
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Тор всегда был таким - шумным, тёплым и мягким, словно весенний ветер. Он обнимал за плечи, целовал в шею и дарил успокоение своей бесконечной силой.
А Локи... Локи же был всего лишь тонкой гнилостной струйкой воздуха, что тянулась из ётунского могильника.
Или же все было совсем не так?..
Примечания
Если кому будет интересно, некоторые моменты открылись для меня благодаря произведению Нила Геймана - "Американские боги". Это реально интересная и стоящая потраченного на нее времени вещь. Возьметесь читать - не пожалеете.
+++
Ох, и вот вновь я тут, и вот вновь я без беты. Каюсь, косяк действительно мой, но все же. Неодноразовая вычитка - есть; некоторые крохи русскоязычного разума - есть.
Можете сечь мою грешную голову, но буду более благодарен, если вы, заметив гаденькую "обшибку", сообщите о ней мне. Так будет более гуманно и менее кроваво.
+++
Crywolf – Anachronism
(Анахронизм - хронологическая неточность.)
Глава 22.4
28 сентября 2024, 06:00
~~~^~~~
Детская, бесхитростная глупость слепцами может быть с легкостью названа истинным доверием, но от этого не станет чем-то, кроме доверчивости. Бездарной надежды на то, что мир будет добр. Бессмысленной веры в то, что мир не обратится ни жестоким, ни безжалостным. В реальности же и вера, и надежда, и любовь временами теряют в цене чрезвычайно быстро, но Тор так и кричит ему посреди своего кабинета — тот крик остается метаться собственным эхом у Локи в сознании до самого заката, до будущего рассвета и на все несколько следующих дней. Он вынуждает задаться тем вопросом, что прост и даже уже известен.
Что Тор рассказывает им, своим паршивым щенкам? Что ведает им и какой преподносит историю прошлого? Она, та самая юркая, неуловимая история, всегда пишется победителями, и после того, как оказывается написана, редко кто задается вопросами… Был ли Ванайхем виновен в той войне, которую завязал, или же просто поддался влиянию жестокого-жестокого бога? И кто положил начало всему, что происходило в прошедших восьми жизнях? Кто в действительности сгубил жизни Бальдра, да Тюра, да Велунда и благодаря кому они смогли переродиться? История пишется теми, кто ещё может двигать рукой и кому вовсе не сложно удержать в пальцах перо, в то время как Тор выигрывает вряд ли, однако — он рассказывает им, своим паршивым щенкам. Кто Локи есть, кем Локи является, сколь много можно ему доверить и стоит ли его опасаться…
В Етунхейме оказывается привычно свежо и почти даже не тягостно. Иной мир будто бы воссоздает из пустоты иллюзию иных обстоятельств реальности. Помехой для него не становятся даже два паршивых щенка… Локи, правда, между делом все же подмечает мелкую, крохотную мысль — будет ли Гейрред одним из тех, кто осудит его? Вероятнее всего ему будет плевать и на щенячье страдание, и на щенячью смерть среди его земель. Озабоченный делами Етунхейма, он скорее просто разложит поверх стола в зале для советов карту всех девяти миров, а после начнёт размышлять — что делать ему с войной, что делать ему с нападением Асгарда и всей асгардской агрессией.
Локи, конечно же, может ошибаться. Впрочем, полноценное размышление так и не выстраивает. Его етунская суть проявляется отнюдь не с первым ощущением ледяного воздуха, задерживаясь на мгновения, мгновения, мгновения… Она вряд ли ждёт, когда Локи выпустит из собственных рук детские ладошки, потому как на самом деле — то есть лишь урон, то есть лишь последствия ожогов, оставшихся от асгардского солнца. Инеистая кожа, правда, все равно показывается, уж точно не занимая себя размышление о том, в какой момент это сделать будет лучше всего. Обжечь ли льдом девятилетние руки? Или дождаться, дождаться, дождаться момента, когда их прикосновения сбегут прочь?
Заклинание тепла Локи накладывает без лишнего движения ещё только беря обоих паршивых щенков за руки посреди кабинета их покоев. Уже переместившись и выпустив их то ли на волю, то ли на смерть, магией забирает из шкафа в своей спальне перчатки да накидывает капюшон принесенного магией плаща поглубже. Мыслей о том, испугаются ли они его или же скривятся в отвращении не появляется, однако, он прячется под капюшоном все равно, вместе с собой пряча — столь краткое облегчение. Иллюзия иных обстоятельств реальности. Иллюзия отсутствия глубинных ожогов от света асгардского солнца. Иллюзия… Ничего ведь и не было? И все хорошо, хорошо, хорошо?
Тор не посмеет начать войну. А может и начнёт. Величина того, что оказывается поставлено на кон, не вызывает в Локи ни волнения, ни интереса. Быть может, после этого дня тем, что вымучает его сердце сильнее злобы да боли, будет совесть. Быть может, после тем будет довольство да озлобленное, жестокое переживание — вот оно, возмездие, и оно, наконец, свершилось. Много более важным вопросом, конечно же, остается все то, что Тор скармливает своим паршивым щенкам лживыми бардовыми песнями или правдой, а ещё их личная щенячья важность для Тора. Стоят ли они войны? Стоят ли меньше, чем мир асгардского неба? Тор не посмеет напасть на Етунхейм, потому что существует данность союза, потому что даже перед лицом угрозы Ванайхема, Етунхейм не примет нападение смиренно да молчаливо.
Етунхейм не станет терпеть жестокость, потому как все ещё слишком хорошо помнит правления Лафея и потому как все ещё разбирается с его последствиями.
Голод или же прозябание в бедности. Попрятавшиеся етунхеймские кочевники, бросившие свой мир на произвол. Невозможность участвовать в торговле с иными мирами из-за отсутствия любых ресурсов. То была медленная, мучительная смерть. Все, что есть сейчас — является возвращением к жизни.
Но никто и никогда не дерётся за жизнь с такой неистовой яростью, как тот, кто уже умирал.
Напугать етунов войной? Или же напугать их чем-то ещё? Тор кричит на него об отсутствии веры, но Локи лишь смеётся ему в ответ — с ощущением боли, причиняемой ледяными осколками, с ощущением страдания и все же без страха. Ровно так же, как и эти паршивые щенки… Первый увиденный ими снег отчего-то напоминает Локи маленького Фенрира с той лишь разницей, что паршивые щенки не лают, а говорят. И топчутся по хрусткому снегу, оглядывая большими, жадными и слишком радостными глазами лысые деревья етунхеймского леса. И слишком уж быстро замечают все отсутствие ощущения холода… Важный дар в череде многих иных или же просто посмертный? Труд точно желает именовать Локи и лжецом, и прохвостом, даже обернуться к нему успевает с грозным выражением на лице, но тот Унум, что слишком часто отвлекается, в этот раз отвлекает и ее — на его ладонях еле заметно мерцает зелень магии.
Как ему вообще удается ее разглядеть, Локи не знает вовсе. Столь тонкая пленка магического заклинания издалека остается настолько же невидима, как и вблизи, но Унум — находит ее. Куда ведут его все те мысли, что вновь и вновь узкими тропами убегают лишь в одну-единственную чащу? Его внимательность спасает Локи от обвинения в том, что никакой это не Етунхейм, что все молчание снега является ложью, а лысые древесные стволы миражом. Не то чтобы, правда, Локи столь необходимо это спасение, но оно дает ему время на то, что оглядеться, где-то вдалеке за своей спиной высмотреть еле видимые огни етунхеймского замка, а ещё прислушаться… Мертвая-мертвая тишина падающего снега. Два смолкших щенячьих голоса, рассматривающих ладони друг друга. Иллюзия иных обстоятельств реальности?
Увидеть магию у Труд так и не получается, но ее доверие к брату является абсолютным. Локи все же спасается от обвинений. Действительно ли? Задавая вопрос о том, где же все те волки, которые якобы были обещаны, Труд все равно звучит норовисто и требовательно. Почти — обвиняет. А ещё держится поближе к брату, а ещё, вероятно, наконец, сбрасывает каждую первую радость и всю остроту впечатлительности… Это уже не плоскость Асгарда. Это Етунхейм и всех, кто слаб, он пожирает быстро да молча.
Локи говорит ей в ответ:
— Они знают, что мы здесь. Они скоро прибудут, — и это является правдой, и это является истиной, а все же сколь много Тор ведает им? Глубокий капюшон не спасает Локи от пристальности голубых глаз мелкой паршивки, но временами отсутствие чего-либо значит много больше любого присутствия — она не удивляется. Не шарахается прочь в ужасе. Пусть даже бравада присуща ей, то есть Етунхейм, то есть ледяной, молчаливый мир преддверия смерти, и все же она остается спокойна.
Ещё до того, как приходит сюда, она знает.
Кто Локи есть и кем является? Тор лжет им, Тор говорит им правду, Тор разделяет с ними часть истории или же дразнит их разумы сказками. Глуп ли именно он, бездарно глупы ли его щенки — Тор не рассказывает им ни о той клятве, которую Локи ему дает, ни об угрозе смерти. Потому что, если бы рассказал… Ничего из того, что случается в этом дне, никогда бы не произошло?
Заслышав его ответ, Унум говорит:
— А твой… То есть… Ваше высочество, а ваш волк тоже придет? Или он очень занят сегодня? — его взгляд дразнит яркая, почти алеющая на щеках неловкость от случайной ошибки в обращении, но страха в глазах не появляется, когда те глаза обращаются к Локи. Они уже все знают. Их это — вовсе не беспокоит. Его етунская суть, или вся его мощь, или же вся его власть… Если у Тора столь паршивые гены, что могут породить только слабоумное потомство, ему и правда лучше бы поскорее умереть, только бы не выставлять Асгард на посмешище иным мирам. Но ведь нет. Определено нет. Они умны, они сноровисты и они узнают — сотни да тысячи вещей. Кто Локи есть, кем является, вот что Тор рассказывает им, и это не столько злит, сколько привносит непонимание. Зачем?
Или же — какое великое зло Локи успевает сделать ему, что теперь Тор наказывает его подобным образом?
Детская, бесхитростная глупость, что является доверчивостью. Вот он, мир, и он будет добр. Вот она, реальность, и она ни за что не принесёт зла. Волчья стая, живущая в етунхеймском лесу, развернувшемся от горизонта и до горизонта этой стороны мира, конечно же, подмечает их присутствия, как только поверх снега остается первых снег что малого, что большого сапога — этот снег принадлежит им, безжалостным, диким и яростным волкам Етунхейма. Ничуть не меньше, чем дичь или лысые древесные стволы да протягивающееся над их пустующими кронами небо. Ничуть не меньше, чем легкий, морозный ветерок, не смеющий куснуть мелкие носы девяти лет отроду. Ничуть не меньше, чем сама суть пространства… Унум задаёт свой вопрос, истрачивая больше сил на неловкость, чем Труд когда-нибудь затратит на следование правилам приличия — брату в ответ она лишь глаза закатывает. И все продолжает звать Локи злюкой.
После именует злыднем. Под конец — великим злом.
Столь ли долго придется этого ждать? Локи разыскивает Фенрира магией где-то за спинами всей волчьей своры, что уже пересекает лес бегом, направляясь в их сторону, и Фенрир, конечно, стремится тоже, Фенрир, вероятно, уже обо всем догадался — скрыв в мыслях надменную усмешку, Локи освистывает молчаливые лес все равно. Паршивые щенки царской крови хотят поглядеть на хищников, и разве же Локи посмеет подобное им запретить? Его свист обращается плетью, что задевает хвостом звука древесные стволы да поверхность снега, в то время как раздающийся в ответ рык — он приносит весть. Он приносит дрожь земли и падающий с ветвей, залежалый снег.
Он бежит, стремится и все же несёт в собственной пасти — то есть смерть.
Оба паршивых щенка оборачиваются себе за спины, в сторону звука, и ведь ни единый из них не тратит времени… Испуг? Недоверие? Но все же — что Тор ведает им. Поход в Етунхейм обращает этот молчаливый вопрос в сознании Локи истинным, почти физическим зудом ничуть не меньше, чем каждая мысль оказывается поражена — то есть эхо крика неверия, что звучит незнакомым голосом Тора. Оно остается с ним до заката, до рассвета нового дня и, впрочем, на все будущие. Но ни Труд, ни Унум в том мгновении к Локи так и не оборачиваются. Они ждут прихода волков, они все лучше слышат тот их быстрый бег, что, приблизившись, обращается неспешным, хищным шагом. Подобраться ближе, загнать да окружить, чтобы после, наконец, пожрать и ещё теплые потроха, и кости. Не оставить ничего.
Бросить — всех, кто знал их, скорбеть да пытаться оплакать.
Такая уж большая потеря, а? Ожидая прихода волков с одной стороны, щенки не замечают, как волчий род окружает всю поляну, на которой они находятся. Бесшумным шагом крадущихся лап. Подрагивающим, в желании принюхаться, носом. Да острым слухом ушей, желающих уловить — сколь полнится щенячий сердечный бег ужасом? Сколь сильно смердят они страхом? Фенрир показывается из-за древесных стволов первым. Выходит вперёд все той же, теперь уже привычной формой, что соответствует вожаку. Локи просто замечает — как Труд выступает вперёд на половину шага, закрывая Унума плечом.
Что может она в тот миг, что сможет сделать через мгновение и как громко будет кричать от боли, а все же — она ровняет спину и голову так, будто собирается биться. И станет защищать до самой смерти. То выглядит столь знакомо, что вызывает почти ощутимую боль, и Локи отводит взгляд прочь. Ему не нужно видеть. В нем нет нужды смотреть. Как прольется первая кровь и как изорвется в клочья первая плоть? Он отворачивается, случайно находя взглядом мелкого, молодого волчонка прямо у собственным ног. Пронырливый, слишком доверчивый нос подступает так близко, что почти утыкается ему в сапоги, пока где-то в стороне, на границе поляны негромко порыкивают старшие волки, пытаясь вернуть его назад. Не ходить, не верить, не знакомиться и беречь, беречь, беречь свой волчий мех ничуть не меньше, чем сердце… Стоит Локи опуститься на корточки, чтобы тронуть его, как шерстяной комок черного меха, тут же отшатывается назад, заваливается в снег и, выкрутившись, со всех ног убегает прочь. Переступивший границу поляны Фенрир говорит:
— Здравствуйте, дети Асгарда. Мое имя Фенрир и этот лес принадлежит мне. Могу ли я узнать, для чего вы пришли сюда? — и, пожалуй, если бы Локи мог, он рассмеялся бы точно, потому как подобная учтивость да статность была даже смешнее чем редкие удачные шутки Фандрала. Фенриру она совершенно не шла. Но, впрочем, в том ведь была важность теперь. Вся память прошлых поколений волчьих вожаков, весь авторитет и даже сама власть над понятной речью вместо любого рычания — он был вожаком. Он был примером, он был лидером и за каждым его решением, за каждым его делом нынче неустанно следили глаза всех иных волков.
Локи, правда, если бы мог, посмеялся бы все равно.
Хотя бы от вида Труд, теряющей не просто красноречие, но любые слова в принципе. При всем том, что Тор рассказывает им, явно забывает упомянуть мельчащую деталь болтливости волчьих вожаков. Или же суть их смертоносности? Унуму удается прийти в себя и сбросить все удивление много быстрее стоящей столбом Труд. Переполненный вежливостью и всеми существующими приличиями разговор завязывается почти сразу. Паршивые щенки девяти лет отроду встречаются с волчьим вожаком — и знакомятся с ним. Так, как должно. Именно так, как правильно. А Тор ведь и правда думает, что отсутствие знакомства убережёт их, или же Тор не думает об этом вовсе, или же… Что угодно. Все, что можно представить. Все то, что Локи представлять отказывается, вместе этого наколдовывая для себя широкое бревно и усаживаясь на него в ожидании того самого заката, до которого им нужно будет вернуться в Асгард.
Или же ему нужно будет притащить самой власти обглоданные кости ее паршивых щенков?
На просьбу Унума покататься на своей спине Фенрир отвечает отказом, но все же вместо себя предлагает весь тот сброд старших волков, что прибегает вместе с ним. Каким образом среди них удается затесаться волчонку, остается неизвестностью, но, впрочем, она не столь уж важна. И отнюдь не так интересна, как еле-еле называющая свое имя Труд, когда Фенрир, наконец, обращается к ней… Боится ли она? Успевает ли пожалеть о своем согласии? Локи просто наколдовывает себе бревно, усаживаясь на него кратким переживанием облегчения. Обстоятельства всей больной, злой реальности ничуть не меняются, да и Тор может заявиться в любой момент, да и будущее остается все столь же предрешенным, но все же — иной мир лжет о чем-то почти ощутимо хорошем и Локи соглашается принять ту ложь за правду.
Завершив разговор с паршивыми щенками, Фенрир оставляет их на растерзание всему волчьему интересу и всей волчьей нежности, сам же уходит к Локи. Пугается ли его Труд в действительности и сколь сильно? Локи видит, как она оборачивается ему вслед — ее глаза горят ярким, неистовым восхищением. В них не существует страха. И вряд ли уж во всех девяти мирах не существует того, что могло бы ее напугать, но — ни до того мгновения, ни в его момент, ни после Локи так и не видит ни единого подтверждения.
Все то, что Тор рассказывает своим паршивым щенкам о нем… Они не боятся его. Они не боятся его дел, его подарков и любых его предложений.
И тех нескольких волков, которые выходят к ним из пролеска, как только Фенрир уходит прочь, не пугаются тоже. С вежливой осторожностью тянут к ним руки, с бережность выглаживают мягкую, чуть заснеженную шерсть. Вся остальная свора теряется среди древесных стволов, вероятно, возвращаясь к стае. Но Фенрир остается. Но Фенрир говорит, уже подойдя и склоняя к нему свою уменьшившуюся в размерах морду:
— Ну, здравствуй. Я ждал твоего прихода, — вся стать его голоса сменяется на привычную, рычащую радость. И тоска удовлетворяется, и Локи стягивает перчатку, выглаживая его меж ушей инеистой ладонью. Ответить ему оказывается нечего, кроме облегченного выдоха лжи. Подступив ближе, Фенрир все равно трется о его плечо мордой, шумно вдыхает подле ткани надетого капюшона.
Он остается с ним на шаг невидимого за тучными облаками солнца, он остается с ним на несколько подобных и вместе с ним наблюдает — как Труд с Унумом становятся встречены дружелюбием и интересом етунхеймских волков. Сколь кардинально все меняется? Все девять миров. Или же само мироздание. В первый свой приход сюда Локи не мыслит о смерти, но точно знает, что она может встретить его волчьим клыком среди етунхеймского леса. В те времена здесь ещё правит прошлый вожак, в те времена всеми снегами правит Лафей, а они с Тором отлавливают кучу дичи в качестве подношения изголодавшимся, мучимым неволей волкам… Теперь Етунхейм походит на мир много больше, чем на медленную, мучительную смерть. И царствует сытость. И благо зацветает невидимыми бутонами на голых ветках древесных стволов.
Ничуть не враждебные чужеземцы, вот кем Труд с Унумом становятся для волков стаи Фенрира. Они обнюхивают их, забираются носами им под плащи, а ещё очень внимательно следят за своими хвостами, как только понимают, что Унуму очень нравится их пушистость. Настолько же, насколько нравятся уши, или много меньше? Паршивому щенку не приходится ждать так уж долго прежде чем один из волков, крупный, с неотличимой от иных черной шерстью, склоняется перед ним и поводит головой, предлагая — забраться на свою спину, обнять себя за шею, а после просто довериться. Или же оказаться бессмысленно доверчивым да мертвым… Ничего из этого не случается. Пока Унум вскарабкивается на широкую, крепкую спину, какой-то другой волк в прыжке заваливает Труд в снег — если бы не видел собственными глазами, Локи никогда не смог бы даже представить, что Труд может так хохотать. И настолько безрассудно тянуться к шерстяным ушам вновь и вновь, настолько безрассудно кататься по снегу в связке с громадным, порыкивающим комом шерсти, а, впрочем — именно это удивительным уже отнюдь не оказывается.
Что мог бы сказать Тор? Никто так и не приходит. Локи просто не мыслит. В один миг поднимается с бревна, уходя прочь, за хворостом, а когда возвращается с охапкой, видит того самого мелкого черного волчонка — с другой стороны поляны он тащит за собой громадную палку. Для костра она, конечно, оказывается уж слишком огромной, но Локи все равно негромко благодарит его. И лишний раз рукой уже не тянется, чтобы не спугнуть. Фенрир, так и лежащий подле бревна, конечно же, замечает, порыкивать даже, то ли смешливо, то ли довольно — молчит. Знает ли? И сколь о многом ему уже успевают напеть перелетные птицы? Локи просто разводит костер, в тепле которого не нуждается, и мимоходом наблюдает за тем, как мелкий волчонок подбирается все ближе и ближе. Вначале принюхивается, после присматривается… По итогу все же оказывается где-то у Локи под ногами, разваливается на складках его плаща и будто бы даже засыпает.
Как ему удается подобное в присутствие щенячьих визгов, мечущихся по лесу на волчьих спинах, Локи не знает вовсе.
— Я не смогу оказать тебе этой услуги, ты же знаешь, — вот что Фенрир говорит ему негромко в единый миг, когда волки отбегают вместе с паршивыми щенками достаточно далеко. Они, конечно же, вернутся. Но, быть может, им всем невероятно повезет и щенки посыпятся с их спин прямо на скрытые под снегом острые камни? От мыслей будущее не переменится, но они будто бы уменьшают всю беспомощность, да к тому же — что ещё ему остается кроме этих мыслей? Один глаз Фенрира горит изумрудной зеленью, другой же сияет небесной голубизной, и Локи не приходится даже ждать, когда Фенрир повернет к нему морду, чтобы увидеть… Какая-то дурная сказка, выведенная письменами цвета радужек на волчьей морде. Глупая-глупая байка. И вся та мечта, которой все же не довелось сбиться. Голову Фенрир к нему так и не поворачивает. Вслушивается в звуки леса, глядит — в ярко-горящий костер.
Локи отвечает ему еле слышно:
— Я бы никогда не посмел тебя о подобном просить. Никого не посмел бы, — убить этих паршивых щенков. Лишить их скальпа, лишить их глаз или лишить их ног, а после спустить на них собак. Хохотать? Тор никогда не сможет оправиться от этой боли, Локи же точно может ее ему причинить, это отнюдь не составить труда, но — что останется ему после? Ничего не изменится. Трюки, да фокусы, да пустые угрозы, вот все то, чем он обладает, вот все то, на что он действительно способен, потому что правда проста.
Перед этим злым предательством, будучи тем, кто он есть — он беспомощен.
