят скелеты деревьев — дотлевают. Покачивает их легкий ветер, но не слышно, как ветки стучат об ветки. Чудится, что можно уловить, как неровно дышит Чацкий.       Вспышка — берется наконец свеча.       В глазах напротив загорается пламя, но оно плещется в блестящей тьме.       — Впрочем, зачем мы с вами гадаем? Важно, что я успею перехватить их на месте, если поеду завтра. Они возвращаются после Рождества.       — Отчего не здесь? Так же намного… — Запнуться.       Он не улыбается, хотя рот складывается в улыбку: слишком горькая складка в его уголке. От пляшущего света тени сильные, четкие. Зловещие. Каждая черта — выделена, затемнена, и только волосы медные.       А глаза дикие. Как у арапки Хлестовой, когда на нее замахиваются.       — Может понадобиться время. К тому же, там меня никто не знает. — Глаза, как у человека за секунду до прыжка с обрыва. — Если придется бежать…       Алексей по ощущениям не развязывает, а рвет платок, мясо под ногтями как кипятком ошпаривает. Он брезгливо вешает тряпицу на соседний стул. Это нехитрое представление дает время собраться с мыслями.       На ум приходит только сущая глупость:       — Александр Андреевич. Фамусов вас проклянет.       Боже, что с того? Ты будто не слышал, что он кричал той ночью… Или не помнишь, что он однажды накарябал в твоем альбоме. «Несчастье мне не страшно, судьба меня хранит» — и дальше что-то про нелепость суеверий.       Чацкий тем временем колдует над трубкой — тоже не может говорить: губы обхватили мундштук.       — Впрочем, это правда ваш единственный шанс…       Он раскуривает ее, жадно, отрывисто вдыхая. Поводит ею, жест изящный:       — Отчего же? Я все ей расскажу, посватаюсь, а уж если…       — Можете и не затеваться.       — Да почему?       Шея зудит, будто рой насекомых не на коже, а под ней. Пальцы лезут расчесать — поймать их второй и опустить.       — Алексей Степанович, из-за службы? — Затянулся, но как-то резко. — Я куда-нибудь зачислюсь, не велика беда. — Каждое слово течет к потолку серым. — Из-за имения? Так я со всем разберусь. На время поменяю оброк на барщину, если это камень преткновения…       Закинуть ногу за ногу, зажимая сцепленные руки бедром — дай бог, хоть так не раздерешь в кровь.       — Или дело в возрасте? Да, я для нее жутко молод, но…       — Нет.       Он выдыхает с такой силой, что дым едва не долетает до Алексея.       — Они в долгах. — Сглотнуть на сухую.       — И что? — Приподнимает плечи. — Я далеко не беден.       Алексей кусает нижнюю губу. Заставляет себя сказать — будто выпихивает кого-то из дверей, когда тот держится по обеим сторонам:       — Для… — задействуя все упрямство, всю силу, — таких долгов — бедны.       Чацкий опускает трубку на стол — мореный дуб стучит об лакированный.       — Значит, я украду ее. — Поднимает обратно, вдыхает через нее глубоко и яростно, как утопающий. — Если нужно, увезу. — Облако.       — Куда?       — Куда угодно! В Польшу!       Падает Чацкий — скрипит жалобно спинка, изгибается дым. Даже Алексею воняет жженым. Так явственно, что накатывает дурнота. Чтобы привести себя в чувство, царапать линию роста волос — хрустят под ногтями. Почему-то так громко.       Ну затейник. К родственничкам увезти… А будут они рады? Подумал он, на что и у кого жить? Каково ей там будет? Впрочем, всяко лучше, чем здесь.       