
Метки
Драма
Психология
Hurt/Comfort
Ангст
AU: Другое детство
Неторопливое повествование
Развитие отношений
Рейтинг за насилие и/или жестокость
Рейтинг за секс
Слоуберн
Нелинейное повествование
Ненадежный рассказчик
Универсалы
Боязнь привязанности
Элементы гета
Революции
Становление героя
XIX век
Российская империя
Авторская пунктуация
От врагов к друзьям к возлюбленным
Ненависть к себе
Реализм
Темное прошлое
Социальные темы и мотивы
Семейные тайны
Тайные организации
Биполярное расстройство
Гендерный нонконформизм
Туберкулез
Описание
Брошенный Чацкий посвятил себя Делу, а в Российской Империи это государственный переворот — во имя светлого завтра. Все остальное в жизни — мишура, о которой стоит забыть. Жаль, отпускать он так и не научился... Молчалин, напротив, абсолютно свободен. Москва открестилась в прошлом декабре, родные только в памяти, да и чахотка избавила от нужды вертеться. Впрочем, не сумела уберечь от одной встречи — с той самой рыжей шельмой, чей звонкий голосочек и довел до судьбы такой.
Примечания
Привет! У меня тут своеобразное AU по отношению к исторической эпохе, однако стараюсь быть поближе к правде, где позволяет задумка. Изменены некоторые важные факты: например, жив Наполеон.
Кроме того:
1. Немало каноничного гета. Встречается неканоничный... и не гет.
2. Слоуберн не настолько медленный, чтобы гореть только к середине, но сама штука большая и начало затянутое, до NC надо дожить (по крайней мере, за секс).
3. Осторожно! Рейтинг оправдываем.
4. «Другое детство» тут чисто для Алексея Степаныча. Открыто канону не противоречу, но… э-э, прекрасная Нина Грибоедова скоро доберется из Грузии и насует мне чего-нибудь нехорошего за шиворот, а то ейный муж, наверное, вертится уже со сверхзвуковой.
5. Сейчас стараюсь переловить своих тараканов и наконец выкладывать новые главы регулярно.
Люблю вас всем сердцем. Спасибо огромное! Каждый лайк, «Жду продолжения» и тем более отзыв — мой хлеб насущный. Спасибо!
Пишу по готовому плану, однако бывают озарения.
1. Переписаны первые две главы от 2018 г., и сильно (06.22).
2. Убрана важная метка (12.23).
3. Предыдущие главы пережили редактуру (22.07.24), однако ею можно пренебречь, если уже читаете: смысл тот же, но выражен получше.
А это моя горящая мусорка, то есть тг-канал, посвященный творчеству: https://t.me/dolgo_svetlo
Есть еще канальчик, где ток по главам обовления (без шитпоста): https://t.me/+L7g_3DQcc5MzZDMy
Посвящение
Всем, кому нужна эта история, как была нужна мне.
I. Часть 1. Изо льда да в полымя
19 июня 2022, 08:00
Mon ami bien-aimé,
Не хочу Вас обидеть. Поэтому не скажу: Александр Андреевич, Вы не понимаете ничего и ведете себя как дурак. Понимаете Вы многое в свои двадцать три, да только и у меня голова на плечах не совсем для красоты — Вы в этом могли убедиться.
Напишу так.
Скорые решения ни разу не доводили Вас до добра. Знаю, знаю: оно всё зашло слишком далеко, выхода нет, etc., etc., да-да, это ясно как день. Однако ж задумайтесь хоть разочек. Не говорю: «передумайте обязательно, раз я так хочу». Подчеркиваю дважды — задумайтесь.
Считайте эту записку дружеским советом, не более. Я осознаю прекрасно, что — а впрочем, это уж всё неважно.
Вы просили, чтоб ставил год — ну я поставлю, хотя Вам, пожалуй, теперь и всё равно:
1825, черти б его побрали.
