Маугли каменных джунглей

Xdinary Heroes
Слэш
В процессе
R
Маугли каменных джунглей
автор
Описание
В хитросплетениях бетонных перекрытий, в канализационных лабиринтах, в изголодавшихся по обнажённым костям дворах, в утробе сумрачных каменных джунглей – зарыто сердце. Одно на шестерых. И вот-вот его стук оживит холодную грудь Сынмина, скованную ненавистью.
Примечания
будет много разбитых улиц и склеенных сердец – готовы влюбиться в убогость? плейлист: https://vk.com/music/playlist/622456125_81_f5f6e33b980a71eafc
Посвящение
всей моей необъятной любви
Содержание Вперед

глава 4: мы объявляем!

квартира пуста, но мы здесь,

здесь мало, что есть, но мы есть –

дождь для нас.

«дождь для нас» кино

Октябрь прёт семимильными шагами — с той схватки с рыжим котом проходит чуть меньше двух недель. За это раскисшее в слякоти время Сынмин пару раз наведывается к компании беспризорников, каждый раз отыскивая их в самых потаённых уголках города. Однажды он пришёл в полюбившийся магазинчик, смахивающий на допотопный сельпо, и встретил там не усыпанного проколами Гониля, а усатого мужчину в жилете. И не было никаких эзотерических примочек — длинных свечей, ломких лучинок, воздушных перьев, витиеватых канделябров, — и пузатый телевизор ретранслировал ментовскую драму, а не магические заговоры. Усатый мужчина в жилете оказался приветливым, но Сынмин ничего у него не купил, потому что шёл не за материальными приобретениями. Шёл он за теми несносными ребятами, которые поймали-таки визгливого кота, затолкали его в квартиру охающей старушки и наполнили синтетическмй город умильно-живым хаосом. В общем, Сынмин каждый раз ищет их — вечных и перекрученных в мясорубке судьбы. И когда находит и приходит, никто с ним не здоровается, потому что так и надо. Его присутствие постепенно становится естественным, как ковёр на стене или сковородка в духовке. Как неизменные гадюки наушников с замыленной музыкой: «В моём доме не видно стен, в моём небе не видно луны», — Сынмин не умеет существовать без плеера. Когда вокруг не гудит гомон пятиголосых разговоров, ему жизненно необходимо заполнять грохочущую тишину в ушах. Иначе — клубки мыслей спутываются в мёртвые узлы и давят многотонным прессом на грудь. «Я слеп, но я вижу тебя, я глух, но я слышу тебя», — бетонные ступени кашляют от бойких шагов. После рассказа Джисока про точку с кассетами и дисками в первом «Жирафе» Сынмин слишком часто думает о ней. В его жизни вообще мало радостей — пирожки с вишней, прогулки в эклектичной компании и музыка. Только не на струнах, не в окровавленных пальцах — в CD-плеере. И соблазн оказывается слишком велик, поэтому сейчас Сынмин стоит перед большой дверью, обитой коричневой кожей, с потёртой табличкой «83». Под номером приколота полуоборванная бумажка с разноразмерными буквами и ошибками: «(видио)магнитафоны, диски, коссеты, дискеты, римонт аудио- и видиотехники». Квартира встречает галдением пары настроенных на разные волны радио и запахом пластика. Сынмину нравится. Большая комната двушки, переоборудованная под магазин, уставлена полками и шкафами с тарелками дисков, пачками кассет и картотеками дискет. Глаза разбегаются от богатого разнообразия — здесь и фильмы, и музыкальные альбомы, и даже несколько аудиоспектаклей. Опера «Травиата». Альбом Нирваны. «Кошмар на улице Вязов» в оригинале. Балет «Лебединое озеро». Куча-мала из песен эстрадников. «Мулан». Вся дискография ABBA на одной кассете… Внезапно — по соседству Кино и «Избранные сочинения А. Дворжака». Как насмешка над Сынмином. Он берёт в руки злорадную дискету и в списке аудиозаписей находит многострадальный концерт. Эти ноты разбередили все его пальцы, вскопали плоть в поисках сокровища и так его и не нашли. Нет в Сынмине никакого сокровища. Он — пустышка, набитая поролоном. И стоит ему на пару мгновений коснуться взрытым мясом пальцев непрочного пластика, как из другой комнаты вылетает нечто яркое и пестрящее. — Положи на место! Надо же, оно ещё и визжит. — Поспокойнее! — в ответ огрызается Сынмин и только прижимает дискету к груди. — Вообще-то, я её красть не собирался. Просто смотрел. — Ага, знаю я вас, «просто смотрящих». Нечто до сверкающей белизны белков закатывает глаза и оказывается чудаковатой девчонкой. Рост — метр с кепкой в прыжке; волосы выедают роговицу неоном розово-кислотного оттенка, веки отражают каждый неосторожный луч искусственного света блёстками, а нос — как палуба пиратского корабля. Вытянуто-гигантский, тычущийся, режущий без оглядки; таким и вены вспороть легко. У девчонки проколота губа (Гонилю идёт больше) и отколот кусок от сердца прямиком в зоне сострадания, потому что она снова рявкает: — Положи дискету на место, иначе перцовкой в харю дам. Не голос — лязг металла. Пронзительный, проржавелый. Сынмин насупливается, но сдаётся, потому что не очень-то желает держать в руках мучившую его гадость. Вместо открытого противостояния, переходит к окопной войне: ходит вдоль стен, смотрит… смотрит… В основном на диски, конечно, но и на психованную девчонку иногда замахивается взглядом. Психованная она даже не из-за характера (не только из-за него) — её одежда странными несочетаемыми лоскутами висит на низком тельце. Полуразорванные джинсы на низкой посадке (скорее, дырки с джинсами, а не наоборот), нежно-розовая майка, поверх — абсолютно непонятной формы кофта, как у отца Сынмина, и в довершение ко всей катастрофе — фиолетовые глазища в похоронном обрамлении чёрной подводки. Линзы, наверное. Жуть. И