
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
В хитросплетениях бетонных перекрытий, в канализационных лабиринтах, в изголодавшихся по обнажённым костям дворах, в утробе сумрачных каменных джунглей – зарыто сердце. Одно на шестерых. И вот-вот его стук оживит холодную грудь Сынмина, скованную ненавистью.
Примечания
будет много разбитых улиц и склеенных сердец – готовы влюбиться в убогость?
плейлист: https://vk.com/music/playlist/622456125_81_f5f6e33b980a71eafc
Посвящение
всей моей необъятной любви
глава 1: и всё не так, и всё не то
01 сентября 2024, 10:00
завтра кто-то, вернувшись домой,
застанет в руинах свои города.
«следи за собой» кино
Плеер хрипит уже битый час. Диск истощённой белкой крутится внутри по второму или третьему кругу. Сынмин ужасно не хочет домой. Он петляет самыми путанными задворками где-то между осточертевшей за пару недель школой и вмиг охладевшим двенадцатиэтажным зданием с жёлтыми квадратами, прозванным «Жирафом». Ладно, дело совсем не в цвете дома, не в количестве этажей и даже не в его бытовом названии. Дело в том, кто ждёт внутри. Сынмин обречённо вздыхает и щурится на осиротелое хмурое небо: оно всё в рваных разводах грязных облаков, пародирующих тучи. Осень вообще в этом году заявилась чётко по расписанию — на первосентябрьской линейке накрапывал дождь и пронизывающий ветер залихватски свистел в ушах. А когда Сынмин за ручку завёл в обшарпанно-оранжевую школу первоклассницу с огромными бантами на тугих косичках — прогремел гром. Словно этот год будет каким-то судьбоносным. И действительно, обыкновенная жизнь Сынмина катится к чертям на третьей космической из-за одного человека, имя которого хочется вырезать из своей жизни тупым канцелярским ножом. Из-за него Сынмин уже как семь лет захлёбывается в социопатии и липкой неприязни. Но сейчас всё становится в разы хуже. «Я чувствую, закрывая глаза — весь мир идёт на меня войной», — кашляет в наушниках, жадно вцепившихся пастями проводов в тарелку CD-плеера. Ага, вовремя. Сынмин ощущает себя обескровленным солдатом в разбитых сапогах с переполняющей сердце ненавистью. К вони, к крови, к своей участи. И Сынмин оттягивает этот момент, как может, но скоро музыкалка, а лёгкий рюкзак с парой скудных тетрадок надо скинуть, чтобы взвалить на сутулые плечи громадину виолончели. Её он тоже ненавидит. Квадратный двор «Жирафов» (такая кличка прицепились к этим домам из-за жёлтых пятен и зависти к двенадцати этажам и исправным лифтам) встречает тихим воркованием мелкотни и озабоченных мам. Звуки за пределами вакуумного пространства, пропитанного бессильной подростковой злобой, смешиваются в слякоть. Не вытаскивая песен из ушей, Сынмин заходит в слегка потрёпанный, но довольно опрятный подъезд и игнорирует хвалёные лифты. Шагает на десятый этаж пешком — лишь бы дольше. Лишь бы вообще туда не приходить. Ноги волочатся стотонными гирями. Дом медленно поглощает косоватое юное тело, до отказа набитое ненавистью и страхом. Страхом перед тем, что отныне жизнь будет совсем другой. Теперь в укромной двушке будет не только запах нескончаемых розовых духов мамы и мнимая безопасность. Теперь в тесной двушке будет три зубных щётки, три тарелки на ужинах, три подушки на продавленных матрасах и нескончаемая ненависть. А вот и десятый. Сынмин заваливается на этаж совсем обречённо и до конца песни буравит хмурым взглядом номер квартиры, в которой больше не будет тепло и уютно. «Весь мир идёт на меня войной!» Ключ бряцает и проворачивается два раза. Значит, мама дома. Это не становится неожиданностью — она взяла выходной на работе ради этого дня, которого ждала семь лет. Сынмин не может её винить. Мама — любит. За любовь не судят. Судят за преступления. Как иронично. Дверь открывается с еле уловимым за воем музыки скрипом. У порога стоят мамины изношенные ботинки и ещё одни, размера так сорок второго. Но Сынмин их игнорирует, аккуратно снимая замызганные кроссовки и стараясь бесшумно проскользнуть в свою