Ваш,
А.С.
1.1. Изо льда да в полымя
Декабрь, 1824 г.
Un
Бьют старые часы — мучительно, с оттягом, и после каждого удара еще долго звенит в коридорах. Сердце колотится до тошноты, как после бега, Александр шумно вдыхает и проводит запястьем по лицу, чтобы привести себя в чувство. Безуспешно. Тело многопудовое, непослушное, но каждая мышца в нем натянута, будто оно хочет сию минуту вскочить и бежать. Только вот куда? Разве что от кровати до порога — позвать Катерину или Николая… Словно в тюрьме. Он считает одними губами. В обратном порядке, от десяти тысяч до нуля — сбивается где-то на второй сотне и начинает заново, а пульс стучит и стучит в самом горле. Девять тысяч девятьсот сорок пять… или шесть? Сереет тьма на стыках дверей. Узкая полоска света загорается все четче с каждой секундой, и вот в ней уже переливается, кружится пыль. Значит, утро… Даже странно. Давно не заставал рассвет. Он протягивает тяжелую ладонь навстречу. Фаланга за фалангой погружает ее в это цветное, смутно теплое. Проступают веснушки и беспорядочные росчерки шрамов, сгибаются и разгибаются пальцы. Украсть бы эту секунду. Превратить в этюд: контуры набросать карандашом, акварелью — остальное. Тусклое, робкое — не солнце, а его задаток — и густой мрак, гармонию пойманного движения и уродство кожи… Рука дергается обратно в холод. Нет, рисование подождет. Как ждут завтраки и разговоры, книги и прогулки. Зачем тратить силы, когда простаивают дела — миллион дел. Да… Только каждое — все та же суета сует. Не лучше безделья. В октябре, когда Москва стояла нарядно-багряная… Тогда еще, помнится, управляющий из имения писал о рощах, полях, стройке, удобрении и многом другом. Александр прочитал по диагонали, ухмыльнулся в мундштук и бросил письмо в стол. Похрустел шеей, шепча себе: «Завтра». Он тогда устал: трудился с самого утра, не покладая перьев. Следующее утро было последним, когда он знал, что делать. Ехать во весь опор — в «кружок», к «Своим людям». Почти как в Петербурге. Почти… знал, кем быть. Но не догадывался, что его ждет не новое задание, а серьезная беседа. И чем она закончится. Государь мой, мы поняли вас. Нет никакого толка от вашего присутствия среди нас. Вырезано в памяти, как лезвием. Вам свойственен еще один, уже неизлечимый порок: невозможно убедить вас, что вы неправы, и потому вы неисправимы. Вы ничему не учитесь. То был последний день, когда он знал, что с собой делать. А дальше — грязные краски, словно на холст плеснули водой. Все поплыло и скособочилось. Перемешалось. Писем он не отправлял. Более того, не сложил с того дня ни строчки. Уголки губ ползут вверх, но горят щеки. Славный управляющий, почтенный Иван Семеныч! Ждал и, наверное, втайне сердился. Но зачем? Александр давно отвечал одной строчкой, упуская приличия: «Делай, как нужно. Ты знаешь лучше». Надо было попросить Николая, он почти грамотный… «Знаиш» и «лутши» — не смертельно, если письмо все-таки пришло к адресату. Будь это правда важно, Иван Семеныч примчался бы спустя две недели, затребовал встречи… Нет. Все равно это неуважение. Написать сейчас? Александр низко хохочет — вибрация в глубине легких — и сцепляет пальцы. В замок — так молятся католики. Стискивает нетвердые руки: мягкие подушечки в твердые сухожилия, вены вдавливаются в плоть… Попытка ухватиться за берег, веревку, корень прибрежного дерева — выбраться, пока не захлебнулся. Пускай цепляясь за самого себя, увечное тело… Die Abenteuer des Baron Münchhausen, но волосы — материал непрочный и сейчас выпадают с особым