
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Повседневность
Психология
Романтика
AU
Hurt/Comfort
Ангст
Нецензурная лексика
Отклонения от канона
Слоуберн
Отношения втайне
ООС
Сложные отношения
Студенты
Упоминания наркотиков
Насилие
Учебные заведения
Нездоровые отношения
Психологические травмы
Современность
Повествование от нескольких лиц
Спорт
Темы ментального здоровья
Лакросс
Описание
Томас поступает в университет, где действует правило «не встречайся ни с кем, кто учится вместе с тобой». И кажется, что правило довольно простое — пережить несколько лет учёбы, но не для Томаса, который любит искать приключения.
Не в тот момент, когда на горизонте маячит тот, кто в последствии окажется личной погибелью.
Не в том месте, где старшекурсники правят твоей свободой.
Примечания
Полная версия обложки:
https://sun9-85.userapi.com/impf/c849324/v849324957/1d4378/DvoZftIEWtM.jpg?size=1474x1883&quality=96&sign=a2b43b4381220c0743b07735598dc3f8&type=album
♪Trevor Daniel
♪Chase Atlantic
♪Ryster
♪Rhody
♪Travis Scott
♪Post Malone
Посвящение
Своей лени, что пыталась прижать меня к кровати своими липкими лапами. Всем тем, кого цепляет моё творчество; своей любимой соавторке Ксю, которая всегда помогает и поддерживает меня. А также самому лучшему другу, который одним своим появлением вдохновил меня не останавливаться ♡
73
11 августа 2024, 06:31
Сегодняшний день для всех студентов университета расцвёл в восемь. Просмотры первокурсников окончены, значит нужно собрать все свои потерявшие актуальность вывески, пристроенные между стенкой и дальним шкафом, и унести прочь. Для студентов постарше приходит время оформлять собственные проекты, готовить аудиторию к приходу комиссии. Безумственное столпотворение превращает вестибюль в сумятицу из озадаченных и взволнованных движений. Словно крылатые птицы, старшекурсники сбились в один большой тучный ком, всматриваясь в обновлённое расписание не то с горечью, не то с потрясением.
— Двадцать девятое число? Да это ведь через два дня!
Томас появляется на пороге весь взъерошенный, охваченный уличным беспризорным ветром и царившей здесь колобродицей. Он игнорирует грубые вопросы старшекурсников, брошенных скорее в пустоту, чем кому-либо адресованные. Краем глаза он замечает Терезу и её одногруппниц у информативного стенда. Его шаг заметно ускоряется. Отбросить прочь пустые диалоги, незаметно прошмыгнуть в нужную аудиторию и забрать свои вещи. Этого плана Томас придерживается, и сбиваться с курса не намерен.
Он стал свидетелем сегодняшнего пробуждения общежития, наполняющегося голосами, пощёчинами шлёпанцев о паркет, бурлящими взрывами воды из крана и шумом кофемолки. Всё возрождалось постепенно, привычно размеренно, создавая ощущение неясной правильности. Тихое, розовато-золотистое утро встретило Томаса раньше остальных на два часа. Ворочаясь в постели веретеном в надежде заставить веки остаться сомкнутыми, он скрипел зубами от раздражения, характеризующегося мелкой дрожью по всему телу. Он потерял всякое желание пытаться заставить свой организм проспать дольше, чем три часа.
Томас уставился в потолок, когда наконец отвёл взгляд от циферблата, бесстрастно знаменующего пять сорок три утра. Тишина, поглотившая пространство, отозвалась звоном в ушах. Томас поморщился, а затем огляделся. Оценивающим взглядом он осмотрел спину Фрайпана, выглядывающую из-под простыни. Вторая кровать оказалась пуста, впрочем, как и всю последнюю неделю, невзирая на то, что движение около неё всё-таки было. На спинке стула материализовались несколько футболок и другого цвета джинсы, не те, что висели прежде. Краски и кисти пропали, равно как и планшет с плотно натянутой на него бумагой. Пантомима, разыгранная лишь вещами. Ничего одушевлённого вокруг нет. В своей груди Томас нащупал что-то обугленное и сухое, то, что уступило место сердцу.
В общежитие он прибывает после обеда, измотанный очередной нелюбимой поездкой на автобусе. Увесистая чёрная папка отправляется в угол вместе с макетом, не пожелавшим быть на одной стороне с Томасом, подставившим его так трагично и безропотно, что теперь он видеть его не хочет. Полученная тройка по макетированию — за этим мелким событием продолжает тянуться цепочка остальных, уже более масштабных и вредоносных: провал по одному из главных предметов, лишение стипендии, дальнейшее платное обучение. Томас с самого своего поступления знал, что не сможет доучиться, если не удержится на бюджетном месте. У его семьи нет средств на то, чтобы «поощрять его нежелание учиться и полную неспособность сделать хоть что-то хорошо». Очень точно и меркантильно вырезанная цитата матери зарылась ему в уши и всё это время жалобно гудела. Сейчас она ворвалась на передовую. Томас понятия не имеет, что ему теперь делать.
Первый гнетущий звонок от матери он получил в автобусе, зажатый между грязным стеклом и сумкой незнакомой женщины, такой громоздкой, что ему не верилось, что на плече можно этот немыслимый груз нести. После третьего настойчивого звонка он злостно сцепил зубы, подчёркнуто демонстрируя безразличие к раздражённым взглядам других пассажиров. Его тоже донимало жужжание, гремящее на весь автобус, но ни пошевелиться, ни вздохнуть он не мог. Ему не пришлось гадать, кто может так нагло и безостановочно названивать. В одно мгновение ему стало тошно, а потом всё негодование от тесноты вокруг и волнующее ощущение укачивания перебрались на дальний план его беспокойств.