похоже, Сынмин неправильный — но он такого не понимает. Хотя всем нравится. Одноклассникам и одноклассницами, первокурсникам из студгордка — модно вот так. И ведь ничего такого в этом нет — ну, модно и модно, — а всё равно дурацкое уязвление, что он не подходит под новые стандарты, иногда гложет Сынмина. Как будто именно из-за бесповоротно безвкусных свитеров на него никто не смотрит. Странно это как-то: вроде друзей выбирать должны по душе, а все продолжают влюбляться в обёртки. Вот только блестящие фантики однажды окажутся смятыми комьями в мусорной корзине, а душа — она навсегда. Под блуждающий взгляд подворачивается альбом Технологии девяносто седьмого года — «Странные танцы». Мир вокруг иногда действительно кажется сюрреалистичной пляской на костях. — А почём вот этот диск? — якобы невзначай спрашивает Сынмин. Девчонка, даже не отрывая фиолетовых глаз от какой-то замызганной газетёнки, отвечает скучающе-лязгающим тоном: — Триста, — и, не давая вставить слова, тут же продолжает, — надеюсь, ты не тракторист и не очередной остряк. Вездесущий нос презрительно дёргается и вздымает волны под кормой корабля. Сынмин оскорблённо хмыкает и вздёргивает подбородок. Не хочет проигрывать в пинг-понг колкостями. — Ты слишком плохого обо мне мнения. Представилась бы для начала, — полубоком вскользь и глазами вдоль покатого неонового лица. Девчонка фыркает и лениво перелистывает серую страницу со смазанной печатью. Новость про застрявшего на дереве кота с размаху шлёпается о прилавок. Своим омерзительно-металлическим тоном она высекает искру: — Никак. Сынмин глядит на неё уже неприкрыто. Рассматривает претенциозные бантики-блёстки-космы, сплетённые из хаоса. — Тебя никак не зовут? — Почти. Меня зовут Никак. И Сынмин бы обязательно покрутил пальцем у виска, обозвав эту психованную девчонку окончательно сбрендившей, если бы не задорный возглас с порога самодельного магазина: — Привет, Никак! Как твоё ничего? У каламбурщика века — шальная улыбка и яркая ржавчина волос. Они с Никак стоят друг друга. Только у Джисока эта природная нагловатость и безумноватость выходит естественно и небезобразно. Иногда неловко и смешно. Но по-забавному. А Никак словно хлещет ядом напропалую. За спиной у привычно гогочущего Джисока вырастает незыблемая гора — мягкощёкий Чонсу. Округлый, нежный, совсем уютный даже в тёмно-синей форме. — Было бы потрясающе, если бы не всякие язвы, — Никак огнеопасно усмехается и клацает острыми зубами, кивая квадратным подбородком на Сынмина. Багровато-карие (в них въелся то ли душевнобольной, то ли богоматерь) глаза Джисока стукаются о хмурость сынминового лица. В общем, он каждый раз ищет их — вечных и перекрученных в мясорубке судьбы. Но на этот раз они наконец находят его сами. — О, не переживай, он хороший, — уверяет девчонку Джисок и вместо приветствия выдаёт, — красивая, да? Сынмин ещё раз стреляет зрачками в листающую газету Никак — едковолосую и едкоголосую — и кривится: — Ты красивее. Я не люблю розовый. Связь кажется закономерной, только Джисок почему-то заливается раскатистым хохотом. — Я не про неё! — дрожит от смеха тот и принимается успокаивать вновь обидевшуюся Никак комплиментами её вырвиглазной сногсшибательности. — Я про квартиру. Столько музыки! Вот бы жить здесь… Хранивший молчание Чонсу, как следователь на расследовании, наконец позволяет себе скромную узкую улыбку и качает головой: — А на чём спать? Вряд ли будет удобно укрываться дисками с Вагнером. На логичные доводы Джисок отмахивается и приваливается ближе к Никак, горячо обсуждая с ней что-то из мира западной музыки. Не особо заинтересованно осматриваясь, Чонсу размеренно подходит к залипшему на полке с артхаусными фильмами Сынмину. Названия у этих разнопёрых работ мозгодробительные: «Стреляющие ангелы», «Про уродов и людей» и чёрная комедия про фашистов, которую даже произносить страшно. — Не любишь музыку? — спокойно интересуется Сынмин, воровато крутя в руках кассету с Мэрилин Монро. Лишь бы Никак снова противно не взвизжала. — Тут как посмотреть, — умиротворённо отвечает Чонсу. Его абсолютный штиль всегда дарит ощущение земли под ногами. — Так-то люблю. Но если за критерий любви к музыке брать Джисока — то я и рядом не стоял. Ты, пожалуй, такой же, как он. Брови подлетают к растрёпанной чёлке. Сынмин возвращает кассету на её законное место и вперивается удивлением в трогательные русые ресницы Чонсу. — Он гений, а я нет. Как мы можем быть похожи? — недоумевает. Вместо ответа он получает загадочную улыбку. Ладно, пусть так. Сынмин принимает правила этой игры. Невозмутимой молчанки. И следующим вопросом ковыряет чужое сердце, как тупым лезвием: — Кого я тебе напоминаю? — замечая растерянность в уголках кошачьих, часто моргающих глаз, поясняет. — Ты вечно шарахаешься, когда мы встречаемся. Как будто призрака видишь. Чонсу улавливает суть, но молчит. Водит короткими пальцами с остриженными ногтями по бежевым потёртостям на обложках дисков и останавливается на ало-бурой одёжке фильма «Брат». Сынмин смотрел его один раз, но только из-за песен, часто полоскающихся в его плеере на повторе. — Ты немного промахнулся. Нежная, кровящая на мякоти дёсен улыбка вяжет во рту. Стягивает глотку морозом. — Ты никого мне не напоминаешь. Но напоминаешь кое о ком. Голову кружит эффект дежавю. Примерно такой же диалог состоялся с Никак, которая теперь дружелюбно воркует с Джисоком и дёргает громадным носом от смеха. Даже колет. Джисок может развеселить кого угодно, но именно