
Метки
Драма
Психология
Hurt/Comfort
Ангст
AU: Другое детство
Неторопливое повествование
Развитие отношений
Рейтинг за насилие и/или жестокость
Рейтинг за секс
Слоуберн
Нелинейное повествование
Ненадежный рассказчик
Универсалы
Боязнь привязанности
Элементы гета
Революции
Становление героя
XIX век
Российская империя
Авторская пунктуация
От врагов к друзьям к возлюбленным
Ненависть к себе
Реализм
Темное прошлое
Социальные темы и мотивы
Семейные тайны
Тайные организации
Биполярное расстройство
Гендерный нонконформизм
Туберкулез
Описание
Брошенный Чацкий посвятил себя Делу, а в Российской Империи это государственный переворот — во имя светлого завтра. Все остальное в жизни — мишура, о которой стоит забыть. Жаль, отпускать он так и не научился... Молчалин, напротив, абсолютно свободен. Москва открестилась в прошлом декабре, родные только в памяти, да и чахотка избавила от нужды вертеться. Впрочем, не сумела уберечь от одной встречи — с той самой рыжей шельмой, чей звонкий голосочек и довел до судьбы такой.
Примечания
Привет! У меня тут своеобразное AU по отношению к исторической эпохе, однако стараюсь быть поближе к правде, где позволяет задумка. Изменены некоторые важные факты: например, жив Наполеон.
Кроме того:
1. Немало каноничного гета. Встречается неканоничный... и не гет.
2. Слоуберн не настолько медленный, чтобы гореть только к середине, но сама штука большая и начало затянутое, до NC надо дожить (по крайней мере, за секс).
3. Осторожно! Рейтинг оправдываем.
4. «Другое детство» тут чисто для Алексея Степаныча. Открыто канону не противоречу, но… э-э, прекрасная Нина Грибоедова скоро доберется из Грузии и насует мне чего-нибудь нехорошего за шиворот, а то ейный муж, наверное, вертится уже со сверхзвуковой.
5. Сейчас стараюсь переловить своих тараканов и наконец выкладывать новые главы регулярно.
Люблю вас всем сердцем. Спасибо огромное! Каждый лайк, «Жду продолжения» и тем более отзыв — мой хлеб насущный. Спасибо!
Пишу по готовому плану, однако бывают озарения.
1. Переписаны первые две главы от 2018 г., и сильно (06.22).
2. Убрана важная метка (12.23).
3. Предыдущие главы пережили редактуру (22.07.24), однако ею можно пренебречь, если уже читаете: смысл тот же, но выражен получше.
А это моя горящая мусорка, то есть тг-канал, посвященный творчеству: https://t.me/dolgo_svetlo
Есть еще канальчик, где ток по главам обовления (без шитпоста): https://t.me/+L7g_3DQcc5MzZDMy
Посвящение
Всем, кому нужна эта история, как была нужна мне.
2.2
10 декабря 2023, 07:07
Auparavant
Oui, M. Chatsky, c'est affreux, affreux! Ma main tremble quand j’écris ceci! Elle est morte dans une société décente… — теперь он читал до конца. Возвращался в начало и замедлял взгляд, чтобы ничего не упустить. Изысканная жестокость: слова остались в сознании вмятинами. Аffreux. Morte. Какое острое чутье: про себя называть ее мертвой… Строки плывут: personne ne l'a protégée honneur — сливаются друг с другом. Повторяешь, будто забытый урок — и правда забытый, Чацкий. Ведь ты вовремя об этом не вспомнил. Когда повысил голос ночью. Когда при всех ее обвинял. Когда… ни на секунду не сомневался — зная Фамусова — что скандал будет несерьезный и что его замнут через пару часов. Боже, она не зря назвала тебя умалишенным. Как ты дожил до этих лет вообще? Страшный урок приходится зубрить заново. А он думал, что выучил его с младенчества в теории — и на практике отработал в гвардии. Урок: если существует честь, ее могут оскорбить, и оскорбление смывается только — Кровью. Черный Петербургский день протекал через штору кровью. Золотые кольца горели красным: Дмитрий Зоренко протянул Александру портсигар. Вам придется быть моему брату секундантом. — Небрежность была в том, как он держал запястье и как улыбался едва-едва, совсем мечтательно, и как лежала на нем эфемерная ночная сорочка. Небрежность заставила опуститься обратно в кресло, расслабляя струны, что натянулись во всем теле. Ведь все в Дмитрии сулило безделицу: Невинные ухаживания, а наш князь уж требует сатисфакции… — Возвращало в сонную негу. И если бы не чересчур медленный, как расхлябанная телега, выговор — манера смаковать, растягивать гласные… Можно было снова представить, что говорил Никон, пускай и слишком едко для себя. Что это его щиколотка как бы невзначай касалась голени — словно