Захлопнув за собой дверь, Томас направляет всё своё беснующееся раздражение в это движение, и звук гремит на весь этаж, отскакивая от стен. Нескончаемый гул из коридора сегодня действует на нервы, хотя в другое время успешно игнорировался. За этот год Томас привык к беспорядку, весьма плавно влился в общажный процесс, в балаган яркий и занимательный, хотя чаще невыносимый и грузный. Зловещие перешёптывания, растянутые по всему периметру коридора, сотрясали стены весь год. Пускай соседи и старались быть тихими, всегда это получалось у них неумело, словно на самом деле все они хотели одного: чтобы их услышали. Томас уверен, что все их потуги в сокрытие были сфабрикованы, а вежливое разоблачение любой информации — намеренным.
Знакомые бурления кофеварки и истерящего на плите чайника, бесконечный звук открывающейся двери холодильника и незнакомые возгласы с просьбой эту дверь закрывать. Привычные, многолюдные похождения всегда прикрываются ночью, прячутся за низким иссиня-чёрным небом. Они пытаются затеряться в мигающих на небосводе звёздах, заглядывающих в окна с упрёком и порицанием. Томас мог бы смотреть на это действо с таким же осуждением, потому что всё это мешает спать, вот только сам он чаще всего этими же ночами и бодрствует.
Он игнорирует, наверное, сотый звонок от матери, упав на кровать спиной вниз и распластав конечности на одеяле, как препарированная морская звезда. Долго борется со своим прочно засевшим в груди нежеланием никогда больше не брать трубку. Переехать на север, в самый безлюдный и дальний уголок страны. Осесть в деревянном домике, закрыть все ставни на засов. И больше не светить тому миру, ничем, никогда.
На десятом звонке Томасу кажется, что он скоро сойдёт с ума. С плотно сжатой челюстью ему удаётся дождаться окончания телефонной истерики. Ему приходит в голову позвонить Кейтлин, чтобы хоть таким образом разузнать, что всё-таки случилось. Может, дело вовсе не в его убийственном провале?
Он усаживается в кровати с несвойственно прямой осанкой, впившись пальцами в подрагивающее колено. Беспокойство, ворвавшееся и усевшееся на шею тяжёлым грузом, стирает границу между собой и подселившейся с самого утра озлобленностью. Томас слишком поздно понимает, что в таком состоянии не следует пытаться с кем-то разговаривать. Ему страшно не хочется срываться на Кейтлин.
Каким-то образом услышав его невысказанные вслух желания, она не берёт трубку, но почему-то исполнение желания не удовлетворяет набухающий внутри тела ком, сотканный из злобы и мучительного ожидания. А ещё вины и усталости, но те сейчас являются лишь глубокими тонкими нитями, пронизывающими самую середину, но скрытыми от глаз главенствующей над всем этим оболочки.
Ярость надвигается на Томаса, как лавина. Ему едва удаётся сдержать себя, чтобы не разнести свою полку, которая вообще-то не его, а собственность университета. Зайдясь в немом иступленном приступе, он позволяет себе швырнуть телефон в противоположную сторону. Поступок очень быстро обретает облик опрометчивый, потому что своим точным движением (как же иногда натренированная лакроссом меткость неуместна) Томас попадает углом телефона в гриф гитары, покоящейся у стены. Новая, никем прежде не тронутая, теперь она лежит лицевой стороной упёртая в пол, опрокинутая. Все поразительные ругательства собираются у самого рта. Они не находят выхода. Томас лишь шумно глотает воздух, распахнув ужаленные паникой глаза.
С места двинуться он решается не сразу. Осторожно, приближаясь к эпицентру погрома нерешительно и тихо, Томас молится, чтобы гитара осталась цела. Он чудом не наступает кроссовком на экран телефона, выбросив все знания о его существовании за забор собственной памяти. Присев на корточки, он онемевшими пальцами тянется к основанию грифа. Ему страшно-противно касаться этого предмета, словно не повреждения на лицевой стороне увидит, а замешенное в мясо лицо бездыханного человека.
Пальцы наконец цепляются за плотное дерево. Томас подозревал, что от резкого напряжения, обрушившегося на струны, какая-то из них может разойтись, не выдержав напора. Он и не думал, что их окажется три. Весь он с головы до пят покрывается инеем, жёсткой изморозью, из-за которой распыляется дрожь, обхватив его по самые локти.
— Боже мой. Боже, — Томас, растерявшись, поскальзывается и едва не падает пятой точкой на пол.
Он протирает ладони о ткань джинсов, словно те вообще могут быть мокрыми, когда весь он пробит дрожью. Не в силах соображать, Томас начинает ходить из стороны в сторону, наматывая круги, не зная, куда деть свою панику, бестолковую и одинокую, забравшуюся так далеко, под потолок, что пальцами не достать. Где-то дальше, чем эта комната, хранится понимание, что у него есть время всё исправить, но сейчас в голову рывком врезался ужас, как обезумевший от гнева буйвол. Ему не на что купить новые струны, он не знает, к кому обратиться, чтобы струны сплавить и настроить, если такое вообще возможно. Томас просиживает целый час, маяча между ужасом и смятением. Когда до его мозга добирается злость, его внезапно осеняет, что с этим можно сделать, хотя бы попытаться.