Вот только осталась небольшая загвоздка. Ну как небольшая. Повыше самого Алексея, хотя куда уж выше.       — А Скалозуб?       — Что Скалозуб? — Чацкий тянет воздух так сильно, что это тоже слышно.       — Вдруг убежать не получится? Он имеет все права на…       Чацкий быстрее:       — Вскоре откажется от этой мороки. Софья Павловна ему не нужна по-настоящему.       Уронить руку об стол —       — Да господи! — с размаху, и грохнули тарелки. — Если женится, нужна! Она не завидная невеста так-то!       После меня.       Слепой рефлекс — вжать голову в плечи, и приходится усилием воли его подавить. Алексей позволяет себе другую слабость — мгновенно опускает глаза.       Сейчас Чацкий хорошенько даст сдачи. Аж хочется увернуться, пускай это всего лишь слова. Глупо так думать и чувствовать, но они будто страшнее любых побоев. Синяки заживают быстро, а чужие голоса остаются. Вырезанные внутри, как на дереве — только нарастает на них кора, уродливо вспучивается, чтобы заживить эти раны. Однако они навсегда. Не такие четкие, как были в начале, но живут в тебе дальше — напоминанием.       Да что же он молчит?       Поднять подбородок.       У Чацкого прикрыты веки. Колеблется пламя, и дрожат на его щеках острые тени ресниц — длинные, изогнутые, неправильные.       Улыбается он немного косо. Взлетают ресницы, но не до конца.       Зрачки под ними огромные.       — Значит, буду стреляться.       Адские.       Зрачки-шеол, где до костей сжигают трупы и грешников. Беспощадный огонь и вечная тьма, в которой нет и не будет бога.       Жаль, что богу на них всех, в общем-то, плевать.       Ну почему так всегда, почему хорошее никогда не длится? Мать Алексея прокляла, или что? Ну да если так, он это заслужил…       На обрыве тонкая фигурка, и черные волосы треплются, как пакля.       Теперь это так неважно. Потому что кто-то живой тоже влез на обрыв. И сейчас деловито курит, будто Алексею послышалось.       Слова страшнее смерти, но только если речь о тебе. Однако как убедить другого, если второго не боишься сам?       Зачем это все, к чему? Неужели она не будет счастлива с насмешливым и чуждым для нее, но очень богатым человеком? Да она сама его загонит под каблук. Будет он гоняться за ее подолом, как на охоте, и никогда не догонит. Будет ее ко всем ревновать и получать в ответ такие вспышки гнева, которые страшнее всех его пушек. Это ж Софья.       Почему надо быть таким идиотом, рисковать собой и всеми, кто от тебя зависит? Когда нет никакой гарантии, что с Чацким ей будет лучше!       Ладно Алексей — на что ему вообще надеяться — но другие? Лукреция, Катя, Егорка и Настя? Коля и Агафья? Да хоть Цапелька его, к которой он шляется до зари, будто к любовнице.       Мысли распадаются, как старые нитки, и ничего осмысленного и убедительного из них не связать. Само собой родится лишь одно:       — Похлопочите тогда об Лизе, если все сладится.       Как будто не Алексей сказал. Так просто. Цинично, если бы было о себе, а не о ближней.       Честно говоря, под стать минуте.       Потому что ад у Чацкого на секунду меняется:       — Обещаю. — Делается не раскаленным, а теплым.       В уголках его глаз — веселые морщинки.       