рвением, мигрируют на простыню и пол. Кисловодск… В прошлый раз его спас Кисловодск. Но вернуться туда — где все to such a «club» related фактически началось — нет, решительно невозможно. И какой смысл? Развеяться можно и здесь. Не в том… По бокам пальцев тоже бьются венки — тоненько и хрупко — Александр расцепляет ладони, содрогаясь от омерзения. Просто надо встать и… Погонять Цаплю на корде — она скучает без него в конюшне уже целую вечность. Или разобрать старые вещи и отвезти в богадельню — усыпить на время больную совесть. Или почитать с Егоркой и Настенькой буквы. Лукреция едва не прыгала, когда Александр принес азбуку — эт что ж, барин, они опосля еще и нас с отцом научат? В конце концов, написать в поместье. За один-единственный день можно успеть все это и даже больше. Нужно только… Обмануть себя. Vanitas vanitatum et omnia vanitas, это все — лишь попытка забыться. Нащупать край прикроватного столика — стучат ногти об лак. Неудобно подхватить трубку. Хлопнуть по ледяному одеялу, перевернуть нагретую подушку. Наконец провести между стеной и периной — и наткнуться на вышитую ткань кисета. Лишь попытка забыться… Но что делать в таком случае? Что стоит усилий? Может быть, так же медлил и Фамусов, пока не стало поздно. По его разумению, конечно — разве бывает на этом свете по-настоящему поздно? Боже, не дай стать таким, как все они. Табак веет абрикосами и горечью. Крошить его в чашу — запах сильнее, он не уходит с пальцев, и все в комнате пропитано им… Постукивать дном по костяшкам. Un, deux, trois. Мягко придавливать хлопья внутрь… Выбросить руку к огниву, но не схватить, а с силой в него врезаться. — Ч-черт… — Глухо падает об ковер. Дернуться вслед — тянуться, хрустят позвонки — подняться рывком. Кровь возвращается в голову отвратительным жаром, стиснуть в кулаке простынь, ударить ею. — Господи… — Звук совершенно чужой в полной тишине. Нет. Не полной. Скрипнут во дворе колеса, зашелестит о крыши дождь, крикнет Лукреция голосом экономки… Но они из другого мира. Как приглашения, что летели одно за другим, едва он вернулся. Спустя год после той l’histoire terrible, какой скандал, месье Чацкий, Вы бы знали! волею случая, Ваше имя замешано не более, чем у стороннего наблюдателя… Назойливо, больно, как мелкие камни. Года тогда и близко не прошло, но сейчас со дня на день он замкнется, если еще этого не сделал. Почему-то это важно. Обычное суеверие, но… Природа и правда любит такие условные круги, мировые кольца: законченность — мнимое совершенство. Намек на… смерть. Нужно, нужно сегодня подняться. Неважно, по делу или нет. Нужно… что-то. Кресало об кремень — рассыпаются на колени искры. Гаснут, не оставляя дыма. Прямо сейчас в глубине дома нарастает какой-то стук, и хочется отмахнуться, как от мухи, лечь и накрыться подушкой. Зачем себе лгать? Едва ли найдешь силы подняться. Ни сегодня, ни… Ударить об кремень злее — и новая вспышка горит ярче. Ну же! Нет, не берется. Все ближе чьи-то торопливые шаги — Александр стискивает зубы на мундштуке. И-и — еще раз — оранжевые искры высвечивают белый рукав, белое одеяло — да, да, пошло — втянуть воздух трубкой… Свет врывается в сумрак — двери хлопают об косяк. Александр роняет трубку.Deux