Томас обращается с гитарой как с крошечным ребёнком: бережно поднимает с пола, укладывает в чехол (почему бы хозяину не хранить эту гитару в чехле остаётся загадкой). Он неуверенно и дёргано преодолевает расстояние от своей комнаты до комнаты Терезы, минуя два этажа. Она не гитаристка, но ему вдруг ужасно захотелось верить, что раз у неё полно знакомых с разных курсов, кто-нибудь да разбирается в музыкальных инструментах. Тереза просит подождать за дверью, и Томас остаётся во власти шумливого коридора. Совсем скоро счёт времени сбивается и стирается. Укутавшись в своё беззвучно дребезжащее отчаяние, он не отрывает взгляда от гитары, осознавая, что это, возможно, единственное, что у него осталось от Ньюта.
Неожиданно изящный кусок тёмного дерева оборачивается повсеместным присутствием призрака, становится отражением Ньюта. Такое же хрупкое и незаменимое, с мрачным видом и грустными впалыми глазами по центру. Оно будоражит каждый нерв, действует на играющих истомно, магнетически, звучит тайно и тяжело, гораздо тяжелее привычного. Томас всегда боялся такое непрочное сломать. Одним движением руки, случайно брошенным злостным словом. Во втором случае в ход пошёл посторонний предмет. В первом же Томас справился сам, практически ничего не сделав. Он просто появился, молча прошёл мимо. А потом всё завертелось, понеслось обрывисто и скачуще, и в конце на скорости врезалось в Ньюта. Томас не сумел ничего из этого сохранить.
Спустя, кажется, вечность, Тереза позволяет Томасу войти. Ответ на проблему и просьбу Томаса тут же материализуется, и уже через десять минут он вместе с Терезой топчется на пороге слабо знакомого ему четверокурсника. Возможно, он с очередного фантомного курса философии, может, лингвист. Томас, конечно, наблюдает за студенческой жизнью, но лишь за одной из её частей.
Тереза заверяет, что через сутки пропавшую из его рук гитару вернут новенькой, что волноваться ни о чём не стоит. Томас пребывает всё в тех же чужих дверях, благодарный и растерянный, только теперь без привычного веса в руках, не в силах объяснить себе, что за гнетущее, необъяснимое чувство потери глубоко врезалось меж рёбер. Это был лишь ничего не значащий кусок дерева. Почему же он так за него зацепился?
Ему приходится переставлять ногами быстрее желаемого, чтобы не встрять в пробку, собранную из всполошенных фигур, явно не намеренных отступать от первоначального плана заполнить собою всё пространство коридора. Неожиданно дверь, разделяющая его от наплывших существ, обозначается любимым приобретением из всей комнаты. Томас бесцельно бродит между знакомыми кроватями, затем возвращается обратно к столу. Мысли, точно мелкие звери, распрыгались по веткам далёких друг от друга деревьев. В голове ничего не остаётся, кроме назойливого, морозного ветра, посвистывающего между ушами.
Пребывая между явью и пустым пространством в своей груди, он усаживается на кровать. Устремляет взгляд в потолок, затем переводит его на выдвижной ящик, блеклый, совсем не бросающийся в глаза. Если он сделает шаг по направлению к нему, то снова не сможет остановиться. Всё пойдёт по привычному сценарию; назойливое окончание назойливого дня, такое же колючее и кровавое. Томас пообещал, что больше к лезвию не притронется. Не осознавая, кому эти обещания адресованы, он всё равно пообещал.
То есть конечно, конечно они были для Ньюта, только не в слух и не высказаны лично. Только вряд ли Ньюту теперь есть дело до того, чем он, Томас, себя губит. Но исполненный глупой, детской надежды, он всё равно надеется, что, узнай тот об этом, точно был бы против.
Идея взаимодействия с тем, что лежит в ящике, остаётся запертой в ящике, и теперь ему только и остаётся, что швырять взгляды во все стороны, лишь бы не ловить ими то пустое пространство около кровати Ньюта. Там, где умещалась гитара, безоговорочно укоренившая за собой место. Без неё в комнате стало настороженно, будто она внезапно раздулась на несколько километров, унесла с собой чувства узнавания и привычки. Томасу приходится поморгать подольше, чтобы болезненное, невыносимое ощущение утекло из его глаз. То, что ему пришлось отдать в ремонт. Это бездушное изделие вернут на место уже завтра. Но кто же вернёт ему Ньюта?
Долгий, липкий путь обратно до общежития остаётся незамеченным и твёрдо выстоянным. Томас не может знать наверняка, где застрял Ньют, но осмеливается предположить, что аудитория, предоставленная художникам для рисунка и живописи, окажется в такой час весьма заполненной. По пути в класс, мчась по коридору с живой, проснувшейся решимостью, Томас вдруг понимает, что ни разу и не был ни в той части здания, где обычно рисует и пишет Ньют, ни в самой аудитории. Из-за того, что целостная постройка поделена на два корпуса, в перерывах между занятиями студенты обоих университетов видятся лишь в столовой, и реже — в коридорах, только если назначена общая пара или если нужный кабинет каким-то образом оказывается на другом конце здания.
Трепет, возникший у Томаса в груди, за мгновение обвивает его голову. Затуманенный и взволнованный, он бестолково пялится на нужную ему дверь дольше положенного, намного дольше положенного. Непойми откуда взявшаяся смелость рвёт его изнутри, помогая двигаться, бросаться в омут сомнительный и ненадёжный. Каков шанс того, что Ньют не выгонит его оттуда? Да, впрочем, никакого. Но терять ему больше нечего. Томас, мотнув головой в неназванном отрицании, стучит в дверь два раза. Ловит неспешное бормотание одного из живописцев, принимает это за утвердительный ответ.