задаток, но зачем, если все уже было и не раз. Можно было представить, что это Никон ломал сигару перед Александром — такой открытый — пускай не в самом возвышенном смысле. Как и в прошлый раз, от этого потом случилось бы жуткое похмелье, но — кто виноват, что они с Дмитрием… Близнецов точно изобрел сатана и никак не бог. Но согрешил ты, Чацкий, ты поддался на искушение. Правда, вряд ли теперь это важно. Прошлого не вернешь. Этот день не вернешь. Неужели и он поддался дуэльной лихорадке? Когда же был вызов? — Александр перевесился через мягкие подлокотники. О, этим утром. И у нас с вами еще есть время до вечера… Наборы давно найдены, примирения не будет, так что не торопитесь. — Дмитрий лениво склонился к нему и дал прикурить. Огонь, алый закат, тени, неправильное выражение правильного лица — чем-то неуловимым не такое, как надо, зато… Александр вытянул ногу и положил ее Дмитрию на колено. Этот день. Даже начался — affreux — неправильно, ведь Александр клялся себе, что больше не станет… Он никогда не жалеет о любви — так это была не любовь. Лишь то, от чего становится липко — и долго вытираешь руки, моешь их, из отчаяния опускаешь в снег, обжигаешься — а это нечто остается на коже. Грех. На сей раз все-таки грех. Всегда будет с ним. Понимаю, его круг слишком боится Государя, чтобы участвовать… Но почему я, а не вы? Настолько не одобряете его мезальянс? Грязь. Дмитрий запустил ладонь в свои невероятно прямые, как платиновые нити, волосы: Отнюдь! Я поклонник его скандальной женушки. Этот день. Этот декабрь — тьма и огни далекого Петербурга внизу, вонь крови, а спустя неделю перекладные… Москва. Худший декабрь, не считая двенадцатого года. Пожалуй, весьма страстный. Потому mon cher frère меня и вызвал. Урок до абсурда простой. Если мужчина оскорбит женщину с хорошей репутацией, нужен защитник. И он найдется: жених, муж, брат, отец. Друг. Просто знакомый, чья совесть не позволит пройти мимо. Униженный Александр поспешил уехать, ничего не зная, а Фамусов… бог знает, что решил. Возомнил себя немощным, не привык к дуэлям со времен Государыни Екатерины — которая сама по слухам не избегала схваток — испугался пули. Знал, что Молчалин не держал оружия в руках, или принял за худшее унижение саму мысль о драке — со вчерашним разночинцем… Испугался суда, что тоже нужно принять во внимание. Все-таки теперь за поединками следят гораздо строже, чем до — Ist das nicht lustig… Es tut mir leid, вам ведь милее русский… Так вот, обычно несчастные поклонницы и, простите мою прямоту — поклонники господина Недотроги стекаются в мои объятия, а тут… Александр так и не узнал, какая доля вины в этой катастрофе у самой Марии Львовны. Дмитрий — мастер приукрашивать. Замужним труднее себя компрометировать, но грань классического флирта все еще неоправданно тонка. Барышням… Барышня же всегда на апрельском льду — именно поэтому Александр не позволяет себе вольностей с ними. Наказание одно. Вы, должно быть, в сомнениях: как она могла променять его на меня? Но, согласитесь, вы и сами променяли его дружбу на заговоры и… — Он сорвался на особо низкий смешок. — Печально, что финал назревает трагический. Наказание за беспечность и злонамеренность одно — суд божий… Или слепой Фортуны — для маловерных. Он ударил меня при свидетелях… Теперь нельзя стрелять в воздух, а ведь я собирался. Вердикт простой: жизнь или смерть. Пути назад не было. Ни для Никона, ни для Дмитрия. Урок. Кто не готов ввериться судьбе — лишь трус и не заслуживает чести, ему не подадут руки и не пригласят в дом. С дуэлью встречаются многие. Александр и сам стрелялся в полку, пускай с тридцати шагов. Оскорбленный не хотел убить, однако все равно целился в него: иначе происшествие сочли бы фарсом. Так что не первый раз, возможно, и не последний… — Вы это над чем сидите? Не вздумали мое править? — Хрипло, будто первые слова после сна. Пальцы ломают письмо Репетилова, едва не сминая. Кинуть в верхний ящик, оцарапать замок ключом — и все-таки его провернуть. Щелчок оглушает, как выстрел. Хватит в Молчалине дипломатии, чтобы не заметить этого хотя бы вслух? — Доброе утро, Алексей Степаныч. — Кивнуть, прячась за отросшей челкой — и ожидать. Изнывая сказать: вы были правы, вы не солгали о ней — чувство, будто стоишь над обрывом и в одно мгновение вдруг хочешь прыгнуть. Вот только