Голой рукой тушит листья — не больно. — Не лезь, я сам… — На выдохе. Вдох распирает грудь до отказа. Свежий воздух мешается с дымом, и вена быстро-быстро стучит на виске. Александр протягивает ту же ладонь, как слепой. Коля вкладывает в нее прямоугольник из картона. Тени, цвета и линии плывут, не прочесть сразу, но можно осязать, что с одной стороны гладко, а с другой — шершаво. Открытка. Такие шлют в сочельник сотнями. Александр на них не отвечает… никогда. — И что… это? — Поднять голову и щуриться на Колю. Он против света, а потому лица у него нет. Зато по краю он светится. Ореол, как у святых — серо-золотой, однако с легкой примесью крови — такая бывает в слюне после галопа… И молчание, будто Александр ошибся, и это вовсе не человек — видение. Но вдруг окают гласные: — Это срочное-с! Изволят гневаться, если… — Громко, и Александр сжимается с непривычки, вздергивает руку в просьбе замолчать. Гневаться? Склоняется над посланием. Поредевшие пряди накрывают лоб, защищают от света, но он все равно зажмуривается. Обводит подушечками пальцев выпуклую надпись. Движется вдоль края. Останавливается там, где ровная поверхность процарапана пером. Должно быть, верхний правый угол. Другого просто не может быть. — Подогрей воду… — Не открывая глаз, покачивать открыткой. — Катерина Николаевна пускай сварит кофе, других не зови. И рубашку найди. Новую. — Вернуть трубку на столик — так отстраняют жену, когда срочно ехать. Рассвет разгорается все сильнее, заливает алым голубятню, башенки часовни, голые ветви деревьев. Иней начинает искрить, и становится еще ярче. Николай черкает подбородок бритвой, но Чацкий не дергается, не отводит взгляда от окна. Извинения многословные, цветистые — так умеют лишь те, чью речь не испортили книги — на такое не найти ответа, кроме «заживет», причем ненамеренно злого. Николай опускает глаза, и его рука подрагивает еще больше. Чацкий закусывает щеку изнутри. Коля не виноват, что… его выбрали с умыслом. Он есть насмешка, и очень злая: волосы как лен и удивительно гладкие — его волосы; глаза — летнее небо у горизонта — ее глаза. К тому же, все трое похожи. Мягким разрезом рта, светлыми ресницами и… тем, что Александру их не вынести, но эту слабость необходимо преодолеть. Он жует щеку, пока Николай не отворачивается, чтобы сбросить пену в таз. Пользуясь секундой, в которую можно говорить: — Тут плохой свет… — Притронуться к порезу костяшкой. — А, вообще чепуха, и крови нет. Коля самую малость расслабляет плечи — и поправляет пелерину особенно деловито. Когда Чацкий с его и божьей помощью попадает в рукава, алое за окном исчезло и воздух стал обыкновенным. Всюду валяется коричневая бумага: они развернули половину гардероба. Щекочет нос корица, и давит на виски гвоздика — ими тянет от вынутой из сундука одежды. Александр дергается и чихает в запястье — к неудовольствию Николая: тот как раз застегивает манжету. В дверь робко стучат. — Александр Андреич, кофию вам поставила-с в гостиной… Все успеет остыть: никак не удается подобрать панталоны и фрак. — Катерина Николаевна, вы не могли бы принести сюда? — Хрипит от начала до конца, лишь в середине, на взлете прорезается голос. Мешкать с туалетом они будут еще долго. Любой из костюмов сядет так, будто Чацкий гимназист и взял его у старшего брата. Полупрозрачность плоти — тем ярче светятся на ней узлы вен и рыжие пятна, ведьмины метки, из-за которых ему не стать, как… Катерина охает и причитает, увидев его таким: рубашка сползает с плеча, а он силится вернуть ее на место. Николай застыл рядом, через локоть перекинуто остальное платье, но не решается помочь. Катерину тоже не решается выгнать, хотя ей не место в гардеробе. Она ставит поднос и уходит сама. Возвращается через пару минут — они не успевают застегнуть жилет — с нею булавки, нитки, наперсток — то, чем