Долго светло

Грибоедов Александр «Горе от ума»
Слэш
В процессе
NC-17
Долго светло
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Брошенный Чацкий посвятил себя Делу, а в Российской Империи это государственный переворот — во имя светлого завтра. Все остальное в жизни — мишура, о которой стоит забыть. Жаль, отпускать он так и не научился... Молчалин, напротив, абсолютно свободен. Москва открестилась в прошлом декабре, родные только в памяти, да и чахотка избавила от нужды вертеться. Впрочем, не сумела уберечь от одной встречи — с той самой рыжей шельмой, чей звонкий голосочек и довел до судьбы такой.
Примечания
Привет! У меня тут своеобразное AU по отношению к исторической эпохе, однако стараюсь быть поближе к правде, где позволяет задумка. Изменены некоторые важные факты: например, жив Наполеон. Кроме того: 1. Немало каноничного гета. Встречается неканоничный... и не гет. 2. Слоуберн не настолько медленный, чтобы гореть только к середине, но сама штука большая и начало затянутое, до NC надо дожить (по крайней мере, за секс). 3. Осторожно! Рейтинг оправдываем. 4. «Другое детство» тут чисто для Алексея Степаныча. Открыто канону не противоречу, но… э-э, прекрасная Нина Грибоедова скоро доберется из Грузии и насует мне чего-нибудь нехорошего за шиворот, а то ейный муж, наверное, вертится уже со сверхзвуковой. 5. Сейчас стараюсь переловить своих тараканов и наконец выкладывать новые главы регулярно. Люблю вас всем сердцем. Спасибо огромное! Каждый лайк, «Жду продолжения» и тем более отзыв — мой хлеб насущный. Спасибо! Пишу по готовому плану, однако бывают озарения. 1. Переписаны первые две главы от 2018 г., и сильно (06.22). 2. Убрана важная метка (12.23). 3. Предыдущие главы пережили редактуру (22.07.24), однако ею можно пренебречь, если уже читаете: смысл тот же, но выражен получше. А это моя горящая мусорка, то есть тг-канал, посвященный творчеству: https://t.me/dolgo_svetlo Есть еще канальчик, где ток по главам обовления (без шитпоста): https://t.me/+L7g_3DQcc5MzZDMy
Посвящение
Всем, кому нужна эта история, как была нужна мне.
Содержание Вперед

1.6

      Solus

      Больше нет оправданий.       Александр трет набрякшие веки — уже до боли, словно воспалилась линия ресниц. Надо бы умыться по-настоящему, по-настоящему одеться: архалук закрывает ноги, однако любому станет понятно, что он не одет. Впрочем, ему не перед кем красоваться или стыдиться…       И больше нет оправданий: окончательно рассвело, сумерки не испортят зрение.       Несется за окном серо-белое, стремительно, однако нетвердо. Лавиной. Огонек свечи — недавно теплый, с ореолом оранжево-золотого, померк и сжался до лепестка. Надо поднять гасильник — тихо звякнет подсвечник — и накрыть пламя. Восковая свеча — излишество, неприличная роскошь, с этим не поспоришь. Но они единственные приятно пахнут…       Жаль только, игра не стоила свеч. Облизнув кончики пальцев, Александр давит ими пламя. Не больно.       Больше нет оправданий, и буран не спрячет его навсегда от людей, которые ждут помощи. Искренне ждут или с усмешкой? Все мы знаем, что с ним дело не сладишь — нет, неважно, правда они на него надеются или нет. Важно, справится ли он.       Кончик пера — девственно-острый, еще не растрепавшийся — собирает в себя чернила. Вот новая страница.       Провести по корешку свободной рукой. Из обложки лезут нитки, показывая, сколько лет ее передавали от одного человека к другому. Или хозяин ее когда-то любил? Или, напротив, она никому была не нужна — и с ней дурно обращались? Где-то в середине шва пролегает слом.       Он откладывает перо к подсвечнику — чернила расползаются по металлу.       