— Тебе стоит… — качнув мохнатой головой, Фенрир косится прежде в сторону его ног да завозившегося под ними волчонка, а после поднимает глаза к лицу Локи. Он знает и в этом не стоит даже сомневаться. Вести ему приносят те птицы, что живут, где пожелают, и вьют гнезда, где им хорошо. Все, что слышат, все, что видят, они передают друг другу, и знание разносится по мирам… Локи щерится прежде, чем успевает заметить движение своего лица. Поворачивает голову в сторону Фенрира рывком, кривит губы, уже обрубая:
— Разыскать себе занятие, а? Или обратиться к нему с состраданием?! Скажи же, что, по-твоему, стоит сделать именно мне, но не ему? — его взгляд загорается всей той злобой, которую он сдерживал столь долго перед лицом Лии, перед лицом Огуна, Фандрала, Сигюн да желающей принести свои извинения Сиф… Как будто бы она действительно что-то невольно разрушила? К моменту, когда пришла к нему за помощью и услугой, разрушать уже было нечего. Ничего просто не осталось. И всё же Локи сдержался тогда. Локи сдерживался изо дня в день все прошедшие месяцы, всю прошедшую половину года, но Фенрир — от него подобных слов Локи не желал слышать и услышать определённо не ожидал. Отвлечься или же выждать? Дождаться, дождаться, дождаться рассвета или все-таки того нового взгляда самого солнца Асгарда, в котором уже не будет враждебности? Локи дает ему слово и Тор молчит. Локи дает ему время и ничто не меняется. Весь выстроенный ими двумя мир, вся их любовь, все вообще оказывает продано — за бесценок трусости. Фенрир ему в ответ лишь еле заметно жмёт уши к голове и почти беззвучно скулит. Смотрит растерянно на всю неожиданную злобу Локи. Это, конечно, осаждает, это напоминает о важности всех тех иных вещей, что не должны быть разрушены, а ещё о том, в чьих руках действительно находится вина… Толку-то? Лишь беспомощность. И злоба, призванная разрушать все то, что не имеет права быть разрушенным. По крайней мере ему везет на отсутствие божественного отчаяния, но везением это назвать не получается. Зажмурившись на несколько мгновений, Локи заставляет себя выдохнуть, трет ладонями лицо и произносит еле слышно: — Я не хотел срываться. Прости, — все то, что ещё есть у него. Все то, что ещё у него осталось. В прошлый раз, когда он оказывается в немилости у Тора, не остается ничего, пускай даже та немилость по итогу обнажает собственную вынужденность, и остается лживая, ждущая его смерти Фригга. Сейчас — ночи Локи проводит с Фандралом в почти ощутимом азарте сражения под присмотром Сигюн, а дни занимает то чтением, то приходами Лии. И Огун не смотрит на него с ненавистью. И Вольштагг подходит временами в галереях дворца, прося советов. А ещё он учит Сиф танцевать, и улыбаться ей не получается так же, как кому-либо иному, но все же — Локи не удается вспомнить, когда он танцевал в последний раз. Это приносит какое-то еле ощутимое удовольствие. И подобно всему иному напоминает о той жизни, что существует без Тора тоже. Она состоит не только из боли. Она же требует — сдержанности, сдержанности, сдержанности и заботы о тех, кого вовсе не хочется ранить, при том даже, что хочется всей своей злобой разрушить все мироздание.
Потянувшись ближе к нему, Фенрир укладывает голову ему на колени и говорит:
— Тебе стоит позаботиться о своем сне. Ты выглядишь уставшим, — в миг начала его слов Локи вздрагивает так крупно и поджимает губы так жестко, будто вот-вот просто рассыпется, если только услышит… Фенрир говорит иное. Не о том, что Тор наказывает его за плохую любовь и плохую заботу. Не о том, что Локи стоит извиниться или же вымолить для себя прощение. Лишь — позаботиться о себе. И о том своем сне, который сбегает в земли бессонницы, только бы не видеть темные, жестокие тени, не несущие ничего кроме боли.
Подобно тем же волчьим спинам, что, убежав вдаль, приносят назад паршивых щенков? Фенриру Локи ничего так и не отвечает. Только склоняется к нему, горбится да прячет лицо меж его ушей, не надеясь, что ему удастся спрятаться, удастся просто затеряться где-то в его густой, теплой шерсти. Теперь — мир таков. Теперь — реальность такова. Щенки же возвращаются целыми да невредимыми. Оба раскрасневшиеся, они устраивают настоящую битву снежками с теми волками, что ещё не валятся с ног от долгой пробежки.
Снежки съедают волчьи пасти. Время — остается беспристрастным. И Унум выдыхается первым. Много раньше, чем Труд, приходит к костру. Не находя внимания, чтобы разыскать место на бревне, усаживается у Фенрира под боком. И даже говорит:
— Я устал, — как будто бы никто не замечает, как будто бы Локи слишком глуп, чтобы видеть… На самом деле, конечно, нет. Унум говорит просто так, вздыхает тяжело и довольно, долгое время наблюдая за мечущейся по поляне Труд. Будто и не она половину дня тренировалась с мечом в их спальне, вот как выглядит вся ее живая, искрящаяся энергия и каждый новый снежок, который пытается на лету поймать очередная волчья пасть. Что мог бы сказать Тор? Локи не думает. Лишь наблюдает за Труд под отзвуки потрескивающих в костре сучьев. Выглаживает расслабившегося Фенрира по холке, то и дело почесывая за ушами. От этого прикосновения нежности и удовольствия Фенрир в какой-то момент начинает низко, утробно рычать — Унум оборачивается на звук, на весь резонанс волчьего рыка, что передается и ему. В глазах его не существует страха. Интерес да вся усталость от дня, что оказался необычайно долог да полон на события… Помедлив, паршивый щенок говорит негромко: — А можно я тоже буду звать вас по имени, ваше высочество? Я путаюсь из-за Труд и каждый раз получается так сложно…
Это, конечно, вранье, потому что Труд Локи по имени не зовёт и вряд ли когда-нибудь станет. Сейчас он злюка, затем станет злыднем и уже под конец — истинным злом. Но Унум, задумчивый и просящий благосклонности, звучит настолько же искренне, насколько смотрит на Локи с ожиданием. Выдрать ли ему глаза или же выжечь кислотой? Паршивые глаза паршивого щенка похожи на глаза его сестры, похожи на глаза его отца, но — они не те же самые.
Нежная, мягкая голубизна по ободу радужки в них сплетается с оттенком зелени в сердцевине.
Так выглядит жестокость. Так выглядит настоящее зло. Улыбнуться Унуму у него не получается ровно так же, как Унум не является исключительным хоть в чем-либо — этому паршивому щенку стоит радоваться, что он ещё жив. Локи, правда, этого не говорит. Откликается через силу и всю почти ощутимую, почти физическую боль холодным да кратким:
— Можно, — они ведь все равно, все равно, все равно никогда не вырастут, но именно он сам никогда не сможет разыскать способ, что пережить, что оплакать — с этой беспомощностью, и с ее злобой, и с ее бессонницей ему предстоит просто жить. Жизнь эта, конечно, будет иметь в себе многое. Жизнь эта, конечно, уже никогда не окажется прежней, так и оставшись — жизнью без Тора.
Без его присутствия или же без всей его любви? Труд выдыхается уже почти к закату, но к костру не подходит. Просто заваливается на спину в снег, тяжело дыша и даже не пытаясь отвернуть лица от того волка, что пытается ей его облизать. Выражением верности ли, выражением ли благодарности за игру, а может и чем-то иным… Локи поднимается с места на бревне, миг в миг вспоминая о заснувшем под его ногам волчонке, но того там уже не оказывается. Вместо этого он, перебравшийся к Унуму на бедра, довольно возится под мягкой лаской утомленных детских рук.
Забрать его с собой Унум не просит. Но, уже прощаясь, выглядит все же грустным… Локи не смотрит. Локи отказывается видеть. Локи же — обещает Фенриру устроить для Фандрала какую-нибудь ссылку в Етунхейм в ближайшее время. От той ссылки, конечно, никто не согласится страдать. А в конвое, сопровождающем торговые караваны Асгарда, как раз не хватает бравого воина с дурными шутками. Потому Локи обещает. Отнюдь не потому же притворяется, будто не слышит, как Труд обещает иное — если папа не согласится на волчонка, они его заставят.
Но папа, конечно же, согласится…
Балует их. И рассказывает им разное. Но ради них не начинает войны — встречает на мосту, у самого входа под золотой купол все равно. Ни единой ошибки, конечно же, не случается. Локи сам зазывает Хеймдалля, Локи сам позволяет ему забрать их из Етунхейма. Ушедшие без чужого ведома и вернувшиеся чуть ли не под отзвуки фанфар… Тор действительно ждёт к закату, но за его спиной нет ни десятков, ни тысяч воинов. Только Сиф с Огуном, стоящие рядом с тремя лошадьми. Кого ждут и кого будут сопровождать? При всей ширине моста конвою, которому Тор не приказывает явиться по голову Локи, совершенно не хватает места на его поверхности.
Там лишь три лошади. Два воина. Лучи закатного солнца Асгарда да оно само, напряженное и жестокое много больше, чем жесткое.
И Труд ведь вскидывает к Локи глаза ещё за мгновение до того, как окликнутый Локи Хеймдалль присылает за ними мост… Она умна. Она догадывается слишком быстро. Унум, конечно, знает, что Локи предупредил об их уходе, заранее, но Труд — догадывается о буре, которую принесёт их возвращение.
Жаль, слишком уж поздно.
Но в действительности? Парадный доспех, лживо мирный алый плащ за спиной и скрещённые на груди руки. Тор не выглядит радостным и, впрочем, не показывает ужаса, но темное, тучное небо над Асгардом высказывается за него лучше чего-либо иного. И Унум говорит на первых же шагах в его сторону:
— Папа, представляешь мы… — в его голосе звучит утомленный восторг и вся та большая радость, что останется теперь с ним на всю жизнь. То есть исполненная мечта? То есть большой, сложный план? На обратном пути Локи не берет их за руки. Порог моста переступает последним. И как только тот закрывается, за его спиной остается вся безбрежность космоса, в голове же случайно мелькая столь честная и дурная мысль — в это раз Тор уже за ним не кинется. Развернется и уйдёт. Его жизнь продолжится до момента, пока не оборвется. Локи так и не спросит… Это ведь было столь просто, продать все то, что было у них? Это было необычайно приятно, не так ли? Он, конечно, не отступает назад. То есть лишь мысль, и она мелькает кратко да быстро в разуме, что нуждается — беспробудный сон без страшных теней, и отдых, и тепло. Отсутствие, отсутствие, отсутствие привкуса тошноты. Или все же отсутствие реальности, что теперь такова? Вот ведь она, правда. И вот ведь он, тот Унум, которому не удается договорить, потому что уже звучит:
— Возвращайтесь во дворец, Огун с Сиф вас отвезут. Я поговорю с вами позже, — суровая интонация власти. Жесткость авторитета. Ни один мелкий, девятилетний плащ не скукоживается в страхе перед ближним будущим. Унум просто замирает на середине собственных слов, заторможено кивает, а после делает почти синхронный шаг вместе с Труд.
И они уходят.
И Тор остается недвижимым монолитом истинной жестокости, что много больше жесткости.
На удивление, даже Хеймдаллю хватает такта промолчать, но Локи не уделяет этому внимания. Смотрит Тору в лицо без выражения. Не отводит взгляда даже тогда, когда один из паршивых щенков, с золотым волосом, оборачивается к нему, уже оказавшись у Тора за спиной. Все та же мерзкая, тошнотворная печаль… Что Тор рассказывает им, а? И как много лжет? Вероятно, обо всем. Но Труд выглядит грустной. Ведь папа будет, будет, будет — ругаться? Это ничуть не страшно. Было много страшнее и ещё будет, но именно это ничуть не пугает.
Что ещё он может… Локи видит, как он живет. Локи видел, как он умирает. Локи был изнасилован им и им же был любим. Умирать от его руки, будто и не приходилось, но итог каждого из тех ужасающих снов был един, и, вероятно, это можно было зачесть. Локи видел — как великая нежность его глаз сменяется враждебностью без причины и без любых объяснений. И все же был сожжен его светом именно так, как никогда бы себе не пожелал. Ругань? Лишь пустое. Стоит ему дождаться, когда оба паршивых щенка заберутся в седла, стоит ему дождаться, когда один из коней сделает первый собственный шаг — Локи делает тоже. Отнюдь не ему бежать. Отнюдь не ему прятаться. И Фенрир ведь желает сказать отнюдь не то, что Локи не желает слышать — начало его слов пугает все равно, потому как походит неотличимо… Локи стоит принести извинения?
Но, впрочем — за что?
Тор просто стоит на месте. Наблюдает за тем, как он приближается. Молчит и смотрит прямо, прямо, прямо в глаза… Суровый. И теперь уже будто бы вовсе не пахнет солнцем. Скорее всего и не греет вблизи. Он выглядит, будто каменный, крепкий монолит — выглядит так, что Локи точно позавидовал бы, если бы мог ещё что-то чувствовать помимо злобы. Или же всей той усталости, что приходит к нему платой за дар иллюзии Етунхейма. Иные обстоятельства реальности? И все хорошо, хорошо, хорошо? Ничто — не окажется другим. Все — останется неизменным. Он настигает Тора собственными шагами, не собираясь останавливаться, но в который раз бездарно, бездумно и глупо давая возможность… Она ничего не изменит. Тор, впрочем, молчит. Даже не станет звать по имени? Его голос выламывает хребты звукам теперь, когда он произносит имя Локи. Звучит уродливо. Болезненно даже. Но движение — пройти мимо Локи не успевает. И не шарахается прочь от занесенной руки то ли по велению усталости, то ли по велению напряжения. Его спина, конечно, остается прямой, и весь он, как был, остается статным, только изнутри уже воцаряется столь большая нужда — попросить Лию об услуге.
Попросить Лию его усыпить. И не будить хотя бы несколько дней.
Хватили этой передышки всей его боли? Отнюдь нет и, впрочем, Тор так и не бьет. Это не приносит радости. Хватка его вскинувшейся ладони настигает плечо Локи, тормозя его силой, голова поворачивается к нему. И Тор говорит:
— Я вижу тебя, — жесткостью, жесткостью, жесткостью… Локи бы отдал ему имя Бога лжи и то не составило бы вовсе никакой сложности, потому что у него самого лгать столь хорошо, как в далекие времена, больше не получается. Что ещё остается ему, кроме беспомощности? Мысли приносят спасение, да злые, жестокие и безжалостные планы, которые не будут исполнены, да кровожадные идеи, которые не обретут жизнь. Тор смотрит ему в глаза, говоря будто бы то же самое, что успевает прокричать ещё в своем кабинете — в этот раз Локи уже не смеётся. Лишь хмыкает да мыслит: вернуться к себе в покои, позвать Лию и попросить, попросить, попросить ее об услуге…
Попросить ее даровать ему сон. Без нужды ждать рассвета, отказываясь его дожидаться. Без нужды выглаживать бессонной ладонью пустую половину постели вновь и вновь. Без нужды думать — о том втором кресле балкона, что так же пусто.
Глядя Тору в глаза он говорит:
— Везунчик… Я тебя больше не узнаю, — холодно, утомленно и без выражения. Без любых проблесков жизни интонации. И даже без злобы? Ничуть не честная сделка и всё же слишком ловкая игра: Тор обучается у лучших, обыгрывая его тогда, когда Локи отказывается играть, и даже не доставая шахматную доску. От его слов, правда, вздрагивает. Но плечо крепче не стискивает. Его ладонь Локи просто сбрасывает, дергая плечом, и продолжает идти, на девятом шаге за его спиной просто перемещаясь к себе в покои.
Лия уже ждёт его там. Ничего не спрашивает или же просто спросить не успевает, но по крайней мере соглашается оказать ему услугу. Когда она задаёт вопрос, через сколько дней его разбудить, Локи ей просто не отвечает.
И очень хочет верить, что она не станет этого делать — уже никогда.
Помогает ли это? Весь этот беспробудный сон, весь тот отдых, на который ему приходится решиться… Оставить себя без защиты или же упустить мимо глаз смерть Тора — лишь поверить в то, что сам Локи не окажется заперт среди темных, злобных теней. Вся свобода будет при нем. Великое-великое зло обойдет его стороной. Вся та детская беззаботность, вся та вера в добро, добро, добро отнюдь не является тем, что ему присуще, скорее уж он решается. Лия просто не подводит. И позволяет одному дню мелькнуть мимо его спящих, сомкнутых глаз следом за каждым, каждым, каждым другим.
Она будет его на четвёртое утро, но не приходит с вестями. Дает ему возможность проснуться, дает ему время на то, чтобы прийти в себя… Все то, что он оставляет жить и дальше, оказывается в полном порядке. Вот он, целый и невредимый Асгард. Вот и она, сожженная болью дотла реальность. Иной не существует и, конечно, так и не рождается. За дни его отсутствия Лия посещает утренние советы трижды, почти не высказывается, собирает — какие-то дурные вести. Бури, к примеру, после возвращения паршивых щенков из Етунхейма, не случается. Труд возвращается право покидать свои покои, у дверей тренировочного зала сменяют друг друга иные стражи — внутрь ее не пускают так же, как и прежние.
Впрочем, зайти она больше и не пытается.
Унум же грезит об оставленном в Етунхейме волчонке. Все так и продолжает шарится в библиотеке. Кто разрешает Лие заказать для ее нутра ещё несколько лестниц, чтобы по одной стояло в каждом ряду меж стеллажами? Никто, конечно, и Локи, впрочем, на эту весть никак не реагирует, встречая ее в своем кабинете уже после полудня. До него успевает посетить и совет, и завтрак, и успевает даже заметить — разум ощущается свежим, будто долгожданная весна.
Пускай вовсе не лишается ни злобы, ни скрытой под всеми ее слоями боли.
Локи просыпается благодаря снятому заклинанию и тем утром собственного пробуждения выбирается из постели, не медля, так же, как в каждое прошлое — отдирает ладонь, разрывая прикосновение к пустующей простыни. Уходя в купальню, не оглядывается. Ложь Етунхейма о том, что все в порядке, оказывается съедена им столь же разумно, сколь оказывается ядовита сама по себе, спасение же разыскивается почти в привычных местах. Противоядие книжных строчек с мелкими вкраплениями приносимого Лией яда вестей. Противоядие в полуночных спаррингах с Фандралом да все время весенних дней, проведенных со Слейпниром. Локи приглашает к себе Лейва ещё до обеда, отдает ему книгу, говоря без любой скрытности — есть вероятность, что Ванахейм наращивает мощь эфира с помощью мертвой крови да мертвых тел своего же народа. И Трюггви должен об этом знать. Потому как остановить его настойчивое желание перебраться все же на ту сторону магического барьера не получится? Лейв не дает конкретики. И, впрочем, не пытается сделать вид, что Локи несёт какую-то чушь.
Вся его скрытность остается пустой, вместе с тем оставаясь данностью уважения.
К разуму Локи или же ко всей его силе? И то, и другое оказывается бесполезным от связанной с сердцем боли. Но обстоятельства не заставят ждать себя, но война придет, но Тор сгинет и после… Те два его паршивых щенка, они ведь так и не вырастут? Локи удается выспаться, Локи удается отдохнуть, новой же ночью его шаг привычно дразнит тренировочный зал. Разминка ощущается тягостной. Фандрал запаздывает. Вероятно, по причине вынесенного Локи в прошедшем утре предложения, все же выслать его вместе с новым караваном, отправляющимся в Етунхейм, а, быть может, и по какой другой. Отпускать его, конечно, не хочется. Не то чтобы Тор противится предложению, много больше удивляется тому, что Локи берет себе слово под конец совета, много больше всматривается в него внимательно то и дело… Паршивца, вероятно, волнует его отсутствие в прошлые дни, а? Локи отказывается смотреть на него так же, как отказывается по утрам оборачиваться в сторону пустой постели, когда уходит в купальню. Там уже никого, никого, никого нет.
Там никого и не будет.
И Фандрала действительно не хочется отпускать. Много легче притвориться, будто бы не было дано Фенриру ни единого обещания. Много легче солгать, что чужая тоска по слишком быстро повзрослевшему волку, совсем незаметна. Просто оставить — воина себе. Не лишаться полуночных спаррингов, не лишаться этого спасения от злобной, полной тоски бессонницы… Локи высказывается под конец утреннего совета и видит слишком отчетливо, как взгляд Фандрала загорается благодарностью. Он ведь нуждается? И для него ещё ничто не потеряно безвозвратно. И он ещё может вновь, пускай даже на время, обрести свою большую важную дружбу, свою большую важную любовь.
А в ночи запаздывает. Тот караван и все несколько будущих, к которым его приставляют охраной, выдвинется в путь разве что через неделю, и потому Локи не волнуется. Мыслить о том, чего лишится сам, просто отказывается. И разминка дается с неожиданным трудом да пахнет вялостью все столь же утомленного тела. Не успевает он, правда, даже завершить ее, как тяжелым, пыхтящим звуком открывается тяжелая дверь залы… То есть девятилетний шаг. То есть меч по размеру в девятилетней руке.
Выгнать ли ее прочь? Изгнать, умертвить, закопать или же все-таки лучше выложить из ее костей причудливый узор перед главным входом Золотого дворца? Локи притворяется, будто не замечает ее прихода. Труд — просто не здоровается. Но выбирает, конечно, именно ту арену, на которой растягивается он сам. Отходит подальше. Почти возмутительно священным движением рук откладывает меч на нижнюю ступень лестницы, ведущей к арене. Ему требуются ножны, кому-то требуется время, чтобы научить ее заботиться о металле и не забывать затачивать его временами… Локи лишь разминается. После уходит с арены прочь, выбирая для себя место на одной из верхних ступеней. Ожидание прихода Фандрала дарует ему вид на темный пролесок по ту стороны тренировочного поля, на толстые колонны-подпорки да на чужую разминку — ее Труд копирует с его собственной, увиденной единожды, точь-в-точь.
Паршивый щенок, или умный щенок, или же один из тех, что полны бравады… Она выглядит сосредоточенной и на удивление даже не обращается внимания на его взгляд, пускай точно видит — Локи смотрит на нее. Скользит взглядом по двум тугим, чуть растрепавшимся за день косам, бегущим по макушке и спускающимся на мелкую, девятилетнюю спину. Задевает им же ее лицо, задевает, но так и не всматривается — в ее глаза. Искренняя голубизна великого счастья и любви? За день до его отъезда в начале осени или, быть может, за пару подобных они с Тором проводят время на их поляне в саду Фригги. Притворяясь дремлющим, Тор лежит головой у него на коленях, но улыбается. В той его улыбке сосредотачивается вся суть и каждый смысл мироздания. Нежность и верность, горделивое довольство и то, полюбовное, что много тише.
Вернуться в тот миг никогда уже не получится.
Локи хотел бы, но только если бы кто-то нашел в своих руках жалости для него и стер ему всю эту злую память. Изо дня в день и из недели в неделю, та злоба, что для него тяжела, та боль, что много безжалостнее… Какой будет она, вся та жизнь после Тора? Она уже здесь. Настигает, заявляется раньше и Тор ещё вовсе не мертв, но о том, чтобы приблизиться к нему теперь, не возникает даже мысли. То асгардское солнце, что сжигает Локи дотла, затухает перед его глазами, даже если остается все так же гореть и светить в реальности. Узнать его лицо — больше не получается.
Фандрал же точно запаздывает. Раньше него успевает прийти Сигюн. Раньше него, успевает прийти даже тот Вив, которого она приносит на своих руках. Вместе с трехмесячным малышом приходит к арене, вместе с ним спускается по ступеням, усаживаясь ниже самого Локи, но — неожиданно близко. Имеет ли это какое-то значение? Есть ли в этом какой-то великий смысл? В ее плечах Локи не видится ни тяжести, ни усталости материнства, слух же не улавливает ничего, кроме тишины. Молчаливый, отказывающийся спать Вив играется с ее пальцами и тянет кончик тугой, толстой косы в рот так, будто бы ему и правда можно… Сигюн вырастит из него воина — так говорит Огун. Локи хочется помыслить, что его правоту покажет время, настолько же сильно, насколько не хочется вовсе оставаться в постели утрами ни мгновением дольше пробуждения.