Александр никогда не хотел столкнуть другого вместе с собой. Больных не следует тревожить зря — это ничего не изменит. — Доброе! Ха, а ведь он намеренно упускает имя и отчество. Уголок губ скользит вверх: чем бы дитя не тешилось, лишь бы не… — Смотрите мне, сударь, я не стану второй раз это все переписывать. — Ворчит не всерьез: слишком точно подражает интонациям Фамусова. — Я вам говорил, что ему надо полежать, да вы ж никогда не слушаете… Александр не ждал, что он вовсе дотянет перевод до конца хотя бы единожды. Что ему позволит здоровье и что он… Как бы это сказать. Не выдержит, а захочет. Раньше казалось, Молчалин прохладно относится к любым обязанностям — хотя и славится исполнительностью. Такие люди сделают, что положено, однако не встанут на второе поприще без особой нужды. Но оказалось — такое усердие всем бы чиновникам, и… Да, а еще чахотку. Надо было его остановить. Еще седьмого — поблагодарить за совет и остановить. У него фиолетовые мазки под нижними веками, как кистью, от усталости… Были уже третьего дня. Нет, Чацкий. Лицемерие — размышлять об этом задним числом. Дело сделано. Осталось проглотить досаду на себя и праздновать: сегодня ехать к «своим» с готовым переводом. Да, сырым, да, вымученным. Но это книга. Целая книга за неделю — пускай теперь руки мелко дрожат даже если курить пореже и поменьше. Впрочем, и Алексею перенапряжение будто бы на пользу: глаза горят — если бы не знал его ближе, сказал бы — по-байроновски. Неудивительно, что Софья Павловна когда-то обманулась… — А если я очень попрошу? — Второй уголок рта дергается, превращаясь в улыбку. — Ассистировать второй раз? Стул Александра скрипит под ладонью Алексея: тот склоняется к нижнему ящику. — Только взамен на услугу… — Выдох натянутый от усилия. Мысленно встряхнуть себя еще раз, словно боясь забыть: нет, оставь свое лукавство — «на пользу»! Как ты позволил ему сидеть тут с тобой безвылазно — как позволил обвязывать пальцы лоскутами, чтобы не было мозоли от пера — и не спать ночами? Из хорошего лишь то, что он стал есть вместе с тобой — и странно много для… Дернуться, чтобы помочь, но остановиться на половине движения — сейчас только путаться под ногами. Откинуться на спинку: — Какую же? — И наткнуться на твердые костяшки. Молчалин сгорбился, будто тяжело держаться — шуршит коробка, перекатываются в ней наперсток, катушка и шило, нетронутые с октября. Над низким воротом рубашки — он не одевается торжественнее ее, панталон и халата — проступает первая косточка хребта, да так сильно, будто вот-вот пробьет кожу. Да, обедает он с завидным аппетитом, жаль, не в коня корм… Жаль, что никак, собственно, не помочь сверх того, что уже делаешь. Бессилие. Всегда и со всеми — бессилие. — А вы разрешите играть на деньги. — Одной рукой ловит все инструменты, еще и зажимает дощечку меж длинных пальцев, будто хвалится ловкостью. — Я тогда вам все в этой комнате перепишу. Наполеоновские планы для человека, который… — Хотите нажиться на моей экономке? — Подняться, отталкиваясь от стола, и сразу повернуться к полкам. Не встретиться с ним взглядом. — Карты — не карты, если на кону ничего не стоит… — Стучат ножки стула, а затем мучительно слышно, как Алексей переставляет бювар и перекладывает бумаги. У него свое видение интерьера, за которое он готов биться, сколько угодно. Терпеливо переждать его возню, не двигаясь от усталости — зрение теряет четкость, и приходится сморгнуть, чтобы снова видеть. Продолжить: — Но что вы сами будете ставить? — Вполоборота. — Уж я придумаю что-нибудь. — Поднимает иглу к огню. Уводит назад, вновь приближает. Нить оранжевая на просвет, как и пальцы — плоть на них лишь намеком… — Записывайте на меня, Алексей Степаныч. — Тот мажет мимо ушка и опускает иглу. — Только не проиграйте имение, ради бога. Вскидывает руки — и на сей раз незамедлительно попадает. Плавные движения превращаются в рывки: иглой о стол, хватает перевод, смещая его стопку. — Вы так легко позволите? Я думал, запрет суровый. — Принимается обстукивать, чтобы страница легла к странице — жутко суставчатые пальцы — бьет бумагу со злостью, которой нет в словах. Ни намека: его тон — не патока, но и не холод, даже не безразличная мягкость, которую ждешь от него из привычки старых лет. Только небрежная веселость. Прислониться к шкафу, вдавливая книги внутрь: — Я разрешаю только вам… — Выпрямиться, слабо чертыхаясь. — И только с Лукрецией. Вытаскивать их за ветхие корешки обратно — бережно, чтобы не порвать. Вергилий и Софокл, Руссо и Вольтер — контраст на контрасте… Чувствовать спиной его взгляд — мимолетное прикосновение. Снять драгоценную тетрадь, которую заполучил лишь чудом — переписанные отрывки Пушкина. Новый поэт, а уже нарасхват… Царскосельский — нечему удивляться. Их там будто бы учат в основном стихосложению: хотя бы пронзительный, искренний Дельвиг… Лучше переложить на верхнюю полку. Или показать Молчалину… Нет, вряд ли его когда-то интересовала поэзия. Дань моде. Не более того. Оглянуться через плечо — тот давит шило в доску через слои бумаги, напрягаются жилы и суставы, такие близкие под кожей, будто она тоже бумажная. — Может, лучше я? Это требует физического… — Не стоит. Прикусить язык. Как плохо подобрал слова. Ринуться дальше через неловкость, еще туже затягивая ее узел: — Вы бы накинули архалук, Алексей Степаныч. — Задержаться ладонью на Монтескье. — Тут не так жарко, как вам кажется. Он дергает плечами — невозможно угловатые под мятым хлопком. Плечи, пальцы, запястья квадратные, как кости, некогда миловидное лицо приобрело резкость, будто скульптор перестарался, когда его высекал… Тяжело больных нельзя вызывать на поединок: негласный закон. Братьев тоже. Один из самых страшных уроков в его жизни. Все это дело чести. Благородное дело, как свое собственное: проливать кровь во имя лучшего будущего — не обязательно для себя самого. Отчего тогда жарко щекам? Куда-то в нос и голову жарко, как от тех ужасных фантазий о насилии. На языке вертится услышанное в закрытых салонах: хаос русской дуэли, ее жестокость — тут же высмеянное: ну а французская дуэль! трусость да лицедейство! Пройтись кровавым следом по людям: оставить за собой чью-то вдову, сирот, отнять обидчика у его сестер и братьев, матери и отца, друзей… Зато восстановить репутацию. Чем дуэль отличается от приклада? Лишь тем, что божьим и людским законом — «не убий» и припиской «в мирное время» — договорился пренебрегать свет. А еще тем, что рискуешь наравне, даже — даже если противник почти не умеет стрелять. Фехтование — наука точная. Оттого, должно быть, этот способ не прижился в России, как и американский: в лесу, одни вдвоем, охота человека на человека… Все-таки слепой фатум честнее. — Так и быть, — врывается в мысли, — оденусь поприличнее, — и бегут следом колючие мурашки, шепотом-шипением прошлого: ударить его на людях, чтобы сделать примирение невозможным, и этим признать его равным; стреляться с одной пулей на двоих, стреляться через платок, стреляться через плечо, что угодно, лишь бы видеть в его глазах истинный страх, истинное раскаяние, а в ее глазах, если выживешь… Теперь истлевшее. Двенадцать месяцев — все-таки невозможно огромный срок. — А то вы чего доброго Катерину на меня натравите… В голосе странное падение тона. Будто зависть: — Удивляюсь, как ваша радетельная нянюшка, — последнее слово замялось: он откусывает нитку, — нас с вами еще не разогнала за ночные бдения… Слава богу, Александр встретил его только спустя год. А в ее глазах, если выживешь, видеть что? Если она — лучше тебя, сильнее в сто крат — отпустила его невредимым после такой жестокой, подлой измены? Если не боялась позора, — Аffreux! — который для женщины страшнее смерти, — Morte! — и все равно пощадила того, кому вверила свою честь? В этом она сильнее и самого Никона, который… Который, к сожалению, умел превращаться из безразличного, нежного святого, архангела, божества — в яростно живого, жутко земного мужчину. Страшно узнать, в кого может превратиться такой упрямый и пылкий человек, как она.Après