комнату. — Что, даже не поздороваешься? Слова вонзаются в спину. Ножом выскабливают отметины вскипающей ярости. Плеер облегчённо вздыхает, когда его дрожаще выключают. Уши обдаёт шкварчением с кухни и тяжеловесным молчанием длиною в несколько тысяч суток. Если быть точнее: две тысячи пятьсот пятьдесят пять. Плюс пара из-за високосных лет. Сынмин вдыхает поглубже, стискивает руки в кулаки и оборачивается к продавленному дивану, застеленному истёршимся покрывалом с милыми котятами. Тянет то ли плакать, то ли драться. — Ну, привет. Сынмин режет сухостью тона. Режет осознанно и подсознательно — даром что не выливает желчь, разлагая голосовые связки в искренности. — Ты так вырос… Совсем уже взрослый стал. Жених! Отец сильно изменился. Исхудал, побледнел, осунулся и как-то обезумел. Может, это так кажется в сером свете из маленьких окон, но в его глазах не блещет ни искры жизни и теплоты. Тюрьма круто его поменяла. А может, он и был всегда такой, просто скрывал этот смрад за широкой улыбкой с щербиной набекрень. Сынмин до сих пор помнит субботние походы в парк аттракционов, все эти добрые «давай жвачку купим, пока мама не видит», умелые сухие руки и простую любовь. Сынмин запрещает себе это вспоминать. — Девчонка-то есть у тебя? А то красивый, серьёзный, умный… — Перестань. Грубо обрубив едва ли зародившийся разговор, Сынмин уже хочет обиженно продефилировать в свою комнату, но не может сделать и шага, слыша уязвлённое: — Мы не виделись семь лет, а ты мне «перестань»? — хриплый, прокуренный голос совсем не похож на прежний задорный тон отца. Хочется заткнуть свои уши или его рот. — А что, мне тебя с объятиями встречать? — шипит Сынмин, разворачиваясь и шагая ближе к дивану. В груди клокочет. — Спасибо говорить? Перебьёшься. — Ну, зачем так грубо? — отец вскидывает кустистые брови. Смотрит снизу вверх, расслабленно откинувшись на ободранную спинку, и всё равно придавливает к земле свысока. — Давай просто поговорим. Ты ни разу меня не навещал, поэтому я знаю всё только со слов мамы. Привычка называть друг друга при Сынмине мамой и папой у родителей не вытравливается даже спустя такое время и такие перемены. И сейчас Сынмина от этого тошнит, потому что называть грёбаного зэка своим отцом он не желает. — Расскажи, как школа? Как виолончель? Мама говорит, у вас там конкурс какой-то… — Нет, — отрезает, клацнув зубами. — Лучше ты расскажи, нахрена ты тогда полез грабить какую-то плешивую контору? Зубы о зубы, эмаль на эмаль — так рождается пещерный огонь зарытого в недра грудной клетки гнева. Небритое лицо отца подёргивается плёнкой не скрытого вовремя отвращения. Сынмин не думает в этот момент, что, может, отец и сам себя за это презирает. Сынмин подумает об этом намного-намного позже. После разорванных струн, отзвучавших улыбок, бесконечного простодушия, отголосков огнестрела, затаённой меж рёбер юной любви, всполохов пламени отмщения и сердечных шрамов от гостеприимства каменных джунглей. А сейчас он терзает иссушенное тело отца горящим взглядом всхорохоренного щенка с непрорезавшимися клыками. Отца, который семь лет назад — в далёком 1992-м году — украл миллион из кассы частного банка и попался в лапы милиции на первом же перекрёстке. Он, похоже, действительно всегда был безумцем, раз желал выйти из воды сухим, когда в двухсот метрах от банка стоял патрульный. Сынмин замечательно помнит ту ночь. На ужин были слипшиеся макароны по-флотски с редкими опарышами фарша и морковный чай, потому что на нормальный денег не хватало. Потом квартира затихла, десятилетний Сынмин получил своё заслуженное двуголосое «спокойной ночи» и уснул. А проснулся в совершенно другом мире. Холодном, безжалостном, коварном и гнилом. Ночью патрульный услышал звон стекла в окне здания банка, а потом увидел ловкого мужчину с тёмным мешком наперевес. Вызванное подкрепление (мужчина оказался чересчур вёртким) схватило вора в недрах центрального парка и только к утру озаботилось о патрульном. Мёртвый