Ему не кого обнять там. Ему больше не к кому потянуться там за разморенным, сонным поцелуем. И некому больше шептать… О любви? Это становится столь же привычным, как все остальное. Каждое его усилие доверия, каждое его стремление навстречу, а не прочь — все окупается.
А после сгорает дотла.
Вива подобные вещи, конечно, не заботят. Он о них и не думает. Тянет за кончик материнской косы, играется с ее пальцами, пока она наблюдает за Труд… Приносит его сюда впервые, Локи же мыслит невольно — для ребенка Сигюн, Вив оказывается чрезвычайно спокойным.
А Тор — становится отцом.
Вне глаз Локи. Вне его присутствия. С запретом на любое знание. При том, сколь многое они делят раньше надвое, граница оказывается проведена там, где невозможно было и представить. Это, конечно же, измена и это, конечно же, предательство, но вместе с этим — паршивые щенки девяти лет отроду. Зачатие, рождение, первые дни, недели и годы их взросления… Тор хотя бы хочет этих детей? А, впрочем — сколь безгранична может быть его жестокость? Помнить о том, что это все может являться лишь частью его пути, отнюдь не столь сложно, только оправданием этой мысли никогда не стать. Кем Тор является теперь, что важно для него и что занимает его сердце… Он отец и Царь. Все ещё воин. Все ещё бог гроз и бурь. Просто у Локи — больше получается узнать его лица.
А Фандрал все же запаздывает. И все же приходит. Вместе с собой приносит и звук раскрывающейся двери тренировочного зала, и удивленное выражение на лице при виде их всех — на арене, уже подхватив меч в руки, занимается Труд, на середине ступеней сидит Сигюн с ребенком на руках, а на самом их верху рассиживается сам Локи. Не физическая, но душевная утомленность, от которой не помогает сон, нашептывает ему отказаться то ли спарринговаться сегодня, то ли подниматься с этих ступеней когда-либо. Куда дальше ему идти, в какую сторону двигаться… Эта мысль пытается тронуть его сознание и раньше, в каждом из всех прошлых дней, сейчас же отчего-то раздается много громче. Фандрал просто находит себе свободное место на арене, начиная разминаться. Локи — отмалчивается. И ему в ответ, и себе, и всем собственным мыслям, потому как говорить с ними бестолку.
У него нет ответов. И, пожалуй, незаметно успели закончиться вопросы.
Тор ведь видит его, не так ли? Он говорит именно так — то есть жестокость. Ее вид. Ее лживый, омерзительный глаз. И все ее молчание, разбавляемое уродством редких звуков голоса. Его паршивым щенкам уже девять лет. Быть может, немногим больше, быть может, лишь немного меньше. И все же — его жизнь обретает то изменение, что накладывает на нее след, что меняет ее безвозвратно.
Локи просто изгоняется прочь без объяснений.
— Да что б тебя… — звучно, резко вскинувшись столь привычным на злобу голосом, Сигюн поднимается на ноги настолько неожиданно, что успевший уйти по следам своих мыслей в самую глубь Локи дергается. Вскидывает взгляд, вскидывает голову вряд ли быстрее Фандрала, который тоже откликается движением и уже появляющимся в глазах вопросом — столь долго молчавшая среди тренировочного зала Сигюн подает голос. Обращается к Виву? Почему вообще приносит его сюда сегодня? Судить о том, что Огун не желает с ним оставаться, совершенно не приходится, но, быть может, сам Вив не желает в этой ночи выпускать из рук кончик материнской косы… Локи разве что голову вскидывает, но двинуться у него не получается — поднявшись на ноги, Сигюн разворачивается в его сторону и в несколько резвых шагов поднимается по ступеням. Ее руки двигаются столь же быстро, сколь всегда быстры они были в спаррингах, когда она протягивает ему своего сына, говоря с привычным, ничуть не успевшим забыться раздражением: — Ну-ка, посторожи его, пока я разберусь, — в глаза она, конечно, не смотрит. Да и в общем-то внимания на него будто бы не обращает. Или же на всю крепость его рук? Локи протягивает их вперёд в каком-то неосознанном, интуитивном позыве, осмысливая лишь несколькими мгновениями спустя, когда Сигюн уже отворачивается. Она просто уходит. Оставляет его самого или же оставляет ему Вива? Локи притягивает трехмесячного малыша ближе к себе, удобнее укладывая ладонь под его головой, и на несколько мгновений опускает к нему иступленный взгляд. Вив выглядит удивленным ничуть не меньше — чужие руки, чужое лицо да тотальное отсутствие какого-либо кончика косы, который можно было бы засунуть в рот, чтобы пожевать. Искривиться в уже начинающемся, испуганном рыдании его рот, правда, так и не успевает. Прежде раздается хлесткое, звонкое: — Эй, мелочь!
Истратить ли время на то, чтобы разглядеть чужое лицо. Истратить ли его на то, чтобы вглядеться — у Вива глаза отца, глаза Огуна. Коричневый обод радужки, мелкие вкрапления золотистых точек тут и там. Локи замирает в ступоре вместе со всеми теми словами, которые определённо стоило бы произнести Сигюн в спину, но беспристрастное время не дарует ничего. Вив поворачивает голову вслед материнскому голосу, вынуждая и самого Локи поднять взгляд тоже.
Чтобы увидеть, как Труд дергается рывком от прозвучавшего окрика? Или все же чтобы дождаться, дождаться, дождаться, когда дитя на его собственных руках разразится плачем? Сигюн сбегает по ступеням в той же привычной манере, в которой всегда спускается на арену, чтобы вычехвостить очередную непутевую воительницу или воина за пару-тройку допущенных в спарринге ошибок, а ещё говорит — Труд вжимает голову в плечи отнюдь не потому что незнакома с характером Сигюн, но именно потому что ее интонация несёт, и ведет за собой, и подзуживает. То есть слишком знакомая слуху Локи злоба. Ядреная, кусачая и отказывающаяся знаться с любыми правилами да приличиями. Для нее есть только один закон, да и тот вряд ли кому-то понятен — установлен Сигюн. Порожден ею, взращен и возведен будто бы в абсолют. Кто посмеет нарушить его или же воспретить ему быть? Ни у кого не получается. Ни у кого и не получится. Труд дергается от окрика, а до того оглядывается напряженно не раз и не два — она так и не спрашивает, можно ли ей быть здесь.
Просто приходит. Находит себе место поверх каменных плит арены и в стороне от той, разрубленной самим Локи, которую никто так и не меняет. Вначале она разминается, после подхватывает в руки меч… Присутствие Локи не интересует ее, но приход Сигюн переворачивает невидимые песочные часы — когда время истечет, ей нужно будет убираться прочь. Сколь многое ей не нравится здесь, в Золотом дворце? Эти люди. Это место. Вероятно, вся поверхность плоскости этого мира. В прошлый раз оказавшись под замахом чужой руки, она стоит к Локи спиной и потому рассмотреть не получается, сейчас же всё много проще — Труд дергается, оборачиваясь на кусачий, резкий голос Сигюн мгновенно.
В ее голубых глазах мечется загнанный, одеревеневший страх.
Столь ли большая важность? Она никогда не вырастет. Сделать эту ее краткую жизнь не столь поганой — не будет оправданием. Паршивые щенки заслуживают паршивой смерти, но, впрочем, что делает их паршивыми? И в чьих руках действительно существует вина? В Локи не существует интереса, чтобы обдумывать подобное. Все, что остается в нем — то есть злоба. Осторожность движений, осторожность слов, осторожность решений, а ещё нахождение в территориях спасения. Фандрал помогает от бессонных ночей лучше любой сон-травы или макового поля. Книги занимают дни так же, как и присутствие Слейпнира, да к тому же приносят утопленную в боли, почти незаметную радость мертвого сердца. Лия отвлекает верностью. Мысли о Ванахейме — планами, которые никогда не будут исполнены. Обратиться ли к Сольвейг с просьбой вступить в совет ее придворных магов? Низвергнуть Асгард в хаос войной с Етунхеймом?! Вив поворачивает голову следом за голосом матери, но ее окрик не тревожит его вовсе. Он остается спокоен так, будто бы знает что-то чрезвычайно важное, в то время как Труд вжимает голову в плечи, опуская меч.
Необучаемый паршивый щенок все же знает, что нельзя направлять оружие на тех, на кого не собираешься кидаться? Сигюн окрикивает ее за пару ступеней до самой нижней и сбегает по ним, конечно же, быстро, в напряженной, воинственной торопливости, но вряд ли не замечает реакцию Труд. От того ее шаг, правда, не замедляется. Дернувшееся плечо, уже вскидывает руку, собираясь указать и точно не собираясь бить… Окрик резкого голоса все равно взвивается под потолок, оббивая тела толстых колонн, стремящихся вверх, и прокатываясь по полу волной крайнего предупреждения:
— Сигюн. Не рявкай на нее, — отнюдь не врожденный позыв, что так же не является выученным, потому как никогда Локи не станет с подобным соглашаться. Паршивым щенкам паршивая, ранняя смерть. Паршивым щенкам ни радостной жизни, ни счастливых дней, ни мира. Они умрут рано. Они умрут мучительно. У Тора же никогда, никогда, никогда не получится ту их смерть оплакать… Или даже увидеть ее? Лейв так и не подает вида, что книга с ритуальными обрядами Ванахейма действительно может пригодиться, но Лейв все же забирает ее. А Илва ещё давным-давно оставляет предсказание. А война — вскоре придет к порогу Асгарда вновь. И Тор сгинет. И паршивые щенки… Локи отказывается размышлять о вине и местах ее жизни. Локи отказывается мыслить, вместо того оставляя свое тело да свой разум злобе. Она будет стоять за него до самого предсмертного крика и она скроет за собственной спиной всю беспомощность.
Но его голос все равно щелкает по пространству резким, стальным окриком, отстегивая то в разы мощнее любого крика Сигюн.
Эхом окрику становится будто металлический звон. И Вив замирает ощутимо в его руках, его взгляд обращает к нему вновь. Станет ли плакать? Важность подобного отнюдь не столь велика прямо здесь и прямо сейчас, потому как прежде — Сигюн должна знать, где обрывается власть того закона, который она для себя выдумала, и где существует власть иная. Все та, которую Локи не обдумывает. Вся та, о которой отказывается размышлять. Наблюдая за тем, как паршивые щенки играют в Етунхейме в снежки с волками или, же за тем, как врываются в его библиотеку подобно ворам?
Их убийство не будет стоить Локи ничего ровно так же, как на самом деле не сможет излечить его ни от боли, ни от беспомощности. Половина постели останется пуста и останется пусто второе бессонное кресло на балконе. Теперь реальность — такова.
Сигюн замирает на новом же шаге. Ее рука так и не поднимается. Пока Труд перебрасывает взгляд страха да напряженного ожидания выше по ступеням, к лицу Локи, он сам глядит лишь Сигюн в затылок — пусть она обернётся. Пусть посмотрит ему в глаза. И пусть только посмеет произнести хоть что-нибудь? Вероятно, тот факт, что у Локи на руках ее ребенок, не сможет напугать ее, но все же она должна увидеть — он не шутит. Он не собирается обсуждать это ни с ней, ни с кем-либо. Те два стража, что забываются, оказываются высланы прочь уже, и каждый новый будет следующим. Пускай сам он никогда не позволит себе мысли — кому действительно принадлежит вина?
Сигюн и правда оборачивается. Оглядывается к нему, смеряет его взглядом и смотрит в глаза — лишь несколько мгновений. Стоит им умереть, как ее губы тут же растягиваются в кусачей, слишком уж знакомой усмешке. Что она может принести? Сколь много угрозы таит? Правда заключается в том, что никакого таинства не существует. Это просто Сигюн. Обыденная. Озлобленная. И Вива, вероятно, опаивает успокоительным, но, впрочем… Новая мысль оказывается лишь происком всей его внутренней злобы. Локи не реагирует. Провожает взглядом отвернувшуюся голову Сигюн, дожидается нового слова:
— Тебе нужно держать меч выше, когда ты в стойке. Пройдёт несколько лет и у тебя вырастет грудь. Придется переучиваться, — без лая, без окрика и будто бы даже без рычания. Она обращается к Труд вновь, много мягче, чем прежде, и много же мягче, чем к кому-либо. И рука ее, указывающая, поднимается медленнее. Иной раз ведь одергивать ее не придется? Локи истрачивает ещё несколько мгновений, наблюдая за тем, как Сигюн, наконец, заступает на арену и как Труд медленно опускает плечи. Ее голубоглазый взгляд перебегает от его лица к лицу Сигюн снова, и снова, и до момента, пока Сигюн не подходит достаточно близко, чтобы закрыть ее собой. От ее протянутых рук Труд уже не шарахается. Локи — просто опускает глаза. По волнению ли? То есть нужда. И мелкая ручка Вива, уже хватившаяся за складку рубахи на его груди, совсем рядом с воротом. Действительно ли он остается спокоен… Крик, принадлежащий Сигюн, звучит для него голосом матери. Крик, принадлежащий Локи — явно вызывает много больше интереса. С арены звучит негромкое, то ли нравоучительное, то ли иллюзорно поддерживающее: — Да, вот так.
И Вив отзывается согласием тут же. Негромко угукает, разглядывая внимательным карим глазом лицо Локи. Характером ли, складом ли ума или просто возможностью адаптироваться он явно идет в Огуна, пускай даже черный пушок волос на его макушке много больше походит на цвет принадлежащий волосам Сигюн. Или вновь Огуну? Чуть смуглая кожа, спокойствие в движениях рук, а ещё внимательность тех глаз, что замечают сразу же, стоит Локи переложить его удобнее на одной руке и потянуться второй выше. Только бы не смотреть, не смотреть, не смотреть — на Труд.
Только бы не слышать вновь того проклятого «почему?», на которое Локи никогда не станет отвечать.
Будто бы он глупец? Будто бы ему столь сложно понять? Он отказывается обдумывать и он соглашается прятаться за всей своей злобой, потому что ничто иное реальность не предлагает. Кроме, быть может, чужой смерти… Выдрать им глаза, размозжить их мелкие, паршивые да щенячьи черепа, а лучше бы, лучше бы, лучше бы отрубить им ноги и отправить в лес, чтобы после спустить на них собак. У Тора не получится оплакать гибель их изодранных в клочья тел. Их смерть ничего не даст.
Но Вив улыбается. Беззубой, бесхитростной улыбкой приоткрывает рот, только заметив, как пальцы Локи над его головой покрываются зеленоватыми, магическими искрами. Сияя, подобно скоплениям звезд, они загораются тут и там мягким, нежным светом. Осторожно скользят вдоль костяшек и по ладони. Говорить с ними, с этими пустыми искрами, определённо не имеет смысла, но Вив угукает все равно, принимаясь ворковать на непонятном языке. А ещё тянется ручкой… На самом деле уже обеими. Под воротом рубахи Локи остается мятая ткань следом его прикосновения.
Сигюн говорит:
— Ты ставил? — и уже усаживается на ступень подле него. Когда только успевает вернуться? Локи не замечает. Локи отказывается, отказывается, отказывается поднимать глаза на арену, смотреть и видеть тот взгляд Труд, что чувствуется и так — ее вопрос остается неотвеченным и это определённо важнее, чем плата за меч, которую она сама Локи так и не отдает. Конечно же, не отдаст. Ещё — никогда, никогда, никогда… Не вырастет? Сигюн возвращается много тише, чем уходит прочь, и ее возвращение звучит движением головы Вива, что отвлекается от красивых магических искр на звук ее голоса, и ее возвращение настигает Локи настороженностью да напряжением. Вив угукает. Возвращает взгляд к мягким движениям пальцев Локи да ко всем искрам — дотянуться до них у него не получается и поэтому Локи опускает руку чуть ниже. Угукает и сам, отдавая Сигюн ответ. Его вряд ли будет достаточно, а, впрочем — Локи не будет извиняться перед ней за все те извинения, что отдал Модсогниру. Асгард нуждался тогда и Асгарду было плевать на любые желания тех, кто близок к власти. Асгард нуждается до сих пор, только теперь ему плевать уже на самого Локи. Вот ведь оно, правление. И справедливость? Отнюдь. Ее нет здесь. Ее никак не забрать. И ни единая смерть ее не породит. Сигюн же лишь хмыкает, а после говорит: — Хорошо.
И правда ведь хвалит его… Она не станет объяснять своего молчания прошлых месяцев так же, как не станет объясняться за то, что доверяет его рукам своего ребенка и вновь начинает с ним говорить. Локи же вовсе не желает спрашивать, не желает даже находиться здесь, но альтернатива бессонного балкона ощущается много хуже в этой ночи. И Фандрал ведь уже здесь! Вскинув к нему глаза, Локи натыкается разве что на след того взгляда, что мгновения назад смотрел на Труд. Фандрал еще разминается. Труд вновь и вновь поднимает меч выше, возвращаясь в стойку, а еще косится на Сигюн в ожидании — Локи знает этот напряженный взгляд слишком хорошо, чтобы ошибиться.
Как Тор смеет поднимать на нее руку и когда решает, что это позволительно?
Лия не приносит вестей. Подтверждающих фактов не существует. Локи же определённо точно не собирается становиться паршивым щенкам другом, да и они оба никогда не вырастут, но от этого давно привычная тошнота меньше не становится. Омерзительная. Уродливая. Возвратить справедливость или же разрушить всю бессмертную беспомощность? Ему ничто не поможет. В то время как Сигюн возвращается, возвращается, возвращается, а еще развязно откидывается локтями на ту ступень, что находится выше. К Виву так и не тянется.
Сам Вив — разве что уже пытается утянуть зеленые искры себе в рот вместе с пальцами Локи.
И Локи говорит:
— Неужто прощение? — без интереса. Ложью. Почти видимой злобой. И холодностью, холодностью, холодностью, удержать которую в голосе почти что-то не получается — у Вива глаза Огуна и чуть смуглая кожа, а все же он много младше. Беречь ли его? Заботиться ли о нём? Сигюн лишь хмыкает, потому что вовсе не нуждается в любых дополнительных словах, точно зная, что он имеет в виду. Всё ее долгое молчание. Все ее пристальные взгляды последних полутора месяцев. Локи спрашивает, на самом деле не веря в то, что когда-нибудь она и правда станет его прощать, но беспомощный, бесхитростного детского взгляда Вив так и остается лежать у него на руках.
Ни единой мысли о том, чтобы причинить ему вред не появляется так же, как на голову Унума до сих пор по случайности не обрушивается ни один книжный стеллаж.
Малый рост. Малый разум. Девяти лет отроду или же трех с половиной месяцев? Нет разницы. Вся важность хранится лишь в тех больших черных глазах Слейпнира, что ныне печальны отнюдь не от недостатка любви, но от понимания — реальность такова теперь. Приходит ли Тор к нему? Болит ли его, Тора, сердце от неслучившегося прощания с Фенриром?
Хоть что-нибудь из того, что было важно ему раньше, является таковым и до сих пор, а? Отнюдь — не Локи. Быть может — ничто вовсе. Лишь два паршивых щенка, да власть, да правление, да дела Асгарда и та самая сука, которая рожает для него этих самых щенков. Качнув головой, Локи смаргивает мысль почти насильно и еле-еле приподнимает уголки губ, глядя на Вива. Улыбнуться не получается так же, как не получится запретить малышу словом пытаться попробовать зеленоватые искорки на вкус.
Локи просто не дает притянуть свою руку слишком близко ко рту. Сигюн говорит:
— Жалко смотришься, — и, пожалуй, в том отсутствии насмешки ее интонации могло бы быть уважение, однако, унижение звучит много громче. Оно правдиво. Разглядеть истину не столь уж сложно. Чем же отличаются дни прошлого лета от нынешних и так ли отличия велики? Лия все также приносит вести. Лейв глядит все с тем же уважением. Локи выметается прочь из своих покоев этой ночью, только успев лечь в постель, потому как жестокость разума дразнит всю его боль предложением — он может просто создать для себя иллюзию. Голубой глаз, да короткий волос цвета плавкого золота, да тембр голоса и улыбка любимых губ… От мысли об этом становится настолько тошно, что он уходит в тренировочный зал, даже чувствуя — спарринговаться не хочется. Лишь вернуться, вернуться, вернуться в дарованный Лией спокойный сон, лишь закрыть глаза и пропустить мимо них всю тяжесть беспомощности перед лицом чужого предательства. Сигюн именует его вид жалким, Локи же так и не откликается. Легким движением подушечки пальца задевает кончик носа Вива и тот тут же морщится смешливо, воркуя ему в ответ на никому не известном языке. Его мать говорит: — К тому же я нашла ту, что убьет для меня Модсогнира.
Без норова. Без бравады. Необходимость чужой смерти является лишь планом сейчас так же, как и в начале прошлого мая — ей не будет совестно и извиняться она не станет. Знает ли Огун? Быть может, нет. Быть может, просто в очередной раз выискивает правду о том, что переубедить Сигюн в чем-либо никогда не получится.
Для нее существует лишь один закон. Она создала его сама. И пока жива она, он будет жить тоже, даже если никто его не поймёт и никто ему не обучится. А Модсогнир умрет, но прежде, вероятно, ещё дни назад — Сигюн находит того, кто его убьет. Поэтому теперь позволяет себе снизойти до Локи.
— Ну, конечно… — кратко, раздраженно сморщившись, Локи вздыхает и легким движением пальцев переносит пару зеленоватых искр Виву на пальцы. Тот замечает это мгновенно. Замирает весь, всматривается в них, поводит кончиками пальцев, а после все же тянет ко рту. Единая ли мысль об опасности? Любая мысль об осторожности? Его голову они явно не посещают, да, впрочем, и угрозы не существует, но иное, уже увиденное Локи, все же прорывается его негромким голосом в пространство тренировочного зала случайно: — Он не плачет.
Отцом ему является Огун, но все же мать его Сигюн и, пускай до ее прихода Золотой дворец многие метки был знаком с Тором, подобное буйство видывал вряд ли. Раскаленная сталь ее злобы, или же острота ее вечной брани, или же вся она — валькирия да воинствующая дева. Если бы Локи не был уверен в том, что Вив является ей сыном, поверить в это ему было бы достаточно трудно. Столь спокойный, неспешный и с интересом встречающий Локи впервые… Окрик Сигюн для него лишь материнский голос и в этом не может крыться той тайны, что существует в его детской голове, в этом просто не может прятаться истина. Но Сигюн говорит:
— Он слышал мой голос в течение долгих месяцев, пока был частью меня. Много лучше других он знает, когда зло грядет.
Медленно подняв голову, Локи пропускает мимо глаз и Фандрала, что, наконец, подхватывает в ладонь меч да распрямляется, и Труд, все так и продолжающую отрабатывать стойку да несколько показанных ей Локи ударов — он обращает собственный взгляд к Сигюн. Та в ответ не смотрит. И, конечно, не лжет, но и правды не произносит: она зла всегда. Эта ее злоба бессмертна. И знакомство с Огуном ее не утешает. И новое рождение прежней Гунн не меняет ничего. Вив же… Лишь угукает вновь где-то вне глаз Локи. У него нет власти. Сигюн вырастит из него воина. И его смерть, если вдруг случится раньше ее собственной, не изменит ее так же, как не сможет уже ничто.