Сынмина предпочитает бесить. Что за дурная избирательность? — О ком? — шепчет и смотрит в загримированное под побои лицо главного актёра фильма, на чьей рассечённой брови застыли пальцы Чонсу. Тот улыбается шире и режет больнее: — Моего брата тоже звали Сынмин. Прошедшее время кислотой разъедает кору. Вонзается мелкими частицами в барабанные перепонки и разлагает до гнили. Улыбка — защитная реакция. Как и хохот Джисока. Как и автоматизированная ненависть в сердце Сынмина. — А что с ним стало? Молчанка щёлкает по лбу со звоном. Чонсу тихо смотрит на багровые буквы «Брат», отнимает руку от гибкого пластика и отходит к Джисоку. Что ж, видимо, ещё не время. Ещё не разошлись все рёбра и не пролились все слёзы. Ещё не отгремели рассветы и не провыли ночи. Секреты ещё не родились, а уже давно умерли. До окоченевшего уха доносится разговор: — И что, даже скидочку не сделаешь постоянному покупателю? — елейным тоном блеет Джисок, шурша вырвиглазной бирюзой куртки. Стоит признать, для суровой середины октября такая одежда не шибко подходит. — Восемьсот. Скажи спасибо, что не тыща, — отбривает Никак и доходит фиолетовыми радужками до вставки с анекдотами в газетёнке. Криво улыбается тому, что про лягушку и бегемота, и нос её уродливо трепещет крыльями. — И вообще, тебе кто разрешал торговаться? Я не рыночная хабалка! С последним Сынмин душевно спорит, но физически молчит. Не хочет быть распиленным пополам шнобелем Никак. Он только выглядывает из-за хрупкого, фарфорового плеча Джисока, чтобы рассмотреть объект прений. Новенькая упаковка блещет в отсвете лампы силуэтом девушки и белыми буквами: Muse «Showbiz». Занятно. — Ну ты же знаешь, как сильно я их ждал! — начинает откровенно клянчить Джисок, и в его глазах плещется безразмерный океан мольбы и печали. На месте Никак Сынмин бы тут же сдался. Но Никак — кремень. Дёргает уголком губ, читая безвкусные анекдоты, и продолжает выводить железное «нет» своим железным голосом. Джисок настырно выпрашивает скидку на диск, и Сынмин всё-таки сдаётся. Опять. Самому себе. — Сколько тебе не хватает? — спрашивает, косясь на диск. — Если тратить всё, то сто пятьдесят. Если сохранить что-то, то двести минимум, — тяжёлый вздох шкрябает лёгкие и тонет в потоке шуршащих разночастотных радио. — Ну, не будь такой жестокой!.. Возвращаясь к умолениям, Джисок забывает обо всём другом мире. Похоже, он и вправду ужасно любит музыку. Сынмин буравит взглядом злосчастную пластиковую упаковку, переглядывается с Чонсу и с тихим ругательством лезет в карман штанов. — Вот. Перед Джисоком оказываются две тонкие купюры. Он замирает и непонятливо пучит глаза-осколки на согнутые посередине бумажки. — Тут двести, — оповещает Сынмин и по привычке кусает губы. И вместо благодарности, вежливого отказа или хотя бы обыкновенной улыбки получает: — Я не принимаю подачки. Джисок хмурится, и его буро-ржавые волосы электризуются раздражением. Сам он становится похожим на грозовую тучу, забившуюся в узкую комнату с высоким потолком, чтобы взорваться ливнем в самый неподходящий момент. Так, нужно выкручиваться. Джисок явно жутко хочет купить этот диск — почему-то это важно для него. Сынмин жутко не хочет, чтобы тот расстраивался — почему-то это важно для него. Странная логика. Непривычная. — Это не подачка, — невозмутимо парирует. Колени трясутся. — Это сделка. Покупаем вместе, и ты иногда даёшь мне его послушать. Договор? Дрожащий голос подбадривает светлая улыбка на округлом лице Чонсу. Его мимика так подвижно обнажает все его истинные чувства, что кажется, он совсем не умеет лгать. Джисок же подозрительно косится на потёртые купюры, тщательно обдумывает своё решение, но в итоге вываливает на прилавок и свою долю. — Гадюка, — добродушно шипит бесстрастно пересчитывающей деньги Никак. Та прохладно улыбается и скрежещет: — Взаимно. После этого океанические потоки радио перекрываются звучным смехом. Радостно схватив желанный диск, Джисок вприпрыжку выбегает из квартиры с криками благодарности Никак. Оказывается, что она где-то достала альбом только-только совершившей дебют британской группы Muse, о которой Джисок трещал всю осень напролёт. — Сегодня же вечером послушаю! — восторженно взвизгивает тот, промахиваясь ступеньками и отбивая пятки о коричневую плитку. — Потом, конечно, поделюсь. Сынмин одобрительно кивает, обходя стороной пепельницы из кукурузных жестяных банок и сомнительные книжки о секте евангелистов. В каждом доме можно отыскать подобные раритеты, ненужные кому-то из жильцов, но слишком хорошие для свалки. В каждом доме можно разглядеть душу. Даже свет отличается в разных подъездах, что уж говорить о паутинках трещин на плитке, о массивных дверях, о продавленных звонках, о разбитых бутылках и лужах посреди этажей — всё в каждом доме по-своему. — Ну что, на Пристань? — буднично уточняет Чонсу, перепрыгивая через ступеньку маршевым темпом. — Ребята небось уже заждались. Только Сынмин ещё нигде не чувствует себя так же дома, как на улице в компании этих чудаковатых беспризорников. Октябрь откусывает кончик носа холодом и пронзительно свистит в ушах листопадом. Дверь тёмного подъезда захлопывается и вызывает миниатюрное землетрясение, но им уже всё равно — они бегут наперегонки с ветром и грозовыми тучами. Сынмин не спрашивает, куда. Он просто доверяется. Надо — значит, надо. Плевать, что в их городе нет никакой пристани, хоть широченная река и обтачивает синтетический берег. Главное в этом всём — идти и не думать, только видеть