патрульный лежал с переломанным позвоночником в вонючей канализации. Выглядел он жалко. Гнался за преступником и упал в преисподнюю под халатно открытым люком. Эту неказистую смерть в суде пытались повесить на вора, но следствие заключило, что патрульный погиб из-за несчастного случая. Но это не значило, что Сынмин не будет ненавидеть отца. Наоборот, презрение к мелочной душе возросло в геометрической прогрессии — из-за этого смехотворного воровства погиб человек. Самый что ни на есть реальный. Защищавший порядок, людей, их город. И до сих пор, пронеся в своём юном сердце столько злобы, Сынмин брызжет ядом, непритворно ненавидит и сжимает челюсть, чтобы не сорваться на перечные ругательства. — Зачем ты бросил нас с мамой в такой бедности?! — цедит он, впиваясь ногтями в мякоть ладоней. — Я хотел помочь, — спокойно возражает отец, однако его взгляд тяжелеет и наливается свинцом. — Помочь? — Сынмин насмешливо фыркает, ощущая дробящую ломоту в грудной клетке. Вымораживает. — И чем же? — Нам были необходимы деньги, и я хотел их взять. Не самым честным путём, признаю. Я просто не учёл некоторых обстоятельств… Оправдания отца до мерзотного жалки. Аж горчит на корне языка, словно рвота подбирается к содранному ночными рыданиями горлу. Если Сынмин сейчас же не успокоится, то совершит ужасную ошибку: покажет, насколько сильно он переживает из-за такой низости. Но Сынмин слишком долго терпел, чтобы сдерживаться ещё хоть мгновение. — И как, помог? Вместо того, чтобы обворовывать банки, ты мог устроиться на нормальную работу. Да хоть на завод! Но ты без дела сидел на этом чёртовом диване, плевал в потолок и скидывал всё на плечи мамы! Голос неустанно дрожит и петушливо срывается, но сожалеть о тираде уже поздно. Сынмин десятибалльно трясётся, набивая шишки на органах от переизбытка эмоций, и теряется во въедливой пелене, выгрызающей склеры. — Помнишь тот морковный чай? А как я в школу твои огромные рубашки носил, потому что на новые денег не хватало? Мама без выходных сидела в этом дурацком пенсионном фонде, лишь бы прокормить нас, — Сынмин выплёвывает слова по слогам, прилагая чудовищные усилия, чтобы не разрыдаться. — А ты взял и бросил нас в этот момент. Думал, святое дело делаешь. Иисус хренов. Только тебя там, на зоне, содержали, баланду в тарелку лили, а мама загибалась, ещё и тебе гостинцы везла. Помог, да? Разодранное в клочья сердце стучит в самом горле, разрывая голосовые связки на лоскутки. Отец зыркает с горделиво поднятым подбородком и угрожающе бьёт вопросом на вопрос: — Тебе рассказать, как меня там содержали? По сжатому тремором телу пробегает новая волна дрожи, плюща органы, словно асфальтоукладчик. Сынмин задыхается от металлической рези чужого сквозного взгляда. Трепещет, но упёрто продолжает: — А меня это не волнует. Знаешь, сколько я натерпелся? У меня никогда не было друзей. Вся школа талдычит, что мой отец в тюряге варежки вяжет. Они все думают, что я сын убийцы — им же плевать, по какой статье ты загремел. Воровство, изнасилование, убийство… какое дело? Меня тут и там шпыняют за сидевшего отца, боятся и презирают. Со мной даже за парту одну садиться никто не хочет. А мама?.. Голос Сынмина срывается на хриплый шёпот. Плевра нещадно рвётся от драных панических вдохов и многотонной ярости, выжженой клеймом под воспалёнными веками. Сынмин на ватных ногах, словно перебитых в суставах, склоняется к сухому отцу и выдыхает: — Она все ночи напролёт плакала, в семь утра шла в свой чёртов пенсионный фонд, а потом почти до рассвета стояла за кассой на заправке. Ты даже не представляешь, что она вынесла. И прежде чем отец успевает раздробить словами в ответ, из кухни выходит мама — в растянутом домашнем платье с аляпистыми подсолнухами, обеспокоенная и даже напуганная. — Сынмин! Где ты так долго ходил? — вздыхает она, боязливо игнорируя липнущее к коже напряжение, искрящее между её мужем и сыном. Сглотнув кислую, вязкую слюну, Сынмин переводит взгляд на маму