Duo

      За окном непроглядная темень. Стучит в окна мелкая крупа, и от них веет холодом, будто они изо льда.       Без свечи приходится пробираться по-над стеночкой. Иногда врежешься боком в столик. Иногда из-под тапочки выкатится маленькое и круглое, как бусинка, и исчезнет где-то у ковра. Иногда зацепишься обо что-то поясом шлафрока — потом вертишь его в руках, чтоб не повторилось. Щупаешь, какой он витой, гладкий, если по линиям, и распадается на нитки — если поперек.       У лестницы выглядывает из-за туч огромная луна, просвечивает их края насквозь.       Мурашки бегут по коже.       Чувство, будто Алексею нельзя здесь быть, и напрягаются лопатки, словно на него кто-то смотрит.       Ах да.       Алексей занес было ногу, чтобы начать спускаться, но приставляет ее обратно. Опирается на сгиб перил, где они уходят вниз, и медленно оборачивается. На выпуклом стекле циферблата — оранжевый отсвет.       На ней — тоже.       Черты ее мягкие, слегка остренькие — лисичка — губы маленькие, завитые волосы спускаются на грудь темным водопадом. Все как обычно, но… нет дневной грусти. В уголке рта складочка — будто вот-вот готова родиться ухмылка.       Алексей поднимает щепоткой пальцы — начинает крестное знамение, проводит одну черту — опомнившись, опускает.       Никогда не помогает в час нужды и теперь тем более не поможет. Сам виноват. Растревожил ее — как разворошил змеиное гнездо. Поздно уже жалеть, поздно бояться.       Тем более, наблюдает она без враждебности. Просто… внимательно. Вальяжно, но цепко, будто хочет вывернуть его наизнанку, как разрезанную лягушку.       Насмешливо — в этом свете желтые у нее глаза. Только зачем ей Алексей? Неужели настолько скучно здесь висеть?       Боже, зачем это думать, боже, прости меня, это же все неправда, неправда, детский бред…       Он с трудом отворачивается. Становится на первую ступень.       Луна то прячется, то показывается, и все неверное, нездешнее. Неземное. Искаженное и чужое. Алексей скользит ладонью по перилам, потом — по стенам. Дома такие маленькие днем, при свете солнца, и такие огромные, когда…       Когда он находит домашнюю людскую, где квартируют высокопоставленные слуги, луна снова выкатывается в прореху туч.       Он медлит перед тем, как постучать — зачем он пришел сюда? Что она скажет Чацкому?       Да, у нее тяжелая, в рыжину коса и нежные розовые губы. Да, у нее кошкины раскосые глаза, притом карие в золотых прожилках. И странно бледная для крестьянки кожа, голубые вены по запястьям. Однако она всего лишь… зазноба. Да, ей многое можно, но кто она на самом деле?       Почти никто. Чуточку больше, чем Алексей — потому что всегда занята делом.       Но вдруг?       Он стучит в дверь костяшками, неудобно поворачивая ладонь.       Ни звука.       Стучит еще раз.       То же самое. Кругом настолько тихо, что уши ловят: в коридоре что-то едва уловимо треснуло. Словно рассыхается от времени мебель. Пахнет древесиной, а еще щекочет нос неуместная здесь полынь и тяжелый дух от лежалых тряпок.       Грохнуть ладонью, сжать зубы, испугавшись самого себя.       Все в ответ молчит. Да господи, сдохли они там все…       Скрежет — сдвигаются массивные петли — отпрянуть.       Настенька сует голову в зазор между дверью и косяком — срываются из-за спины ее распущенные волосы — светлые, отцовские, оттого каждый завиток хорошо видно даже в темноте, и хочется отвернуться из вежливости.       Не до того.       Едва приглядевшись, она отшатывается, дергает ручку на себя — просунуть стопу — дерево врезается с размаху — впечатывает ее в острый угол.       — Настюша, — сдавленно, — позови матушку.       — Зачем? — Словно вот-вот пнет в колено, чтобы запереться.       — Барин… затеял опасное дельце.       Не поймать ее взгляд: на ней Алексеева тень. Ни единого движения — ни в ее лице, ни в теле.       Затем она отступает вглубь узких комнат.       Алексей выдыхает и приваливается спиной к шершавой стене. Она белеет, несмотря на темноту, и оттого служит в ней единственной опорой. Единственным, что незыблемо и надежно.       Лукрецина ночная сорочка — тоже. Совершенно неприличная — только светлая шаль поверх.       Простоволосая, заспанная — она сияет в полумраке ангелом. Претворяет за собой дверь и зябко скрещивает руки на груди.       — Ну что там? Едет все ж?       Звучит небрежно, будто незначащая болтовня на званом вечере:       — Хуже. — Суховатый смешок. — Стреляться хочет, если невестушку не отдадут.       Словно не ты говоришь, а какой-нибудь насмешник вроде Загорецкого или самого Скалозуба. Плотный ворот шлафрока сминается под твоей хваткой — поправить, будто свободный крой мешает дышать.       — Ну дела…       Взлетает ее ручка — дыхание твое собьется, будто хотели ударить — она трет лоб, задевая растрепанную прядку — та под луной как старое золото.       — Лукреция, милая.       Взять ее прохладное предплечье — обеими ладонями — она скидывает резко, гадливо, как таракана. Вскидывается — была б мужчиной, это бы значило не свару, а драку. Причем добрую, как надо. Впрочем, женщины разные бывают...       Приложить пустые, отвергнутые ладони к сердцу — дай бог, она не прогонит.       — Хорошая… — Пропадает голос. — Поговори с ним… Дурит же.       Она отворачивается, будто услышала какой-то звук, но ничего не было. Крепче запахивается в шаль.       — А я что ему сделаю?       Выпрямиться вслед за ней, и вдруг сделаться — тем знакомым офицером из зеркала. Которым становишься, если грозно хмуришься, если сердишься до потери памяти, если…       Хочешь разбить стекло кулаком.       — Почем я знаю. — Становишься… как отец. — Твой полюбовничек, не мой.       Лукреция отпрянет — вперится в тебя — не видно, как именно — но и она вряд ли что-то рассмотрит. Смотреть вот так — одна чернота в другую.       Пока первая не захохочет — тихонько-тихонько, но грудной это хохот, низкий.       — Не больше, чем твой, сука ты растакая.       Пропадает отец, как не было. И это Алексей —       — Как же? — дергает рукав и прокусывает изнутри щеку.       Было бы легче, если б умел краснеть.       Она пожимает плечами:       — А вот так. Не лучше тебя, дурня эдакого. Бабы с кухни меня не слушались… Я и ляпни с дуру, дескать, у барина на особом счету. Ну чтоб притихли. А они возьми да присочини, и ка-ак, — взмах, как кинула что-то, — понеслося! Мне-то нипочем, Христос все знает, а Павлушу жалко…       Значит, Чацкий все же лучше, чем Алексей думал.       Ударить затылком в штукатурку — шею простреливает. Вот и отлично.       — Значит снова… пропало. — Стукнуть еще раз. Сильнее.       — Выходит, так…       Он у стенки, она в шаге. И только слышно, как скребется с улицы пороша.       — Попробуй хотя бы… Ты и правда на особом счету. — Бессмысленно: и так шанс был довольно зыбкий.       По ее щеке срывается опасный блеск — она тут же его смахивает.       — Пустое. Его такого ни сестра, ни мать не отшепчет. В прошлый раз пыталась… когда толковал про свадьбу ни с того ни с сего. Как понимаешь…       Что и требовалось доказать. Забавно Софья на него влияет.       — Понимаю. — Новый удар об штукатурку, и кажется, что она посыпалась за ворот. Это вряд ли.       Лукреция судорожно вздыхает.       — Иди тогда… Пока Настя Павлушу не разбудила.       Нелепо смеется. Быстро, дребезжаще — почти в голос. Алексей же — с хрипотцой, с бульканьем, которое переходит в кашель.       Интересная концовка, конечно. Думал поработать и весело пожить, пока есть время, ан-нет, куда тебе… Шире карман держи. Давно пора поумнеть.       Возвращается он той же дорогой.       Но глядит уже Андрей Ильич. То ли луна успела проползти в сторону, то ли правда колдовство, но он болванка без души. Краска, размазанная на плоской ткани. Неровности показывают, как водили кистью…       Любопытно, будет на его месте когда-нибудь висеть Александр Андреевич? А по ту сторону часов заведется женщина такая же страшная, как эта ведьма? Не колдовски, а по-звериному страшная.       Как волчица, потому что тыкала затупленной шпагой манекены, пока не пойдет из них труха. Все детство. Пока Фамусов не запретил.       Как голубка, потому что все-таки барышня. Самая настоящая — в утреннем платье, какой была в их единственную с Алексеем полночь. Невинная — в белом, мягком хлопке — ее тонкие пальчики по белым и черным клавишам…       Волчицей она перекинулась, когда он упал перед ней на колени.       Какой она явится теперь? Перекусит его пополам? Ударит, как тогда не смогла? Или кивнет, как шапочному знакомцу, и этим простит? Даст ему что-то сказать, не приведи господь?       Ведь нечего говорить.       Он отворачивается от Андрея Ильича — его мертвых, но всезнающих глаз. Идет дальше, едва себя помня. Света все меньше, будто бредешь все глубже и глубже в пещеру или подвал.       Однако и у этого есть конец.       Через пару минут Алексей забирается на раскиданную постель. Грузно переворачивается, чтобы глядеться в черный потолок, как в колодец — перина под спиной мягкая, но давят смятости. Тело размякшее, вросло в нее, как в землю. Не сдвинуться, не поправить.       На стене движутся тени веток: пляшут голые клены — такие же печальные, как со стороны сада. Стучат и стучат упрямые кругляши льда, забиваются в стыки рамы.       Алексей отворачивает голову, не поднимая ее с подушки, и отзываются жилы над шейными позвонками. Лежит он вот так, безмятежно, недвижимо, как труп, и так же долго. Только когда начинают сипло кричать петухи, он загибает пальцы.       Раз.       Два.       