Коля орудовать не умеет. Катя тоже далеко не швея, но большой опыт скрадывает ее дилетантство. Вместе они приспосабливают все на место, хотя ясно, что придется подшивать. Потом. Сейчас важна только открытка. Чацкий так и не выпустил ее, будто она пропадет. Рисунок — безвкусная пастораль: падают огромные снежинки, толстощекий мальчик везет на салазках толстощекую девочку; над ними — два алых снегиря жмутся друг к дружке, большие для своей ветки. Забавно, что самки у них оранжево-серые… Это все обычно. Но рядом с неестественно громоздкой луной чернилами дорисован серп поменьше, а к нему — три крохотные звездочки. Перевернуть картинку, а там дописали под печатными поздравлениями: «Милостивый государь, нам очень Вас не хватает!» — и схематичное перышко, которое словно вывело эти буквы. Сентиментально, просто и очень лично. Правда? Он разглядывает эти знаки, почти не моргая. Каждую линию, их нажим… Все-таки нужен. Конец суете сует. По жилам пробегает ток, и Чацкий коротко смеется, запрокидывая голову, будто пьяный. Катерина роняет иглу. — Ну маменька жа… — Крестится наперстком. — Совсем маменька… Николай склоняется, подхватывает, пытается вставить нитку — но Катя его отгоняет и возвращается к делу, бормоча обрывки псалма. Яко Той избавит тя от сети ловчи, и от словесе мятежна, плещма Своима осенит тя… Маменька… Остатки смеха щекочут, но уже безрадостно. Голова остается запрокинутой, словно в шее нет костей. «Анна Лексевна» — «маменька», «барыня», «Аннечка». Катя страшно любит о ней говорить и никогда в прошедшем времени. Зачем жа вы плачете, Сашенька? маменька тож плачут, ежли Андрей Ильич задержатся, глазками вращают, страшно так: я его застрелю, говорят; как гусар! а зачем плакать, зачем сердиться? они жа по делам уехали. зато ж сколько радости, когда сызнова вместе! соскучиться тож хорошо, выходит… вот и не плачьте, Сашенька. Слабо верится: в письмах мать другая. J'ai très mal à la tête. This awful winter is never ending. Я так не могу, mon bon ami, je suis désolé, I’m such a burden. Always been. Собирать все знакомые языки в один чудовищный — глупая привычка, но ею грешат абсолютно все… Впрочем, есть и глупее. Например, его собственная: собирать фрагменты ее бальных платьев — зеленых глаз на портретах — как мозаику. Пустая, откровенно дурная трата времени, но… На картинах, что висят в золоченых рамах: тонкая, легкая ткань — туника à la sauvage — каштановые волосы, собранные в высокий пучок, маленькие губы. Обычная дама своего времени, может, чуть-чуть грустнее остальных. Помолиться за упокой души и забыть… В отцовских альбомах не это. Карандашами и акварелью, углем и марким воском: она смеется, откидывая голову, совсем рыжие локоны сыплются на обнаженные плечи, к зернам веснушек, и Чацкий видит в зеркале — такой же прищур, ту же посадку головы и даже излом бровей. На некоторых рисунках она смотрит исподлобья и взгляд ее черен, в линиях тела — напряженность хищника… При этом клочьями идет переплет и в переписке явно не хватает значительной части. Говорят, она умерла в родах, но есть письмо, чьи буквы пляшут, а дата стоит — три дня от его рождения. Ее почерк: It already looks like me, this awful baby. Je le déteste. Она, видимо, обожала слово «awful». Иногда хронологию не восстановить и фразы напоминают шифр. Много записок с датой и без подписи, мятых, но кем-то — конечно, отцом — перевязанных сиреневой лентой. Будто от малограмотной любовницы — такой неровный почерк, а в словах мешаются буквы. Но есть письмо той же рукой и с