От прикосновения к книге ладони становятся шершавыми, будто тронул дверь в чужом доме или хлопнул коня по лебединой шее. Грязь. Вездесущая, едкая грязь. Одно движение — и страницы раскрываются там, где сломалась обложка. Может, кто-то поленился найти закладку или записать страницу — и книга долго лежала раскрытой, брошенной.       Moral law, начало главы.       Он откидывается на спинку стула — чересчур резко, и тянет поврежденные вчера мышцы.       Трудно.       Все создано, чтобы отвлечь: и звонкие голоса служанок, и каблуки Николая, который отчего-то бегает, будто за ним все утро гонятся черти, и вот эта пустая ваза на середине стола — кто поставил ее сюда?       Но это не оправдание. У кого-то большое семейство, но они все равно преданы делу.       Он листает страницы. Почему выбрали эту книгу? Почему выбрали Александра? Впрочем, это пустое.       Не его дело, насколько она полезна. Не его дело, кем был автор. Святым человеком или просто брюзгливым монахом… Александр должен переводить.       Вплетать в текст мысли, нацарапанные карандашом на полях. Невозможно мелко, неразборчиво и… Черт возьми, да! Коряво.       Не ему решать, что делать. Может, оттого тяжело? Но они правы, Александр сам по себе вряд ли будет полезен.       Он обещал себе никогда, никогда не обижаться на правду. Однако…       С каждым ударом часов будто смыкаются челюсти — р-раз, р-раз, р-раз, хотят откусить половину черепа, но никак не откусят. Загибать пальцы. Сначала одной руки, потом, оставив голову без поддержки, другой. Десять часов. Как это поздно. А он — он ничего не сделал…       Он обещал себе не обижаться на правду, но принимать ее все равно больно. Словно подставляться под нож, терпеть, как он входит, прорезая кожу и мускулы. Нельзя увернуться, отбиться, это трусость. Трусость — вот настоящий грех!       Что ему теперь мешает взяться и перевести листов пять? Ему никуда сегодня не нужно. Весь город топчется на месте, все понимают друг друга: с природой не поборешься, придется набраться терпения. Александр может писать страницу за страницей, без спешки, без задних мыслей. Это надо признать, ничего ему не мешает трудиться…       Как ничего не мешает ей написать. Ничего.       Как молния сквозь грудь. Александр толкает стол — взметается на ноги, принимаясь ходить от одного угла к другому, сквозь острые вспышки в коленях.       А что он может ей написать? Получит она письмо вообще — не лучше ли… Написать сразу Павлу Афанасьевичу?       Он упирает ладони в лицо — смещая корки до стона, отдергивает руки — переносица пульсирует, будто ожог.       Нет, ну вот опять он отвлекся! Пять страниц — все остальное позже!       Рухнув обратно на стул, Александр со скрежетом придвигается на нем обратно. Так, так, вот перо. Вот, вроде бы, нужная страница. Боже, он вчера бросил, не дописав предложения до конца… Нужно перечитать.       Он пробегает по строчкам — сначала печатным — боже, ну кто так пишет… Читаешь и будто вязнешь в болоте.       Смысл тоже не из приятных, что-то о бестолковом самоотречении, бесконечные thus и should, но больше must, пахнет крахмалом и углем, фабриками и… Взгляд переходит с желтой бумаги на юную, еще светлую. Так, вот начало. Так… это что за слово? Рядом с ним — это понятно, предлог, а следующее? Он давит пальцы в уголки глаз.       Вот поэтому дурная идея — много страниц за раз! Чем дальше, тем труднее разобрать: мысль всегда быстрее, чем кончик пера. И не важно, на каком языке. C'est très mal écrit, говорил их учитель.       Ну да, не чета некоторым.       До сих пор как наяву.       Полупустой альбомчик, ведут его напополам со стыдом. Молчалин протягивает его с поклоном: пожалуйте-с, Александр Андреевич…       Голос бесцветный. Таким же он обращается к слугам, объясняется с Фамусовым и приглашает барышень на кадриль…       Получает отказы под любым предлогом: все знают, что он едва умеет танцевать.       