Вся ее злоба равняется веком собственной жизни с мирозданием. Она неубиваема. Она повсеместна. И в каждом месте, где будет Сигюн, будет и она.
Но ни резкий окрик, ни незнакомые руки Локи, ни что-либо иное так и не вызывает у Вива напуганных слез.
Откуда-то с арены звучит негромкое, добродушное:
— Хочешь подраться, Труд? — этот голос принадлежит Фандралу. Сигюн переводит к нему взгляд, так и не глядя на Локи. Молчит, не добавляя ничего больше. И не добавит ведь… Тронув вниманием собственных глаз ее щеку и внимательный прищур, Локи просто вдыхает, а после отворачивается. Вновь смотрит на Вива, слишком занятого попыткой съесть зеленые искорки на своих пальцах, чтобы обращаться на них какое-то внимание. И с арены уже звучит:
— А можно?
Бесхитростная, доверчивая и слишком детская радость голоса Труд причиняет боль такой силы, будто бы сидящая сбоку от него Сигюн решает между делом проткнуть его собственным мечом. Фандрал просто негромко смеётся ей в ответ, а после манит к себе ладонью, очень прося веселью голоса — случайно не отрубить ему руку в процессе.
~~~^~~~
Трюггви не приходит ни на следующий день, ни через несколько, и в общем-то Локи его не ждёт. Просто занимает, занимает, занимает себя — бессонные ночи, что и прежде не были даром, становятся ему проклятием. Мысль о том, что он может с легкостью просто создать для себя иллюзию, мысль о том, что на самом деле он помнит лицо Тора в мельчайших деталях и ему не составит труда справиться… Так выглядит тоска и ей никогда не удастся обрести иную личину, Локи же отказывается размышлять о ней, как и прежде. Вся сложившаяся ситуация, или же вся нынешняя реальность, или же любая оправданность его злобы — в том, чтобы не обдумывать, не оказывается спасения, потому что бесконтрольные мысли продолжают появляться, как и прежде.
Локи думает насильно — о Ванахейме. Думает о медленно подрастающей Гунн, которую пару дней спустя впервые замечает на пастбище в обществе Сигюн да Вива. Быть может, воительница приходит и раньше, но из-за всей то ли злобы, то ли беспомощности зрительный спектр Локи сужается почти полностью до тех вестей, которые ему приносит Лия. Она становится его глазами и ушами много больше, чем в прошлые времена. И она не рассказывает ни единожды… Сигюн все-таки позволяет Гунн остаться. Вероятно, это чрезвычайно радует Огуна, но, впрочем — все так и остается неизменным.
Великая злоба Сигюн царствует, защищая великую боль.
Сколь много времени остается самому Локи до того, как он обратится ее подобием? Трюггви не приходит ни на следующий день после того, как Лейв получает книгу с описанием ритуальных обрядов Ванахейма, ни через несколько подобных. Локи, впрочем, его и не ждёт. Много больше рассчитывает на Лейва и день, в котором тот вернёт ему книгу, потому что Трюггви в первую очередь и по данности верности направится именно к Царю — все свежие новости привычно достанутся Тору, который не станет разбираться, благодаря кому они были добыты. Или же благодаря кому добыть их не удалось? Если, если, если вся его, Локи, догадка окажется верной по воле слабого, лишенного своей сути эфира, магический барьер вокруг поселения, в которое рекруты стекаются подобно мелким ручьям, собирающимся в полноводную реку, большей собственной частью будет состоять именно из ритуального колдовства. На пролитой ли крови ванов, на их заговоренных телах и душах, на чем-либо ином, что может быть добыто в качестве источника силы — это не будет иметь значения, если Трюггви удастся найти в магическом барьере брешь и заглянуть туда, куда ему заглянуть так неймется.
И, если Локи окажется прав, ему точно удастся.
Благодарности, конечно, ждать не придется и, впрочем, так и не приходится, потому что не приходит сам Трюггви — на третью ночь присутствия книги о ритуальных обрядах Ванахейма у Лейва в руках Трюггви обрушивается захлебывающимся кровью вороном прямо на балкон Локи. Мироздание определённо любит его, а может и просто имеет в своих руках достаточное к нему уважение, потому что иначе как удачей случающееся назвать не получается. То, что Локи остается на балконе той ночью. То, что решает не спускаться в тренировочный зал, как и все ночи до этого, и буквально вынуждает себя — высидеть напротив пустующего второго кресла. Вытерпеть. Не терять этой тонкой, но столь прочной нити то ли власти, то ли сдержанности.
При том, что во всех девяти мирах не остается уже будто бы ничего из того, чего он мог бы бояться, страх перед собственными мыслями ощущается почти издевательством.
И определённо звучит где-то внутри его груди болью. Это ведь столь просто? Наколдовать образ Тора, воссоздать каждую деталь, каждую малюсенькую, еле заметную морщинку в уголках губ, породить и глаза без вражды, и короткие пряди мягких волос цвета плавкого золота, а после прижаться к нему… Злоба держится огнём в его, Локи, груди достаточно долго, чтобы можно было обвинить ее в той тоске, которой она позволяет проявиться. Тягостная, туманящая разум печально опускающимися уголками губ и буквально вынуждающая его все же принять меры, все же остаться на балконе в той ночи, чтобы кому-то доказать что-то глупое и несуществующее — вот какой оказывается эта тоска.
Трюггви же так и не приходит.
Он обрушивается на каменные плиты балкона, появившись из неоткуда, разливает вокруг себя лужицу крови первым же движением приоткрывшегося клюва… Попытка произнести хотя бы одно стоящее слово ему так и не дается, но отнюдь не по ее велению Локи подскакивает с кресла, рушась на пол на колени. То явно ошибка, то просто чушь да глупость, потому как ни черный вороний глаз, ни что-либо иное не дает намёка на суть Трюггви — Локи подхватывает его холодеющую дрожь смерти в ладони все равно. И первым же движением пальца, прочесывающего слипшиеся на вороньей груди перья, разыскивает.
Грязное, почти бурое от крови, но все же огненное, истинно рыжее — перо.
Отличительный знак. Слишком громкая мольба от помощи. Что случается с ним? Весь его интерес да вся его верность Асгарду награждают его по заслугам — то есть влажные от крови, изломанные крылья, то есть вспоротая грудина да обожженные проклятьями перьям… Данность жизни является данностью смертности. По ее велению Трюггви не приходит — рушится. Именно к нему на балкон. Именно перед его глазами. Он желает сказать что-то, но раскрывающийся клюв издаёт лишь захлебывающиеся кровью хрипы, не имея возможности позволить себе даже привычного, вороньего карканья. В этот раз по крайней мере его не приходится уговаривать сесть в кресло да позволить залечить все его жестокие раны? Локи не позволяет ему уснуть. Он держит его в уже загорающихся лечебной магией ладонях и чувствует, как нутро выхолаживает ужасом, ужасом, ужасом — уродливое месиво окоровавленных перьев и птичьего, дрожащего тела. Изломанные крылья, ничуть не менее изломанные ребра в раскрытой, будто шкатулка, грудине да выдранные с корнями когти. Присутствие в зверином теле не дает никаких гарантий того, что истинная суть Трюггви не получит увечий, и разве же это является делом Локи? Каков его статус сейчас? Почему, почему, почему он так и не уходит прочь, оставаясь в Асгарде?
Слейпнир не привычен к етунхеймскому холоду.
Только это никогда уже не станет оправданием. Однажды придет день — Локи просто остается. И весь остаток ночи смерти Трюггви проводит посреди собственного балкона на коленях, сращивая вновь все его кровотоки, возвращая его костям целостность, возвращая его легким возможность дышать, а сердцу полученное в момент рождения право — биться. Неистово и скрытно. Верностью, верностью, верностью то ли Асгарду, то ли каким-то личным законам. Милосердия окунуться в безбрежный, вечный сон Локи ему так и не отдает.
Вместо этого требует в какой-то момент, давно успевший пересечь жестокость полуночного звона:
— Ты был один?! Покажи мне, кто остался там, я их заберу! — дрожь собственного голоса ему заметить не удается так же, как хлопки крыльев Хугина да Мунина. Они есть падальщики. И, чувствуя близость чужой смерти, они разыскивают смердящее тело по запаху, они прилетают на зов… Знатный их ждёт ужин, а? Трюггви не умрет. Трюггви останется жив, потому как ради того Локи истрачивает множество сил, а ещё ради того же требует — не отдавать ему тайн псов миража, но дать ему сделать то, что сделать может именно он. Все так и держа дрожащее птичье тело в своих пылающих зеленым светом магии ладонях, Локи жаждет верить, что ему не придется приказывать, а только ведь… Кем они являются, эти невидимые войска разведчиков? И какие клятвы дают, становясь подчиненными Трюггви? Выглаживая самыми кончиками пальцев дрожащую воронью голову, Локи пытается добраться до его мыслей ещё до того, как спрашивает, но получает ничуть не больше привычного отчета. Разум Трюггви полнится сухими, ровными строчками мыслей и фактов — не о том, что случилось, не о том, что произошло, но о безопасности. Асгард нуждается! И Асгарду привычно плевать, только Локи разве что рычит выдохом всей чужой неуступчивости в ответ. Ему не нужны их тайны. Ему не нужна любая власть над псами миража. Ценность жизни — является абсолютной. Пока Трюггви мыслит, мыслит, мыслит: то есть якобы достоинство. Умереть вместе с ним, выполнить задачу, разыскать вести, защитить народ собственным духом… Крутясь в его руках и сгорая в жестокости кровожадной боли изломанных крыльев да эфирного проклятье, Трюггви не желает отдавать ему ни единое знание, кроме самого важного — правота принадлежала Локи все это время. Его размышления, его догадки да магический барьер вокруг набирающего рекрутов поселения Ванахейма, созданный на крови ванов да смешенном с ней эфире. Лейв ведь вернёт ему книгу и точно его поблагодарит? Трюггви не приходит и даже не прилетает. Вероятно, перемещается по воле магии, не используя ни одной магической тропы, а после рушится к его ногам… Не за тем, чтобы выжить. Не за тем, чтобы кого-то спасти. Лишь вести, лишь отчет нового похода разведчиков, лишь — достоинство, с которым он готов умереть. Вся эта гордость вызывает столь ядреную, омерзительную тошноту, что Локи рявкает, не сдержавшись: — Я приказываю тебе показать мне все сейчас же!
Приоткрывшийся клюв, исходящий хрипами прорванных, слишком медленно заживающих легких. Дрожь изломанных, блестящих сквозь перья белесыми косточками крыльев. И влага горячей, столь упертой крови, что заполняет ладони Локи проклятым, жестоким озером… Пол перед ним становится влажным, ткань его брюк обретает горячий багрянец следов той битвы, из которой Трюггви удается выбраться. В том повинна ведь лишь его упертость и ничто иное? От окрика ворон замирает обездвиженно. Разве что приоткрытым клювом покачивает, пытаясь вдохнуть, пытаясь надышаться. Усыпить его сейчас значит сделать ему одолжение, лишить его боли, а ещё позволить ему уснуть — позволить никогда уже не проснуться. Как после подобного Локи будет смотреть Лейву в глаза? Ему хватит и глаз собственного отражения. В то время как Трюггви никогда, никогда, никогда не хватит ни окрика, ни приказа, ни любой чужой власти, чтобы перестать быть столь сильно похожим на упертого осла, но, впрочем — в прошлый раз он все же садится в кресло и дает залечить свои раны.
В этот раз позволяет тронуть воспоминания своего разума магией много быстрее.
Под отзвук беспомощного вороньего хрипа Локи видит ванахеймское поселение изнутри. Сырая от крови земля, стоящие в улочках меж пустующими домами трупы ванов, чей крепкий спинной костяк заменяют острые копья, а в самом центре деревни — гора из обгоревших, исписанных рунными письменами костей. Они ведь просто, просто, просто готовятся к жатве? Они ведь просто напитывают почву, чтобы новый посев принёс им богатый урожай? То есть война. И эфир насыщается силой жизни, пускай то никогда не сможет вернуть ему его истинной, спрятанной в Мидгарде мощи. И каждый из тех рекрутов рода ванов, что приезжает в поселение, умирает. Сольвейг же так и продолжает из месяца в месяц высылать в Асгард письма с заверениями в дружбе… Трюггви отдает ему каждую мысль, что хранит в себе столь близкие воспоминания из прошлого. Стоит ему только помыслить о бреши в магической защите, которую он пробивает вместе с двумя своими подчиненными, как Локи перемещается в Ванахейм мгновенно. Не тратит времени ни на записку для Лии, ни на то, чтобы уведомить Тора, потому как времени для того не остается вовсе.
Лишь плотная, переполненная лечебной магией иллюзия, что так и держит в своих руках дрожащее воронье тело — вот что он оставляет на своем балконе поверх лужи холодеющей крови.
А за миг до того, как нить связи с мыслями Трюггви обрывается, ему случайно видится — лицо Лейва и мягкая улыбка его губ. К нему нужно вернуться живым или мертвым, к нему нужно вернуться вопреки всему, и эта нужда разума Трюггви ощущается столь же ярко, сколь ярок оказывается смрадных запах разложения да гниющей плоти в реальности. Вначале темные вырезают всю деревню, заселяя дома пустотой и молчанием, следом — начинают набирать не рекрутов, но истинный корм для остатков своей эфирной магии. Сколь многие из них выживают? Сколь много их спасается от смерти на равнине перед Золотым дворцом с год назад? Локи не берет с собой ни меча, ни доспеха и, впрочем, даже не пытается спрятаться за иллюзией невидимости. Им забываются сапоги, им забывается сама суть сохранности… Чего ради ему ещё жить, а все же то есть дела, то есть имена, и лица, и великая важность дружбы да неощущаемого сейчас тепла чужих сердец. Пустота в отсутствии Тора так и не приходит за ним. Отчаяние уступает — это сила? Что это такое? Откуда вся эта мощь? Поиск ответов не занимает его, все существующие вопросы не дразнят разум интересом.
Он просто перемещается в Ванахейм.
Среди злой жестокости ночи, освещённой ярко пылающими факелами, стоящими в проходах меж домами. Среди смрада… Влажная от всей пролитой крови земля не успевает иссохнуть и марает его нагие стопы комьями бурой грязи, в глазах же тел, нанизанных на копья, словно бусины на тонкую металлическую нить, ему видятся искры внимания — жизнь не может соседствовать со смертью. Они никогда не подружатся. Они никогда не выпьют за одним столом. Но тела на копьях оказываются живы много больше, чем можно было бы ожидать. Они провожают Локи налитыми злобой и болью взглядами, пока он мечется меж домов, появляясь тут и там в поисках двух воронов, которых Трюггви оставляет здесь. Его воины? Его люди?! Никто никогда не узнает, какие клятвы они приносят, заступая на службу. Никто никогда не услышит истории той их жизни, что была в их руках до того, как они стали псами миража. И Трюггви не бросает их — он уходит, забирая с собой верность Асгарду да важные вести.
И ведь после даже не станет оправдываться ни перед кем? Локи отказывается мысленно, так и не произнося вслух пустых слов — подобный порядок вещей претит ему, даже если является верным по мнению Трюггви. Вороны же разыскиваются им достаточно быстро. Мечущиеся из стороны в сторону, хлопающие изломанными крыльями, они травятся эфирной магией под надзором трех темных альвов у подножия горы из костей. Меж раскрытых, искривленных клювов не звучит и единого хрипа агонии. Только задыхающиеся щелчки кости о кость, кости о кость, кости о кость… Разбираться Локи не остается. И даже не дожидается, когда будет замечен увлеченными, колдующими темными. Вязь Бранна отнюдь не поверх его запястья, но поверх всего его тела отзывает жарким пламенем ярости истинного Пламени — ему не ведома справедливость. Ему не ведомы что человеческие, что божественные переживания.
Но тело Локи есть его дом. И сам Локи — ему хозяин.
Легким движением пальцев он переносит себя обратно в Асгард, забирается с собой обоих воронов, забирает с собой всю ценность жизни, оставляя тому ванахеймскому поселению лишь бесценный дар сжирающего все на своем пути Пламени. Им загорается каждый его след по влажной от крови почве. Им покрываются крыши домов и нанизанные на копья тела ванов. И вся гора из покрытых рунами костей вспыхивает в одночасье — они обгорели уже, они уже видели пламя и могут противостоять ему, но Бранн все равно сжирает их и до пепла, и до небытия.
Удается ли спастись тем троим темным, удается ли спастись тем, которых Локи не разыскивает взглядом — он не знает. Потому что Трюггви так и не приходит к нему, потому что необходимость ждать прихода Лейва да возвращения книги теряется чрезвычайно быстро… Локи оборачивается меньше чем за шаг луны по небосводу, вместе со своим возвращением пробуждает магическим импульсом Лию, безмятежно спящую в покоях Вольштагга. Она приходит к нему почти без промедления, забирая на себя одного из подчиненных Трюггви, и рядом с Локи залечивает его раны до самого утра посреди залитого птичьей кровью балкона да молчания жестокой ночи.
Им обоим удается выдохнуть с облегчением лишь среди проблесков тихого, мирного рассвета, когда двое воронов из трех, наконец, становятся на лапы, а после, взмахнув крыльями, улетают прочь в неизвестном направлении. Ни один из них не оказывается Трюггви. Его, здорового, но слишком уставшего, Локи передает на руки уже Лейву… Тот ведь приходит, чтобы вернуть книгу, не так ли? Освободившись, Лия разыскивает его сама. Рассказывает вести краткой сухостью слов. О Торе, конечно, не спрашивает, но Лейв откликается сам — этой ночью его величество находилось в Альфхейме.
Он возвратится по утру.
Локи же вовсе не желает ни знать этого, ни слышать, но Лия передает ему весть, но и Лейв приходит сам, чтобы забрать птичье тело… Трюггви выживает лишь благодаря тому, что Тора не оказывается на месте. Трюггви выживает лишь благодаря тому, что его гордость оказывается менее важной, чем нужда — вернуться. Живым или мертвым, но все же живым. Возвратиться к родным рукам, возвратиться к столь знакомому, вышитому золотыми нитями жилету советника, возвратиться…
— То не было вашим долгом, ваше высочество, — глядеть на то, как разламывается вся статусность, все спокойствие Лейва, когда он с осторожностью притягивает задремавшего ворона к груди, оказывается невыносимо. Пускай даже его лицо сохраняет маску прислужника власти, пусть даже его уходящий из кабинета Локи шаг остается ровен… В жестокой, молчаливой ночи Лейва ждёт потеря, но Локи уводит жизнь Трюггви иным путем. Ему, конечно, потребуется ещё несколько дней, чтобы отдохнуть. Ему, конечно, ещё придется обратиться назад да разыскать все последствия своих ран шрамами поверх кожи. Но он остается жив. До того как уйти, Лейв говорит, глядя Локи прямо в глаза: — И потому теперь я у вас в долгу.
Локи ему так и не отвечает. Качает головой безмолвно, не принимая, но и не отвергая чужой клятвы. Столь хрупкое переживание, столь важный сердечный ритм — возвратиться к нему или же возвратить его себе, то есть необходимость, значимее которой не существует. Локи понимает. Локи же чувствует все то, чужое и знакомое, будто бы частью своего прошлого.
Отнюдь не настоящего.
С подобной трагедии боли и спасения отнюдь не начинается его день, потому как не заканчивается и прошлый. Он проводит ночь над телом Трюггви, он проводит ночь, залечивая птичьи раны, уделяя лишь мелкий ее осколок — сжечь поселение Ванахейма дотла и оборвать его жизнь. Днями позже, на очередном утреннем совете, конечно, окажется, что это поселение не было единственным, и среди молчания самого Локи будет ровной, напряженной рекой течь обсуждение того нападения, которое готовит Ванахейм — но.
В темной, молчаливой ночи начала второго месяца весны Трюггви остается жив.
Среди блеска рассветного солнечного луча Локи просто не отходит ко сну. Вначале убирает с помощью магии всю кровь на балконе, после сменяет окровавленные одежды и купается. Пораженная эфиром кровь земель ванахеймского поселения взращивает на его ступнях гнойники плоти, и ему приходится истратить злой утренний шаг солнца у линии горизонта на то, чтобы излечить уже себя самого. Помогает ли это занятие и вся уборка от каждой новой мысли о приближающейся смерти Тора? Локи заменяет их истощенной злобливостью да размышлением — он с легкостью может не рассказывать. Пусть прежде Трюггви выздоровеет, пусть сам идет в царский кабинет да приносит вести. Это промедление, конечно, не станет решающим, потому что Сольвейг не посмеет ни напасть, ни обвинить Асгард в том, что нашла их разведчиков в своих землях, ведь тогда ей придется признать и свои дела тоже.
Локи просто мыслит. И по итогу всех дел все равно садится за стол своего кабинета. Сухое, холодной интонации письмо занимает весь остаток его утра, на краю стола скапливаются несколько смятых комьев тех черновиков, которые из отчета случайно успевают обратиться то ли обвинениями Тора за отсутствие ночью в Асгарде, то ли язвительными комментариями ко всем его решениям. При том насколько сильно и насколько неистово Локи хочется конфликта да драки с Тором, каждое из загубленных злобой писем он переписывает снова и снова — он не даст Тору повода. Он не отдаст ему уже ничего. Себя же дразнит, и дразнит, и дразнит мыслью… Написать письмо и забыть отдать. Не писать его вовсе и сжечь все черновики. Этот мир ведь принадлежит Тору, не так ли? Каждый принадлежащий Локи статус является формальностью в территориях отвержения власти. Никто не ждёт его слов на совете. Никто в них не нуждается. Тор не ищет его советов. Разве что Лейв таки остается близок, учтив и теперь к тому же должен… Об этом глупом долге Локи ему напоминать не станет. В этом нет никакого смысла.
Ценность жизни Трюггви является обыденной данностью.
Всего ли мироздания или же только верности Асгарду? Быть может, лишь сердца Лейва? На двадцатом по счету письме ему, наконец, удается дописать до конца. Спокойные, ровные строчки слов. Сухость информации. И вся та правда, которую Локи разыскивает в Ванахейме. Ни единой чернильной завитушки — обвинения или же неистовой, пылающей злобы. Ни единого проблеска — слабости. По велению дел Асгарда, что требуют срочности, Локи пропускает и утренний совет, и завтрак, но, впрочем, второе оказывается не столь великой проблемой. Первое же отменяется вовсе то ли из-за лживого недомогания Лейва, то ли из-за столкновения паршивых щенков Тора с какими-то мальчишками в Золотом городе. Лия приходит рассказать об этом ещё на девятом по счету черновике. В подробности на удивление не вдается. Предлагает разве что отнести его письмо Царю… Локи почти успевает спешно согласиться, но все же отказывается из глубинного желания лично оскалиться Тору в лицо.
Великая протекция Альфхейма, не так ли? На деле она оказывается столь же паршива, сколь паршиво и все отцовство Тора. Локи, правда, надменно, злобливо ухмыляется все равно, пока дописывает последнее письмо, пока неспешно надевает парадные одежды да крепит края плаща под наплечниками. Паршивые щенки, вероятно, привычно сбегают от своих надсмотрщиков, только в этот раз тащатся не в библиотеку и не в любое иное место дворца — их притягивает Золотой город.
Отнюдь не удивительно, что необучаемая паршивка Труд находит и там проблемы на собственную голову.