Он не думает ни о чем. Они летят над белым — по середине улицы. Цапля отталкивается — миг полета, миг восторга, и время сворачивается, чтобы вновь расстелиться перед ними, принять удар грудью. Александр выдыхает, когда она бьет в землю копытами и перебирает ими, разбивая коросту дороги. Брызжет снег, а в волосах плещется, хрустит ледяной ветер: цилиндр остался на трюмо, куда Николай поставил его с вечера. Пульс бьется, один на двоих, наклониться к крупу, будто срастаясь в цельное существо, и рассыпаются редкие люди по обочинам, завидев издалека. Распахнутая шуба на плечах — змеиной шкурой, которую пора сбросить, и полы треплются, мешая скакать вперед, прямо в белый диск солнца, в облака и надежду. Сторонние мысли — на потом. Город разворачивается, как игрушечный. Поднимается чугунными заборами, новостроем пожара и мачтами вековых тополей. Больше не чистая страница: наполняется кляксами горожан, вереницами обозов, чертится быстрыми дрожками и одинокими санями. Вернуться к рыси. Цапля решает, что он зовет перейти на шаг, но — коснуться пятками ее боков, причмокнуть — и она понимает, самая умная, самая прекрасная кобыла, что у него была. Они стучат подковами через звон колоколов, через ослепительный блеск сугробов и окон, и Александр легко привстает в седле, как будто никогда не умел ходить — всегда был верхом. Одна лишь сумка нелепым образом хлопает то в бедро, то в спину, и еле держишься, чтобы не понестись снова в галоп — и еле осаживаешь быстроногую Цаплю. Нет ничего, кроме здесь и сейчас. Ни вчера, ни завтра. Ни рассвета, ни полудня. Важно лишь, что закончилась неделя, крайняя для первой главы. С самой бури Александр не передал своим ни записки, ни строчки по делу. Зря, но… Он собирался сразу предоставить результат, минуя обещания. В конце концов, какой он дворянин, если не держит слова? А слов прозвучало достаточно. Стянутость в теле напоминает, что на нем парадный костюм, что лучший платок впитывает горячий пот, что красиво уложены волосы — скорее всего, только были. Цапля всхрапывает, подпрыгивая передом, словно собралась встать на дыбы: их накрыла тень, и снег у кирпичной стены мрачно-синь. Развернуться, вынимая ногу из стремени — скрипит под одним сапогом, затем под вторым непривычно твердая, утоптанная земля. Хрустит у Цапли: она переступает, будто ей не терпится снова бежать — или ее настигло дурное предчувствие. Перекинуть поводья: — Тише, родная… — Провести по взмыленной шее, мимолетно потрепать жесткую гриву. Круглый от теплой одежды конюх толкает ворота, и Цапля шагает, высоко поднимая колени, словно когда-то на учениях. Она права — чем не смотрины? — Дай лучшее, что у вас есть. — Александр ссыпает монеты в застенчивую ладонь, не считая. Цаплю распрягать, отшагивать, чистить, потом носить воду и овес, сушить вальтрап. Он просит доставить ее домой — конюх повторяет адрес несколько раз. Взять черно-белую морду — и прижаться к ней щекой, привставая на цыпочки — пытаясь не влезть в слюну, что пенится на удилах. Поцеловать звездочку у нее на лбу, чувствуя подбородком короткий мех: — Отдыхай. Шарнирно идти. В пронзительном одиночестве, словно оставляешь позади целую половину себя. Из конюшни, где уютный и одновременно тяжелый запах — так пахнут только кони. Через двор, под тенью голых веток, по разбитому льду. По вычищенным ступеням, что вспыхивают на свету стеклянной крошкой — звездами. Перевод стучит, путается в бедрах, подтягивать на ходу лямку. Надо было взять секретер, но с ним тяжелее любой аллюр, с ним… С ним чувствуешь себя настоящим надворным советником — с бестолковым поручением на бессмысленной службе. Это обман чувств, но слишком плотный, осязаемый, чтобы его не замечать. Этот призрак поднялся во весь рост, когда Молчалин принялся листать оригинал «Поучений» в первое утро. Дай хоть пойму, что тут к чему. Поначалу он мелкими глотками пил чай, будто за утренней газетой. Но вскоре его лукавый взгляд заострился, словно игра превратилась в охоту, и глаза быстро-быстро заметались от одного абзаца к другому. Теперь он следил за предложениями костяшкой, не касаясь бумаги, и бережно переворачивал страницы. Над главами нравственного закона и высочайшей добродетели он улыбался — хищно и ласково, как меценат перед крепостными артистами. Александр же невыносимо стыдился. Не того, что пользовался ближним в минуту слабости. Не того, что делил свое личное испытание пополам — и показывал чужому свое. В конце концов, там нет ничего предосудительнее Библии. По крайней мере, открытым текстом. Нет. Стыдился, потому что не понимал, как эта книга поможет будущему миру. Косноязычная по мнению Александра и к тому же древняя, как естественный закон Златоуста, по мнению Алексея. В ней столько же новаторства, сколько в бюрократии департамента, откуда приносил документы Молчалин, а до него — старый секретарь Фамусова. Одно и то же, одно и то же — щелкают о мрамор каблуки. Год из года меняется только форма, но