лица друзей. — О, ничё такой улов, — развязно хмыкает Хёнджун, имея в виду то ли бряцающую коробку с диском, то ли розовое от бега лицо Сынмина. — А мы тут затарились. С тебя пачка «Магны»! Костлявый палец тычется в Джисока, и тот оскорбляется: — За что? — Ты же выдуешь всю «Колу». Нам с Гонилем нужно возмещение материального ущерба. Само собой разумеется. — Я могу ещё одну купить, — добровольно вызывается Чонсу, — надо же чем-то вам за банкет платить. Но я всё равно не одобряю ваше курево. Его светлое лицо с умилительными щеками выглядит смехотворно в сочетании с хмурыми гусеницами бровей. И Сынмин понимает, что не видел ещё ни одного милиционера, кому бы так же хорошо шла форма, как Чонсу. — Ты настоящий друг, — чувственно произносит Хёнджун и ловит сухими губами сигарету. Искусно поджигает, укрывая от ветра, и принимается пыхтеть паровозом. — Шейчаш Гониль ш Джуёном подтянутся. Шепелявый свист мусолится вперемешку с едкими витками барашков из вихрастого дыма. Хотя нет, это не барашки. Это тонконогие слепые ягнята, посеревшие после атомного взрыва в сознании. Просматривая сигаретные фильмы-миллиметражки, как субботние мультики, Сынмин плавно течёт взглядом по всему Хёнджуну. Тот ещё кадр. Устало опущенные природой уголки глаз, искрящихся нескончаемым ехидством; прямолинейный, как и его речь, нос; кроличьи зубы с зажёванным дымом; длинная, искривлённая косой сутулостью шея с красноватыми пятнами и широкой полосой чёрного чокера… Стоп. Что это за пятна? Неужели витилиго Джуёна заразно?! — Чего пялишь? — Хёнджун замечает задумчивый взгляд Сынмина на себе и щерится. — Я не луврский экспонат. — Прости, — на автопилоте смущается тот, но продолжает стрелять зрачками во взрытую кадыком шею. — У Джуёна тоже пятна. Только на ногах. Это его витилиго — оно заразно всё-таки, да? В ответ на распинания Сынмин получает взор «ну-какой-же-ты-имбецил» и наждачную усмешку: — Алло, какое витилиго? Ты засосов никогда не видел? Хёнджун криво скалится, Джисок прыскает от смеха, Чонсу смущённо моргает в турбо-режиме, а Сынмин мечтает провалиться под землю. Навсегда. Господи, как можно было перепутать!.. У него краснеет всё: уши, щёки, затылок, — и горит от стыда. — Извини, я не подумал… — мямлит Сынмин и зарывается полыхающим носом в шарф. — Ничего, это даже удивительно, ну, в хорошем смысле, что ты в семнадцать не зациклен на сексе, — мягко (он весь соткан из мягкости) улыбается Чонсу и треплет своей маленькой ладонью плечо Сынмина. — В отличие от некоторых. Хёнджун равнодушно отбивает испепеляющий взгляд Чонсу и лыбится только шире. Губы ломит. Режет. То ли ветром, то ли скрываемой тайной. — Зато я не бледнею и не падаю в обморок перед девчонками, — острый прищур глаз проезжается ножевым по ладони. — В отличие от некоторых. — Эй, это случайное стечение обстоятельств! — Чонсу взбрыкивается на передразнивание. — Тогда было душно и жарко, меня уже тянуло в обморок, а когда она подошла, мой организм не выдержал! Посмотрел бы я на тебя в форме в плюс тридцать… Всё ещё культивируя жар стыда изнутри, Сынмин вдыхает поглубже, стёсывает горло осенней прелостью и спрашивает: — Кто «она»? Кожа Джисока приобретает опасно восторженный блеск. — У Чонсу есть пассия, — светясь от радости, объясняет он, — из академии. И вот мы в раннем сентябре в парке воландались, и она к нам подошла, спросить что-то хотела… — А этот Дон-Жуан грохнулся без сознания, — дополняет Хёнджун и стреляет дымом прямо в сморщенное унижением лицо Чонсу. — Прямо у её ног! — Откачивали всей деревней, — салочки рассказом бьют по темени. Джисок выглядит страшно довольным, ухмыляясь. — А она красивая: высоченная, кудрявая, носатая что жуть! И рот большой, как у лягушки. Сынмин не сдерживается — хохочет до сотрясения мозга. Вряд ли найдётся хоть один человек более носатый, чем Никак, и менее красноречивый, чем Джисок. По сморщенному Чонсу видно, что он хочет либо убить, либо убиться. — Да уж, странное у тебя понимание женской красоты, — фыркает Хёнджун, фонтанируя сигаретным дымом, и несильно щёлкает Джисока по лбу. Облупившийся лак на ногтях плачет чёрными осколками. — Девушки куда тоньше, чем «красивые». Да и вообще, описывать какого угодно человека словом «красивый» как-то слишком плоско. Однобоко. Совсем по-идиотски. Фильтр задумчиво тлеет во время философствований Хёнджуна. Тот морщится и выплёвывает труп сигареты прямо в лужу под ногами. Ёжится в своей тонкой поношенной кожанке на пару размеров больше. — Вот ты, Сынмин, — двигает подбородком в его сторону, — кого из девчонок ты бы назвал красивой? Сынмин сосредоточенно молчит. Пытается вспомнить хоть кого-то. Из последних — Никак совсем не вызывает у него приятных чувств, её ядовито-розовые волосы и фиолетовые глазища абсолютно не радуют душу. Одноклассницы… обыкновенные. Только сегодня их видел на протяжении мучительных восьми уроков, а никто не запомнился. Кто-то более прыщавый, кто-то менее; с очками и без; миниатюрные и словно слепленные из глины профессиональным скульптором — серые. По крайней мере, Сынмин ни разу не испытывал никакого желания завести с ними беседу о чём-то нетленном (или даже о глупом, как домашка по геометрии). В музыкалке он и подавно ни на кого не смотрит. Но говорить «мама» уж как-то совсем тупо, поэтому Сынмин хочет что-то промямлить, но его прерывает второй вопрос Хёнджуна: — Ты вообще когда-нибудь влюблялся? Ухаживал за девчонками? — бестактный и наглый в высшей степени. Чтобы выглядеть хотя бы хлюпиком, а не