Дверь со скрипом отворяется, в проёме показывается бледное пятно в форме лица. Не сумев совладать со своим любопытством, Томас вытягивает шею, осматриваясь. Почему-то ему даже в голову не приходило, что художники могут работать во внеурочное время, каждый в своё удовольствие. Он кисло морщится, когда в нос ударяют запахи растворителя и масла.
— Вы кого-то ищете? — после затянувшегося молчания, один из живописцев отрывается от своего мольберта, уставившись на Томаса со смесью недоумения и вежливости.
«Либо самый здесь приземлённый, либо староста группы», — думает Томас про себя. На всём потоке именно живописцы никогда не отличались доброжелательностью и интересом в сторону студенческой жизни. Они держатся обособлено и молчаливо, предпочитая рисовать пейзажи в своей голове, нежели отвечать на вопросы приставучих однокурсников, нахлебавшихся пива. Томас отчасти их понимает.
— Да, я могу войти? Не помешаю? — Томас знает, что уже помешал, но он не может ждать дольше. Всё его терпение сосредоточилось в том моменте, где он ждал призыва Терезы. Теперь оно исчерпано, и Томас не планирует его наполнять.
— Валяй, только ненадолго, — махнув рукой в пригласительном жесте, живописец вновь утыкается носом в мольберт.
Томас согласно кивает, предпочитая сделать вид, что этот взмах не был сопровождён несносной надменностью. Не обратив внимание в сторону недовольных лиц, окруживших его со всех сторон, стоило ему пройти дальше по аудитории, он принимается искать место, где обосновался Ньют. Чувства стыда и страха захлестывают его в тот же миг, как их глаза сталкиваются. Неожиданно и больно. Томас почему-то рассчитывал, что Ньют его не заметит, а значит не взглянет в его сторону. На знакомом лице на мгновение отражается тень узнавания, но уже спустя мгновение Ньют делается мрачным и теперь глядит на Томаса с отсутствующим выражением.
Томас стойко выдерживает своё уязвимое положение и шагает вперёд, к грязному мольберту, самому заляпанному в этой аудитории. Ньют нарочито пристально всматривается в свои труды, а когда Томас подходит едва ли не вплотную к мольберту, удивлённо косится в его сторону, словно до самого конца не верил, что тот окажется рядом.
— Мы можем поговорить? — еле слышно интересуется Томас, переминаясь с ноги на ногу.
Ньют бросает беглый взгляд на его фигуру, поставленную вопросительным знаком: спина и плечи стремятся вниз, вслед за головой, тогда как ноги остаются прямыми. Как бы Томас ни хотел казаться не маленьким среди этих мольбертов и своей вины, ему этого не удалось.
— Нет, спасибо, — ровным голосом отзывается Ньют, таким сухим тоном, что, кажется, краски на холсте светлеют на два тона.
— Ньют, ну пожалуйста, — крепко ухватившись за мольберт неосторожными пальцами, Томас неосознанно наклоняется к Ньюту, разом забыв обо всём и обо всех. Ему нужно всего лишь пара минут наедине и несколько собственных слов, что повисли на языке, как измученные висельники.
— Ты мне мольберт шатаешь, — вскинув бровь, сурово бормочет Ньют, — И нам не о чем разговаривать, Томас. Уйди, — едва заметно бросив осторожный взгляд на одногруппников, сидящих рядом, он вновь устремляет своё острое лицо к мольберту. Морщина, образовавшаяся меж его бровей, делает его менее юным и ещё более озадаченным.
— Я не уйду отсюда, пока мы не поговорим, — настойчивость Томасу всегда была другом, но никак не в моменты провинностей. Он мог бы перестать пытаться из-за страха показаться нахальным и бессовестным, но сегодня что-то в его голове щёлкнуло, прокрутилось и поплыло в обратном направлении. Этот инцидент с гитарой. Томас не сможет с этим жить, не попытавшись ничего исправить, — Всего на пару минут.
— Да хоть на одно гадкое эхо, — процеживает Ньют не своим голосом, обратившись к Томасу лицом. Слова, облачённые в яд, слетают с его губ неосторожно и сердито, — Я не хочу ничего слышать. Наслушался, — кажется, он говорил уже что-то подобное раньше.
Томас на какое-то время умолкает, разобранный на части, до тошноты виноватый. Внутри ведутся споры и дебаты. Одна его часть просится уйти, лишь бы не делать Ньюту ещё хуже, другая же наседает и уговаривает остаться, пытаться больше. Всё разливается, втекает одно в другое. Получается остывшее болото. Томас борется с острым желанием вырвать свою обувь из этой вязкой лужи, отступить на несколько шагов, чтобы не мочить ноги.
— Позволь мне всё исправить, — совершенно позабыв об условии приватности, Томас просит во весь голос, не переходя на шёпот.
Заинтересованных ушей становится больше, кто-то даже выходит из привычной буквы S и выпрямляется. Ньют замирает с кистью в своей неподвижной руке, словно высеченной из камня. В одно мгновение лицо его грубеет, и все живописные краски с глаз и щёк омрачаются, становятся неестественными и затвердевшими.
То, с каким резким звуком он поднимается со стула и бросает кисть в сторону, пугает поголовно всех. Томасу приходится отступить в сторону, чтобы Ньют не оттоптал ему ноги, ринувшись к выходу. Часть осуждающих физиономий перемешивается с остальной, вопросительно-заинтригованной, будто кого-то из них это касается. Оскалившись в немом приступе раздражения, Томас закрывает глаза, позволяя себе сделать пару глубоких выдохов, а затем бросается прочь. Он ловит его в коридоре, всего обданного жаром, пылающим гневом.