никогда не суть. Павел Афанасьевич когда-то мечтал, чтобы Александр — почти сынок — принял должность по наследству… Предчувствие редко лжет, но он часто не может истолковать его правильно. Вот и теперь. Странная неловкость. Трусость — пытаться спрятать ее от себя. Она есть, значит, есть и причина. Но что природное чутье старается ему сказать? Что не так? Может ли статься, что… он не на своем месте? Где же тогда ему быть! Александр, сбросив шубу чужому слуге — непривычно легкий, замедляет шаг. Привычно злой — оглядывает светлую залу, казенную роскошь. Где его место, если не у «своих»? Неидеальное, однако лучшее из того, что ему доступно сейчас. Вот когда-то… Они были друзьями с министром внутренних дел, князем Зоренко. Просто Никоном. Долго говорили светлыми ночами и спорили темными днями, и там были другие министры, и реформы, и люди, что говорят не потому, что пугает тишина, а оттого, что каждое слово навес золота. Были и вздорные — Краковский, и Оболенец, и те, чьи имена легко забыть, и была сама — тогда еще только невеста Никона и уже одновременно чья-то вдова, будто пророчество, и был его брат — Дмитрий… Остальные лица медленно размываются, но словно наяву: белые пальцы в золотых кольцах открывали портсигар… Александр взбегает по ступеням, и эта картина тянется за ним, словно на привязи. Но это важно в последнюю очередь. Это случилось к концу, к зиме, когда все уже давно пошло прахом и Александр искал утешения — ха-ха, affreux… До этого… Маленькое солнце выкатывалось над горизонтом — и заваливалось обратно в лед, а он курил в собраниях, болтал без умолку, соприкасался руками, наступал кому-то на носы туфель — и Никон вел его как младшего брата, в полутемные комнаты с карточными столами… И звучало: прогресс, благоденствие, просвещение, свобода, уважение, процветание — много таких острых слов, много несточенных граней: война, нищета, крепостное право, темнота народа… И Александр думал: я на своем месте, я смогу, я сделаю что-то, ради чего стоило жить. Это все еще лучший подарок тем, что будут после. Есть цель, пускай Александр вынужден работать с другими людьми — не с теми, кого так желал видеть рядом. Ожидал видеть рядом. Это было как во время прыжка: миг блаженства, но все распалось — он выпал из седла… Император спокойной и твердой рукой написал: нет. Тогда Никон замкнулся тоже. На все смелые вопросы — и на все невысказанные — повторил вслед за Его Величеством. Нет. Самое простое и жестокое слово в мире, и Александр почти готов услышать его снова. Рассыпая тающий снег по полу — забыл обить сапоги — ощущая спиной внимательные взгляды… Он знает, что будет слышать это слово из года в год — в том или ином виде. Но не готов принять его смысл. Маршируя мимо колонн, под нависшими барельефами, под внимательными взглядами французских репродукций. Грудь разрывается — не надо было вовсе надевать корсет — идти прямее. Предчувствия подождут. Мало происшествий важнее этой минуты. Какой бы вздорной ни была эта книга, он — верно — он обещал. Все сознание сходится в одной точке, превращается в стрелу — как и должно быть, как и было, когда он гнал сюда Цаплю. Любое обещание — тоже дело чести. И тут в Александра врезаются со всего маху. — Сашка! Ты, что ли? — И все летит под откос. В плече — фейерверк: там ушиб не успел пройти до конца. — Привет. А Сведуев уже хватает за голову и хорошенько целует. От него тянет дорогим табаком и нежным ландышем, но хочется утереться, как после дальнего родственника. Красивые глаза сияют бирюзой, а ладони так и остаются у лица Александра — пальцы растопырены, и взгляд скользит вниз, затем снова вверх. Точно оглядывает, насколько вырос. — Да еще тут! Ну а где тебя было искать! Александр не оглядывается, хотя безотчетно напрягается спина: — Ради бога, не кричи. — Слишком холодно, и он морщится от себя же. Хорошо, Сведуева так легко не пронять. Ну или плохо. — А что такого? Не стесняйся! Чего литераторства стесняться? — Подмигивает, хлопая по свободному плечу. Тому же. Он совершенно не изменился. Снял кавалерийский мундир, переменил прическу. Но осанка, и непреходящий загар, который его почти не портит, и румянец, и светлые усы, за которые его так любят женщины — все на месте. Веселый тенор, игривый прищур. Иначе не могло и быть. И Александр сдается — берет его за предплечье в