Но в порядке ли она, но успевает ли пострадать… Локи отказывается — размышлять. Среди полуденного звона он причесывается, выбирает для себя черную, вышитую жемчужного цвета бисером рубаху, которую ещё давным-давно по собственному желанию украшает для него Лия. Под кирасой, конечно, узор не получится рассмотреть с точностью, но самому Локи хватает и цвета — черный, высокомерный траур по всему паршивому отцовству Тора оказывается ему к лицу много больше, чем любая мысль о том, сколь скоро он окажется на месте Лейва и сколь скоро никто не сможет залечить для него раны его любви. Эта данность не причиняет боли, но лишь потому что боль не ощущается. В нем жива только утомленная злоба. Все иное же притворяется мертвым, мертвым, мертвым… Если бы Локи мог, он бы точно поклялся не проронить ни единой слезы над чужим холодеющим телом, но он знал правду.
И вся она была столь же проста, сколь он был беспомощен и теперь, и навечно.
— Ты не сможешь запереть меня здесь навсегда! — обозленный и обиженный окрик Труд встречает его приход в кабинет Царя настолько неожиданно, что Локи даже на мгновение замирает посреди порога. За его спиной остается весь горделивый путь по коридорам дворца, за его спиной остается галерея первого уровня, что в подобный миг полнится голосами прогуливающихся придворных — стоит крику вылететь прочь сквозь проем распахнутой двери, как несколько голосов у Локи за спиной смолкают сами собой. Дрязги или сплетни? Распри, распри, распри? Они обращаются вслух за единое мгновение, большего же Локи им не оставляет по выученной телом привычке. Он делает новый шаг вглубь, он закрывает за собой дверь без хлопка и без шума.
Что происходит здесь? Ничто из этого его не волнует. Локи истрачивает не один десяток черновиков, Локи пишет письмо и Локи приносит его — потому что ни рассказывать, ни разговаривать с Тором не собирается. Ради того ли, чтобы вновь услышать, как уродливый голос называет его по имени, или же для того, чтобы опять увидеть, как произносятся пустые слова? Насильный отказ размышлять становится для него спасением — для всех, кто окружает его, становится спасением его же насильный отказ разрушать. Они, правда, выживают. А, впрочем… Паршивые щенки сгинут. И Тор умрет.
Но здесь и сейчас Локи — приносит письмо!
В кабинете Царя его встречает полный обиженной злобы крик Труд. Локи сдерживает клокочущий, рвущийся наружу смешок лишь потому что отвлекается на закрытие двери, но изнутри он звучит полно да ядовито — Тор теряет. И разрушает. И разламывает. Может ли хоть в чем-то быть больше удовольствия, чем есть в этом? Усталость злобы, конечно, будет побольше, но сама злоба громаднее и нее, и любого иного переживания. Довольная. Удовлетворенная.
Слышащая, как Тор говорит:
— Я не хочу запирать тебя, Труд. Я не запрещаю тебе покидать дворец. Я лишь говорю о том, что подобное недопустимо, — мягкостью, мягкостью, мягкостью интонации. Голосом, которого слишком давно не слыхали стены этого кабинета. Вначале ведь был Один? А следом пришла война? А после… Локи отворачивается от мысли, крепче сжимая в пальцах принесенное письмо, а ещё закрывает дверь — но лишь за своей спиной. Желает ли Тор видеть его здесь или нет, Локи приходит, потому как желает прийти. И даже не догадывается, сколь прелестную сцену чужого падения ему удастся наблюдать… Как много времени Тору потребуется, чтобы сорваться на крик, как много времени истечет до того, как он посмеет занести руку — много прежде Унум оборачивается то ли на звук, то ли на ощущение чужого присутствия. Находит заходящего под арку Локи взглядом. Не улыбается ему, так и оставаясь насупленным, напряженно-серьезным. На его щеке алеет стесанная от падения на землю кожа, на подбородке уже налился мелкий синяк. Локи, впрочем, внимания не обращает. Мажет взглядом по видной ему половине лица Труд, которая смотрит на Тора обидой да злобой. Руки стискивает в кулаках. Ещё мгновение — точно ощерится, подобно дикому зверю. Или же по данности собственной щенячьей паршивости? Тор поворачивает голову в его сторону замедленным движением, что привлекает и взгляд, и внимание, а еще выдразнивает до крайности весь тот злобливый смех, что появляется у Локи в груди сам собой. Как много дней или лет еще должно пройти, чтобы Тор увидел, что не справляется? Его гордыня в любом случае будет слишком велика, чтобы с этим согласиться, а даже если это ложь, даже если все это лишь придурь и случайность обстоятельств — Локи отказывается обдумывать, лишь вкушая каждый злобный осколок собственной мысли. Пусть Тор, что мажет напряженным взглядом по его лицу, останется беспомощным недотепой. Пусть Тор, чье лицо почти рявкает беззвучно о несвоевременности прихода Локи, так и будет глупцом, слепцом и буйным идиотом. Если миг пройдёт и его голос обратится с жестокостью к этим паршивым щенкам, кто будет их защищать? Локи лишь приподнимает зажатое в паре пальцев письмо чуть выше, показывает его, но нарочно не кладет на стол и не выходит прочь сразу же. Остается стоять в стороне, потому как ему вовсе не сложно выждать и ему действительно хочется — накормить всю свою злобу хоть чем-то кроме собственных сил да мыслей. Еле сдержавшись, чтобы не скрипнуть зубами, Тор поворачивает голову назад, вновь смотрит на Труд. Он говорит: — Ты будущая наследница, Труд. Ты не можешь…
Мягкостью, мягкостью, мягкостью да надеждой на то, что будет услышан. Вот как звучит его голос. Вот как его руки тянутся по поверхности стола в сторону Труд. Та дергается с такой резкостью, будто получает удар знатной силы, а следом дергает головой — движение оказывается много громче тех слов, что обрубают слова Тора. Стоит ее голове повернуться лишь немного, как Локи замечает крупную шишку у нее на лбу, над правой бровью. Выглядит болезненно. Принесёт за собой — последствия. А, впрочем, приносит их уже, потому как ее висок да правая щека окрашены плохо стертыми разводами засохшей крови и кровью же перепачкан левый рукав светлой ткани рубахи. Рассеченный лоб ещё, конечно, не начал гноиться, а только… Какой в том смысл? Она дочь своего отца. И множество меток назад тот ее паршивый отец тащит Локи на руках от самого Железного леса, почти лишаясь собственных из-за соприкосновения с етунской кожей — те раны не имеют для него значимости.
Нынешние раны Труд в собственной значимости оказываются убиты так же, как вся мягкость голоса Тора, потому как она кричит:
— Они обидели Унума! Никто не смеет обижать моего брата! И ты не сможешь запретить мне защищать его! — зычный, неистово возмущённый детский голос бьется о стены с силой остервенелой молнии, ударяющейся о плоть земли. Были бы здесь Хугин с Муниным, они бы точно знатно испугались, но с Тором им знаться не нравится. Спасает ли это их? Спасает ли это Труд от гнева всей отцовской власти? Локи просто наблюдает, не собираясь давать ответ на проклятое щенячье «почему», а ещё не собираясь обсуждать с самим собой того движения, в которое приходит кисть его свободной руки.
Они ведь все равно никогда, никогда, никогда не вырастут… Интуитивный бездумный позыв. Ровный и стройный план, с которым не соглашается сердце, но важность которого понимает разум. Слейпнир все столь же печален, как и прежде, но больше не глядит на Локи глазами ожидания то ли снисхождения, то ли иллюзии любви. Он знает, что Локи любит его. И Локи — действительно любит. Прошлое же отдается, отдается, отдается прошлому, пока в настоящем его кисть приходит в движение, покрываясь зудом живой, готовой к любому нападению магии.
На него, конечно, никто не кинется. И ему — бояться отнюдь нечего.
Но.
Унум вздрагивает от крика Труд так сильно, что почти подскакивает на месте. Голову, правда, опускает. Тупит взгляд, поджимает губы теми просьбами, что так и не звучат словами. Урезонить ее или же вымолить у нее милости не усугублять? У него на щеке ссадина. На подбородке синяк. Труд выглядит так, будто кто-то очень желал рассечь ей череп камнем, а ещё говорит, но кричит, но требует, требует, требует… Поверить в то, что Тор не может узнать в ее крике собственный, у Локи не получается даже среди всей новой реальности отупевшей боли и господствующей злобы. Он бросает лишь взгляд — Тор смотрит в единую точку поверх лицо Труд и вряд ли видит ее.
Только их общее на двоих прошлое. Все больное. Все радостное. И каждое, каждое, каждое требование, и каждый, каждый, каждый отказ, звучащий в ответ, что мирозданию, что его представителям. Норны или же жестокий-жестокой бог? Сама Королева мать?! Труд дергает головой вновь, разворачивает корпус плеч и уходит прочь сразу же, как затихает эхо ее крика, но, впрочем — убегает. Топотом сапог, изорванным в клочья всхлипом злобы и обиды, а ещё голосом мягкости, что звучит ей в спину:
— Труд… — наваждение Тор смаргивает быстро. Много быстрее Локи отводит свой взгляд от его лица, притворяясь чрезвычайно заинтересованным выходом на балкон. Стоит ли жалеть, что паршивка не путает его с дверью и не вываливается случайно из-под самого высокого дворцового шпиля? Его кисть расслабляет. Тор смотрит — то ли Труд вслед, то ли на Локи. Но говорить с ним не о чем. Локи ему совершенно нечего сказать. Да славится же привлекательность вида выхода на балкон! Тяжело вздохнув, Тор тянется ладонью к лицу, потирает то устало, а после говорит, не поднимая глаз: — Отведи ее к лекарю, пожалуйста, Унум. И проследи, чтобы ваши раны залечили.
Единственный оставшийся паршивый щенок разве что угукает. Несколько мгновений мнется на месте, бросает взгляд в сторону ладони Локи… Сможет ли заметить? Сеть заклинания тепла ему удается увидеть, и в том явно существует большая ценность его, как мага, но подобный товарооборот Локи не интересует. Пусть паршивые щенки наслаждаются теми крохами шагов солнца по небосводу, что у них есть сейчас, и пусть лучше мыслят — взрослость ли, будущее ли?
Ничего подобного с ними не случится. Локи позаботится.
Сейчас же дожидается вначале, пока место перед царским столом опустеет. Пока за Унумом закроется дверь. Пока тишина воцарится. И Тор поднимет глаза? То, что он не срывается сейчас, ничего не значит, в то время как крик Труд имеет много большее знание — перед лицом окрика Сигюн она цепенеет. И перед занесенной ладонью стража тоже. Дерзит отцу вопреки или же на волне оставшейся от драки злости? Если бы Локи стали спрашивать, он не стал бы называть это дерзостью, но, впрочем, сама власть Асгарда дарует ему невероятное, безбрежное освобождение от любого вопроса. Смотрит, правда, напряженно, когда Локи замирает перед ее столом. И разве что зубы стискивает крепче, когда звучит его голос, говоря:
— Трюггви прибыл в ночи из Ванайхема. При смерти, — вероятно, в этот раз его замирающий за шаг до враждебности взгляд связан с еле заметной усмешкой Локи, но сдерживать ее столь сложно, столь тягостно… Локи не станет оправдываться. Извиняться — тем более. Правление Тора, или отцовство, или все вместе да разом, оно рассыпается уже, принося ему самому злобное, кровожадное удовольствие, что не имеет ничего общего с искренней радостью. Локи ведь никогда, никогда, никогда не пожелал бы Тору подобного — желать уже нечего. Он просто отчитывается, просто не усаживается ни в настоящее, ни в иллюзорное кресло, а ещё швыряет на чужой стол письмо ленивой, надменной рукой, заочно отказывающейся от любого соприкосновения с чужими пальцами. Он просто говорит: — Все важные вести в письме.
Для того, чтобы дождаться ответа, не остается. Возвращает руку назад, разворачивается всей столь важной гордостью — она защищает тоже. Против лица угрозы Локи — цепляется за каждую паршивую мелочь, что ещё может хоть сколько-нибудь его защитить. И Тор ведь паршив тоже, много больше чего иного, но по его велению, по его приказу, по самой его сути, быть может… Вот почему реальность теперь такова. Локи больше не нуждается в том, чтобы сидеть с ним на равных. Любая нужда в нем вызывает лишь тошноту да закипающую в грудине боль.
Сдерживать ее происки, сдерживать жестокость злобы — это лицо его верности той жизни, что ещё у него осталась.
Но Тор говорит:
— Не хочешь рассказать мне о том, откуда у моей дочери меч етунхеймской стали? — высылает слова в спину и даже ведь без приказа, вы только гляньте! Что же будет дальше? Необучаемый паршивец научиться какой-то невидали вроде человечности? Локи не останавливается, лишь тормозя собственный шаг — его сознанию оказывается мало трех суток сна, телу не хватает тепла и свободы от тошноты. И чем дольше копится усталость, тем большей жестокости оказывается сложнее сопротивляться. Ничего ведь не будет? Ничего ведь не станется, если он произнесет это вслух хотя бы единожды? Мысль не может принести вред, пока не звучит слово и не поднимается рука, а даже если слов и будет произнесено… Он ведь может просто убрать все зеркала из своих покоев? Отказ смотреть себе в глаза станет полумерой.
Локи отказывается обдумывать. Лишь реагирует на скептичное, напряженное требование, оборачиваясь себе за плечо и интересуясь ядом интонации:
— Ты спрашиваешь у меня, откуда у твоего паршивого щенка появилось оружие? — в этом не оказывается удовольствия. Черная копоть сожженной плоти. Оборванные ткани внутренностей, покрытых запекшейся кровью. Ему удается выдержать интонацию, но правая рука сама собой тянется чуть вперёд, чтобы спрятаться за бедром Локи от глаз Тора, а после сжаться в кулак. Произнесенное ощущается настолько же омерзительным, насколько звучит.
Тор дергается мелко, стискивает ладони в кулаки, отсекая:
— Не называй ее так, — уже без мягкости. Резкостью. Предупреждением — первым да последним. Бояться его? Бояться стоит — лишь ему; потому как его паршивые щенки ему очень дороги, потому как у него не получится оплакать ни их страдания, ни их смерть. В Локи на самом деле нет интереса. Он лишь кривится, скептично оглядывает всю парадную церемониальность одежд самой власти, самого Царя! Все, что он может после полученной от Локи угрозы, так это бросить своих щенков на произвол да на волю самого Локи.
И речи о доверии в том нет, потому что мысленной речи Локи заводить не станет. Бросает разве что, безжизненное и пустое:
— Каков пес-отец, таков и помет. Обыденная закономерность, — а после отворачивается. Делать ему здесь нечего. Письмо отдано, отчет возвращен той крайней инстанции, которой и должен был быть отдан изначально. Вероятно, ему стоило просто передать письмо через Лейва? В том, чтобы показаться Тору на глаза, был свой привкус мести — показать ему, что он не справляется. Показать, показать, показать ему, что не будь Локи здесь до сих пор, и Трюггви был бы мертв ещё среди прошедшей ночи, а Унум умер бы ещё за дни до этого благодаря первой же книге, рухнувшей на его паршивую, щенячью макушку. Благодарности, конечно, будут не уместны и они отнюдь не нужды.
Лишь чужой страх. Лишь вся та чужая боль, которую Локи никогда бы не пожелал ни Тору, ни себе. Лишь месть. Да возмездие. Но острой, отчего-то болезненной стрелой меж его лопаток уже приземляется слово:
— Я собирался сам ей все показать и начать учить ее. Я… — чем мучимо его сердце? Что терзает его? Локи впивается остриженными ногтями в ладонь с такой силой, что плоти становится больно, но в этот раз уже не останавливается. И даже не дослушивает, откликаясь без поворота головы:
— Боги всемогущие, вы только гляньте… У тебя и правда ещё осталась какая-то совесть? — вот что он оставляет Тору, с собой же не забирает ни тяжести его вздоха, ни всех его горестей, ни единого размышления. Они больше ничего не делят. Между ними — просто ничего не остается. Уже за закрывшейся дверью царского кабинета Локи встряхивает болезной, ноющей от напряжения ладонью, морщится весь, а после встряхивает и плечами. Освободиться от тоскливого, и злобного, и болезненного осадка не удается.
К его неощутимому счастью где-то в конце галереи ему видится юбка платья Лии. Быть может, у нее найдутся вести, что смогут его отвлечь? Везение обрекает само себя на абсурдностью, Лия оказывается богата на пустоту собственных рук да слов, но соглашается разделить с ним поздний завтрак, вероятно, даже догадываясь — это согласие есть его необходимость выжить из тела осадок от паршивой встречи ее присутствием. Не обдумывать. Не размышлять. Ни в коем случае не чувствовать, при том даже что именно это оказывается невозможным.
Но все же Лия разделяет с ним поздний завтрак. Получает указание следить за состоянием Трюггви, от которого Лейв в этом дне не отходит ни на единый шаг. Незаметно выпрашивает для себя — тот выходной, что сможет провести с Вольштаггом. Локи, конечно, не жадничает и определённо замечает всю ловкость ее еле заметной просьбы, но умалчивает… Пусть она учится. Пусть хорошеет в каждом мгновении того навыка манипуляций, что важен для всей ее службы ему и будет важен всегда.
Да к тому же стоит ли Лия всей его злобы? Стоит ли ее хоть кто-нибудь? Каждое красноречивое слово, что звучит его голосом, обращается сухостью мерзлого льда, мимика лица теряет возможность улыбаться, а все же библиотека встречает всю его сытость тишиной, библиотека встречает его всего миром да отсутствием необходимости… Обороняться или же биться. Сражаться, сражаться, сражаться против той внутренней боли, что несёт с собой лишь одно-единственное лицо. Из всех книг, что она может предложить ему, Локи выбирает ту, что сможет рассказать ему больше. Как выглядит его враг? Что дорого ему и чем его легче будет убить? На самом деле враг у него самого совершенно другой, но Ванахейм готовится к нападению на Асгард, но Ванахейм вновь принесёт войну — это отнюдь не является делом Локи.
Просто становится им в молчании тех мыслей, которые он отказывается обдумывать.
Данность дел. Данность имен да лиц. Дать Ванахейму победить значит подвергнуть мироздание угрозе хаоса, насилия и жестокости, что не имеет под собой фундамента. Им просто не нравится етунское племя и ради той ненависти они готовы сжечь иные мира до пепла — от того, насколько подобное переживание понятно ему самому, оно не становится более допустимым или возможным к обращению в действие. А, впрочем… Паршивые щенки ведь не вырастут? И Тор будет скорбеть, или же Тор умрет раньше них, или же ему окажется вовсе плевать, но самому Локи определённо никогда не будет достаточно отсутствия зеркал.
Так ли нужен взгляд себе самому в глаза, если и без него нутро может воздать всем делам название? То будет месть. То будет возмездие. Однажды, однажды, однажды придет день… Приблизить его не составит никакой сложности. Паршивых щенков, даже если о них и правда заботятся, никто не предупреждает. Великое зло, что живет в Золотом дворце и несёт в своих руках их смерть — пока что Труд зовёт его злюкой. То изменится быстро. Много времени не потребуется. И, впрочем, не требуется даже полного дня.
Труд приходит в библиотеку через несколько шагов солнца по небосводу после его позднего завтрака.
Много лучше ему было бы выдать имя обеда, но Локи не зацикливается. Разыскивает для себя книгу с историей Ванахейма и всех его правителей, усаживается в одно из двух кресел, зажигая безнадобный в начале второго месяца весны камин пламенем Бранна. После ночи, истраченной на то, чтобы сжечь ванахеймское поселение, Бранн выглядит вялым, разморенно сытым, но на звук открывающейся двери библиотеки откликается все равно. Даже выглянуть пытается из-за угла каминного зева, но вряд ли видит — Труд раскрывает тяжелую дверь с усилием, ради той мелкой щелки, в которую проскальзывает все тем же движением вора.
Она вряд ли рассчитывает на то, что в подобный час кто-то окажется здесь. Локи же вовсе не ради нее оставляет второе кресло свободным. То есть лишь случайная привычка и отнюдь не его вина — теперь, где бы он ни был, второе кресло всегда пустует. В нем некому сидеть. А тот, кто мог бы… Не мыслить. Не обдумывать. Придерживаться злобы, только и злобу держать в узде, не рассыпая ее вокруг, подобно раскаленным углям. Они ведь могут поджечь все, чего коснутся? Локи был бы рад. Но если это свершится, отсутствие зеркал не станет даже частичным спасением.
От глубинного, личного отвращения его не сможет спасти уже ничто.
Потому ему остаются юркие, полные злобы мысли. Для Труд же будто бы не остается ни одного свободного лекаря, но это, конечно, является ложью — судя по налитой шишке на ее голове и все столь же ярких разводах крови на лице, она так и не заходит к ним. От Унума, вероятно, сбегает. И от тех тупоголовых стражей, что проносятся топотом мимо двери библиотеки, тоже. Локи вскидывает глаза от книги ещё только заслышав звук открывающейся двери, в следующий же миг комкая то ли оскал, то ли раздражение в движении поджавшихся губ. Сама Труд просто замирает подле закрывшейся двери. Не ждёт увидеть его здесь. Видеть определённо не желает. Насупившись, она косится себе за плечо, на ту дверь, за которой остается весь ее бег по коридорам и каждая попытка спрятаться от ненавистной охраны, а после морщится. Говорит, метнувшись к Локи глазами вновь:
— Я хочу быть здесь, злюка, — быть может, это должно походить на вопрос о разрешении и милости, но не походит вовсе. К тому же она не желает сидеть с ним. Но остается достаточно умна, чтобы понимать — здесь ее искать будут в самую последнюю очередь, потому как из двух паршивых щенков Тора библиотеку любит отнюдь не она. Умеет ли вообще читать? Локи позволяет себе мыслить злобой, насмешкой, в реальности же лишь плечами пожимает и возвращает взгляд к страницам книги. Ничего нового или чрезвычайно важного среди строчек глав найти ему не удается. Подобно иным мирам, Ванахейм хранит все свои важные тайны отнюдь не напоказ, но ради перепроверки Локи мог бы вернуться в сожженное поселение. Через день или несколько? Скорее всего Трюггви потащится туда сам, как только отдохнет достаточно и вернёт себе человеческий облик. Но все вести принесёт именно Тору. При всем его разуме и при всей его верности, глупость отнюдь не окажется ему чужда… Ровно так же, как не оказывается чужда Труд уже. Помявшись несколько мгновений у двери, суровая и напряженная, она доходит до свободного кресла, что стоит ближе ко входу, забирается на него. Молчит. И сам Локи внимания, конечно, не уделяет, разве что замечает — длины ног девяти лет отроду не хватает, чтобы, сидя на кресле, касаться сапогами пола. Она ещё слишком мала для такого. Она же никогда, никогда, никогда… Не вырастет? Все ее молчание имеет лишь краткий век жизни. Не успевает Локи дочитать очередную страницу да после ее перевернуть, как звучит: — Ты только в птицу превращаться умеешь, злюка? Или ещё в кого можешь?