— Ньют, постой, — пальцы всё промахиваются и промахиваются, едва касаясь ткани кофты Ньюта.
Томас вынужден ускорить шаг, чтобы поспеть за испаряющимся силуэтом. Приходится изворачиваться и тормозить, иначе поток студентов снесёт с ног. Дыхание сбивается и становится похожим на неумелые попытки юного композитора взять аккорды. Где-то в середине сердца саднит рана, расходясь и оставляя липкую кровь по краевой. Ньют бросил свою работу, не закрыл краски, отшвырнул любимую кисть в сторону (Томас её хорошо запомнил. Она из коллекции Ньюта самая светлая, с покусанным наконечником и неровным ворсом, упрямо стремящимся влево). Он в одно мгновение позабыл обо всём этом, лишь бы не видеть его. Насколько же сильно он ему противен? Томас делает глубокий вдох, чтобы дать слезам удержаться в укрытии.
— Пожалуйста, Ньют! Да постой ты, — не выдержав, возбуждённо и на выдохе произносит Томас.
Ему удаётся поймать убегающего Ньюта за плечо. Развернув его к себе, он впивается в его острые плечи с подавляющей силой.
— Всего один разговор, я тебя прошу.
— Ты не понимаешь, когда тебе говорят «нет»? — иступлено ввозрившись Томасу в лицо, Ньют злобно моргает.
Решимость в глазах Томаса заслоняется досадой. Он ослабляет хватку, оставшуюся на плечах Ньюта бесстрастным принуждением. Он вовсе не хотел, чтобы его считали бесчувственным.
— Понимаю, но…
— Без «но», — очередные попытки объясниться Ньют тут же пресекает.
— Ты можешь меня… выслушать, — с усилием заканчивает Томас, подавляя откуда не пойми взявшуюся злость.
Едва уловимая усмешка проскальзывает на сухих губах Ньюта.
— Не могу. Я, блять, не хочу, — запальчиво отвечает Ньют, приоткрыв рот от поглотившего его гнева. Этот гнев, растянувшись, виснет на его плечах вместе с пальцами Томаса, оставляет фантомные следы на шее. Ему явно стоит больших усилий не дать Томасу по лицу, — Ты вообще осознаёшь, что кричишь чуть ли не на весь коридор? — его угрюмое лицо вдруг озаряется чем-то похожим на воодушевление.
— Да мне плевать, — с жаром откликается Томас, моргнув пару раз, словно проверяя собственные слова на лживость.
— А что же случилось с тем правилом? — одним резким движением в сторону Ньют высвобождается из вялой хватки Томаса. Скрестив руки на груди, он утыкается взглядом тому в глаза, отмечая там уязвимость и вину. Это бесит ещё больше, — Не боишься, что поймают, а, Томми?
Томас делает шаг назад, ясно осознавая, что слова Ньюта, так ловко пойманные и с умом выстроенные в ряд, не что иное, как упрёк. Слабая пощёчина, справедливая, и всё равно болезненная, ощутимо грузная. Томасу хочется растереть кожу на месте удара. Невольные взгляды со всех сторон подтверждают опасения, что да, все смотрят. Идут мимо, но вслушиваются и с интересом наблюдают, повернув головы под опасным углом. Вот какого это — обзавестись вниманием, стать объектом чьих-то злостных сплетен. А и чёрт с ним.
— Нет, я не боюсь, — твёрдым голосом произносит Томас.
Его признание выходит преувеличенно воинственным, сдавленным чувством вины, прохрипевшем между словами гулким отчаянием. Он осознаёт себя бесчестным, знает, что не достоин такими словами разбрасываться. Но он не может отступить, и не хочет делаться тише, ведь в тайне мечтает доказать ему, что готов драться и бороться, что то правило больше его не пленит.
Ньют, к неясному удивлению Томаса, как-то непривычно на него смотрит, с неудовлетворительной оценкой, противно-жалостливо. Рана в груди Томаса делается больше.
— К чему мне твоя храбрость? — выдаёт Ньют, устало и без эмоций. Его выражение лица, и этот лишённый всего голос — всё это друг другу не подходит, — Уже поздно. Ты струсил раньше, чем подарил мне своё благородство. Мне больше этого не нужно. Оставь себе.
Томас никак не возражает в ответ. Извержение вулкана, образовавшееся в его груди, в мгновение угасло. Отделявший их друг от друга метр обращается в немыслимые дали, бесконечным временем ожидания своего рейса, который больше не появится на табло, не будет оглашён цифровым информатором. Всё так и застынет, останется ничем, и продолжит быть им. Абсолютно точное, лишённое веса ничто.
Где-то вдали, этажом ниже, принимается разыгрываться едва уловимая музыкальная композиция на умело настроенном пианино. Мельтешившая толпа, обвивавшая их силуэты минутами раннее, испарилась. Зрители, что растворились в тенях, едва дождавшись финала, предвиденного и в какой-то мере трагичного. Очередная пьеса, очередной неудачный финал.
Опустив руки по швам, Томас не двигается с места. Поросший пылью и отвращением, исходящим от широких стен-сплетниц, от затёртого чужими ботинками паркета и каждой скульптуры, растащенной по углам всего этажа. Он знает: все они на него смотрят. И желают, тянутся к нему, чтобы задушить его в углистых тенях своего разочарования. Чтобы дать ему погаснуть.