имбецилом, Сынмин резко реагирует: — Нет. Никогда. — А парни? — Хёнджун продолжает засыпать его неудобной чепухой, даже не меняясь в лице. — Ты, может, педик? На этот раз в конец ошалевшего Сынмина спасает обиженный возглас Чонсу. Как же иногда полезны борцы за справедливость. — Эй, это слишком грубо! Не «педики», а «геи», Хёнджун, будь терпимее, — он ворчит и в отместку за несносность рывком расстёгивает чужую куртку. Это отрезвляет Хёнджуна — он тут же передёргивает косыми плечами и пытается поймать собачкой молнию. Параллельно с мёрзлыми ругательствами оправдывается. — Ладно-ладно, буду называть их как тебе угодно! — застегнувшись наконец, поднимает понурый взгляд наказанного кутёнка на Сынмина. — Прости, я не всегда фильтрую базар. — Зачем ты извиняешься? — тот моргает и нервно выдыхает облако водянистого пара. — Я же не гей, мне всё равно, как ты их называешь. — Да? — искренне удивляется Хёнджун. Переглядывается с Джисоком зачем-то. — Ты просто так посмотрел… как будто я тебя обидел. Ладно, проехали, дебильная тема для разговора. Молчаливо согласившись, Сынмин выуживает из кармана смятую шапку и натягивает на уши. Ему ужасно холодно даже смотреть на разодетых в лёгкие курточки Джисока с Хёнджуном (которые обладают поразительной сверхбестактностью). Вообще, разговор и вправду вышел дурацкий. Сынмин не желает думать ни о девочках, ни о мальчиках — у него отчётный концерт через полтора месяца! Ноты смешиваются в кашу, струны распиливают пальцы острее обычного, а страх проиграть неожиданно человечному Джисоку обгладывает простуженные кости. Для Сынмина в этом важна не награда — поездка в Прагу с рождественскими концертами, — а сам факт соревнования. Труд против таланта. Мысль против чувства. Кровь против крови. Он однажды снова увидел, как Джисок играл около магазинчика Гониля. Это было что-то незнакомое, странное — словно нити нотных листов разорвали и смешали, связали из них крепкие узелки и выплеснули на голову. Непонятное. Сынмин не решился тогда прервать зажмуренного Джисока. Тот налегал на виолончель так, словно не водил смычком по струнам, а пилил многовековой дуб. Тот самый, с которого доставал разъярённого кота. Джисок трясся и дрожал, иногда мельком съезжал на режущую слух ноту, но тут же выправлялся, поддаваясь неизвестному порыву. В какой-то момент, когда эхо дробило уши, он осёкся — криво. Слышно, что не туда пошла мелодия. Даже Сынмин за углом поморщился. «Сука!» — звонко вскрикнул Джисок и швырнул смычок в ворох братской могилы листьев. Раздался глухой стук и дребезжащий звон — правая щека раскраснелась от пощёчины треморной посиневшей ладонью. Сотрясаясь, Джисок еле отыскал в себе силы не угробить виолончель, а прислонить её к стене магазинчика, и вмазал левым кулаком в бетон. Тут же взвыл. Стал громче и яростнее проклинать себя. Сынмину тогда было страшно подойти ближе. И он стоял как вкопанный и не мог окликнуть психующего Джисока, чтобы хоть как-то утешить. Стоял и смотрел. Костяшки побагровели и приобрели фиолетовый оттенок от смеси крови и холода улицы. Стоял и смотрел. Ладонь еле сжималась, но Джисок, шипя сквозь зубы, уселся на хлипкую табуретку, подобрал смычок и виолончель. Стоял и смотрел. Морщась и кривясь, он поставил аккорд и вновь заиграл. Дворжака. Только не конкурсный концерт, а восьмую симфонию. Стоял и смотрел. Джисок легко вёл по струнам, зажёвывая полосующую лезвием боль, и высекал тихую нежность, а после — торжественность. С закрытыми глазами. С сомкнутой челюстью. С кровящими костяшками. Сынмин так и продолжил стоять и смотреть, заталкивая ком непонятных слёз глубже в пищевод. — Чем лучше цель, тем целимся мы метче!.. — доносится до забитых ватой внезапных воспоминаний ушей. О да, Джуёна спутать невозможно ни с кем иным. Тёплое пальто, излоскученный шарф, бессменные брюки, торчащие воланы рубашки и заплетённые ветром волосы — изящность в оттенке и лукавство в полутоне. Если Джуён скажет прыгнуть с десятого этажа — Сынмин шагнёт без раздумий. Кажется, именно такие придумали религию. Именно в таких хочется веровать, как в богов. — Прицелились мы метко, в самое яблочко, — добродушно подмигивает Гониль и крадёт прямоугольной линзой очков последний отблеск солнца. — Велик риск умереть от объедения «Шипучками». Хлипкие пакеты в мощных руках Гониля обнадёживающе и заманчиво шелестят. Джисок (совсем не похожий на того себя, который разбил кулак об стену, ошибившись на виолончели) пружинисто подпрыгивает: — От такого ещё никто не умирал! И они отправляются в путь. Петляют дворами и переулками, измеряют себя проспектами и скверами, нарекают улицы отзвуками смеха и оставляют следы на коже города. Дорога кажется Сынмину бесконечной, но крайне быстрой. За всё неправильно размазанное и свёрнутое время он успевает узнать только одно действительно важное: — А ты когда-нибудь влюблялся? — Сынмин тихо, вкрадчиво спрашивает у Хёнджуна. Тот блещет озорством, освежёванным, как тушка лисицы. Словом, очень пугающе и завораживающе. — Нет. Никогда. Зеркалит и — кривит улыбку. Сухие губы, обкромсавшие пару сигарет за долгий путь, трескаются до алых капель. — Почему? — оторопевает Сынмин. Кивает на свежие засосы на тонко-заострённой шее. — А как же?.. — А это, родной, «хочешь жить — умей вертеться», — Хёнджун устрашающе обнажает острые зубы, даже не думая пугать, и словно снимает бронежилет. Что ж, он точно не готов вскрывать свою подноготную. Для начала Сынмин должен заслужить доверие. И он готов для этого стараться.