Tres

      Она сидит за столом напротив, и между ними изгибается от дыхания свеча. Зрачки те же. Пляшет в них огонек и отливает кромешно черным все, чего не касается свет.       Белеет ее платье, прихваченное под самой грудью, невесомое по старой моде. Совсем как саван.       Она подпирает ладонью подбородок и приподнимает уголок губ. Берет ими мундштук. Размыкает их, чтобы выдохнуть дым прямо в огонь.       Алексея накрывает волной — абрикосовое, жженое, древнее. Горячее.       — Любезный мой друг… — Она клонит голову набок, и ползут распущенные кудри — до самого ее локтя. — Что думаете?       Проснуться снова как от толчка, сесть — закашляться, сжать кулак на груди. Больно, как будто внутри все исцарапали. Дрожит невесть откуда взявшийся свет. Лукреция?..       Алексей поднимает голову —       под Чацким просел край постели. На рыжей шубе — всполохи огня. Она горит, и его волосы, и в самих глазах у него вечные пламя и чернота. Уголки рта опущены.       Что-то нужно сказать, что-то подумать, может, выскочить из постели, но лишь проглатываешь железо. Взгляд Чацкого падает на твою шею и тут же взлетает к окну.       Псмотреть вслед за ним.       Одна штора отходит от другой, и на полу пролегает серый луч — такой прямой и лишний здесь, будто кем-то нарисованный.       Чацкий поднимает и опускает плечи — переливается роскошная шерсть.       — Простите, что разбудил. Я вряд ли уже заеду… — Он покачивает глянцевым цилиндром, зажатым в руке — на шелке оранжевый отсвет. — Послушайте… Я не знаю, что меня ждет. Сколько меня не будет. Я просто хочу сказать, пока могу, а вы — можете услышать.       Алексей сглатывает остатки слизи. С трудом.       — Алексей Степанович, я не буду вам лгать… — Еще и «Степанович», не «Степаныч». — Я считаю, вы виноваты сами, что ваша судьба сложилась подобным образом… — Сжать пальцы, комкая простынь — с той стороны, с которой он не заметит. — Однако я страшно виноват перед вами тоже. Неважно, насколько бесчестно вы себя повели. Важно, что я поступил не менее плохо. — Чацкий торопится. — Это было ваше дело, а не мое. Ваше и ее. Простите меня, если сможете.       Придвигается ближе, и складками под ним идет одеяло — скрипит кровать. Протягивает руку — без перчатки. Хочешь отдернуть свою, но ее уже накрывает —       шершавая, изнеженная мягкость — об тонкую кожу костяшек. Легко сжимает — прикосновение ледяное, будто он с улицы.       — Я вам оставил расписку на тот случай, если не вернусь. Вложена за первую страницу Пушкина. Желтая тетрадь у меня на столе — почитайте обязательно. Господину Фациусу я написал, он вас возьмет, если понадобится.       Крепче стискивает руку:       — Надеюсь, мы с вами все-таки еще увидимся. Помолитесь за меня, хорошо? — Пальцы соскальзывают.       Мажут по тыльной стороне ладони — ее выступающим хрящам.       Вместо Чацкого размытое пятно. Лишь очертания по-гвардейски прямой, как оловянный солдатик, фигурки.       Вокруг тени и жаркий свет, и дрожит тьма по углам — будто он уже плавится в камине.       Голова у тебя как котелок, по которому бьют поварешкой. Такая же гулкая и дурацкая. Удивительно, почти блаженно пустая.       Разлепить сухие губы:       — Надеюсь.       Чацкий соскакивает с постели — сразу выпрямляется. Кланяется, и пряди падают ему на губы и нос. Он так резко вскидывает голову, что они летят за уши, неровно опускаются, ерошатся пухом.       Лишь на секунду явственно осознаешь, что это и правда тот самый Чацкий.       