***
Очередной рассвет встречает его в поле, въевшийся своим постоянством в его кости и мышцы, являясь до тошноты блеклым и одиноким. Ещё час, и солнце станет высоким и злым, прожигающим макушку и шейные позвонки. Кусачие концы травы раздражают голую кожу щиколоток, остальная её часть, накренившись сильно вбок и наспех затоптанная, шелестит под ногами. Галли щурится от яркого света, восстающего сладостно-медленно, практически неохотно. Снова раннее утро, снова неразличимый пейзаж впереди — сплошь зелень и насекомые, — снова тишина, мёртвая и тоскливая, что почти зловещая. Бесцельные хождения оборвутся совсем скоро, станут финалом его пропажи, завершат его беспамятства и холод. Он решает посетить рабочее место в первую очередь, начать с малого. Безлюдно и пыльно, совсем бело. Там он может просидеть до самого вечера. Веки ощущаются тяжелейшим грузом, они так и норовятся захлопнуться, опуститься и не дать пройти дальше, чем два метра. Галли упрямо возражает, прилагает усилия, чтобы не упасть в пожелтевшую, выжженную жестоким солнцем траву. Он понятия не имеет, сколько здесь бродит, не знает, сколько не смыкал глаз. Перед взором одна рябая мозаика, иногда с помехами, иногда — с чем-то похуже. Он где-то читал о том, что от недосыпа могут вспыхнуть галлюцинации. Телефон по ошибке оказался у него в кармане. Он получил десятки звонков и сообщений, но ни на один из сигналов на отреагировал. Наверное, сейчас тот и вовсе сел. Галли не станет проверять. Неподвижные, ватные ноги доносят его до обочины, знаменующей трассу. Это никак не отзывается чувством победы или ликования, хотя Галли и думал, что потерялся. Ему, наверное, хотелось бы остаться здесь, посреди леса, окружённого нестерпимой, липкой жарой, прямо под паляще-кричащем солнцем, выжигающем на коже алые узоры. Он знает, что так не может, ему нужно вернуться обратно. Он позволяет своим векам закрыться, и последние десять метров проходятся в неведении и темноте. Галли бы удивился, что ни во что не встрял и ни разу не споткнулся, если бы вообще заметил, что идёт вслепую. Он останавливается прямо напротив входа, а затем открывает глаза. Летнее, привычно-удушающее затишье, оснащенное лишь щебетаньем мелких птиц, неугомонных и ворчливых. Галли разворачивается спиной к входной двери, потерянными глазами оценивая происходящее вокруг. Ничего необычного, всё противно яркое, окантованное кислотным свечением. Галли хочется вырвать себе глаза. Припаркованный под роскошным, насыщенно-зелёным деревом автомобиль бросается во внимание, как приставучий гость. Галли не сразу осознаёт увиденное перед собой, и только спустя, наверное, минуту до него доходит, что автомобиль этот зовётся джипом. Белый. С подозрительно знакомым салоном. Галли не исключает, что попался на очередную галлюцинацию. Он неспешно подходит к спящей машине, заглядывает в салон. Ему приходится упереться в стекло ребром ладони, чтобы глаза сумели разглядеть происходящее внутри: на переднем сидении расположился Минхо, откинув спинку кресла едва ли не в половину, очевидно спящий и очевидно проведённый здесь ночь. Отстранившись от стекла одним резким движением, Галли основательно моргает, боясь, что ему это всё только кажется. Земля под ногами внезапно приходит в движение. Ему приходится вновь вжаться в стекло, позволяя белой громадине словить себя. Чудом оставшись на ногах, он делает два осторожных удара по стеклу. Никакого ответа. — Минхо, — раздражённый вынужденной подачей голоса и вынужденным движением, Галли стучит громче, постепенно забывая о сохранности автомобиля и вытекающих последствиях в лице Минхо, — Ну! Минхо, вставай. Подорвавшись с места резко и неожиданно, Минхо пугает Галли своими дёрганными взмахами рук. Галли остаётся на месте, но хватается пальцами за зеркало заднего вида, испуганно заморгав, ощущая, как в горле начинаются рези от засухи. Оклемавшись наконец ото сна, Минхо вдруг выпрямляется. Он пялится на находящегося справа от него Галли так, словно видит впервые. — Господи, Галли, — он касается кнопки блокировки дверей машины. После невнятного копошения он едва ли не вываливается на улицу. Минхо быстрым шагом обходит автомобиль с его лицевой стороны и бросается в сторону Галли. Влетает в него одним мощным движением, ухватив его за талию, тяжёлый и отчаявшийся. Пошатнувшись на своих слабых ногах, Галли неспеша переводит взгляд с горизонта на затылок Минхо. Отдалённое ощущение присутствия рядом другого застывает знакомым. Кажется, что это случалось с ним миллионы лет назад. — Я так волновался, чуть с ума не сошёл, — Минхо практически тараторит, больным, изувеченным голосом. Если бы он не прижимался к лицу Галли своей сухой щекой, Галли бы решил, что Минхо плачет, — Если ты найдёшь у меня седой волос, не удивляйся. Галли вскидывает бровь, и смех, норовившийся вырваться наружу, больно застревает в груди, отдаваясь в лёгких лишь безголосым эхом. Никакой реакции дать не получается, и Галли недовольно хмурится, не вполне осознавая, почему это происходит. Минхо ничего из этого не отмечает, ведь всё ещё обнимает его, нелепого и похудевшего, по ощущениям, килограмм на пять. Наконец отстранившись от высокой фигуры, Минхо рассматривает лицо Галли внимательно-любопытно. Хождение под солнцем обрекло Галли на бесстыдный контраст между глазами и веснушками. Все его усталость