***

Никто в здравом уме не додумается назвать подобное место Пристанью. Наичистейшее отсутствие бетона, плитки или хотя бы деревянных настилов. Сухие коряги, рисующие страшные тени на грязной земле. Обглоданные половодьем камни и хлюпающие лужи в окружении вспухших от замусоренной реки деревьев. Грузных и опечаленных шумом. А шума от шестерни беспризорников — навалом. — Чонсу, ты не помнишь, куда мы спрятали наши лавки в прошлый раз? — осведомляется Джуён, обходя затерянный в городской глуши клочок с важным видом. — Они за третьей сосной, — любезно отзывается Чонсу, шагая в древесные недра. Работа кипит: все крутятся, ползают, таскают, словно деловитые муравьи. Сынмину остаётся потерянно глядеть на экстренную перестановку. Гониль замечает его непристроенность и мило улыбается: — Собери щепки для костра, — а в линзах очков плещется разжиженное солнце, готовое впасть в спячку. Кивнув болванчиком, Сынмин начинает метаться по Пристани, собирая веточки, палочки, коряги и щепки. Пока он отколупывает короткое сыроватое бревно, ему чуть не сшибают голову бревном куда более длинным. — Берегись автомобиля! — предупреждающе кричит Джисок и петляет по закутку так, чтобы ненароком никого не убить своим концом огромного бревна. Второй конец у Чонсу. — Я был бы даже не против лишиться головы… — задумчиво бормочет Сынмин, продолжая своё грязное занятие. — Без головы ты был бы куда менее красивым, — вворачивает Джисок, отряхнув руки. Смотрит непробиваемо спокойно. — Хотя мы вроде договорились не измерять людей словом «красивый»… В любом случае, голова тебе к лицу. Поняв, какую глупость сморозил, Джисок морщится, выплёвывает: «Тьфу ты!», — и переносит собранные Сынмином деревяшки в место перед бревном-лавкой. Уходит за второй партией, оставляя повсюду невидимые отпечатки ржавчины волос и непромокаемого оптимизма. В ответ на это джисоково всё (слова, отпечатки, взгляды, касания, существование) Сынмин только медленно моргает и оседает на холодное бревно. — Прохлаждаемся? — наигранно сурово возникает перевёрнутый Джуён над головой. Он сам не сделал ровным счётом ничего, кроме раздачи громогласных указаний. Сынмин задирает голову и встречается с мозаикой-перевёртышем из горделивого носа, блещущих глаз и квадратного подбородка, всё же утончённного каким-то немыслимым образом. — Я сделал что просили, — скромно возражает и отводит свой взгляд от влажного и нечеловечески подвижного. Словно в Джуёне за секунду сменяется несколько личностей. Ролей. Образов. — Вот и славно, — сияет тот и усаживается на только-только принесёное бревно напротив Сынмина. У него в руках чудом оказывается помятый чехол с гитарой. То есть всю дорогу Джуён его нёс? И как Сынмин не заметил?.. Гитара вылезает доисторическим ископаемым из недр черноты: исцарапанная дека, стёртые пятна на грифе, измусоленные струны и болезнетворно хлипкие колки. На такую даже дышать страшно. — Совсем уже развалюха, — озвучивает мысли Сынмина Гониль со вздохом. Ютится под боком у худосочного Джуёна металлической горой мышц. — А ведь все восемь лет музыкалки мне прослужила. — Ты ни разу не менял гитару? — поражается Сынмин, разглядывая почти настоящий экспонат. — У меня не было на это денег, — пожимает плечами Гониль, беря в руки полураздолбанный инструмент. — Да и желания тоже. Я понимал, что, как только отучусь, брошу всё это к чертям. — Почему? Ты потрясающе играл! Если честно, — Сынмин воровато оглядывается и пристыженно прячет нос в шарфе, — ты всегда был моим музыкальным кумиром. Джисок за спиной оглушительно присвистывает, а Гониль громко смеётся, словно Сынмин только что рассказал анекдот. Глупо получается. Или, скорее, как всегда — по-ненужному откровенно. — Играл как играл, — Гониль мотает головой и принимается настраивать глухие струны. — Ничего выдающегося. Просто весело было сначала, а потом как-то перегорел и на автопилоте старался не опускать планку. Загнал себя до отвращения, так что никому не советую. Говорит — и поднимает взгляд прямо на Сынмина. В Сынмина. Утыкается в горло остриём заточенного ножа. Спину пробирает мурашками. — С гениями соревноваться бесполезно. Добьёшься только обоюдной боли. Неуловимое движение застеклённых зрачков в сторону роющегося в пакетах Джисока и понимающая улыбка с титановым привкусом. Сынмин бежит взглядом от всеведущего Гониля и переключается на пожар у бедра — это Джисок прижимается костлявым тазом слева. Вслед за ним на бревно подсаживается такой же скелетообразный Хёнджун и запечатывает мало-мальское тепло цепью из трёх тел. Безмолвно протягивает руку через горсть щепок и получает смятый нотный лист из желудка старого чехла. Испанский романс безжалостно мнут, поджигают харкающей искрами зажигалкой и кидают в груду деревяшек. Горит, трещит, курится и раздувается. Красиво. Чёрт, опять это слово! Плоское и однобокое, но такое привычное. Как будто защитный панцирь, за которым можно просидеть вечность и не пораниться, но пропустить всё по-настоящему важное в жизни. — Итак, банкет прошу считать открытым! — торжественно провозглашает Джуён, поднимая к небу пузырящуюся бутылку «Кока-Колы». Каждый прикладывается губами к одному горлышку и задорно заедает «Шипучками», которые взрываются и расплющивают мозг до блаженной вязкой каши. В ход идут липнущие к зубам «Chewits» и «Пикники» на двоих. Голова дуреет от такого пёстрого соцветия вкусов визгливой юности — до туманной пелены. Может, так влияет горький запах гари прямо под носом от плюгавого костра и его белёсый дым, но ноги порой перестают чувствовать землю. Заправляясь сладостями и газировкой, Гониль наигрывает разрозненные кусочки мелодий. Что вспоминается, то и облекает в звук. То повеселее, то поунылее, то испанское, то восточное, то попсовое. Музыка — лоскутное одеяло из рваных заплаток, но именно она греет ломкие кости, а не тухлый огонь у ног. Гониль вообще так странно смотрится — огромный великан, ласкающий маленькую гитару на руках как ребёнка. Его широкие ладони, кажется, могут в одно мгновение переломить гриф пополам, но нет — они нежничают на трещащих струнах и воздушно прыгают по ладам. Холодает. Смеркается. Вдруг Джуён делает мощный глоток «Колы», передаёт бутылку сидящему рядом Чонсу и изрекает: — А знаете, если бы не театр, я бы, наверное, умер. Собирает вопросительные взгляды полыхающей от костра аристократичной бледностью лица. Нанизывает на запястья немое недоумение. — С чего бы вдруг? — наклоняет голову Хёнджун и борется с желанием закурить. Нервозно постукивает пальцами по просачивающимся сквозь