в дверном проёме, и над диафрагмой болезненно, ревуще тянет. Только недавно она вновь стала такой же полноватой и благоухающей здоровьем, как была до суда над отцом. Сынмин отлично помнит её осунувшееся жёлто-серое лицо с бороздами морщин, испитое горем и изнеможением досуха. Помнит её впалые щёки, обвисшую кожу на руках, сгорбленную спину и синяки под вырыданными глазами. И сейчас Сынмину радостно видеть её вновь розоватое, помолодевшее лицо, круглые бока и лучистую улыбку. Но Сынмин ненавидит того, из-за чьего возвращения мама так счастлива. — Я… прогуляться решил, — тишина бороздит уши, и Сынмин неловко кашляет, пряча непрошенные бусины слёз на нижних ресницах. — Пообедаешь? Я котлет нажарила, рис сварила, — мама смотрит почти умоляюще, прекрасно понимая, какие чувства сейчас вонзают клыки в плоть сына. — Извини, мне уже в музыкалку пора, не успею, — отказывается тот и мажет потерянным взглядом по касательной, избегая мрачного отца. Расстроенный вздох мамы звенит в ушах громче визга электрогитары с компакт-диска. Виолончель в потрёпанном тканевом чехле елозит по плечам, поджаривая трением редуцированные крылья, вырезанные из лопаток. Сынмин, конечно, не ангел, но святые чувства в нём определённо есть, поэтому на прощание он скомкано целует маму в щёку. — Купи яйца и картошку на обратном пути, — мягко просит она, переминаясь с ноги на ногу в прихожей. — И торт. Сынмин, затягивающий шнурки морским узлом, вопросительно смотрит на неё. Истерика теперь сквозит только в кончиках подрагивающих пальцев, но в целом — он спокоен. — Вечером отметим возвращение папы. Или почти спокоен. — Ладно, — холодно бросает Сынмин, отвратно скрывая неприязнь в тоне. Не накинув даже ветровки поверх тонкой школьной рубашки, он бегло хватает ключи и протянутые материнской рукой деньги на продукты, подтягивает лямки чехла и выбегает из квартиры, боясь разрыдаться или ненароком разбить отцу нос. Уже в дребезжащем лифте вонзает наушники в воющие тревогой уши и отстукивает ритм песни вывернутыми отчаянием пальцами. «Весь мир идёт на меня войной!»***
Если Сынмин не взорвётся этим вечером от переполняющей его усталости напополам с бессильной злобой — это будет восьмым чудом света. Сразу после Садов Семирамиды. Учительница в музыкалке снова лютовала. Ездила по ушам правками, замечаниями и укорами. — Такими темпами в Прагу поедет Джисок, — сетовала она, цокая языком и мотая головой с огромной дулей чёрных волос. Ещё и эта Прага. Пропади всё пропадом! В самом начале учебного года (пару недель назад) (очень долгих и муторных недель) в их школе искусств объявили конкурс — собирали выездной оркестр с солирующей виолончелью, чтобы сыграть концерт Антонина Дворжака. И конечно, Сынмин желал попытать своё счастье в этой лотерее, где на барабане было три сектора: с его именем, с именем заклятого соперника и с револьвером. Последний вариант кажется наиболее привлекательным. Прошла всего пара недель индивидуальных репетиций, а Сынмин уже до гула в черепной коробке устал от этого давления. Нужно быть лучше других, лучше себя, лучше Джисока. Этого повёрнутого музыкального гения с улыбкой до ушей. Лучше-лучше-лучше. Скрипит на зубах выжженым песком. В их школе действительно нет кого-то из класса виолончели, кто был бы лучше Сынмина и Джисока. Только один берёт кровью, потом и слезами, а второй — врождённым чувством и самозабвенным окрылением. И это раздражает. Потому что Сынмин хочет быть лучшим хотя бы где-то, кроме самобичевания. Гоняя мысли о треклятом конкурсе в каше уставшего мозга, Сынмин идёт к рынку, раскинувшему свои заражённые артерии на целый квартал. Глаза выедают разноразмерные цветастые вывески, кричащие о самых дешёвых магнитофонах, самых новых дисках и самом вкусном пиве на разлив. Повсюду — самые-самые. И Сынмин, как самый обыкновенный и скучный человек, тоже хочет иметь эту приставку. Тем более что на эту громоздкую, неуклюжую, гортанно урчащую толстыми струнами виолончель он положил