и страдания, выкрашенные в глубокий землисто-фиолетовый, сколотились под его безжизненными сонными глазами — пыльные океаны, заплетённые тиной. Его коже положено было сгореть, но та остаётся покрасневшей лишь на переносице и скулах, все остальные участки покрыты болезненной бледностью, тревожной голубовато-травянистой плёнкой, прозрачной почти до максимума, но всё ещё прослеживающейся. Галли принимает облик брошенного на берег потомка водяного, но добросовестно вылепленного, без намёка на отторжение и всякого рода уродства. Опасно привлекательного. Сирена, возможно, была его матерью. Та, что заманивает, а потом убивает. Смотря на Минхо в ответ упрямо и нацеленно, Галли не замечает, как губы его превратились в сплошную мрачную линию. Весь он выглядит так плохо, что Минхо приходится замереть, чтобы удержать свой рычащий вой в груди. — Где ты был? — хриплым голосом начинает Минхо, — Что вообще случилось? — Ты сам что тут делаешь? — Галли стреляет встречным вопросом заместо ответа, — Правда ночевал в машине? — Нет, я… — Минхо запинается, когда ловит осознание, что Галли намеренно швырнул своё беспокойство как отвлекающий манёвр, чтобы Минхо успел забрать своё, — Я сюда приехал около двух ночи, — он решает сжалиться над нежеланием Галли говорить о себе, — Сначала я караулил около твоего… дома. Эту правду он заканчивает с лёгким привкусом грязи на языке. Никому из них не нравится говорить об этом месте, тем более связывать его со словом «дом». — Думаю, я просидел там, как дурак, часа четыре. Потом меня вырубило, — Минхо совершенно естественно чешет в затылке, словно столь длительное ожидание — сущий пустяк, — Когда я проснулся и понял, что ты скорее всего и там не появишься, я решил снова наведаться сюда, ожидая, что это место будет первым, куда ты вернёшься. Работа не ждёт и всё такое, да? — улыбка его, всегда озаряемая и его лицу идущая, выходит приставной и неуклюжей. Галли замечает такое впервые. Он с усилием отводит взгляд в сторону, ощущая стыд на кончиках своих пальцев. Он и не заметил, как пропал. Знал, понимал, что уходит, но никогда не смотрел на своё решение со стороны, не видел в нём пропажу. Галли закрывает глаза, пытается послушать что-то, что может твориться у него внутри. На его зов откликаются лишь перемолотые в кашу мысли, замалёванные сверху гелевой ручкой, бессвязные и пустые. Посаженное в вакуум сердце на его попытки контакта не отзывается. Галли с мучением разлепляет веки. Нужно что-то ответить Минхо. — И как там, у моего дома? — его вопрос дежурный, скупой на какой-либо окрас, — Было громко? — ссылается на привычно-показушные сборища, организованные спонтанно и без изысканно. — Нет, там было тихо, — отчего-то настороженно отвечает Минхо, оперевшись на капот своего джипа. Усталым взглядом он наблюдает за тем, как из кармана Галли показывается потрёпанная пачка сигарет. — Я встретил то же самое, — необычайно тихо поддерживает Галли. Поднеся зажигалку опасно близко к губам, он закуривает, затягиваясь так глубоко, что Минхо, неподвижный, ожидает оглушающего кашля, — Это... непривычно, — последнее слово выходит вместе с дымом и растворяется в воздухе, окольцевав пространство вокруг его головы. — Значит, ты тоже там был, — не вопрос, а утверждение, которое звучит почти без упрёка, но въедливо и сдержанно. Минхо, вероятно, начинает злиться. Нарастающее молчание омывается первым за день порывом ветра, горячим и непрошенным. Вместо ответа Галли, с сигаретой в зубах, садится на землю, придавливая кустистую траву своим весом. Подтянув колени к лицу и умостив на одно из них локоть, он выпускает густое облако дыма из своих лёгких. Он смотрит в сторону, повёрнутый к Минхо почти спиной. Уселся таким образом, чтобы тот не смог просканировать его своими всезнающими глазами. Минхо становится совсем беспокойно. — Галли. Привычное, драчливое молчание. Минхо плотно смыкает челюсти, закрывает глаза, нахмурив тёмные брови. — Что случилось? — он знает, что должен попытаться снова, совершенно уверенный, что не хочет знать ответ. Назойливое общение крикливых птиц сдавливает перепонки. Минхо удивляется этому ощущению — ему казалось, что молчание Галли его полностью оглушило. — Где ты был? — Минхо заходит с другого угла, обозлённый и уверенный, что и на этот вопрос ответа никакого не поступит. — Я ведь сказал — у дома, — Галли продолжает разглядывать горизонт, как тюремный заключенный, годами не видящий жизни за пределами камеры. Первая сигарета добита до фильтра, следом показывается вторая. — Это я помню, — с ударением на недовольство утверждает Минхо, — Я искал тебя там, — претензионно вскинув бровь, он не сводит глаз с усиленно дымящего профиля. Галли, вероятно, не спал и не ел все эти дни, бродил по этой жаре. Интересно, как его ещё не стошнило от никотина на голодный желудок? — Я ждал и ждал, но ты так и не появился. — Я ушёл оттуда, — с вымученным вздохом отзывается Галли, будто разом растеряв все силы, пущенные на несуществующие объяснения, — Два дня назад, — его пальцы тянутся к скуренной до половины сигарете. Он вынимает её из своего рта и вдавливает в землю каким-то суетливым движением, словно внезапно о чём-то вспомнив и разозлившись. — Где ты был эти два дня? — вопрос вырывается из уст Минхо нервозно и отрывисто. Удивлённый, он не сводит с Галли клейкого взгляда. Галли