Ему ближе к двадцати, и он сделался еще выше — приходится поднять голову, чтобы встретиться взглядом. Блеклые, рыбьи глаза. Ничего осмысленного.       Чацкий берет альбом, поджимая губы. Будущее блестит и трепещет, преподаватели хвалят, университетские друзья смеются над каждой шуткой, а Софья Павловна смотрит украдкой «только на тебя» — и потому сложно не сжалиться над Молчалиным. Чацкий прижимает край обложки к груди, листает от конца к началу.       Ни одного рисунка, даже нехитрого цветка или холма с крестом. Если чужие записи и встречаются, то это неряшливые, косые-кривые стишки двадцатилетней давности. Даже грустно…       Но какой у Молчалина почерк.       Строчки до того ровные, что как будто ненастоящие. Не слова, а наклонная, изящная вязь. Каждая буква пишется как учат прописи.       Чацкий листает до первых страниц. Кладет альбом на стол. С ухмылкой вздергивает подбородок: глаза Молчалина предсказуемо округлились.       Не верите в приметы? — наконец звучит какое-то чувство, однако и оно скучное донельзя.       Чацкий хмыкает:       Я несчастья не боюсь. — Что-то такое он и пишет. Дерзкое и глупое. Благо совершенно неразборчиво.       Щекочет пером шею. Перекладывает его в левую руку, чуть не сделав кляксу. Пару минут чертит птицу, отдаленно напоминающую сокола — летит в правый верхний угол.       Возвращает хозяину.       Молчалин вертит альбом и так и сяк, разглядывает рисунок. Любезно улыбается, снова кланяясь:       Премного благодарен.       Чацкий брезгливо спешит отойти.       Другие тоже принимали молчалинскую вежливость. Пускай с презрением.       Он — в чужом круге, где ему никто не рад, в чужом городе, в чужом доме — стал привычкой, деталью интерьера, без которой уже нельзя. Он — везде. Он — деловой, в конце концов… Уж про него не сказали бы всего, что довелось услышать Александру — до сих пор горит, как следы каленого железа, и также взялось грубыми шрамами.       Даже тем, про кого нельзя говорить в полный голос, это и надобно: умеренность и аккуратность — лучшие таланты. Человек покорный, как теплая глина. Ни слова поперек. Ни мысли в сторону. По крайней мере, на вид.       Он с силой выдыхает.       Хватит. Нашел, на кого сердиться. В конце концов, «Свои люди» — не кружок поэтов, чтоб каждый был кто в лес, кто по дрова.       Итак, на чем остановился? Что-то про смиренную любовь к богу и ближнему. Опять. Сейчас он допишет предложение, а когда кончит этот абзац — или эту главу — станет переводить начало…       Солнце ползет в ряске снега, мертвое, само как ледышка. Александр упирается локтями в стол, водит по вискам, разгоняя кровь — как душно здесь. Если б не задание, он молился бы день и ночь, чтобы распогодилось.       Снова вскочить в седло, скрипнет подпруга, помотает головой длинноногая Цапля… И вдыхать снег, и щуриться, и легко подниматься в стременах, и чувствовать кожей — мороз.       Но тогда с него спросят, на что он тратил время.       Оправданий нет! Он поднялся до рассвета.       Поднялся совершенно разбитым, будто всю ночь пил шампанское, смеялся и вальсировал с кем-то, подметая чужим подолом блестящие полы… Может, ему стоит принарядиться, разобрать приглашения — они никогда не заканчиваются — и хорошенько потанцевать?       Может, как распогодится, пообедать у кого-нибудь. Шутить напропалую, ссорится из-за глупостей… увлечься кем-то, в конце концов. Это всегда поправляет настроение. Даже если ничего путного не выйдет — ну, или беспутного, как посмотреть.       Влюбляться не больно — главное, никого больше не любить. Двоих ему хватит с головой.       Наверное, и так странно, что он может любить сразу двоих…       Жаль, у нее было совсем по-другому.       