почти восемь лет своей жизни. Он, как отец в тюрьме, сидел в заточении в музыкальной школе, стёсывал пальцы, потрошил сердце и сублимировал одиночество в искусство. Однако никаких денег это не приносило — только новые витки одержимости идеей быть «лучше» для мамы, которая убивалась на двух работах. Сейчас всё выровнялось. Тёмная полоса, избережённая углём, перетекла в более серый цвет: мама получила повышение в пенсионном фонде, и денег прибавилось. А у Сынмина появился шанс доказать, что он не беспомощный мальчишка, просиживающий штаны в музыкалке. Но всё это так нелепо, так глупо и немощно, что хочется плакать вместе с небом, размозженным противной моросью. И пока Сынмин заглушает тревожные мысли завыванием плеера, ноги доводят его до огромного рынка с букетом из тысячи ароматов, звуков и людей. Отовсюду льются цепкие слоганы, нестерпимый визг рекламных мелодий, клич продавщиков и стрёкот жалобных голосков мелкотни. Сынмин уже научен жизнью отмахиваться от всей этой требухи, поэтому непреклонно шагает вдоль торговых рядов, покрепче сжимая ремешки чехла и следя за карманами брюк, в которых спрятаны тонкие купюры и ключи. Картошка и яйца находятся быстро и шуршат увесистым грузом в хлипком пакете. А где найти торт?.. Зрачки рассекаются на тысячи осколков от многоцветья вывесок, но ни один магазин не может предложить обыкновенного торта. Их либо и в помине нет, либо за них сдирают такие деньги, что Сынмин лучше об асфальт голову рассечёт, чем ради отца столько отдаст. Приходится плутать. Спина ноет от веса виолончели, а веки стёсываются об усиливающийся дождь. Капли надоедливо бьют по черепушке, тонкая рубашка мокнет, а кроссовки хлебают воду из луж. Даже до заткнутых музыкой ушей долетает шелест зарождающегося ливня, и Сынмин бежит к дальнему магазинчику с навесом у задней стены. А из-под него режет слух пьеса Глиэра для виолончели. Лавируя меж напоённых дождём асфальтовых дыр, Сынмин на бегу выдирает наушники, обрывая песню на полуслове, и прислушивается к чьей-то игре. Музыканта не видно из-за стен ларьков и самого магазинчика, но играет он определённо хорошо. Даже очень! Паузы чётко выверены, динамика звука танцует маятником, и сами струны заглушают всё разнопёрое многоголосье рынка. Сынмин мчится к навесу даже не ради поиска укрытия от дробящего кости ливня, а ради встречи с филигранным музыкантом. И в то волшебное мгновение, окутанное запыханным дыханием, прекрасной музыкой и эхом дождевых капель, когда Сынмин наконец видит лицо виолончелиста, на барабане оказывается сектор револьвер. Выстрелить себе в висок хочется нестерпимо. Потому что под жестяным навесом, зажимая в объятиях виолончель, сидит Джисок. Его заклятый соперник и несносная заноза в заднице с широкой насмешливой улыбкой. Сынмин оказывается лицом к лицу с ним и останавливается, вкопанный в бетон, как огородное пугало. А Джисоку хоть бы хны — самозабвенно музицирует, нежно гладит струны виолончели смычком и не замечает непрошенного слушателя. Перед его ногами не лежит распахнутый чехол с собранными копейками, как это обычно бывает. Кажется, что ему вообще нет дела до экономического кризиса, криминала на улицах, людских предательств и до людей в целом. Кажется, что Джисок — свободен. Сынмина корёжит. Он выпускает из потной ладони тяжёлый пакет с продуктами и перекрикивает визг ливня с музыкой наперебой: — Эй! Ты чего здесь сидишь? Нота обрывается на полутоне. Джисок со спокойствием удава замирает с изящно изогнутой рукой в воздухе и медленно разлепляет глаза. Словно пробуждается от прекрасного сна. — А, это ты, — отмечает без толики удивления. Поражённый вздох рвёт глотку. Сынмин негодует — разве Джисок мог хоть задней мыслью думать, что они встретятся здесь? Почему он такой спокойный? Правильно говорят — все гении повёрнутые. То, что Джисок — гений, неоспоримый факт. Только идиот не сможет заметить этого безумства, сквозящего в его отношениях с музыкой. Высшие оценки в музыкалке без всяких