снова вздыхает, очень глубоко и измождённо. До ушей обоих доносится скандальный лай дворовых собак, принесённый откуда-то издалека. Душный ветер поднимается вновь, обдавая теплом ноги и туловища. Минхо, застрявший в ожидании, отмахивается от какой-то навязчивой жужжащей твари. Время изворачивается во что-то настолько тягучее, что вскоре ему начинает казаться, что ему всё это снится. — Её нет. Два слова, слетевшие с губ Галли, развеивают сомнения о нереальности. — Кого нет? — не взяв в толк услышанное, Минхо неуверенно подаётся вперёд, хмурясь с двойным усилием, — Где? — Моя мать, — всё сказанное Галли вырывается рублено и рвано, — Её больше нет. Он произносит это совсем не своим голосом, жестоким и звучным. Если в Галли и осели какие-то чувства, то они потерялись, вытекли вместе с последними сказанными словами, окаймив каждую букву. Отшатнувшись, как от пощёчины, Минхо глухо ударяется поясницей о капот. Вылетевшие точно выстрел слова не доходят до сознания мучительные минуты, забиваясь в ушах. Знакомо оформленное изображение становится в его памяти главенствующим; то же самое ощущение отвращения и шока, как тогда, после завершения их кровавого боя, где стояли плечом к плечу. Холодная, жестокая зима, преследующая до сих пор. В те самые минуты Галли признался Минхо в отсутствии безопасности в собственном доме. Сколько бы Минхо ни пытался назвать это иначе, грубо, как есть, ему так и не хватило смелости. Не зная от чего, в груди всякий раз всё переворачивается и режет. Может, однажды он признает для себя услышанное месяцами раннее, но точно не сегодня. — Что с ней случилось? — дрожащим голосом осмеливается спросить Минхо. Горечь и сожаление взыгрывают в глазах блестящим чёрным. — Передоз. Минхо хватает лишь на то, чтобы с жалостью ахнуть. Он принимается сверлить невидящими глазами собственные колени. Почему-то и его земля под ногами наклоняется и пузырится. Миллионы, миллионы часов его мысли занимали эти кошмарные события, что всегда являли собой безоговорочную вероятность. Минхо не думал, что это случится так скоро. Чёртово солнце, не обратив на происходящее никакого внимания, успело подняться высоко, живо и ярко. Бесчувственно светит и улыбается. Невыносимое, гадкое существо. Минхо тяжело вздыхает, отталкивается мокрыми ладонями от автомобиля. Ему всегда казалось, что в этот день будет идти дождь. Но, по правде, именно так всё и должно быть: раскалённые, высушенные до кашля улицы, прямая, никем не населённая планета. И нарастающий, тошнотворный зной. — Мне невероятно жаль, — Минхо злится, глотает всё невысказанное, очернённое его же эмоциями. Ему неудобно произносить эти слова. Ничего из этого ему не поможет. С того самого момента, когда Галли заговорил в последний раз, он не двинулся с места. Сигарета давным-давно дотлела, обратившись в пыль. Неспешно протянув пальцы, Минхо касается тыльной стороны ладони Галли. Успокаивающими, осторожными движениями двигается ближе к неподвижному телу, словно боится, что оно рассыплется. Трава под его ногами сравнялась с землёй. Минхо не ждёт, что Галли заговорит, он вообще ничего ни от кого сейчас не требует. Но ему очень хочется, чтобы все замолчали: мысли, его ошпаренное, забившееся в агонии сердце. Его предатели-глаза, вопящие и воющие. Весь мир остановился, прекратил движение, когда Галли развернулся к нему, сидящему на коленях, и вцепился так сильно, что плечи Минхо напряглись, а сам он покачнулся от неожиданно брошенного в него чужого веса. Минхо приходится заставлять себя дышать. Ему отчаянно хочется поймать его, остудить его боль, сделать что-то такое, чтобы заглушить воюющее существо, бьющееся в клетке его истерзанной груди. Он моргает ещё несколько раз, прежде чем позволить слезам оставить на щеках акварельные линии. Аспидно-серый, гнилистый зелёный. Ворот его футболки темнеет и тонет под пальцами Галли, под его раскусанными губами, пытающимися удержать вопль. Слёзы Галли, яростные, бесконечные, скатываются по ключице Минхо, западают в ямку, задерживаясь там, а затем с тяжестью несутся дальше, падают подобно обезумевшим смертным. Необъяснимое чувство слепого бешенства клокочет в ушах, вынуждая его всего воспламениться. Минхо впивается пальцами в спину Галли, обнимает его так сильно, как не обнимал никогда. Не позволить ему упасть, стараться собрать обратно. Тяжестью своего тела проломить двери, ведущие куда угодно, только не сюда. Не там, где они оказались. Построить собою стену, лишь бы удержать. Минхо не откажется, никогда не откажется быть кем-то, кто вынужден клонировать себя и выстраивать самые длинные мосты. Если это позволит Галли ползти дальше, если сохранит его в целостности, если это сделается для него отголоском безопасности. Как бы ему хотелось что-нибудь сказать, только все слова разом закончились, заглохли. Коснувшись кожи Галли за ухом, Минхо перекрывает ладонью ему слух, запустив пальцы в светлые волосы. Молчание порой утешает лучше любых слов. Минхо сомневается в своём умении утешать, каким бы способом это ни было. Каждое касание кожи Галли отдаётся глухим эхом, стужей, набросившейся на его существование. Минхо не хотел, чтобы сегодня кто-то умирал. Всё вокруг них обращается в камень, а за их головами вспыхивают багряные облака, пятная своей кровью зловещий чёрный круг, когда-то претворившийся солнцем.