Алексей скидывает ноги, будто они не слушаются. Даже тянет себя за колени, чтоб было быстрее. Поднимается, медленно разгибая тело, упираясь обеими ладонями в простынь:       — Я провожу.       — Как вам угодно.       Замотаться в шлафрок, закрыться им от холода. Стягивать себя поясом, пока не врежется в живот. Потащиться к выходу.       Чацкий пропустит в дверях, галантно простирая левую руку.       Пара секунд, и его начищенные сапоги щелкают каблуками, как в марше, но медленно-медленно, будто мелодию разучивает ребенок. Потому что шаги у Алексея, как у пьяного. Заплетаются то ли от сна, то ли от бессонницы.       На лестнице Чацкий подает руку. Его пальцы протягиваются, медлят. Затем неловко сжимаются.       Это движение позволяет оттаять:       — Спасибо, — хрипло, — я справлюсь.       Ковер и теперь горит, но не красным, как было днем. Тусклым, будто кровь ушла в песок: не все свечи зажжены. Лишь несколько, чтобы не запнуться в темноте.       У парадной мнет передник Лукреция. Взъерошенная, несмотря на платок, глаза опухшие. По другую сторону приосанился ее муж. И носится перед ними Николай — бестолково, как курица, в тоненьком сюртучке не для улицы. Видимо, Чацкий так и не хочет везти его в издательство. Посвящать в свои тайны…       Может, у него какой-то важный, но стыдливый заказчик? Или осторожный. Например, затеялся из религиозных соображений. Или чтобы увековечить великую мысль, что начертал на полях — бедная книжица… Черт его знает, а спросить как-то язык не поворачивается. Не расскажет, а теперь и подавно не к месту. Надо будет потом уточнить.       Будто это «потом» обязательно будет, если в него верить.       Коля наконец останавливается — рот ломается в улыбку, он ее давит, и от этого уголки губ тянутся вниз. Вручает барину сумку с энергичным поклоном, и даже пристукивает сапожками.       Алексей останавливается, а Чацкий шествует дальше. Под сияющим взглядом Николая и темным — Павла Егорыча. Тот протягивает к барину кряжистую ладонь, будто хочет что-то сказать. Не успевает.       — Нет, мы все обсудили. Я дал указания. — Мужик роняет руку.       Лукреция поворачивается, как-то так подгибая колени, будто с собой борется. Взгляд ее касается Алексея — у переносицы ползут слезы.       Срывается она стремительно, как кошка, сразу в галоп — и падает Чацкому под ноги — хватает его за полу:       — На кого ж вы нас оста-авите, — подвывает.       Чацкий мигом вспыхивает до корней волос:       — Встала!       Она заглядывает ему в лицо — быстро целует краешек шубы — он вырывает, отскакивая. Запинается, но не падает.       Крик не барский:       — Не забывайтесь, вы все! — Крик мальчишки. — Я решаю за себя! Вы мне дети или скотина? Вы свои люди, за себя сами решайте!       О как… Пожалуй, от этого дурака следовало ожидать.       Лукреция рушится на пол — лбом прижимается к ковру, как в молитве. Порывисто вздыхает. Подскакивает — дрожат ее губы — сгребает подол и бежит прочь. Николушка скачет за ней жеребенком, черт его знает, зачем. Вряд ли утешать.       Алексей стоит — куда ему догонять. Да и бессмысленно. Что он ей скажет?       Павел Егорыч трогается с места — ни одна жилка не дрогнула — идет в другую сторону. Хотя он еще в комнате, накрывает ощущение, словно они с Чацким остались одни.       И будто между ними натягивается ниточка — от Алексея к этой спине, укрытой рыжим мехом. Неожиданно болезненно.       