стараний, идеальные отчётные концерты, безошибочные ответы на сольфеджио… Джисок даже в театре выступал вместе со взрослым оркестром! — Я играю, — наконец отвечает он. Очевиднее не придумаешь. — Ты что-то хотел? Глаза у него — хрустальные шары. Блестящие, вместительные (влезет целая вселенная), изучающие. В таких можно прочесть судьбу. Или потеряться в лабиринте из обманчивых звёзд, влекущих в пустоты и провалы транскосмического измерения. — Мне от тебя ничего не нужно, — бурчит Сынмин. — Я в магазин пришёл. За тортом. Уточняет непонятно зачем. Как будто цену себе набивает, мол, не бежал как свихнувшийся, услышав отголоски виолончели. Джисок в своей привычной манере растягивает губы до снисходительной насмешки и переспрашивает. — За тортом? — бровь артистично дёргается. Не верит. Или измывается за просто так. — Я что, не могу есть торты? — с вызовом произносит Сынмин, хорохорясь, несмотря на промёрзшее в осеннем ветре тело. Джисок посмеивается и качает головой, отчего его дёшево крашенные в какой-то мутный ржавый цвет волосы трепещут. — Я думал, ты ешь девчачьи сердца, — почти серьёзно заявляет он. Сынмин закатывает глаза и раздражённо отбривает: — Заткнись. Специально издеваешься? Лукавство лучами блещет из зрачков Джисока, прожигая озоновые дыры в теле продрогшего Сынмина. Что-то властное, незримо покровительственное сквозит в голосе Джисока, кутающегося в шуршащую бирюзовую куртку. — Может, самую чуточку, — добродушно признаёт он и принимается бережно укладывать виолончель в затёртый чехол. Сынмин наблюдает за его плавными, размеренными движениями. Чехол такой огромный, а Джисок на фоне виолончели такой хилый, что кажется — он может жить в чехле, ютиться в кромешной темноте и вылезать из крошечного убежища, только чтобы промокнуть под сентябрьским дождём. — Что слушаешь? — вдруг спрашивает Джисок, кивая на топорщащийся из кармана плеер. — Я сбегу, если назовёшь что-то из шлягера. Вроде бы грозное предупреждение звучит очень соблазнительно — Сынмин не очень уж рад компании Джисока. Так и подмывает ляпнуть названия дурацких песен, гудящих из всех утюгов, но Сынмин слишком гордится своим музыкальным вкусом, чтобы наврать. Сынмин вообще не любит врать. По мелочи недоговорить или приукрасить — это одно. А вот на истинную ложь у него самая настоящая аллергия: чешутся руки, язык жжёт, а внутренности покрываются волдырями. — Вообще-то, я Кино люблю, — горделиво заявляет он. — Технологию, Пикник ещё. А попсу терпеть не могу! — Вот как, — Джисок снова строит очень важную мину и выглядит смехотворно. — А мне больше западные нравятся: Radiohead, Nine Inch Nails, Nirvana. Знаешь таких? Он даже не старается правильно проговаривать английские названия, но в голосе сквозит неприкрытое обожание. Сынмин кивает, мол, слышал, и уже хочет высказать своё чрезвычайно авторитетное мнение о музыке, как его прерывает скрип двери магазинчика и чужой оклик: — Джисок, ты там долго мокнуть собираешься? Косой проём открытой двери являет миру внутренности мелкого продуктового и крепкого парня в очках с десятком проколов: в ушах, в носу, в губах красуются металлические кольца. Загорелые рабочие руки скрещены на широкой груди, закованной в объёмную цветастую кофту. Но Сынмина удивляет вовсе не это — дыхание спирает лишь потому, что это лицо он постоянно видит на доске почёта в музыкалке. — Гониль?.. — вырывается с блаженным придыханием. Встретить Ку Гониля, лучшего выпускника по классу гитары за последнюю декаду, в таком задрипанном захолустье — что-то запредельное. И его раскосые глаза из-за стёкол прямоугольных очков так простодушно и по-доброму смотрят в ответ на восторженный до сияния взгляд, что сердце заходится в бешеном стуке. — О, я тебя видел, — Гониль широко улыбается, и прокол в его нижней губе грозится прорвать плоть. — Ты из нашей музыкалки, да? Виолончель? Сынмин тут же кивает болванчиком, про себя неистово повизгивая. Сам Гониль его помнит! Он закончил обучение два года