ее инициалами. Awful baby… Чацкий запирает письма в верхнем ящике стола — тоже смешно: вряд ли кто-то дерзнет завершить начатое и их уничтожить. От пустоты к пустоте, — с пафосом озаглавлены некоторые. И от него, и от нее. И не зная толком обоих, Александр хорошо понимает, о чем это, у него самого сразу две пустоты, и обе… К счастью, в прошлом. Теперь его пустота иного толка: неряшливая стопка листов. Они терпеливо ждут, когда же их потревожат — сереют от пыли, хотя все остальное в кабинете сияет от чистоты. Это понятно. Бумагу страшно протирать. Ее не натрешь воском, как дерево. Не выбьешь, как диваны. А убирать в ящик не хочется, вдруг барин не сегодня, так завтра встанет и к ней вернется? Он же сам ее приготовил. Чацкий любовно проводит по ней кончиками пальцев, оставляя след. Еще чуть-чуть… Нужно только выяснить, чем ее наполнить. Он отпивает кофе, который принес с собой из спальни. Нежный от сливок, горький от пережаренных зерен, и от сладости сводит зубы. Да… Все будет хорошо. Нужно только продержаться, словно канатоходцу, не оступиться, как в прошлый раз. Доказать, что будешь полезен для общего дела, как никто другой. А больше ничего и не важно. Своему лакею такое не доверить, и потому каблуки Николая стучат все тише: он отправился за извозчиком. Чудесно. Надежда все-таки есть.Trois
За окном проносятся дома, люди, другие экипажи. Прекрасная лепнина новой Москвы и грязные проулки, где лают собаки и вопят дети. Скромно одетые гувернантки перемежаются с крестьянками, замотанными в слои платков. Видные купцы — господами в шубах самых разных зверей — и сами глядят, как звери. Чацкий прячется от них вглубь кареты. Хочется задернуть штору, но нельзя. Скоро придется выйти. Лучше привыкнуть. Солнце летит следом, выскакивая из-за стен и деревьев — хлещет по глазам. Тело подчиняется ходу колес, покачиваясь им в такт, и плывет зрение. Александр ломает пальцы, но суставы не слышно в шуме дороги. Смотрит на перчатки, будто видит впервые, но тонкая кожа уже несколько лет повторяет узор ладоней. Доказательство, что он жил… Однажды дал цыганке погадать — и зря. Волшебство приносит несчастье, это общеизвестно. И конечно, неправда. Однако… Жизнь в трех местах рвется. Много выбора. Он решил отмахнуться, но тем крепче запомнил. Как всегда. Выбор — это благо, за которое стоит бороться: чтобы он был у всех в том или ином виде. Но вместе с тем такое страшное слово. Оно берет за горло и сдавливает: у тебя много шансов на ошибку. Сломать то, что должен беречь, запачкаться там, куда лезть не следует, упустить важное навсегда. А он… он еще до пророчества успел все. Получается, не в колдовстве дело? Дернувшись, карета больше не едет — ползет. Секунда, вторая, третья… Нет, не показалось. Приехали. Солнце за окном останавливается, последний раз ударяет. Чацкий в оцепенении кусает губы. Едва переборов себя, подается к окну. Нет, не узнать. Лавка шляпок, ворота черного железа, крыльцо дома… Улица не могла поменяться настолько. Не так уж долго он… Скрипит заслонка извозчика. Мужик заглядывает, борода сверкает от инея, но тут же гаснет в тени. Врывается запах крепкого табака, и внутренности сворачиваются от сожаления — стоило все-таки покурить. — Ваш-высок-благ-родие, там овария. Разворачивать долго. Ну? Извозчик моргает часто-часто, будто Чацкий рявкнул вслух. — Тут рядышком, ваш-высок… — Понял. Александр подскакивает, дергает дверцу — хочет спрыгнуть, рука срывается — он падает через подножку, как мешок. Удар поперек живота — слезы выступают на