Молчаливо покачивающие ноги девяти лет отроду. Не в платье — в рубахе, брюках да сапогах. Пара растерепанных, точно вчерашних кос, бегущих по голове и спускающихся на узкую спину. Рукава светлой рубахи вышиты маленькими, яркими соловьями. Но на правом все те же следы крови. И на лбу… Локи замирает взглядом на крайней строчке страницы, еле слышно хмыкает, уделяя лишь пару мгновений задумчивости. Все тот же вопрос, не так ли? Тор рассказывает им — что-то. Тор скармливает им — сказки. Тор делится с ними — правдой. Об их пропорциях в его словах судить не приходится, Локи же не имеет ни малейшего желания, что поддерживать данный разговор, что уходить его юркой тропой в дальнюю глубь. Откликается, правда, все равно:
— В кого угодно, — но глаз не поднимает. Холодной, сдержанной вежливостью без вежливости, вот как звучит его голос, только паршивый щенок явно не улавливает в интонации нежелания что общаться, что вести любую тактичную беседу. Стоит ли удивляться? Необучаемая, мелкая паршивка перебирает кончиками пальцев по собственному бедру, пытаясь сжать их в кулак, но лишь расслабляя вновь. И покачивает ногами. И, конечно, молчит, но взгляд ее все равно сбегает в сторону двери библиотеки, как только за той слышится чей-то тяжелый шаг. Все равно ведь и найдут, и вновь отругают… Посмеет ли Тор забрать ее меч? Кузница теперь настолько полна етунхеймским металлом, что извести его весь не составит большого труда. Локи заплатит без радости, но гадости для. Один мешочек золота, пара подобных.
При том, сколь сильно его, это блестящее, звонкое золото, любит жестокий-жестокий бог, ценность оказывается не так уж велика.
Помедлив, будто нуждаясь в том, чтобы обдумать что-то, Труд говорит:
— Не верю. Покажи, — все ещё не просит. Милости не ищет. Она уже все решила — с ней остается разве что согласиться. И как будто бы может быть иначе? Отцовский характер, отцовская интонация якобы абсолютной власти и вся отцовская паршивость. Подмечать какую-то радость от того, что Унум не перенимает подобного, определённо не приходится, потому как и он вряд ли никто не приказывает и не требует. Просто у Локи на глазах ведет себя прилично. А вне тех глаз… Никто ведь и не узнает, если второе, занятое Труд кресло, прямо сейчас случайно метнется в камин? Обожравшийся Бранн не знает меры и будет рад в любом случае. Покрывающиеся смертельными ожогами крики спрячет беззвучный магический полог. И после можно будет даже похвастать — Локи излечил раны этого паршивого щенка до смерти.
Тору больше совсем не о чем волноваться. Тору — никогда не удастся эту смерть оплакать.
Та страница, которую он успевает перевернуть, вовсе ему не помогает. Нежеланный разговор, будоражащий всю тишину библиотеки, продолжается, да к тому же уже требует, требует, требует — о собственном неверии Труд, конечно же, лжет. Уже побывав в Етунхейме, уже видев всю его мощь, что может усыпить одного стража и другому причинить жестокую боль, а после изгнать его прочь со двора… Библиотека ей просто не нравится. Как, впрочем, и все остальное, что есть в этом мире, но в других его местах по крайней мере есть игры или вкусные яства. Здесь — есть лишь та обиженная гордость, ради которой паршивый щенок, вероятно, собирается прятаться в среди книжных стеллажей до самого заката.
К счастью самого Локи, у него все ещё есть что пастбище, что собственные покои, где никакое паршивое зверье Тора не будет его донимать. Он, правда, не уходит. Без любого тягостного вздоха, почти даже без видного раздражения поднимает к Труд глаза. Говорит, подрагивая насмешкой в уголках губ:
— Если дашь залечить свой лоб, покажу, — уже вторая дурная сделка, вот что он предлагает ей, а только ведь за прошлую она ещё не расплачивается. Просто перестает ходить в пролесок у тренировочного поля? Локи не забыл и забывать не станет. Он выждет. Он всю свою плату — заберёт в любом случае. Труд, правда, подобных слов от него будто и не ожидает вовсе. Непонятливо, растерянно моргает, тянется вздрогнувшей рукой ко лбу… Не дотягивается. Возвращает руку на бедро, зачем-то накрывая второй. Попытка спрятать что-то, что заметить много сложнее крупной шишки на ее лбу, конечно, оказывается неудачной, потому что Локи все равно видит сбитые, ссаженные костяшки пальцев. Знатная получается драка, не так ли?
Все чужое выглядит нежеланно знакомым, потому как в коридорах горной гряды Нидавеллира Локи убивает нескольких, когда пытается вытащить оттуда Тора. И вытаскивает. И Тор выживает вопреки всем желаниям жестокого-жестокого бога.
Поджав губы, Труд насупливает и спрашивает:
— Будет больно? — но на самом деле требует. Вновь. И опять. Не уважить ее, не одарить — отдать ей. Ответы, милость, место, время, что угодно, что ей только захочется взять… Сейчас хочется посмотреть на чудную зверушку. Она ведь не сомневается, что Локи может обратиться в кого угодно, не так ли? Ее хохот посреди щенячьей возни с волками слышит весь етунхеймский лес. В то время как вся ее бравада вышагивает впереди нее, но отнюдь не является бессмертной. Не отводя взгляда прочь, Локи прикрывает книгу, закладывает нужные страницы пальцем и говорит:
— Больнее, чем ты сможешь вытерпеть, — потому что паршивым щенкам будет воздана паршивая смерть. Потому что они никогда не вырастут. Но ведь вся эта бравада? Пусть же славится она не меньше, чем хваленая протекция Альфхейма! Труд поджимает губы напряженно. Задумчиво косится на свои руки. Теперь уже Локи взгляда не отводит. Он знает тот ответ, который получит. Он знает, что торов род с легкостью продаст что угодно по цене трусости — паршивые щенки являются его потомками. Осудила бы его Лия за столь жестокую сделку? Осудил бы его Фенрир? Пусть так, значения это не имеет, да к тому же Локи не станет советоваться ни с ними, ни с кем-либо.
Труд желает поглядеть на зверушку — у всего есть цена. Ее различия всегда лишь в том, сколь велико желание получить. Оказаться дарованным. Стать награжденным. Чувствуя, как уголки его собственных губ уже подрагивают в надменной усмешке, Локи видит, как Труд расстроено хмурится лишь на мгновение… А после поднимает голову резво, будто в миг решившись, и говорит:
— Я согласна, — несгибаемая твердость ее паршивых голубых глаз выглядит знакомой, но боли не причиняет. Прошлое ведь отдается, отдается, отдается прошлому? Пока нет, в этом мгновении просто злоба оказывается много сильнее, чтобы позволить боли тронуть ледяную глыбу сердца Локи. За всю браваду, за всю пустую храбрость… Сама ведь знает, что разрыдается, но детская доверчивость чему-то хорошему, ожидающему впереди, а может и просто желание поглядеть на зверька делают свое злое дело. Локи просто кивает. Хмыкает, с насмешливостью откладывает книгу на подлокотник. Страницу, на которой остановился, конечно же, запоминает, а ещё легким движением магии подтаскивает соседнее кресло в притык к своему. Труд шугается неожиданного переезда так, что хватается руками за подлокотники. Зря ведь не верит каждой собственной мысли и каждому своему же слову — зовёт его злюкой уже, а под конец будет именовать великим злом. Сколь близок он уже, тот скорбный конец, где Тору не хватит слез всего мироздания, чтобы оплакать смерть своих паршивых щенков? Кресла подвигаются друг к другу впритык. Не сталкиваются, подобно двум бьющимся насмерть воинам, но соприкасаются подлокотника, Труд же ладони убирает прочь ещё за мгновение до — в уголке ее губ мечется сдерживаемая изо всех сил кривизна боли то ли в ладонях, то ли в пальцах. Вероятно, Тор не успевает сказать ей, что подобные раны ей совсем не к лицу, мыслить же о том, что такая грубость ему не свойственна, совершенно не приходится. Он способен на что угодно. Он был таков всегда. Мог ли Локи считать себя лучше него? Сравнение было бесполезным. И вряд ли своевременным прямо сейчас. Развернувшись к Труд корпусом, он пересаживается в своем кресле удобнее, протягивает руки в ее сторону. Не заметить, как вся она подбирается, конечно, не удается, но внимания Локи не уделяет. Что ему эти девятилетние, болезные пальцы, которые не могут стиснуть собой ткань детских брючек? Что ему эти паршивые щенячьи глаза, которые жмурятся ещё даже до того, как он дотрагивается? Они никогда не вырастут. Теперь реальность такова и такова правда, только его руки прикасаются с осторожностью все равно. Пальцы одной мягко обнимают детское лицо под нижней челюстью, в то время как другие выглаживают правую щеку и висок, вначале собирая все следы крови. В прошедшем утре кто-то явно отказывается заниматься своей работой, не уделяя внимания вчерашним растрепанным косам, Локи же лишь морщится — тошнотворное. Омерзительное. И паршивое… Зажмурившаяся Труд выражения его лица не замечает. Поджимает губы и даже хочет вжать голову в плечи, но явно заставляет себя лишний раз не дергаться. Как будто бы так боли будет меньше? Это честная сделка. Она хотела увидеть, как он превращается в зверька — она должна расплатиться. Убрав всю кровь прочь, Локи касается большим пальцем светлой брови, а после выглаживает ее зеленым светом лечебной магии и медленно поднимается выше. Рассеченная кожа затягивается сама собой, шишка уменьшая в размерах, сходит припухлость… Сухая корка запекшейся крови осыпается ему на пальцы, но, впрочем, исчезает прочь ещё до того, как касается его кожи. Труд морщит свой мелкий, щенячий нос, бормоча еле слышно: — Чешется… — в общем и целом с подобной работой с легкостью могла бы справиться и ее божественная регенерация. Через день, через пару подобных. Стоило ли ждать? Это была определённо чрезвычайно честная сделка. Задев взглядом хмурые, напряженные морщинки меж чужих светлых бровей, Локи уже собирается закатить глаза Труд в ответ, но прежде она раскрывает свои. Быстро, резво. Даже дергается в его руках. Была бы она сильнее, верно смогла бы сжечь его и возмущением своего взгляда, и всех тех слов, которые отправляет ему вместе со всем своим негодованием уже: — Ты… Ты врун! Ты соврал, злюка!
Широко, насмешливо оскалившись, Локи лишь откликается:
— Я — Бог лжи, — и, наконец, достигает большим пальцем затянувшегося пореза. Ему не приходится даже надавливать, чтобы почувствовать крепкую лобную кость. Без трещины, без раны, без любых проблесков боли… Труд смотрит на него так, будто он только что на ее глазах сжег ее мягкого игрушечного буйвола. Сурово поджимает губы, точно удерживая за их барьером множество тех бранных слов, которые ей вовсе не положено знать. Но — она знает их. Она знает очень уж многое. Что Тор ведает ей или им обоим, своим паршивым щенкам? Меч у Труд забрать не посмеет, потому как, забрав, обречет Асгард на исчезновение всех запасов етунхеймской стали — каждый ее слиток превратится в очередной детский клинок под руками Велунда. Локи оплатит, Локи же с злобливой радостью поглядит на то, как великий, паршивый Царь будет объяснять Гейрреду, почему им нужно больше металла в каждой новой поставке. Гейрред, конечно, не потребует объяснений, но вот плата… В Асгарде не найдется столько скота да столь кожевенников, чтобы оплатить весь новый етунхеймский металл, необходимый на смену тому, который успел превратиться с тысячи детских мечей. А все же Труд — смотрит на него. Глядит прямо в глаза, насупившаяся, недовольная. Ложь ей не приходится по вкусу, как и все иное, что есть в этом мире, и потому Локи не обращает внимания. Лишь спрашивает между делом, уже отстраняясь руками от ее лица: — Где ещё болит?
На самом деле в нем нет интереса, но сколь просто будет сломать ей пальцы, когда она протянет ему собственные ладони? Вначале всматривается в него. И отмалчивается. Грозная, грозная, грозная… Лишь дурной, паршивый щенок. Сама ведь знает это, и стоило бы спросить, с кем иным такие ее взгляды работают — не с Локи точно. Пусть хмурится, пусть грозит и взглядом, и даже кулаками, только роста ее хватит разве что на то, чтобы ему лбом в диафрагму ударить, да и там силы будет маловато. Недовольно качнув головой, Труд откликается несколько мгновений чрезвычайно негодующего молчания спустя:
— Руки немного… — и ладони протягивает уже сами. Разворачивает, правда, тыльной стороной вниз, будто так Локи не заметит то, что уже увидел. Недовольный, драчливый и необучаемый щенок… Не оказывается удивительным, что она ввязывается в передрягу. Мыслить же именно так — оказывается много проще. Что прежде, что прямо сейчас, когда Локи интересует кратко:
— Тем мальчишкам повезло больше? — руки ее, конечно, переворачивает. Укладывает на одной своей ладони, пальцами другой уже касается тыльной стороны запястья. От того, как расстроенно вздыхает Труд, у него вздрагивают самые кончики пальцев, но взгляд к ее лицу не сбегает — он ещё не успел тронуть ее и проверять вовсе нечего. Хмурая складка боли меж бровей? Вновь жмурящиеся глаза? Поведя своим мелким, щенячьим носом, он говорит негромко:
— Я одному нос сломала случайно… Он гадости говорил про Унума, и я ему ответила, что он тупоголовый пентюх и просто завидует, что у Унума целая библиотека есть и он очень умный, а этот мальчишка на меня кинулся. Ну, я ему и врезала сильно, — быть может, то, что она не хвастает, является чем-то хорошим. Быть может, и нет. Локи усмехается на уголок губ все равно, случайно вспоминая о том, как Фандрал стоял в карауле за всю произнесенную в сторону Тора чушь… Как давно это было? Расколовшийся по утру стеклянный магический шар, через который Локи на протяжении долгой ночи защищает Тора в одной из битв, или же сама суть похода к норнам. Путешествие по мирам в поисках ингредиентов или спасение этого дурня из Нидавеллира. И все-таки согласие — пусть едет в Ванахейм, пусть сватается с паршивкой Сольвейг, а Локи что-нибудь придумает, они вместе придумают что угодно, но жестокий-жестокий бог не получит и единого повода назначить казнь… Все прошлое. Каждое его мгновение. Какие-то дурные мальчишки Золотого города говорят про Унума гадости? Спустить это им с рук невозможно. Они должны знать, что подобное непозволительно. И теперь — они знают. Труд говорит задумчиво: — Не хотела нос ломать… А он за камень схватился, уже когда мы на земле оказались. Унум с другими ребятами его еле прочь оттащили, — пока Локи ведет кончиками пальцев по ее ладоням, пока замечает, как они то и дело вздрагивают от зуда регенерации, будто от щекотки — у Труд в голосе не слышится страха. Отчего-то Локи видится, будто бы наяву: если бы того идиота не оттащили прочь, взятый им камень обратился бы оружием против него самого. Труд бы вернулась во дворец. Хоть с разбитой головой, хоть со сломанным носом, но — живая сама и с живым Унумом вместе. Усомниться в этом было слишком сложно. Пускай даже сами щенки и были паршивы… По данности родословной. По данности существования Тора, что был им отцом. Были ли они виноваты в этом? Локи кратко дергает плечом, отмахиваясь от привычно зудящей мысли сейчас так же, как и во все прошлые дни да недели. Злость ему к лицу много больше. И Труд добавляет, кратко, задумчиво хмыкая: — А потом они все убежали. Испугались стражей, которые нас нашли… — никакой информативности, никакого интереса, лишь паршивое щенячье потявкивание. Пройдясь пальцами по чужим ладоням вновь и убедившись, что все ссадины на костяшках зажили, не оставив от себя и следа синяка, Локи выпускает мелкие щенячьи ладони. Видит, как Труд с осторожной опаской сжимает их в кулаки — одного раза, чтобы убедиться в отсутствии боли, ей хватает сполна, потому как в следующий же миг она вскидывает к нему глаза. И голову поднимает. И смотрит так же. То есть требование, требование, требование… Паршивый папаша явно не обучает ее просьбам, а может она сама просто не желает учиться. И то, и другое существует в равновесии собственной вероятности. Труд просто говорит: — Теперь твоя очередь. Ты обещал, — и сама ведь тоже ему должна. И сама ведь точно об этом ещё помнит. Во всей той наглости, с которой приподнимается ее подбородок, быть может, не так уж просто разглядеть завидный ум, но, глядя вглубь, это оказывается совершенно не сложно — Локи просто не обсуждает с ней временных границ, она же просто забирает меч и собирается ему все рассказать. Однажды. Когда-нибудь. Бессрочная сделка сомнительной честности, вот что случается в ту ночь, в то время как нынешняя уже совершенно другая — Локи обещает сам и она требует. Стоит ли ей отплатить ее же серебряком? Она будет приходит к нему каждый день, она будет напоминать и она будет требовать снова, и снова, и снова ровно так же, как в прошлые недели беспрестанно таскается среди дня в тренировочный зал… Успокаивается, только когда получает меч, но все же приходить продолжает — теперь по ночам.
Усомниться в том, чьей дочерью она является, не получается так же, как и в том, что она смогла бы вылезти из утренней драки живой, даже если бы никому не хватило ума оттащить от нее того мальчишку.
С легким, зудящим изнутри раздражением закатив глаза, Локи оглядывает пустую библиотеку, зачем-то мажет взглядом по горящему в камине пламени Бранна. Лишь тянет время, конечно, но Труд ведь ни за что не оставит его в покое теперь… Нужен ли он ему и правда, этот священный покой? Мелочно скривившись, Локи поводит кончиками пальцев почти незаметным движением, и весь мир перед его глазами меняет собственные пропорции тут же. Только сидевшее в кресле тело обращается змеиными кольцами, уже скручивающимися на сиденье, а Труд приходит в движение сама собой — ее интерес притягивает ее ближе к соприкасающимся подлокотникам, ладони без проблесков боли вцепляются в обивку одного из них.
Локи видит ее краем змеиного глаза ещё до того, как поворачивает голову в ее сторону, повернув же, мыслит — ее мелкий, паршивый нос ему очень даже по зубам. Стоит разве что раскрыть пасть, а после сделать рывок и… По-змеиному клыкастая пасть бумсланга полнится ядом, который является много большей правдой, чем вся привлекающая взгляд зелень чешуи или смирный вид. Этот яд несёт мучительную, долгую смерть. И он, конечно, излечим, от него, конечно, с легкостью можно спасти кого угодно, только кто станет искать именно здесь этого паршивого щенка? И как много времени пройдёт, прежде чем найдут ее окоченевшее тело? Локи покачивает головой, бессловесно здороваясь с широко раскрытыми, полными восторга детскими глазами, и неспешно тащится по сиденью в сторону подлокотника. Кольца, будто в издёвке, сворачиваются неудобно в момент обращения, и потому ему приходится истратить не столько время, сколько внимание на то, чтобы раскрутить их и уложить удобнее.
Это оказывается ошибкой. Его слишком реальной, отсроченной в ближайшее будущее тошнотой. Его слишком физической головной болью. И чужой радостью, не так ли? Стоит ему разве что заползти головой на сиденье, как потерявшая дар речи Труд уже соскакивает со своего кресла, а после за единый шаг оказывается подле него. Локи успевает повернуть голову ей вслед — в следующий же миг детские руки оказываются под сплетением колец его тела и подхватывают таким резвым рывком, что он чуть не валится на пол, дергаясь от неожиданности.
Но все же — чуть. Труд перехватывает его удобнее, прижимает ближе к груди и, устремившись в сторону выхода из библиотеки, торопливо говорит:
— Только не исчезай, я должна тебя Унуму показать. Только не исчезай, злюка, я быстро… — определённо впервые в его голосе звучит что-то похожее на просьбу, но каждое размышление, что могло бы существовать прежде у Локи в голове, или могло бы родиться сейчас, оказывается убито. Собственным быстрым шагом, который срывается на бег как только преодолевает порог библиотеки, Труд трясет его так, что все размышления сваливаются в одну кучу, а после усердно смешиваются друг с другом до неразделимого. Вывернуться из ее рук не удается. Да, впрочем, и та змеиная голова, которую Локи с трудом устраивает на детских плечах, болтается из стороны в сторону… А Тор двигался медленно, осторожно. Когда-то тогда, в далеком, столь незнакомом прошлом. То ведь была забота? Быть может, она и передалась Труд с его кровью, но здесь для нее места будто бы изначально не было.
Показать Унуму чудную зверушку? Поделиться с ним. Ничего от него не скрывать. Вместе с ним ходить за книгами, вместе с ним отправиться в Етунхейм вопреки всему, вместе с ним пойти в Золотой город… У Локи начинает кружиться голова ещё на конце первой же дворцовой галереи, и тошнота, что казалась привычной все эти месяцы, показывается ему во всей красе. Скручивается где-то в середине тела, вынуждая прикрыть глаза. И ждать окончания этой нелепой пытки? Вся чужая торопливость оказывается столь неистовой, что лишает его возможности подумать хоть о чем-либо. Исчезнуть ли прочь, перебросить ли Труд магией куда-то туда, где находится Унум — прежде его стоит найти.
Самому Локи бы просто не свалиться головой с детских плеч да не повиснуть ею вниз, к самому полу.
Труд ведь и не заметит? Держит его крепко. И будто бы даже шепчет что-то, просящее, но ее сердце бьется много громче. Живое, паршивое и щенячье… Вся его торопливость по крайней мере не напоминает о мерном сердцебиении Тора, а даже если бы и напоминала — осмыслить не получается. К концу первой галереи он ощущает тошноту, к концу второй все же случайно слетает с плеч Труд, когда та резко тормозит, завидев впереди двух стражей. Они видят ее тоже, замечают мгновенно, но даже побежать в ее сторону не успевают. Бросив краткое, раздражённое:
— Вонючие пасечники… — Труд подхватывает быстрой рукой ту часть змеиного тела Локи, что успевает повиснуть с ее предплечья, укладывает ее в кучу всех колец, а после разворачивается и устремляется прочь. Будто бы даже быстрее, чем бежала до этого.
Мысль о том, что она никогда не вырастет и Локи ещё поквитается, в моменте почему-то не утешает…
Понимает ли Труд? Видит ли сама, что творит? Она оббегает весь дворец чуть ли не по кругу, унося ноги прочь от стражи, прежде чем, наконец, выносится из него прочь. Свежий ветерок начала второго месяца весны оказывается бесполезен. Все, что Локи видит, так это скачущий вверх-вниз мир, от которого голова начинается кружиться лишь сильнее. То и дело подхватывая все его не столь легкие, соскальзывающие кольца руками, уже на границе пастбища Труд кричит:
— Унум! Унум, смотри, у меня змея! — громкостью ее голоса режет по слуху так, что Локи несдержанно шипит ей в ответ и даже раскрывает пасть, обнажая клыки. Труд даже не замечает. Быстро пролезает меж бревен ограды, чуть не заваливаясь вместе с ним на землю от неуклюжести и спешки, а после вздергивает на руках его всего прямо на бегу. Подобная дистанция не спасает Локи от грохота ее сердечного ритма, но по крайней мере среди всей скачущей картинки мира ему удается разглядеть Унума, сидящего на траве с какой-то книжкой. Напротив него сидит Тор. Без парадных одежд, без плаща, сидит и… Чудесно. Просто замечательно. Идеальная сцена семейного времяпрепровождения? Тор оборачивается на крик Труд одновременно с Унумом, но выражения его лица Локи не удается разглядеть до момента, пока Труд не оказывается рядом с ними обоими. Да и тогда, впрочем, никаких сил на внимательность сразу не находится. Труд плюхается на землю между Унумом и Тором таким движением, что Локи перетряхивает всего и лишь по случайности он не ударяется соскользнувшей головой об землю. А после Труд протягивает руки вперёд вместе с ним… Наконец, замечает, что происходит. Бормочет будто испугано: — Ой… Что с ним?