назад, но отчётливо въелся в память Сынмину, который на всех отчётных концертах жадно вслушивался в каждую ноту, резво отскакивающую от шестиструнья гитары. — Ага, мой злейший друг и лучший соперник, — ухмыляется Джисок, и Сынмин бы обязательно съязвил в ответ, если бы не был так ошарашен встречей со звездой музыкалки. Хотя сейчас Гониль абсолютно не выглядит как лучший ученик школы искусств, прилежный паинька и гордость учителей. Сейчас Гониль вообще не похож на свою старую фотографию, прилипшую к пузырящемуся пластику стенда на первом этаже — слишком уж он… фриковатый. Проколы, яркие обноски и неприкрытая взрослость. В свои девятнадцать Гониль как будто перенёс апокалипсис на широких плечах. — Ты в магаз или от дождя спрятаться? — непринуждённо спрашивает он. Сынмин до сих пор не до конца верит, что этот хрипловатый, нерасторопный голос обращается к нему, и заторможенно блеет: — В магазин. А ты… вы… Путаясь в словах, мыслях и рамках дозволенности, Сынмин краснеет и мечтает поскорее убежать отсюда, чтобы не опозориться. — Можно на ты, не бойся, — добродушная усмешка щекочет губы. — Ты… ну, работаешь здесь? — с заминкой проговаривает Сынмин, проходя через сотканную из фиолетовых бусин шторку в недра магазинчика. Это пространство относительно. Эклектично. Магазин похож на захламлённую коробку, где рис соседствует с длинными свечами, а стиральные порошки — с фруктовым льдом и благовониями. Стены сжимают сознание, низкий потолок давит на макушку, а полки ютят всякую всячину бок о бок, потому что не хватает места разграничить бытовое и потустороннее. Кое-где блестят залысины — сахар, овощи, шоколадки и газировка раскуплены. Сынмин осматривается, горбя плечи, и старается не задеть виолончелью бутыльки с бытовой химией, смердящей даже через пластмассовые упаковки. Заодно с ними могут разбиться в щепки мелкие деревянные идолы. Чьи — непонятно. Но ничем христианским здесь даже не пахнет. — Ага, старший продавец, — Гониль заходит за прилавок, разрубающий утробу миниатюрного магазинчика надвое. — Не то чтобы здесь были другие… Но любая работа хороша, пока она приносит деньги. Он неловко усмехается, потирает загоревшую до ядрёной смуглости шею и бегло оглядывает еле уживающееся друг с другом хозяйство из гнилых фруктов, аляпистых ожерелий, пачек с крупами и искусственных декоративных цветов-замухрышек. Сынмин в ответ ещё более неловко давит смешок, пытаясь унять тремор в руках — то ли от восхищения, то ли от холода. Последнее, конечно, не ускользает от внимания вездесущего Джисока, приткнувшего свою драгоценную виолончель в углу с дешманским кошачьим кормом. Ассортимент тут чумовой. Учитывая мешочки с травами на верхней полке — вполне в прямом смысле. — Чего ты трясёшься? Гониль настолько пугающе выглядит? Тот закатывает глаза, бликуя стёклами очков в тусклом отсвете гудящей лампы. — Он не… я… нет! — несвязно выпаливает Сынмин. Проглотив ком стыда, решает всё же объясниться. — Я просто не ожидал, что такой классный гитарист может работать здесь. Здесь — это не магазинчик, не рынок вовсе. Здесь — это полуобнажённая бедность. — Я думал, ты давно уехал в столицу, в консерваторию, — с необъяснимой грустью отмечает Сынмин, блуждая смущённым взором по мелкому холодильнику с прозрачным стеклом. Внутри стоит последний торт. Гадко-кремовый, химозно-розовый, наверняка картонный на вкус. То что надо. — Это ты загнул, конечно, — мотает головой Гониль, посмеиваясь без капли издёвки. — Я даже не пытался никуда уехать. Или здесь поступить. — Почему? — Сынмин восклицает более порывисто, чем ожидает, и тут же прячет взор в пустой полке из-под жвачек. Гониль с Джисоком переглядываются. Кажется, они связаны крепкой нитью доверия, и Сынмин, признаться честно, завидует. Они хотя бы есть друг у друга. А у Сынмина — только ненависть ко всему миру. — На это есть свои причины, — уклончиво тянет Гониль. — Так что, купишь чего-нибудь? Сынмин указывает на торт и краем глаза ловит ухмылку