Окутывает холод из сеней: Чацкий раскрывает створку парадной. Когда та готова закрыться, Алексей ловит ее и сам вываливается вслед за ним.       — Ты чего? — Не оборачиваясь. — Застудишься же.       Небрежно:       — Не успею.       — Ну как хочешь.       Дернуть бровью: ожидал от него совсем другого, но… Ему сейчас не до того, это верно. А может, теперь и все равно. Есть, на кого переключиться и доблестно спасать. Или совесть успокоилась. Всяко к лучшему — отношения станут попроще.       Как на поводке, следовать за ним до самой двери.       За нею расстилается жидкий, едва-едва розовый рассвет. Пока нет солнца, и сама земля будто не поняла, что давно утро. Тихая улочка — старые-старые дома, тронутые временем, а не огнем двенадцатого — в их стеклах нежные отсветы.       Мгновение — и морозный воздух входит в легкие до самого живота, распирает их, насколько может.       Чацкий оборачивается на пороге. Приподнимает крешек рта, но он тут же съезжает вниз.       — До встречи.       Глаза у него ангельские. В них вот-вот сусальным золотом загорится солнце.       — До встречи…       

Quattuor

      Вечером Алексей чинно садится в домашней зале. Как прежде, на экране растут лилии с тяжелыми венчиками, на диване скучают подушки-думочки, на столе сверкает серебро и завидует ему фарфор. Нет пузатой бутылки вина, но Алексею все равно нельзя.       По столу расстилаются салфетки с инициалами «А.А.», как клеймо за клеймом на темной древесине.       Как странно.       Крыло для вечеров и приемов тут закрыто, а потому… Как будто теперь это место, этот стол парадные, для лучших людей, для богатых и по-настоящему благородных.       Алексею неловко, ему здесь не место, но для него зачем-то накрыли. Поставили позолоченный канделябр на шесть свечей, разложили сияющие приборы.       Темно за окном, хоть глаз выколи — синие чернила, и потому видно в окне себя. Не как в зеркале, а нечетко, будто несколько картинок накладываются одна на другую. Не разглядеть собственных глаз — непонятно, что в них.       Напротив пустой стул. Спинка его под листья и лозы — искусные завитушки с острыми выемками, но они потемнели. Та же печать небрежения, что и на всем доме.       Вечно он остается без хозяина.       Алексей проводит ладонью по лицу, сдвигая кожу.       Дай бог, Чацкий вернется с Софьей. Если доживешь, будешь прятаться от нее в людской.       Он коротко, налетом смеется — не вслух, а молча содрогнувшись — и тело сминает кашель.       Особо жестокий, и до конца не проходит, даже когда Алексей уже плетется по лестнице вверх. Скребется и скребется, щекочет глотку. Приходится сжимать перила и отталкиваться от них, затем опять стискивать — до дрожи в суставах.       Пока за тобой наблюдают глаза: тускло-зеленые, как выжженная солнцем трава.       Не вспомнить, что снилось, не сохранить и не перебрать. Но одно известно точно.       Чацкий похож на нее больше, чем этот выцветающий портрет. Проживет он дольше, чем она?       Зачем только об этом думать… В общем-то, Алексею все равно. У него теперь есть деньги — господи, этот дурень совсем не умеет их считать. Ну или напала на него запоздалая щедрость.       Так вот, на что ему Чацкий, если деньги есть? Занятие можно придумать и без него. Да хоть Фациусу бестолковому помогать — и, видимо, справляться лучше, чем он.       Никогда не было друзей, нечего и начинать.       Поздно начинать.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.