Или — чем черт не шутит — совсем так же, но Александр успел из loved превратиться в detested.       Он так совсем не умеет. Даже когда Никон — когда Никон отдалился от него, сделался холоден — когда женился — когда… Александр ненавидел его совсем мало. Неприлично мало.       Не за женитьбу, конечно: это удачный шаг, особенно в его положении, хотя и грустно, что дама была вздорная. Вдова к тому же. Он заслуживал кого-то лучше. Нет, дело не в женщине.       В политике.       В том, какие у Никона бывают равнодушные, демонические глаза. Прямо как дымное виски, только совсем без сладости — вкус пепла. Такие они были в последнюю встречу наедине.       Не хочется помнить его таким.       Александр берет карандаш с края стола и прямо под нечитаемым переводом делает набросок.       Вертикальная ось и горизонтальная, сложный поворот головы, немного мечтательный. Как в тот май, когда Никон подарил Соломона.       Грифель движется — все быстрее, все легче, оставляя себя на бумаге — губы ломит улыбка — вот же он, наконец-то…       Кончик карандаша ломается.       Какая-то лишняя черта или тень, но… Улыбка вкрадчивая, а не искренняя. Взгляд лукавый, туманный, а не мягкий.       Вышел Дмитрий Зоренко.       У Никона не меньше причин ненавидеть Александра. Хотя бы… хотя бы из-за того, что у него было с Дмитрием. Александр за это так и не извинился. За расхождения в политике не стал бы. А вот за Дмитрия… Ха. Будто такое можно простить.       Это даже не обыкновенная измена. Что-то хуже.       Осквернение. Пускай Дмитрий — другой человек, выглядят они почти одинаково… Разная душа, но одни черты. Именно поэтому никак не нарисовать. Проклятие, которое Александр заслужил.       Но что о Никоне? Ничего не вернуть. О нем — во всех отношениях поздно.       А вот она — теперь она вышла из тени, стала чуточку реальнее. И ведь…       В жаре и мороке свечей она стискивала руки. Содрогалась от криков отца и роняла крупные слезы. Но Александр не видел в ее глазах ненависти. Не видел презрения, лишь нечто пронзительное, сродни отчаянию, но жестче…       Она признала, что виновата.       Александр — нет.       Он откладывает лист, едва не ломая его — жалобный шелест, скольжение по плоскости стола — хватает новый, гладит мягкость пера, соединяя его волокна.       Павел Афанасьевич не писал ему. Но у них и не было привычки вести добротную переписку — с тех пор, как Александр покинул Москву.       Может, стоит не только пойти танцевать — господи, только бы свои не узнали — непременно узнают — так что же теперь, боятся их? Стоит пойти по знакомым, родственникам и прочим, с кем отношения у него неясные, но кто его примет непременно, пускай с фальшивой улыбкой.       Узнать, где Фамусовы, в добром ли здравии, не нашелся ли… жених. Боже, а если Александр опоздал? Если ее выдали за того, кто взял?       И опять же…       Умеет Алексей врать так убедительно и прямо? Это ведь не что-то светское, вроде прелестности мосек и прочих подлизываний к кому попало. Это серьезное утверждение, которое легко проверить.       L’histoire terrible, какой скандал, Чацкий… Он не читал дальше: благо Ваше имя замешано не более, чем у стороннего наблюдателя, волею случая…       Он по горячности подумал, это скандал вокруг него. Что ославили сумасшедшим — а потом все-таки признали, что все это ложь. И потому его имя не пострадало, хотя могло бы…       Но, если рассудить, походит скорее на скандал по поводу Софьи Павловны и Алексея Степановича. Правда, не совсем понятно, как Фамусов узнал именно об Алексее. Неужели рассказала при всех…       И надо же было Александру уродиться таким тщеславным, чтобы подумать, что все про него!       Нет. Мыслить разумно.       Во-первых, разузнать, что о ней говорят.       