Локи просто повисает головой вниз с ее предплечья, то ли еле дыша, то ли пытаясь возвратить всему перемешавшемуся от тряски сознанию ясность. До земли не дотягивается, потому что Труд уже поднимает руки повыше. Теперь она учтива, надо же… Дурная, необучаемая паршивка. И стоило вообще ему соглашаться? В следующий раз подобной просьбы он обратится аллигатором или же крупным псом, не меньше, а только ведь и тогда Труд подхватит его, сунет подмышку и потащит, куда ей вздумается. Иначе не будет уж точно.
Впрочем, и нового раза не случится… Паршивые щенки ведь не вырастут? Паршивые щенки ведь могут просто помереть прямо здесь? И момент удачен, и день столь безоблачен да хорош, и Тор ведь уже тут — пытаясь отдышаться и усмирить всю свою тошноту, Локи не делает и единого движение. Разве что глаза открывает да закрывает. Разве что слышит, как раздается:
— Бежала? — мягкая интонация да звук голоса, рождающийся где-то в мощной, широкой груди. Тор здесь. Непозволительно близко. Непозволительно невозможно. Вначале спрашивает, после вздыхает, стоит Труд только откликнуться негромким, будто обеспокоенным угуканьем. То, насколько она необучаема, на самом деле покажет время. Здесь и сейчас Тор говорит: — В следующий раз иди медленно. Он не приспособлен к быстрым движениям, — без проблеска злобы. Без единого следа всей той ругани в кабинете, где они с Труд видятся в последний раз. Из него получается чрезвычайно хороший отец, не так ли? Среди всей тягостности перемешанных мыслей эта становится первой, что показывается Локи на глаза, и, впрочем, очередной, на которую он отказывается откликаться. Не обдумывать. Не осмыслять. Ещё — было бы просто прекрасно ничего не чувствовать, но реальность выбирает за него.
Тор — просто принимает решение.
В который только раз? Сейчас объясняет основы обращения со змеями. Труд вздыхает ему в ответ. У самого кончика хвоста уже ощущается мягкое, осторожное прикосновение пальцев Унума. К нему приходит большая радость и ему, конечно, никто не выдает разрешения, но запрет — существует. Запрет показывается на глаза всему мирозданию, стоит Тору только потянуться рукой вперёд в желании коснуться змеиной головы. Ещё даже не успев до конца отойти от головокружения да тошноты, Локи реагирует молниеносно, глубинным, обретенным вновь инстинктом сохранности — в этих руках для него нет ни добра, ни безопасности. В этих руках для него лишь жестокость, лишь злоба да вражда глаз… Тор требует не касаться его, а? Больше ощутив приближающееся прикосновение, чем заметив его, Локи вскидывает голову, приподнимает переднюю часть туловища и раскрывает пасть змеиным шипением — то есть запрет. Он предлагает Тору ядовитый змеиный клык, он предлагает Тору жестокую, медленную смерть от яда или удушения. Труд вздрагивает крупно, отодвигая руки прочь в движении, что не понять кого пытается защитить, но прочь Локи так и не сбрасывает.
Тор просто замирает. Его рука остается в воздухе, полусогнутая и безжалостная. Болезненный, оторопевший взгляд дразнит собой глаз Локи, пока тот мерно покачивается из стороны в сторону, не закрывая пасти.
Тор ведь даже не выглядит испуганным? Его забота о своих паршивых щенках оказывается чрезвычайно многогранна. Она имеет много больше цветов, чем расстроенный голубой глаз или напряженно поджимающиеся губы. Собрав пальцы в кулак, Тор забирает руку назад. Но взгляда не отводит даже когда Унум говорит негромко откуда-то сбоку:
— У тебя просто руки грубые, пап. У змей очень нежная чешуя, я в книжке читал, — хвост Локи из ладони он так и не выпускает. Да и, впрочем, оба они, паршивые щенки, не выглядят сильно испуганными. Труд с осторожностью опускает Локи на землю, мягко похлопывает по кольцам, точно следя за силой собственных рук. Они вряд ли могут Локи навредить, но удара все же так и не случается.
Тор просто опускает глаза к своей сжатой в кулак ладони. Тяжело вздохнув, бормочет:
— Они действительно огрубели… — вся та печаль его лица, которой Локи никогда бы ему не пожелал. Вся та скорбь его голубых глаз или опустившихся уголков губ, которой Локи никогда не хотел бы видеть. Отнюдь не он — приводит эту реальность в настоящее. Отнюдь не он — старается изо всех обратить ее проклятой. И от Тора просто отворачивается. Каждое его кольцо, каждая переливающаяся лазурной зеленью чешуйка отдается на бережное растерзание детскому интересу. По рукам его, правда, не передают и на руки больше уже не хватают. Унум вообще обходится с ним много бережнее, что Труд, что даже Тора. Разглядывает его, позволяет заползти себе на плечи, а ещё бормочет ему какие-то милости… Труд приносит ему змею, не рассказывая малюсенького незначительного секрета о том, кто кроется в его сути, сам же Унум не догадывается явно. Потому хвалит его чешую, хватит длину хвоста, а ещё очень вежливо упрашивает показать клыки. Локи определённо точно никому никогда не расскажет о том, почему соглашается и насколько приятно оказывается слышать каждый воркующий детский комплимент. В сравнении с голосом Тора, что звучит множество мгновений спустя, это буквально песнь Бальдра. — Не болит?
Мягкостью, мягкостью, мягкостью. Вот как он обращается к Труд все ещё, неизвестно когда успев подтянуть к себе колени и обнять их ленивым движением предплечьев. В его сторону Локи даже не косится. Разве что краем глаза видит, уже раскрывая пасть пошире во имя щенячьей радости Унума. Клыки тот хвалит тоже. Да и пальцами в пасть не лезет, догадываясь хотя бы о присутствии яда… Но отнюдь не о присутствии Локи. Если бы знал, обращался бы иначе? Судить не приходится. Тор же поднимает одну из рук и тянется вновь, только теперь уже не в сторону запрета — он гладит Труд по щеке костяшками пальцев, осторожно трогает ровный лоб парой из них.
От его прикосновения Труд не шарахается, потому что его не боится. Разве что бурчит все ещё обижено:
— Нет, все в порядке… — только слов о том, кто лечил ее не добавляет. Кивнув его в ответ, Тор интересуется словно бы между делом:
— Те мальчишки выглядели хуже? — а Труд почему-то косится именно на Локи. Он не отвечает взглядом. Он вообще не собирается ни разговаривать, ни задерживаться здесь надолго. Но и сам прежде спрашивает то же — смогла ли она себя защитить? Может ли вообще что-то подобное? Откликнуться словом Труд не успевает. Вместо нее неожиданно вскидывается Унум, тут же восклицая:
— Ещё как! Труд знаешь как одному нос сломала! Прямо кулаком как ему врезала…! — он замахивается рукой по кривой, не обученной оси, но сваливается с его плеч Локи отнюдь не от этого. Лишь громкий, бьющий по нежному слуху звук вынуждает его если не спастись полностью, так хотя бы уйти подальше… Или поближе к Тору? Лишь случайность. Ничто иное. Реальность — теперь такова. Но напротив Унума сидит именно он, Локи же не стремиться разобрать дороги, просто отползая и случайно влепляясь одним из колец в носки чужих сапог. Унум замирает ещё до того столкновения, перебрасывает собственный взгляд к Локи так же быстро, как и Труд. Раскрыть ли на них ядовитую пасть, спустить ли на них собак — Локи разве что шипит с недовольством, показывая самый кончик раздвоенного языка. Ему хочется верить, что это выглядит осуждающе. Впрочем, Унум уже произносит много тише: — То есть… Извините…
Всем и каждому или только той змее, которую сам же пугает? Неловко помявшись, он тянет к Локи руки вновь, бормочет что-то очень и очень просящее. Локи, конечно, слышит и даже ползет навстречу, немного помедлив, но отмечает иное.
Тор к нему снова уже не тянется. И, если мирозданию повезет, его паршивые щенки все же окажутся — столь же быстро обучаемыми, как и их паршивый отец.
~~~^~~~
— Локи! Локи, помоги!
Сколь упоителен может быть полный ужаса детский крик. Сколь восхитительны могут быть любые крики в принципе — но лишь те, что призываются с отзвуком имени мести. Или даже возмездия? Однажды придет день, и избежать его ни у кого не получится, и сбежать от него не сможет никто — подобно остроглазому орлу он разыщет каждую свою жертву и он спикирует к ней с высоты поднебесья, чтобы раздробить мощным когтем череп, а после забрать с собой. В те ли места, где водится жизнь? В те ли места, где так и остается возможность вырасти да многое познать?
Весна длится словно бы вечность, но, впрочем, ничуть не больше каждого из тех месяцев, что Локи проводит — он занимает себя чтением. Он занимает себя полюбовным временем со Слепйниром. Он занимает, занимает, занимает себя и то есть имена, да лица, да множество столь важных дел, среди которых, конечно, разыскивается время и на дела Асгарда. Вести, что Трюггви так и не удается донести до нужного места, потому как он оказывается при смерти, выносятся на обсуждение совета написанным Локи письмо на следующий же день — после того, в котором Тор, наконец, запоминает навсегда и навечно.
Придет день. Однажды. И Локи низвергнет его реальность в густую, раскаленную патоку боли. И Локи обречет ее на отчаяние. И воспретить ему… А, впрочем, Тор ведь в подобном мастак? Ох, да. Локи с его запретами теперь знаком так, что и на смертном одре не сможет позабыть их лица, но новых запретов все же не рождается. Паршивый пес-отец даже не приходит к нему говорить о своих щенках и их безопасности. Паршивый пес-отец вместо этого своему паршивому щенку с золотым волосом предлагает начать обучать ее держать меч — прямо там, прямо посреди того дня и того пастбища, где змеиные кольца тела Локи ютятся у Унума в руках да пригреваются на его груди, Тор выносит это предложение.
Труд отказывается, говоря — ее обучают уже. Сигюн. И Фандрал.
И — Локи.
А нынче она же заходится больным, полным ужаса воем, крича изо всех сил:
— Пожалуйста, я прошу тебя! Локи, помоги!
Сколь упоителен может быть детский крик, но все же никогда не окажется столь же хорош, как выражение лица Тора, слышащего тот отказ. В нем ведь не нуждаются больше? Он ведь запаздывает со своим предложением слишком сильно? Какая-то часть жизни Труд оказывается отсечена от него, вероятно, банальным недостатком у него свободного времени, в то время как все возможности к защите да спасению своих щенков оказываются уничтожены его же глупостью. Сам Тор определяет это какой-то данность веры. Сам Локи — действительно ждёт, что Тор притащится разбирательств ради за то, что он подбирается к его паршивым щенкам, но этого так и не случается.
День. За ним другой. И полная неделя? На новом же утреннем совете, где Лейв восседает в своем кресле с чернооким, молчаливым вороном на плече, в качестве обсуждения выносится — то есть Ванахейм. Их планы, их подготовка, их жестокость и все то, что можно было бы ей противопоставить… Голосом Тора Трюггви отдается приказание отправиться в сожженное Локи Ванахеймское поселение вновь и убедиться, насколько хорошо оно сгорело, но истинных фактов Тор, конечно, не произносит. Кто приносит в тот клочок земли Ванахейма пламя? Кто сжигает все под чистую? В самом письме отчета значится краткое: «перед тем, как я возвратился, все случайно вспыхнуло».
Так временами ведь бывает. Случайно не затоптанные угли или же слишком сухая трава в слишком солнечный день… Или же неистовый, полный первозданного ужаса детский крик? Никто не сможет их защитить. Никто не сможет их спасти. И каждый первый обратится к ним с жестокостью. Выглядит ведь столь знакомо? Трюггви удается обратиться назад в истинное обличье лишь несколько дней спустя, и Локи замечает это, лишь потому что Лейв прекращает таскаться всюду с вороном на плече, а ещё потому что он возвращает книгу. Ритуальные обряды Ванахейма есть омерзительная, кровожадная жестокость. Сольвейг складывает головы своего народа во имя ненависти, основанием для которой является первозданное противоречие.
Етуны несут опустошение и холод смерти — ваны остаются хранителями всего живого да сущего.
Следом за обращением Трюггви, приходят вести, касающиеся Ванахейма, но на совет их выносит уж Тор. Локи, как стал однажды, так и остается подобием прислуги, что используется тогда, когда необходимо. Кого стоит винить? Теперь реальность такова. Царь отсутствует во дворце и все дела переходят, переходят, переходят в его руки сразу же, но пока Царь здесь — Асгард не нуждается. Унижение же так и длиться. Бездонное. Бессмертное. И помыслить о том, что на Трюггви злиться не получается… Он злит ровно так же, как и все остальные, живые да мертвые, присутствующие или же находящиеся в отъезде. Не больше. Отнюдь не меньше. В этой неименованный игре в общем и целом существует лишь один победитель, и имя ему Тор, и он все же на удивление оказывается обучаемым чрезвычайно быстро, не бросая своих паршивых щенков наблюдать, как их отец умирает в медленной агонии посреди пастбища.
Вновь руки Тор так и не тянет тогда. О чем-то беседует с Труд, пока забывший про книжку Унум перебирает кольца змеиного тела Локи, случайно находит чувствительное место у него на макушке и просто гладит его… От этой ласки, столь бережной и заботливой, стол позабытой, случайно клонит в сон. Задремавший Локи даже не сразу замечает, как Слейпнир, вышедший на прогулку, подбирается ко всей их компании. Только когда Труд подскакивает с места, убегая к конюшням за яблоками да топоча, будто несущееся прочь от хищного зверя стадо оленей, Локи лениво приоткрывает один глаз, негромко шипит что-то неразборчивое опускающемуся на землю Слейпниру.
Разбалтывающий все известные ему змеиные тайны Унум вовсе не замечает, как ладонь Тора опускается Слепйниру на шею, поглаживая.
Локи — видит.
Локи — просто закрывает глаз назад. Не мыслить, не обдумывать, а лучше всего и не чувствовать, но Слейпнир под прикосновение ластится, а значит не забывает, а значит Тор навещает его, а значит все то, что было дорого для него, таковым остается. То есть что угодно, но не Локи. Реальность — теперь такова. И все же его змеиного яда никому так и не удается испробовать. А неделей спустя и после отъезда Фандрала в Етунхейм с очередным торговым караваном на совет выносятся вести о сожженном ванахеймском поселении. Оно сгорает полностью. И исписанные рунами кости, и нанизанные на копья, ещё живые тела ванов.
Темным, вероятно, удается скрыться, но, рыская по следу ритуальной магии, псы миража находят ещё несколько десятков подобных поселений. Ни в единое новое пробраться им так и не удается. К началу последнего месяца осени становится очевидно — их не просто заметили.
О них знают.
От них обороняются.
Чтобы после на них напасть и их уничтожить.
К Локи, правда, ни за советом, ни за любой возможной просьбой никто так и не приходит. И Тор, конечно, не проговаривается, но в момент очередного утреннего совета Лейв задаёт вопрос: дало ли свой результат обсуждение положения дел с магами Альфхейма? Он смотрит именно на Тора. Он ждёт ответа того Царя, при дворе которого есть сильнейший среди всех девяти миров маг… Тор замирает от эха вопроса, от всей его сути, точно еле удерживаясь от того, чтобы не скосить взгляд в сторону сидящего по правую его руку Локи, а после отвечает множеством тех слов, которые Локи случайно прослушивает. Что-то о пустоте обсуждения, что-то об отсутствии утешительных итогов, что-то о невозможности разыскать брешь в магических барьерах поселений Ванахейма. Что-то, что-то, что-то…
Тор находит себе нового мага на смену Локи.
По чьей милости или же по чьей вине? Локи высиживает тот совет до конца так же безмолвно, как и все предыдущие, а после покидает его — гордостью, гордостью, гордостью. Бешенство и остервенелая, жестокость злобы уводят его в Етунхейм спустя лишь несколько из тех коридоров, которые он проходит, не видя ничего вовсе. Раскаленное добела марево гнева. И необходимость… Он не собирается брать с собой никого, но Огун навязывается, видимо, чтобы избавиться от вездесущего присутствия то ли своей женщины, то ли ребенка. Он ведь ненавидит их, не так ли? Локи смотрит глазом собственной ненависти и им же судит. Локи отказывается даже пытаться развернуть мысли в иную сторону, но Огуна забирает с собой, потому как кто-то все ещё должен беречь — то ли его взгляд в собственное отражение, то ли бедовую голову Фандрала.
В Етунхейме оказывается привычно, почти обыденно тихо и долго та тишина не живет. Молчание звуков, молчание всех слов, что обнажают трусость… Или же кровожадную храбрость? Поселившийся вместе с иными воинами в етунхеймском замке Фандрал соглашается на бой, пускай Локи и вовсе не предлагает. Разыскивает его среди каменных галерей, швыряет ему в руки меч. Вероятно — за него высказывается взгляд того Огуна, что держится за его плечом, но все же сталь, бьющаяся до нового рассвета о сталь поверх тренировочной арены, звучит много громче.
Фандралу хватает выносливости лишь до заката.
После — его место занимает Гейрред, потому как никто не желает иметь дел с бешенством етуна-полукровки.
Обида ли? Злоба ли? Оголенный, раскаленный металл истинной ненависти, для которой всегда требовалось столь много причин и для борьбы с которой никогда не существовало способа… Фригг удается прочувствовать это на собственной шкуре и она становится тенью Золотого дворца. Ее дела больше не интересуют Локи, вряд ли все еще интересуют Тора. Быть может, великое прощение ей воздает Бальдр, потому как успевает прослыть добросердечным, только этого никогда не будет достаточно. Для рождения ненависти Локи — хватает лишь чужой трусости да молчания.
Для того, чтобы ее победить, хватает той битвы с Гейрредом, в которой ублюдок почти умирает сам и нанизывает Локи на собственный меч, вспарывая ему левый бок насквозь.
Боль, существующая под пологом злобы все прошлые месяцы, оказывается столь привычна, что не отрезвляет ни до того мгновения, ни посреди него. Но все же Огун — выпускает стрелу. Предупреждения ради? Или же во имя напоминания? С выпущенной стрелой, взмывающей вверх и опускающейся посреди арены в миг рассвета, спарринг завершается. Локи остается в етунхеймском замке ещё на сутки, залечивая собственные раны и высыпаясь у Фенрира под боком в выделенной ему коморке, что никогда не удастся назвать покоями. А после возвращается, отказываясь и мыслить, и вслух рассуждать — для чего?
Тор находит для себя власть. Тор находит для себя иную любовь. Тор находит для себя иного верховного мага, а Лейв отлично заменяет ему главного советника, пускай им так и не становится. Все бездарные регалии самого Локи, все бесполезные статусы, всё золото да покои… Но все же сколь упоителен и вкусен может быть полный первозданного ужаса детский крик? Если судить о его заслуженности по тому, как Локи оказывается изгнан из чужой жизни, нет в мирах ничего блаженнее его.
Если же судить сердцем да разумом, но ни в коем случае ни чужими паршивыми, тошнотными делами — этот крик вонзается в его зыбкий, полный мечущихся теней сон, подобно острию копья. С треском разрывается марево дремы. Слух обжигает проклятым звуком. Так умирает — беззаботная детская доверчивость. Мир ведь будет добр? Мир ведь никогда, никогда, никогда не посмеет принести зла? Локи раскрывает глаза одномоментно, следующим же движением переворачивается с живота на спину и слышит, как раздается вновь:
— Локи, проснись! Проснись, проснись, проснись! — резонанс крика обращается воем, разносясь по всему уровню Золотого дворца. Труд тарабанит кулаками в дверь его покоев с такой силой, будто бы собирается выломать ее. И вместе с ней выломать собственные руки? Это не будет столь большим разочарованием, потому как рано дохнущим щенкам лапы отнюдь не к чему, но все же Локи подрывается с постели сразу же. Отшвыривает простынь прочь, набрасывает магией первые попавшиеся на глаза брюки да рубаху. Среди спешки о внешнем виде заботиться отнюдь не приходится, в то время как сама спешка никогда, никогда, никогда не будет обдумана.
В беспомощном, отчаянном крике Труд не составляет труда узнать свой собственный. Столь далекий. Столь малого возврата. Кто-нибудь ведь придет ему на помощь?
Тор будет стоять и Тор будет смотреть — на то, как подошвы сапог Фандрала выламывают Локи пальцы, пока носы других, принадлежащих Сиф, вбиваются ему в живот и ребра.
И после тому найдется объяснение. Здесь и сейчас — Локи не нуждается не только в нем, но даже в спасении. Кто он? Кем он является? Или же лучше будет спросить — кем становится? Подрывается с постели в миг, первым же движением кисти накидывает одежду, а после перемещается сквозь запертую дверь спальни к порогу кабинета. Ударяющиеся о поверхность двери с той стороны детские руки звучат барабанным боем, призывающим — биться и до смерти, и до победы. Без оглядки на усталость. Без оглядки на любой предел выносливости.
Дверь раскрывается его рукой настолько резко, что тарабанящая Труд даже не успевает этого заметить. Она просто заваливается вперёд, успевая врезать крайним движением кулака ему по боку. Локи ловит ее случайно и, конечно же, морщится — тот удар, что не смог бы его убить, оказывается достаточно силён, чтобы оставить мелкий, незначительный синяк. И он точно заживет, но кто воздаст спасение паршивому щенку? Она выглядит напуганной настолько, что пронимает даже Локи со всеми его прячущимися за спиной злобы чувствами. Воспаленные от слез глаза, влажные, раскрасневшиеся щеки и бьющийся в голубых радужках ужас, что никак не может выбраться… Дать ему место? Или же воздать наказание за полуночное пробуждение? Отодрав еле стоящую на ногах Труд от себя за плечи, Локи успевает разве что рот приоткрыть. Ни вопроса, ни восклицания, ни любого возмущения, которого не существует в его мыслях вовсе, он не произносит ничего, оказываясь настигнутым чужим рыданием:
— Папа… Папа в Альфхейме, а Унум… Я не знаю, что случилось, он проснулся и… — ее нижняя челюсть дрожит и стоит Локи заметить ту дрожь, как он чувствует — не только челюсть. Вся Труд, от макушки и до пальцев ног трясется так, будто вот-вот рухнет в припадке. Растрепанные, лишенные кос волосы липнут к ее влажной от ужаса шее, у вывернутого наизнанку ворота надетой рубахи видится правда — то есть спешка. То есть необходимость найти, разыскать или даже воссоздать из пустоты — спасение. Просто потому что Унуму снится кошмар и ей не удается его успокоить?! Торопливость времени, которое обращается быстрым, неистовым бегом, изживая прочь всю неспешность своего течения, забирает возможность и сморщиться в раздражении, и отступить назад да захлопнуть дверь перед чужим зареванным лицом — это отнюдь не его дело. У них есть отец и его отсутствие в стенах дворца не забота Локи.
Труд просто — зовёт его по имени.