глазах. Поймали… — Сударь, сударь? За дохтуром посылать? Сильные руки ставят его прямо, словно капризного ребенка. Он запрокидывает лицо, стискивая зубы до рези. Желтое здание и голые тополя покачиваются — уже плечо стискивают до боли. — Нет… Пройдет… Чацкий подается к нему, едва не виснет — теперь к запаху табака примешивается вонь жареного лука, и желудок содрогается. Оттолкнуть мужика — пытаться встать. Перед глазами мгла, пятна плывут, то отдаляясь, то приближаясь. К баритону извозчика примешиваются другие голоса, но ни слова не разобрать, уши набила вата или вода. Александр сжимает голову, сгибается пополам, в плечо давят клещи… Хрипло дышать, дышать, дышать. Проясняется перед ним — плитка. Между стыков — слой мха. Каждый квадрат покоится в серо-зеленом, как могильная плита в траве… Он выпрямляется с чужой помощью. Улыбается растерянно. Приходится лгать — вопреки своим правилам. Дамы, господа, это Филиппов пост. Нет, буду впредь осторожнее… Я переболел недавно, думал, совсем оправился. Решил поститься, да рановато… Да, да, конечно. Отвар шиповника лучше всего. Прибой голосов стихает и возвращается повседневным гвалтом, не обращенным к его персоне. И Чацкий, жмурясь, прислоняется к кирпичному фундаменту. Обошлось. Шмыгают носом почти над ним, и он с болью распахивает глаза. Насупился рядом извозчик, а над его головой — такая же мрачная туча. — Вот тут пройти-с надобно… — Указывает сбоку Чацкого. На зев узорчатых ворот. — Вы спросите-с, калиточка будет. Иногда закрывают… Потом, значица, направо и по прямой… Чацкий кивает, вынимает с трудом кошелек и отдает, что полагается, доплачивая немного сверху. Остается блаженно один. Небо кружится над ним, далекое, словно выцвело. И ползет громадина серого, проглатывает голубое… Город никуда не делся, но появился между ним и Чацким будто слой толстого стекла. Это ненадолго. Пора идти. В конце концов, кому-то его очень не хватает. И на этот раз выпрямиться легко. Он ступает в тесный дворик прямо и спокойно — и так же идет, пока не останавливается в нерешительности. Воздух хрустит от мороза, но отчего-то тянет гниющей листвой. Пристройки жмутся к домам, как птенцы. Над самой яркой — беленой, но в пятнах сырости, ржавеет табличка: заведение общественного призрения — и много мелких букв под этой надписью. Неприятное зрелище… У крыльца лопатой орудует высокий, но согбенный мужик: сгребает комья льда и пористого снега, бросает в ведро — движения резкие, как у заводной игрушки. Александр делает шаг в его сторону — мимо проносится девка: голова опущена, волосы выпали из-под платка — он повышает немного голос, чтобы успеть поймать: — Милая, подскажи, пожалуйста! — сипло, словно и правда болел. Она останавливается, как мышь, заслышав кота. Поворачивается, глядя исподлобья. — Мне на ту сторону… — Леш, отапри им, пажалуста! — звонко кричит, поворачивается и несется дальше — мелькает бурый платок и скрывается в сарае сбоку. Точно как мышка. Александр вздыхает, привставая на носки. Дворник приспосабливает лопату к стене, пару раз чуть не уронив, и наконец поднимает голову навстречу. Края его губ опускаются и дрожат. — Молчалин? Уголки рта у самого Чацкого против воли дергаются вверх.Quatre
Кривая ухмылка — клычок верхний сколот. Александр-Андреевич-Чацкий. Во плоти: первые снежинки путаются в каштаново-рыжих волосах. Нелепее не придумать: лохматый такой, улыбается. Сломал пару-тройку судеб — и ничего. Все такой же остался. Алексей обреченно задержал дыхание. И все равно захлебнулся, ухнув под лед.