Во-вторых, разузнать, что говорят об… Да господи, как его теперь называть? По имени странно даже про себя. По фамилии? Как будто грубо. У него гадкая, холодная, с неприятным привкусом фамилия. По имени-отчеству? Провучит как издевка.       Почему они до сих пор на «ты»? Насколько Александр видел, в подобных случаях он бы мог говорить ему «ты». Но тот должен обращаться к Александру со всеми подобающими расшаркиваниями. Это бы претило, но было бы как-то ожидаемо.       Но этого ли стоит ждать от человека, который…       Господи, этот его ужасный взгляд — в нем боль, которая может быть только в аду. Не в последнем ли круге…       Александр роняет лоб — прямо на чистую, нетронутую бумагу. Тянет мелкие жилки в шее, и тьма в голове сгущается.       Доктор Фациус — смешной, где-то наивный, однако он никогда не ошибается. Никогда. И четыре дня назад —       Фациус щелкнул сумкой с инструментами:       Месяц, — текучи полунемецкие гласные, звеняще-легки согласные.       Так быстро? — Чацкий похрустел суставами и тут же поморщился от боли в костяшках. Как только умудрился? Он ведь — ударил — ударил всего один раз… — И совсем поправится?       Видя жесткое движенье его плеч, добавил:       Ну, имею в виду, поправится, насколько это…       От неловкости коснулся языком размозжженной раны на губе. Она и снаружи лопнула, и изнутри, об зубы.       Доктор Фациус в полумраке уже скрипел пером о бумагу — Николай поднес свечу ближе… Мрачные фигуры, освещенные будто огнями преисподней.       И говорили они над больным почему-то шепотом, а тот лежал: после рук врача наконец перестал метаться, бормотать обрывки фраз, что совершенно не вязались друг с другом, жуткие, резкие. Вытянулся, успокоенный, умиротворенный…       Чем-то веяло от него библейским. Так, должно быть, в древней Палестине лежал Лазарь, очень красивый, но совершенно изломанный болезнью, навсегда уже неподвижный. Прах от праха и возвратишься в прах… Восковое лицо, гречески — ну что таить, если правда! — гречески-благородное лицо. Не совсем Аполлона, конечно: было бы чересчур смешно, но и не Диониса точно…       Лицо раненого Ареса, потому что от изнеженной мягкости не осталось следа: только кости, путаница черной бороды, хищные крылья носа. Чацкий смотрел на него, согнув шею, склонив набок голову. И шипело в мыслях, тоже библейски:       посмотри, он даже теперь выглядит лучше, чем ты. Он — с его-то качествами и мыслями — точнее, их отсутствием — даже теперь умудрился из комической фигуры перевоплотиться в трагическую. А ты? Что ты… Мальчик-шут и навсегда останешься таковым.       И поверх этого:       надо было все-таки задушить его, а теперь уж поздно, — скользнуло в сознании быстро, как тварь вроде сколопендры — и напугало так же, до тошноты.       Забавно, что ничего и близко похожего в Александре не было, когда…       Фациус-старший еще принимал роды у матери. Наверное, даже в перчатках того же кроя — в них Чацкий помнил его с самого детства: вызывали на каждый чих, боялись, что не выживет.       Иоганн Фациус вздохнул как-то совсем человечески и повторил:       Месяц, — с трудом перекатывая до сих пор чужие ему звуки.       И Чацкий вдруг замер — словно через него прошло копье.       Месяц, чтобы как-то восполнить свою вину — хотя этот человек виноват тоже! — и вообще если он не лжет, как дышит!       Впрочем, дышит он откровенно плохо…       А как ладно все было в голове. Совсем другая встреча. Подробности неважны, главное, чтобы она закончилась так, как должен был прошлый декабрь. Александр мог вызвать его на поединок, или он — Александра. Софья могла бы уже выйти за Молчалина замуж, а могла бы остаться только невестой. Главное, чтобы Александр смог ее спасти. Конечно, лучше успеть все-таки до свадьбы…       Они бы стрелялись в искристом снегу, в невозможно белых полях, когда солнце преломляется в чистом небе.       