рваные штаны коленям. Кусает губы-наждачки. — Там долгая история. Конечно же, Джуён отмахивается с чётким намерением рассказать эту самую историю от начала до конца. Сынмин вытягивает замёрзшие руки, ныряя ими в кудлатый дым. Слушает и вникает, жадно запоминая каждое слово. — Мы с родителями жили где-то очень далеко-далеко, в какой-то деревне без садика и даже школы. Наш домик косил влево и медленно уходил под землю. Остальные дома были в не лучшем состоянии. Осознавать, что у Джуёна — дитя дворов и неумолкающих проходных комнат — были родители, странно как минимум. Как максимум, невозможно. — Из всех благ цивилизации у нас была только тарелка радио. Она шипела утром, гудела днём, ворчала ночью и только вечером могла нормально говорить. Мне было, наверное, года два, когда я услышал радиоспектакль про инопланетян. Совсем уже не помню, про что там, но помню свой восторг перед актёрами. Начал клянчить у мамы сходить в настоящий театр, но не понимал, что его в нашей проклятой богом деревне нет. Маме это не нравилось. Ей вообще ничего не нравилось — она постоянно вздыхала и отказывалась рассказывать мне сказки на ночь. И у неё были грубые руки. Это всё, что я помню о своей маме. А папа… о папе не помню ничего, кроме бороды. Руки вскользь ошпаривает резким всполохом пламени, а глаза — потерянным взглядом Джуёна. Он словно бы смотрит в себя. Не моргая и не двигаясь, только непрерывно говорит. — Видимо, я канючил так назойливо, что однажды зимой мы все тепло оделись, долго ждали на заснеженной остановке, а потом втрое дольше ехали на автобусе чёрт пойми куда. Мне тогда показалось, мы ехали не меньше недели. И приехали в совершенно другой мир: яркие вывески, мигающие светофоры, огромные дома, звонкие шаги и постоянный шум механизмов. Я даже не представлял, что такое возможно! — Джуён мысленно погружается в своё первое воспоминание о городе, и его лицо так живо меняется, что вся история больше напоминает моноспектакль. — А самым красивым был театр. Большущий, светящийся, с затейливыми завитками и красивыми людьми в платьях и костюмах. Я как будто очутился в сказке!.. Мечтательность ликвором пропитывает слегка охрипший от холода голос. Сынмин в очередной раз очаровывается поэтическим профилем Джуёна, и отрезвляет его только стеклянный отблеск глаз Джисока, тычущегося торчащими костями в подвздошье. — Родители сказали, что денег хватило только на один билет и отвели меня на самый дальний ряд балкона. Зал показался мне таким огромным, что в нём мог поместиться Тихий океан. Мама приказала вести себя хорошо, не шуметь и не болтать ногами. Папа хлопнул по плечу. В зале уже было темно, потому что звенел третий звонок, и мне на секунду показалось, что мамины глаза странно блестели, но родители быстро ушли и я не смог разглядеть как следует. Начался спектакль. До сих пор помню — «Гамлет, принц датский». Быть честным — по нашим временам значит быть единственным из десяти тысяч… да… Шекспир был прав. И в тот вечер я в него влюбился. Джуён задумчиво замолкает. Без аппетита откусывает «Пикника» и вяло прожёвывает. Наконец как через муку глотает и продолжает. Кишки Сынмина скручиваются в узел. — Спектакль шёл три с половиной часа, во время антракта я не сдвинулся с места и спокойно сидел на красном сидении, как мне и сказала мама. Поразительно, как я смог в итоге высидеть Шекспира в таком раннем возрасте и даже не пискнуть! Мне понравилось. Вряд ли я что-то понял, но остался в восторге. Детей вообще легко очаровать. В общем, когда занавес опустился, я продолжал аплодировать актёрам, а потом глядел глазами-звёздочками на все портреты в коридоре театра. Я долго бродил по зданию, заглядывал в каждый уголок и в итоге нехотя спустился в вестибюль. Многие уже ушли, даже очереди в гардеробе почти не было. И я сел на широкую лавочку ждать родителей. Сынмин ловит себя на мысли, что не желает слушать историю дальше. Боится узнавать концовку, которая явно будет несчастной. Как в лучших традициях Шекспира. — Помните, я говорил, что мы ехали не меньше недели? Так вот ждал я вчетверо дольше. Сидел-сидел, потом снова отправился в экспедицию по театру, потом вернулся и снова сидел. Мне казалось, я готов был уже пешком идти домой! Но не знал дороги… В гардеробе осталось только моё пальтишко, все люди давно ушли по домам, кроме сторожа, а мои родители всё никак не появлялись. И когда прошло четыре вечности, сторож подошёл ко мне, спросил, почему я здесь сижу, а я ответил, что жду родителей. Они не пришли даже в два часа ночи. Спать хотелось ужасно. Сторож пытался узнать, откуда я и кто мои родители, но я не помнил ни названия деревни, ни своей фамилии, а имена мамы и папы ничего бы не дали. Телефона у нас не было и подавно. В итоге я уснул в сторожевой каморке под шипение телевизора с ментовской драмой. Мамы и папы не было. Наутро мы со сторожем (он оказался очень добрым хромым дедушкой) пошли в милицию, но, конечно, они не смогли ничем помочь бесфамильному мальчику из непонятно какой деревни. И кто знает, может, я жил в селе или посёлке? И после мы пошли в трёхэтажное жёлтое здание с аляпистой зелёной крышей. Мне сказали, там будет много добрых детишек, которые похожи на меня, и много добрых воспитательниц, которые смогут заменить мне мать. Это был детдом, единственный на весь город. В мою карточку рядом с именем вписали фамилию сторожа, который привёл меня туда и даже иногда навещал, пока не умер от рака печени. И я стал детдомовцем. Кажется, вот-вот зазвучит музыка, вскипят аплодисменты, Джуён поклонится и скажет, что всё это — не более чем постановка. Но он сидит молча. Темнота наваливается всем весом и обездвиживает тонкое тело, меченое белыми пятнами под штанинами. Джуён смертельно напоминает очень хорошего актёра, который просто не может выйти из образа, но. Но. В первую очередь он — ребёнок. Брошенный своими родителями в неизвестном городе на «Гамлете». — Мне было очень страшно. Я боялся, что пропустил возвращение родителей и при любой возможности бежал к театру, чтобы найти их там, снова сесть на автобус, ехать не меньше недели и оказаться в уходящем под землю доме… Конечно, — он кисло улыбается. Совсем не по-джуёновски широко, роскошно, размашисто, — они не вернулись. И я остался расти в том городе среди своры детей — неплохих, но абсолютно чужих. Радовал только театр. Чтобы чаще бывать в нём, я устроился туда уборщиком, общался с актёрами по возможности, бродил по гримёркам и подсматривал спектакли. И вот, когда Чонсу решил уехать, чтобы поступить в милицейскую академию (у