ответ. — Приятно видеть, Миша, что у нас одни увлечения. — Крепко сжимает и отстраняется: Сведуев вечно подходит слишком близко. — Ну что ты теперь? Не женился еще? — Дуреешь! — Тот скалит зубы, дергая подбородком снизу-вверх. Его короткие волосы потемнели — видимо, от недавнего снега — однако распущенный платок болтается на длинной шее, как будто ему было нестерпимо жарко, даже пуговицы жилета неприлично расстегнуты. И одну из них Сведуев принимается крутить, словно в задумчивости: — К чему такой вопрос? — Ну Платон-то наш женился. — Да-а, видал и Платона, и мегеру его! Бедолага. — Трет переносицу, не отводя блестящего взгляда, но улыбка неуловимо меняется, становится сдержанной: — Да и о тебе тут всякое ходило… Скривиться: — Потом расскажешь. Не сейчас. Потом. Все потом. — И то верно, копейка рубль бережет, минутка — час… — Откидывает со лба слипшиеся иглами пряди. Наверное, были модно завиты щипцами — даже в такую рань. — К их превосходительству, да? Ну я только оттуда. Пойдем-ка вместе! Александр, конечно, должен ему отказать: вряд ли это разумно. Им со Сведуевым вообще не следует знать друг о друге, а тем более являться вместе под око издателя. Он не власть в полном смысле этого слова, но вышестоящий, на ступеньку ближе к действительным подвижникам. По-хорошему, Александру причитается лезть из кожи, чтобы ему понравиться. И выведать у него, какую роль играют глупые и скверные «Поучения» во всей постановке… — Пойдем. — Но Александр не умеет и не желает. Будь, что будет. Это и правда лучшее. Пусть и не со всем он согласен, пока не в том положении, чтобы возражать в мелочах. Пока что. Они стучат сапогами о зеркальный пол — занося ногу над отражениями, встречая их подошвы своими. Сведуев жестикулирует: они, говорит, не в духе, но ты не боись, даже не думай бояться. Они как животное, чуют, когда кто-то робкий. Александр фыркает. Но тут Михаил прав. — Ты куда после этого? — Выбегает тот вперед и пятится, чтобы посмотреть в глаза. Александр настолько запретил себе думать об этом, что не сразу находится с ответом. Миша успевает по-птичьи склонить голову и состроить гримаску — улыбка-клубок из подозрения и довольства. Ответ ему едва ли придется по вкусу: — На почту. — Чересчур обыденный. Так и есть, Сведуев хохочет — и разворачивается, чтобы снова идти в ногу. — То-то я гляжу, у тебя и сумка, что у почтаря! Александр, забывшись, толкает его больным плечом: — Отстань! Тот не обижается — будто они и правда где-то за городом в увале, и нет ни одной причины, почему так делать нельзя: — Это во Франции теперь так ходят? — В Англии, — соврать. Миша все равно не купится. — Удобное придумывают англичане. Забыл? И верно, он зубоскалит: — Потому и спрашиваю, не от французов ли! — Совсем по-другому, вкрадчиво: — А кому письмо? Александр давит злую усмешку. И… Останавливается, как ударившись в стену. Сведуев вырывается вперед на пару шагов, но тут же спохватывается, оборачивается, во всей фигуре — вопрос. Глядя ему ровно в глаза, не моргая, Александр говорит быстрее, чем складывается мысль: — Я не помню, как положил письмо. Снимает сумку, сминая и перебрасывая ею волосы на другую сторону, толкает Сведуеву — тот послушно берет ее и удерживает одной рукой навесу. Открыто забавляясь: — Неужто такое ва-жное? — Пока Александр торопливо раскрывает ее пальцами, нетвердыми от мороза — даже через перчатки. — Да. — Выдернуть рукопись, сунуть ее опять Михаилу — тот ловко прижимает ее подмышкой. — Важнее де-ла? — Голос ехидно ползет вверх. Александр вскидывается, чтобы взглянуть в упор — будто скрестить с ним шпаги. Выуживает аккуратный конверт: — Нашел. — Устало им машет. Письмо скользит обратно во внутренний карман, где оно не помнется. Щелкает застежка на сумке, и Александр чинно забирает ее обратно, перекидывает лямку — на этот раз уже придавливая ею волосы. Дергается, чтобы освободить. Сведуев качает головой, в уголках глаз — морщинки, несмотря на молодость. — Дай хоть погляжу, что у вас там. — Выуживает подшитое элегантным движением. Сейчас он удивится аккуратному почерку — название выведено особенно каллиграфично — и Александр закусывает губы — смесь азарта и смущения. Он ведь спросит, обязательно спросит. Но Сведуев хмурится. Пробегает по строчкам названия несколько раз, а затем вдруг принимается зачитывать вслух: — Пе-тер-бург-ский…– По слогам. — Тис, что ли? Жар ползет до кончиков ушей. Александр самым недостойным образом выдирает труд у него из рук и вглядывается сам: — Лес… Повесть… Прижимает листы ко лбу — со стоном. — Не то. — О-хо-хо! — Сведуев отклоняется назад, почти довольный. — Ну и слава Богу, что сейчас увидел, а не у них в кабинете! — Да какая разница! Хочется швырнуть черновик — хлопнуть им о стол или подоконник, но Александр лишь сжимает его корешок до белых костяшек, до скрипа в суставах. — Все равно ехать обратно! Михаил по-хозяйски тянется к сумке: — А ты его точно с собой не прихватил? — Александр отпрыгивает, и он выпрямляется, как ни в чем не бывало. — Да нет же! — Да ты погляди, — смеется, — упрямая голова! — Да нет там ничего! Спустя минуту они в четыре руки уже потрошат несчастную сумку — так же ловко, как когда-то играли вальс. — Я говорил. Поеду обратно. Сведуев цокает языком, закрывая ее замок: — Да тут такая оказия, брат… — Водружая пустую сумку на Александра. — Они там совсем уезжать собрались. Ну, не прямо сию секунду, но… Александр коротко хватает его за рукав: — Тогда я доложусь, — дергает на себя и отпускает, срываясь с места, — что все готово! Сведуев, конечно, скачет за ним.L'effet
У него громкое имя, но Александр старается не хранить в памяти такие компрометирующие подробности. Свое требует тайны, даже если они не могут ее обеспечить подобающим образом. Поэтому просто издатель — взирает на них, как судья, свысока, и полуприкрыты его набрякшие веки. Белки красные, как будто он тоже не спал всю эту неделю. Доложившись, слуга утекает, не прекращая кланяться, как болванка. Затворяется с оглушительным стуком дверь — почти бесшумно на самом деле, но Александр слышит, как сердце колотится в горле. Поджимает губы и кланяется сам — роняя истерзанные волосы, энергично выпрямляется, чтобы отбросить их снова. — Доброго утра, доброго утра… — Бормочет издатель, закручивая чернильницу. — Михаил Павлович, мы не договорили? — Никак нет, ваше превосходительство. — Сведуев держится прямо, и улыбка до сих пор играет в его чертах. Ему ни по чем. Издатель стучит ногтями по лаку стола: — Тогда не смею вас задерживать, государь мой. Сведуев с тем же беспокойным огнем расшаркивается, после чего разворачивается на пятках и пружинисто уходит. Не следовало его приглашать. Молчание длится, пока не стихают ритмичные шаги, и в него Александр просто старается медленно дышать. Он не боится высоких чинов, чьих-то связей и, пусть старается не проявлять ни к кому истинное неуважение — не боится преступить некоторые приличия тут и там. Но сейчас кладет ладонь на прыгающее уже в груди сердце: — Перевод готов. Издатель протирает очки особой тряпицей. Будто не слыша. Александр невольно привстает на носки: — Когда мне его привезти? Седые брови мгновенно сходятся: — Почему же вы без него приехали, сударь? — Словно издатель ждал именно этого. Возможно. Имеет право. Нужно доказать, что в этот раз все по-другому. И Александр, выдыхая, принуждает себя сказать правду — будто сталкивая со скалы в пропасть: — Я в волнении прихватил не те бумаги. — Вот как! — Если бы перед ним сидел другой человек, казалось бы, что он потешается. — Что ж, у меня нет на такое времени… Знаете ли, — многозначительная пауза, — знаете ли, день воскресный… — Поправляет очки. — Я вовсе не собирался приезжать. — И подчеркивает: — Долг вынудил. Александр приподнимает уголки рта: — Я привезу его завтра же, если найду вас здесь. Издатель лениво подбирает листок с вензелями. Просматривает его — с демонстративным вниманием. Александр меряет время ударами пульса. Гулко-пустой, но собранный. Набегает ровно шестьдесят, когда издатель поднимает желтые глаза. — Помнится, вам на эту работу давали… Александр им улыбается — уже по-настоящему: — Чуть больше недели. — Распахивая себя настежь. — Но я перевел «Поучения» до конца. Издатель вздергивает лист, закрываясь им, не давая себя прочесть или поторопить. — Если так… если так, дело другое… — Наконец кладет бумагу на место. Переплетает короткие пальцы. — Тогда увижу вас завтра. В обыкновенное время. — Благодарю. — Торопливый поклон. — Ваше превосходительство. Когда Александр выходит в наигранное сияние коридора, внутри, где все никак не перестанет колотить сердце — оседает с новой силой странное чувство. Словно ему лгут.