Это не тот сценарий, где приклад. Где приклад, там совсем неприятно и… к тому же неправда. Он ни с кем бы так не поступил.       Крикнули за самой дверью — громко, злобно — кто-то из девушек… И Александр осознал себя: так явственно стало, что он бездельничает в кабинете уже несколько часов. Что перед ним перевод, к которому он так и не прикоснулся.       Что время падает, как холодные капли на темечко.       Господи, ну почему.       Почему он опять отвлекся! И который теперь час? До одиннадцати, наверное, осталось не так уж долго. А он развалился опять на столе. Еще и задремал бы, если б мысли не метались в голове, как ласточки. Стремительно, неукротимо, раздражающе…       Забавно, что вместо сценариев из мечтаний, где они оба сильные, оба крепко стоят на своем — они встретились какие-то совершенно нелепые и разбитые. Но Александр хотя бы… У Александра есть будущее. В самом буквальном, непреложном смысле.       Как это неправильно, что люди умирают. Разве можно вот так навсегда…       Солнце мигает в снежной пелене. Сейчас его видно и полулежа, если положить подбородок на руки.       Ну вот, он в самом деле смотрит в окно — и больше ничего. Нелепый. Разбитый. Это ведь тоже правда, пускай никто не произнес ее в лицо. Почему? Или это есть в непрочитанных письмах? Между строк?       Свои считают, что он мог бы привести себя в порядок, развить благоразумие, умеренность и аккуратность! И правда, лучшие таланты!       Знать бы наперед — наверняка, что станет для своих последней каплей. Если сегодня непогода отступит, а Александр приедет к концу недели без намека на успех, это будет он оступился или он безнадежен? А еще бывает чудесное —       он не старался.       От этих слов все предыдущие похвалы мгновенно забываются.       Если чему и можно поучиться у Алексея, так это умению делать средне. Как слуги: бывают нерадивые, бывают чрезмерно усердные, от которых легко устать и которые сами легко валятся с ног. А бывает — идеальное равновесие. Когда стараний поменьше, а пользы побольше.       Алексея тоже хвалили — жидко, мельком, однако не один раз. А какая выгода врать о его достоинствах? Все, что у него было — паучья сеть, кампания по завоеванию симпатий. Пока намеком. Лишь проект. Александр не замечал, чтобы его сильно привечали. Не гнали, это верно… Конечно, Александр тогда слегка преувеличил — не слишком он блаженствовал на свете…       Но, зараза, не откажешь ему в искусности. Если он сам думал обо всяких врачебный мерзостях и при этом мог прослезиться, если дворовая кошка поранила лапку — в лучших традициях романтизма. От боли или обиды — ни слезинки. От умиления или жалости — сию секунду.       Значит, все-таки умеет врать? Значит, мог соврать про Софью и про себя тоже? Вывести Александра из себя, а спустя полчаса сослаться на поврежденное горло и отказаться от разговоров. Ловко. Только зачем?       Неужели он не… не понимает, что даже без петли скоро…       Или все он прекрасно понимает, но дразнит напоследок?       Он ведь так славно все чувствует. Вот хотя бы что прилично, а что нет. И переступает эту границу играючи! Оскорбляет в лицо и невинно хлопает глазками. Мол, попробуй, дай сдачи! Я не сказал ничего, за что можно призвать к ответу.       Как тогда… про чины, про службу, что Александра везде преследуют неудачи. Издевательское сочувствие.       Может, у него есть чему поучиться. Не двуличию, конечно. И не выбору жизненного пути. Интересно, солжет, если спросить напрямую, что с ним случилось?       Может, он все-таки загладит долю вины перед Александром… Помощь очень нужна: хотя бы доброе слово или совет.       Ведь оправданий все-таки нет.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.