нас в городе её нет), я сбежал вместе с ним. Какая ирония: раньше я боялся, что меня не найдут, а теперь — боюсь, что найдут… Джуён окончательно замолкает. Сынмин не хочет ему верить. Ни в единое слово, ни в единый жест — хочет заткнуть уши и попросить программку спектакля на память. Не может же быть так, чтобы родители оставили ребёнка одного на растерзание судьбы в незнакомом городе! Несправедливость жжётся изнутри. Как тлеющий уголёк горчит в грудине и медленно разгорается в настоящий пожар. Жаль, что этим пламенем нельзя согреть чужое разбитое сердце. В ответ на оглушительно печальную историю все молчат, как у гроба. Первым начинает звучать Гониль — тихо наигрывает какой-то тошнотворно грустный этюд. Желудок сворачивается гадюкой, и «Кола» настырно просится обратно. Сынмин заталкивает всю эту муть глубже в горло и вслушивается в стрёкот костра и бренчание струн. Тело зябнет на холоде. Хёнджун не выдерживает. И взрывается. — Так, товарищи, хорош кислячить! Я бы многое мог сказать, — он переводит полыхающий взгляд на поникшего Джуёна, — но не буду. Боюсь, после этого наш город к хренам снесёт наводнением. Пусть лучше нам Джисок слабает что-нибудь! Имя Джисока и слово «слабать» в одном смысловом ряду перекашивают физиономию Сынмина. Аж горло дерёт. Джисок умеет прясть искусство из тонких нитей, умеет рвать струны в оголтелом порыве, умеет передавать тоску в одной короткой искре смычка — но лабать не умеет. Ну совсем. Несмотря на это ужасное слово, Джисок охотно принимает мумию гитары и бережно укладывает её на щуплых коленях, способных невзначай вспороть вены. Джуён веселеет. Оттого, что ему не уделяют большого внимания, вздыхая и сочувствуя. Его лечат — шумом, музыкой и улыбками. — Поехали! — вскрикивает Хёнджун с зажатой в зубах сигаретой, которую, не вытерпев, зажёг прямо от костра (иногда она незаметно перетекает к Гонилю напротив). Едет вся Пристань перед глазами, как только на барабанные перепонки обрушиваются первые аккорды. Сынмин узнаёт — не может не — и чуть ли не плачет от переизбытка эмоций. Наверное, это рефлекс — слёзы сами собой готовы литься, когда кто-то хороший поёт твою любимую группу. Особенно когда до этого ты услышал душераздирающую историю о чужом (уже родном) тёмном детстве. Наверное, это рефлекс — любить. — В этом мотиве есть какая-то фальшь, — неожиданно хриплым голосом поёт Джисок, — но где найти тех, что услышат её? — Подросший ребёнок, воспитанный жизнью за шкафом, — подхватывает Хёнджун, срываясь и скача на нотах, как на родео, и не трудясь потушить сигарету. — Теперь ты видишь солнце — возьми, это твоё! — хором воет вторая лавка из розового до корней волос Чонсу, сверкающего, как диско-шар, своими проколами в отблесках костра Гониля и совсем иного, радостного, привычного Джуёна. — Я объявляю свой дом безъядерной зоной… — Сынмин полушёпотом повторяет заученные до мозолей на языке слова. Джисок улавливает оттопыренным правым ухом его стеснение, пихает ножевой коленкой: — Не халтурь, громче! — и в его радужках взрывается за раз пять вселенных. Можно было бы и обидеться, но Сынмин неожиданно даже для себя раскатисто хохочет и пихается в ответ так, что аккорд съезжает и гремит чем-то жутким в сумрачной глуши. Джисок тут же выправляется и играет по памяти, попеременно дразня одним только взором. И Сынмину хорошо. В самом обыкновенном, прямом смысле. Просто — хорошо. Без всяких высокопарных слов и оборотов. Смеяться, жаться друг к другу от царапающего мороза, фальшиво петь, раскачиваться пьяной от радости волной — в сущности, жить. — Я объявляю свой двор безъядерной зоной! — шестиголосье звенит и сотрясает всю Пристань. Играет Джисок, и вправду, небрежно. Прикрыв глаза. Шарашит правой рукой по струнам размашисто и бескомпромиссно. — Я объявляю свой город безъядерной зоной! Руки чешутся вскочить и сделать что-то… ненормальное. Из ряда вон. Чтобы все вокруг покрутили пальцем у виска и разбежались в страхе. — Я объявляю свой!.. И Сынмин делает. Встаёт. Земля уходит из-под ног. Дым костра забивается в ноздри. Сынмин смотрит на компанию друзей сверху вниз, как на прекрасное поле цветов. И начинает танцевать. — Я объявляю свой дом безъядерной зоной!.. — припев полоскается по кругу, что придаёт только большего задора пляшущим невпопад ногам. Вслед за Сынмином подрываются Джуён и Хёнджун, спотыкаясь друг о друга, потом Гониль, делая до смехотворного деревянные па, и, наконец, даже Чонсу, двигаясь изящнее балерины. Сидеть остаётся только Джисок, душевно наяривающий на хлипкой гитаре, которая пережила пару апокалипсисов. Хотя настоящий апокалипсис — это импровизированный танцпол, вымазанный в грязи и болотистой жиже. Сынмин, как комета, то и дело сталкивается с кем-то, хохочет и снова вертится в безумном подобии танца. Смазывая горизонт в одну тёмную кляксу, он даже не замечает, как небрежное и мощное лабание Джисока перетекает в более изворотливое и юркое звучание Гониля. В этот раз Сынмин не узнаёт песню, но голоса со всех сторон тянут что-то — и ему нравится. Рядом возникает бледная рука и едкая вонь. Сначала в кутерьме пляски кажется, что это Хёнджун закрутился не в ту сторону, но тень с сигаретой оказывается, на удивление, Джисоком. — На, — он тычет только что зажжённым лекарством для рака лёгких прямо в лицо, — затянись. — Я не курю, — обескураженно возражает Сынмин и силится разглядеть лицо Джисока за завесой серого дыма. — Я тоже, — тот пожимает плечами и сам делает короткую затяжку. Выходит изящно в своей мимолётности. — Это для атмосферы. Затянись немного, просто во рту подержи и выдохни, в лёгкие не пускай. И всё поймёшь. В перерывах между объяснениями Джисок демонстрирует свою технику наглядно. Завораживает. Пухлые губы блещут от дрожащих оранжевых всполохов и очень искусно обхватывают фильтр. Не отказываясь от скептичности, Сынмин всё же наклоняется к чужой тонкой руке с еле различимыми шрамами от кошачьих когтей. Слабое мерцание трепещет на кончике сигареты, а язык чувствует мерзотнейший вкус дешёвого никотина — Джисок заливается смехом и шутит про косвенный поцелуй. Сынмину не смешно. Сынмину горько и кашлёжно — кажется, что по всему телу развеяли горстку острых крупиц пепла. Но всё-таки Джисок оказывается прав. Сынмин понимает всё: и танцы в гремучих сумерках, и музыку полуразложившейся гитары, и эхо мальчишеских голосов, и своё необъятное желание жить. А на небе вновь сворачивается калачиком мохнатый и длинноногий ягнёнок с сияющей белизной курчавой шерсти.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.