Джисока. Тот, свойски привалившись к прилавку, барабанит по столешнице, теребит всякие безделушки и шуршит вырвиглазной бирюзой куртки. Его словно слишком много для такого маленького пространства — вот-вот атомы воздуха рванут, как от динамита. — Нечасто люди торты покупают в наше время, — вворачивает Джисок, вперившись стеклянными глазищами прямиком в Сынмина. — Какой повод? Тот молчит с минуту, следя за отработанными и слегка небрежными движениями Гониля, а после выдыхает устало: — Грустный. — Разве торты покупают по грустным поводам? — Представь себе. Сынмин расплачивается слегка мятыми купюрами, не без удовольствия отмечая, что смог сэкономить больше, чем рассчитывал. Всё-таки привычка считать каждую копейку у него сохраняется по сей день, хоть острой бедности они с мамой не испытывают уже как пару лет. Они с мамой — и отец. Два плюс один. Такая себе акция. — И что же у тебя случилось? — всё лезет в душу Джисок, наклоняясь ближе и обдавая виноградным дыханием. Помявшись для приличия, Сынмин всё же выливает свои переживания в двух словах: — Отец вернулся. Он испытывает острую необходимость скинуть часть своей неподъёмной ноши. Даже если её втопчут в грязь и забудут через секунду. Даже если это будут фриковатый продавец и гений виолончели. — Откуда? — деликатно, но с нескрываемым интересом спрашивает Гониль. Действительно, а ведь вариантов целое множество. Командировка, запой, беспечное гуляние за хлебом, санаторий, больница… Просто Сынмин настолько сросся со своим клеймом сына преступника, что уже не мыслит себя без него. Неужели для кого-то он обыкновенный подросток с плеером и прыщами? — Из тюрьмы, — кисло признаётся, подхватывая торт за режущие пальцы белые ленты. Все звуки в магазинчике тут же вымирают. Даже лампа и холодильник гудят воровато, чтобы не нарушить неловкое молчание, вязнущее в перепонках. Елозит. Где-то внутри, меж сухожилий. Гаденько и назойливо. — Ну, я пойду. Спасибо, — скашливает слова Сынмин и уныло смотрит на ливень за распахнутой дверью и струящейся блёстками бусин занавеской. Дождь не соизволит прекратиться до позднего вечера, так что переждать его в магазинчике, утонув в собственной несуразности, не получится. Горько вздохнув, Сынмин уже делает первый шаг к порогу, как его окликает звонкий голос: — Погоди! За спиной рождается шелестящее копошение. Сынмин оборачивается, и Джисок протягивает ему свою бирюзовую куртку, оставаясь в тонкой растянутой футболке, изгрызенной выцветшими пятнами. — Надень, она хоть немного поможет. Эта своего рода забота ощущается чужеродно. Они даже не общались толком никогда, а тут — на тебе, куртка. И Джисок держит её с таким настойчивым выражением лица, что кажется — при отказе впихнёт силой. Поэтому Сынмин поражённо принимает её, попеременно отнекиваясь (скорее для блезиру). — Да ладно, не стоило, я бы и сам… А ты как домой пойдёшь? Курьёзность щиплет за нос. Джисок смотрит прямо в лицо, а потом отмахивается так запросто: — За это не беспокойся, мне не нужно домой. Сынмин вскидывает брови и переводит взгляд с Джисока на Гониля и обратно, дожидаясь внятного объяснения. Однако они молчаливо смотрят в ответ, и ситуация перерастает во что-то сюрреалистическое. Гониль, чтобы скрыться от пытливого взора, даже ныряет за прилавок и чем-то там шуршит. — Как это? — всё же озвучивает Сынмин. — Вот так это: мой дом — повсюду. Ладно, давай, иди уже, — Джисок нагло разворачивает его и пихает в сторону двери. Гостеприимство на высшем уровне. — Странный ты, — напоследок роняет Сынмин, а после кутается в одолженную ветровку, натягивает капюшон и прощается. Джисок с Гонилем что-то говорят вразнобой, но их голоса смешиваются в отдалённый гул из-за симфонии ливня и музыки, пережёванной плеером. Так Сынмин и идёт — вымокший даже в джисоковой куртке до нитки, с виолончелью, как с панцирем, на спине, с картошкой, яйцами и химозным розовым тортом. И вроде бы всё не так, всё не то — но Сынмин впервые не чувствует к этому ненависти.