Действительно ли впервые? Изо дня в день и из недели в неделю — как и прежде Локи занимает, занимает, занимает себя книгами да Слейпниром, а ещё теми утренними советами, каждый из которых является унижением, потому что все уже знают: его статус верховного мага Асгарда фальсифицирован. Пройдет пара месяцев и, вероятно, Асгард заключит с Альфхеймом брачный союз. Локи просто сместят? Или же изгонят прочь из Золотого дворца? Он остается так, будто не имеет гордости, или же так, будто не у него есть целый замок среди снегов Етунхейма, но, впрочем — он остается по важной данности знания, за которым слишком просто спрятать что угодно. Великие ли объемы чувств, безбрежные ли переживания… Необходимость знания о том, что происходит и к чему все идет, является ополовиненной правдой, в то время как сам он определённо не занимает свое время паршивыми щенками.
Но они — занимают свое время им.
И теперь ночами в тренировочном зале не звучит его сбитого, переполненного гневом дыхания, что выискивает каждое слабое место в защите Фандрала. На арене напротив него стоит Труд. Оттачивает стойку, тренирует новые удары и связки. Биться с ней Локи не соглашается, дразня ее словами о том, что она ему отнюдь не ровня, себя же даже не пытаясь дразнить — это просто отказ. Это просто глубинный, первозданный запрет. Вступить с ней в спарринг значит убить ее, но… Паршивым щенкам паршивая смерть, не так ли? Унум появляется в библиотеке каждый день, минимум единожды, и, пожалуй, при том насколько все это, все с паршивыми щенками связанное, является раздражающим да тягостным, не заметить не получается — они перестают шнырять по коридорам, будто крысы, убегающие от диких котов-стражей. Хваленная протекция Альфхейма всем собственным величием подтирается, что лопуховым листом, и отправляется восвояси, потому что на самом деле величие предполагает не силу и не сноровку.
Только гордыню.
Что за ней прячется? Что за ней стоит? Теперь Унум приходит в библиотеку ежедневно, минимум единожды, ради того, тобы выбрать себе очередную книгу или же задать очередной бездарный вопрос о том, почему совы крутят головами или же как устроен Биврест. Временами вместе с ним в библиотеку захаживает даже Труд, но за книги не берется. Сидит да слушает, как Локи объясняет, куда пропали другие белокрылые лошади или же отчего никто уже очень давно не видел кочевников Етунхейма. На самом деле их, конечно, видели и не так уж давно, но все свидетели той битвы против Лафея либо были етунами и жили слишком далеко, чтобы к ним можно было лезть с вопросами, либо рассказывали не настолько интересно… Стоило ли выпытывать у паршивых щенков, пытались ли они расспрашивать Огуна или Сигюн? В этом не было смысла. Им было интересно, но интерес вел их лишь туда, где — было что-то важное, не так ли? Или же было просто безопасно? В этом не было смысла, а даже если и был, Локи не собирался искать его. Просто теперь паршивый щенки временами занимали свое время им. Не заметить этого было невозможно так же, как изредка появляющейся в ночи в тренировочном зале молчаливой тени Тора. Впрочем, обращать внимания Локи не собирался.
В действительности? Очевидность его сомнительной дружбы с паршивыми щенками разносится по дворцу одной из тех вестей, что несут в своих руках не столь важное знание или информацию, но предупреждение — щенки существуют под протекцией. И у них, конечно, есть их отец, что является Царем, и сами они явно связаны с верховной властью Альфхейма, раз прежде к ним приставляют стражей рода светлых альвов, но все же… Локи не обладает необходимостью поддерживать собственное лицо или же внешнюю репутацию, подобно самой власти Асгарда. Его история насчитывает в собственной сути и гонения, и переход к власти, и завоевание авторитета да народной любви, и взращивание самого волчьего Вожака — ни единая из ее частей не умирает в чужих умах.
Золотой дворец помнит его. Золотой дворец знает, кто он есть. И мысля о его мощи, не обретает и единого сомнения — законная власть отца паршивых щенков, сколь бы жестока ни была, никогда не сравнится с той властью, которая остается у Локи в руках.
Поэтому хваленная протекция Альфхейма возвращается восвояси. Поэтому в очередной полуденный звон прошедшего месяца никому уже не приходится никуда сбегать — Труд приходит к нему и просто уведомляет о том, что вечером Локи идет с ней и Унумом на ярмарку. Он ведь хочет? Она не спрашивает. И, конечно, не рассказывает о том, что ярмарка поздняя и что их паршивый отец отправляется той ночью в Альфхейм вновь, как и всегда. Не первое, но именно второе Локи доносит уже Лия, потому как, естественно, не упускает возможности отправиться вместе с ними. Локи — этой вести просто не комментирует. А с пару недель назад, заявившись к нему в кабинет, Лейв выражает желание передать ему часть своих обязанностей по обучению паршивых щенков, обосновывая это тем, что Локи явно удается поладить с ними, и, пожалуй, тот миг становится первым за все прошедшие месяцы, когда Локи взрывается от хохота. Он смеётся так, что Лейву приходит выждать не один десяток мгновений и даже не два, прежде чем полный злобы, дрожащий изнутри его тела смех истощит себя. И прежде чем прозвучит:
— Боюсь, подобная милость мне не по карману. Развлекайтесь с царскими отпрысками сами, Лейв.
Но все же не заметить ведь не удается? Локи не начинает ладить с ними — они просто начинают занимать им свое время. Спарринги по ночам, встречи днями в библиотеке… Труд не называет его по имени ни единожды. Много больше ей нравится звать его злюкой, а все же следить, что за собственными словами, что за собственными мыслями, она так и не начинает. После он станет для нее злыднем. Под конец обратиться — истинным злом. Уже сейчас или через несколько мгновений? Она выглядит зареванной, перепуганной и болезненно жмёт отбитые кулаки к груди, Локи же истрачивает лишь мгновение, глядя на нее, а все равно прочь так и не отступает.
Сколь добр мир оказывается к ним, что первый чужой кошмары сон пугает этого паршивого щенка так сильно?
Оглянувшись вправо, в сторону раскрытой настежь двери детских покоев, следующей за дверью царских, Локи мысленно закатывает глаза, а после приобнимает Труд за спину и вместе с ней направляется… Его ли дело? Его ли проблемы? Ему удается провалиться в дрему прошедшим вечером по велению случайности мироздания, теперь же уснуть вспять не получится уже вовсе — это является настолько очевидным, что почти вызывает болезненный зуд. Благодарить Труд Локи точно не станет. Но сколь неутешна она будет, если он спрячет куда подальше ее проклятый меч, и вот тогда…
Месть или возмездие. Однажды — придет день. Сейчас же Локи лишь доводит Труд назад до ее покоев, чувствуя, как она крепкой хваткой держится за ткань его рубахи на боку и подрагивает сдавленными всхлипами, а после поворачивает голову… Уже на пороге. Меньше чем в шаге от чужого кабинета. Но сколько их, тех жестоких шагов, до распахнутой двери спальни? Унум сидит на постели, вжавшись спиной в спинку, и стискивает простынь в руках с такой силой, что вся золотистая, нагретая асгардским солнцем кожа его рук обращается белизной самой смерти. Ночная рубаха на его груди влажная от продолжающих течь слез. И губы, выбеленные, полные ужаса, подрагивают, нашептывая еле слышные слова, но глаза…
Безбрежная чернота космического чрева заменяет все то, что было в них когда-то.
Звездный кочевничий глаз глядит на Локи через два дверных проема и все пространство кабинета детских покоев.
— Он закричал… Он закричал, что идет война, и я проснулась, а потом… А потом он сказал… — голос Труд, трясущейся плечами под рукой Локи, пытается отвлечь его, но он слишком слаб. Против всех проваливающихся в тазовые кости внутренностей или же против замирающего в своем беге сердца? Кровотоки Унума полнятся кочевничьей магией и кочевничьим родом. Локи он не видит вовсе. Не видит ничего. Только будущее, только предначертанное, только… В кочевничьем таборе не рождается потомство. Новые кочевники всегда приходят из вне, всегда усаживаются подле ярко-пылающего костра и тем самым становятся частью общины, обрекая себя на бессмертное проклятье.
Их смерть уничтожит их тела, но оставит души в одном из девяти миров без возможности пересечь границу что Хельхейма, что Вальгаллы.
Их род не продолжится, сколь бы много и часто они ни пытались зачать ребенка.
И будут вечно они брести по миру туда, куда пожелают, туда, куда поведет их чернота да звездный полог их глаз.
На каждое правило да на каждый закон, конечно, всегда существует исключение, но даже от того, вместо любых книжных упоминаний о родившемся в таборе ребенке, существуют разве что слухи. И последнего достаточно громкого Локи вспомнить просто не удается. Что Тор вершит или же на что обрекает это дитя? Лишь мгновение отупевшего, ошарашенного удивления, вот что достаётся самому Локи, а следом Труд уже говорит дрожью, дрожью, дрожью собственных губ да голоса — итогом ее слов становится молчание Локи и невидимый магический импульс, который он высылает в то место, где Лия безмятежно спит, вовсе не подозревая… Что будет дальше? И сколь жестокое будущее уготовано им всем?
Будет война. До нее или же после — за Унумом придут. Альфхеймские ли кочевники или сам Номад, чей табор живет в Дальних землях, в том не будет разницы, потому как, какой бы главный кочевник ни пришел за ним, он заберёт Унума прочь. Уж слишком ценится кочевничье дитя, чтобы оставлять ему участь бренной жизни среди иных существ. Что по этому поводу думает Тор? Какое решение примет? А, впрочем — знает ли вообще? Во дворце его нет. Он вновь уезжает ночевать в Альфхейм, бросая своих паршивых щенков на произвол этой ночи, что многое безжалостнее любых прошлых дней.
В ней живет и царствует уже отнюдь не злоба Локи.
Лишь предначертанность — будущего.
— Лия, уведи Труд и уложи ее спать у себя. Я разберусь, — первого и единственного зова хватает, чтобы с десяток мгновений спустя где-то за его спиной послышался слишком знакомый шорох юбки чужого платья. Локи даже не оборачивается, чтобы убедиться. Лишь чувствует, как замершее в его собственной груди сердце исходит ошарашенным стуком раз в то ли в сотню лет, то ли в несколько подобных. Любая нужда в знании отпадает, пускай и прежде не была столь велика — Унум отвлекается, убегая вслед собственным мыслям, потому как видит много больше, чем может быть доступно глазу даже самого Локи. Магические нити жизни, все переплетения магии мироздания, существующие повсеместно… Откуда-то из-за его спины звучит негромко и мягко:
— Пойдемте со мной, Труд. Его высочество Локи позаботится о вашем брате, — ни проблеска сонливости в интонации, ни единого отзвука раздражения из-за того, что ей приходиться среди ночи возиться с паршивым щенком. Локи отнюдь не собирается становиться для Лии тем, кем для него самого в начале прошлой осени становится Трюггви, заявляясь с шорохом полуночного звона и требуя аудиенции одним лишь фактом своего присутствия, но все же реальность… Вопрос о том, как удается Тору подняться от кочевничьего костра, оказывается последним в списке тех, что заполняют сознание Локи. Не проснуться окончательно не получается ещё при столкновении с Труд на своем пороге, теперь же — они придут. Как бы там ни было, как бы так ни сложилось, что Унуму довелось родиться, однажды придет день и кочевники придут за ним без просьб и без тактичности уважения.
Его глаза являются космическим чревом, что полно звезд и созвездий. И он навечно принадлежит — лишь кочевничьему табору.
Лия забирает Труд из-под его руки с осторожностью. И, впрочем, его рука соскальзывает с детских плеч сама. Игнорируя каждый новый всхлип, не интересуясь всем уже закручивающимся щенячьим рыданием то ли великого облегчения, то ли великой боли, Локи медленно переступает порог детских покоев. Со всем тем, что не находится в них, Лия разберётся самостоятельно и, быть может, ей даже хватит сноровки разыскать Тора в Альфхейме, чтобы призвать его вернуться не утром и не через несколько дней, а именно сейчас, но все же — Локи проходит в детские покои и закрывает за собой дверь. Ни на его движения, ни на пересекающий кабинет шаг Унум не откликается. Не моргает даже. Только шепчет, шепчет, шепчет дрожащими губами, вряд ли даже мысля о том, чтобы утереть покрытый стекающей слюной подбородок.
Он ведь даже и не чувствует этого?
Его шепот заполняет слух Локи, следом заполняя и разум, как только дверь детской спальни бесшумно закрывается за его спиной.
— Придет война… Началом конца и предвестником бури воцарится земля светлых… Дома будут полыхать… И тела воинов будут сгорать в пламени истинной боли потери… — монотонность глубокого, отнюдь не похожего на детский голоса обращается маревом тумана, что пленяет разум, уводя его по спирали — то есть предрешенность предсказания. Принадлежит ли оно Илве. Кому бы ни принадлежало, все равно сбудется… Тор же продает, продает, продает все, что Локи имел, не за собственную жизнь, но за собственную трусость. И стоит ли думать об этом в подобный миг? Все предначертанное сбудется. Мироздание возвратится к своему истинному виду да излечится. У тех, кому не должно, спастись не получится. И те, кому даровано, будут спасены. Унум — не видит его вовсе. Каждый тот крадущийся шаг, которым Локи подступает ближе к нему. Каждый отзвук шороха брючной ткани в момент движения. Его босые стопы обращаются мягкостью звериных лап, глаза же не желают ни видеть, ни смотреть, только ничто иное им не остается — выбеленное ужасом детское лицо, влажные пряди черных волос, прилипшие ко лбу, да реками льющиеся по щекам слезы. Эта ноша Унуму отнюдь не по возрасту. С подобной и сам Локи еле справился, после того, как норны окунули его в источник Урд, а ведь был много старше. Сильнее ли? Быть может, умнее? Ни в чем из этого не оказалось толка, потому как итог все же привёл его — эта реальность, и эти покои детей, что вовсе не его, и пустой на любое присутствие Тора дворец. Бесшумно обойдя постель Унума, Локи не пытается ни оглядеться, ни даже уделить внимания сброшенной с постели Труд простыни, но замечает все равно — ее мягкий игрушечный буйвол опрокинут и валяется на полу рядом с рубахой для сна. Глубоким, вовсе не детским голосом Унум лишь продолжает шептать: — Придет война… Царь всех девяти миров покинет свой дом… Царь всех девяти миров приведет в свой старый дом войну и сгинет на широкой равнине…
Однажды придет день. В том дне Тор умрет. В том дне Локи не сможет подумать обо всех собственных слезах, которые и не клялся не проливать. Вздрогнуть сейчас от чужих слов не получается. По воли всех тех лет, что Локи живет со знанием о смерти Тора, по воли необходимости возвратить разум Унума назад, а может по воле чего иного… Тор находит иной путь, что обещает Локи зло да жестокость, и это становится данностью, только вовсе не она продает, продает, продает все, что было дорого ему, за трусость — той сделкой Тор выкрадывает у него все последние месяцы подле себя. Его путь не приводит его никуда. Все, что он делает, не приносит результата.
И теперь реальность… Если, вызнав о предсказании Унума, Тор попытается вернуться к нему, Локи его уже не примет. Не ради того, чтобы вновь потерять.
— Унум… Слышишь меня? — подступив к постели, Локи осторожно приседает на край и шепчет, шепчет, шепчет почти с нежностью. Знакома ли она ему все ещё? В нем не выживает ничто кроме злобы, кроме боли да беспомощности, но баланс сути остается при нем так же, как полная на имена, лица и дела жизнь. В интонации звучит неспешная бережность. В первом же прикосновении к болезненно стискивающим простынь кулакам Унума — не существует ничего, кроме заботы.
Унум дергается все равно. Шарахается от касания, бьется лопатками и плечами о спинку постели с грохотом, а глаза вскидывает резким ужасом — он резанул бы бессмертной болью, если бы был принесен руками Локи. Вместо этого лишь отдается изнутри тоской да состраданием. Стоит Унуму моргнуть единожды, как весь звездный полог сходит его глаз, будто и не было, но лицо все равно остается выбеленным. Выплясывающие на нем отблески свечного пламени выглядят так, будто бы уже пожирают… Будут гореть дома, и люди, и миры. Великая, жестокая бойня близится. Не ради мира, потому как ради мира никто никогда не сражается, но лишь во имя свободы, вот какой будет эта война. И в ней сгинет… Еле сглотнув, Унум покрывается дрожью, а после шепчет:
— Папа… Папа умрет… — он не задаёт ни единого вопроса. Он узнает и лицо Локи, и его самого. Не оглядывается даже к соседней пустующей постели. И края простыни, смятого в кулаках, не выпускает. Стоит ли сказать ему, что это не поможет? Удержать его, спасти его, оставить его живым, даже если не оставлять его себе… Тор умрет. Оплакать его смерть не выйдет. Воскресить его не получится. Девятая жизнь останется последней и просто продолжится дальше, вряд ли заметив ту потерю, которая случится среди миров. Чувствуя, как внутренности все же скручивает болью, Локи столь сильно желает ответить что угодно иное, но отвечает лишь правдой, шепча в ответ:
— Я знаю, — словно бы громкость его голоса ещё сможет разрушить хоть что-нибудь. Словно бы резкое движение тех его рук, что с осторожностью тянутся к Унуму и обнимают его, притягивая ближе к груди, ещё сможет кому-то навредить. Отупевшее от боли тело Локи становится нечувствительным за долгие месяцы до этой ночи, но все же — в нем ещё жива злоба. И он ещё может биться. И он ещё может сражаться. С кем? Или же чего ради? Унум заходится больным, удушающим рыданием ещё за мгновения до того, как Локи притягивает его к себе, но хватается уже за него именно тогда. Стискивает в пальцах ткань его рубахи, царапая ими же плоть сквозь нее. И заходится беспомощным, звериным воем.
У Локи в руках не находится ничего, чем можно было бы утешить его.
Или хотя бы попытаться утешить себя? Единый шаг луны по небосводу, второй или следующий… Ни убаюкать боль, ни усмирить детских слез так и не получается. Локи просто держит Унума в своих руках, просто прячет собственное лицо в его влажных от пота волосах. Заплакать в ответ всей чужой скорби у него не получается. Лишь спасительное заклинание сна, он накладывает его отнюдь не сразу, сам даже не высчитывает, сколь много проходит времени. И Унум затихает в его руках толко тогда — придет рассвет, и настанет утро, и его скорбь продолжится, потому как не посмеет оборваться. Она для подобного уж слишком сильна. Она все же… Слишком бессмертна?
Прочь Локи так и не уходит. Укладывает Унума на постели удобнее, усаживается к спинке, чувствуя слишком отчетливо — детская рука не желает отпускать ткани его рубахи. У него просто не находится сил, чтобы разжать ее пальцы силой. У него просто не находится сил уже будто бы ни на что… Несколько шагов луны по небосводу спустя мягким голосом да иллюзорным присутствием в детской спальне появляется Лия. Ее шепот приносит вести о том, что ей не удалось разыскать его величество в землях Альфхейма, а ещё рассказывает то, что много важнее — ей удалось успокоить Труд и та спит в ее покоях.
Быть может, Локи стоит после одарить Лию новым дорогим бисером или тканями для платья за всю верность, за всю помощь да за все ее существование?
В ее глазах ему видится знание о том, что Унум успевает произнести в присутствии Труд и что Труд произносит тоже — Тор умрет. Придет война. А после уйдёт и заберёт его с собой в те земли, где его будет не разыскать уже никогда. Отнюдь не так, как сейчас? По утру или через несколько дней он возвратится, но скорее уж по утру, потому как, помимо прочего, Лия позволяет себе наглость разбудить Лейва — об этом рассказывает тоже. И рассказ тот получается пуст, и Лейв лишь говорит, что Царь вернётся к рассвету, но… Однажды придет день и он не вернётся уже никогда.
Тот день близится.
Локи — просто отдает Лие указание забрать мягкого игрушечного буйвола с собой и отдать его Труд. Ничего больше так и не произносит. Сказать в ответ на все принесенные вести ему оказывается просто нечего.
Или же в ответ на внимательный, полный знания да напряжение взгляд Лии? Он остается сидеть подле Унума, он остается в детской спальне так же, как до того остается и в Золотом дворце, и в Асгарде. Это никогда не будет названо доблестью. Это не обретет имени чести. Простая, обыденная глупость сожженного сердца, которое вовсе не желает ждать рассвета и которое слишком мертво, чтобы стремиться к любой новой жизни. К тому ли, в которой Тора не будет? Его нет уже. Локи оказывается изгнан от него прочь. Но в молчании медленно текущей ночи все же мягкой бережностью так и продолжает перебирать пряди волос Унума. Тот молчаливо посапывает подле его бока только благодаря заклинанию.
У Локи просто не находится столько ненависти к себе, чтобы выпросить у Лии усыпить и его самого навсегда в той же ночи.
Или же не находится столько ядовитой жалости? Он остается. Наблюдает за тем, как светлеет небо за окном. Пару раз сменяет догорающие свечи. В единое предрассветное мгновение ладонь Унума расслабляется сама собой, выпуская из хватки его рубаху, но оставить его одного значит словно бы предать себя — из далекого, переполненного жестокостью прошлого. И Локи остается. Бездумно, молчаливо глядит за окно. Пару раз на фоне темного неба видит две тени, Хугина да Мухина, что облетают дворец. Ищут ли жертву? Или следят за сохранностью чужого сна? Сколь бы ни был безжалостен жестокий-жестокий бог для всех миров, для них он был важным, верным хозяином и, вероятно, они никогда не смогут отпустить всю свою скорбь по нему. И Сигюн вечно будет помнить имена своих сгинувших сестер. И Лия не забудет той семьи, которую успевает пережить. И Локи.
Какой будет вся его жизнь после того, как…
Тор приходит с рассветным лучом, потому что является самим солнцем Асгарда, а может и по велению случайности. Локи слышит, как открывается основная дверь покоев паршивых щенков. Локи слышит, как звучат тяжелые шаги его сапог… Сам проходит их за пять ещё в ночи, пока торопится, торопится, торопится — Труд впервые зовёт его по имени. Но так и не рассказывает, как долго пытается пробудить Унума и как много времени тратит на то, чтобы решиться обратиться за помощью к Локи. Быть может, Тор наказывает им нечто подобное перед отъездом? Быть может, они знают много больше, чем удастся когда-либо вызнать Локи? Лишь паршивые щенки да ровня паршивому псу-отцу. Собачье племя, правда, обычно отличается верностью, но на каждое правило просто обязано существовать исключение.
Тор, вот к примеру, приходит с рассветным лучем. И на те пять шагов, которыми Локи торопливо крадется, истрачивает целых восемь. Тяжелый каблук сапога. Тяжелый, быть может, утомленный шаг. Не встречаться с ним сейчас значит просто трусливо сбежать, а после все равно быть найденным им. Тор ведь пожелает его отблагодарить, а? Тор ведь пожелает вновь произнести его имя своим уродливым, проклятым голосом? От всей боли на лице Унума остаются разве что невидимые следы безжалостных слез, что оплакивают уже — не войну. Не сотни тысяч смертей, не вторжение то ли в Альфхейм, то ли в Асгард, не кровь да ужас всех воинов, что выйдут на защиту своих миров…
Его отец умрет.
И сам Унум так и не вырастет? Подрастет. Возмужает и научится беречь Труд так же, как она бережет его уже. Достигнув двадцати меток, вероятно, взойдет на трон, а может и нет, но им с Труд не составит труда разделить трон жребием или игрой в каменцы. Будут править вместе. Будут править без ругани, без распри и после… После того, как на троне не останется уже никого. Или же трон займёт Гертруда? О ее жадности ещё не успевают сложить легенд, но то с легкостью сможет стать участью близкого будущего — Тору требуется восемь шагов. Локи просто считает. Слышит, как открывается основная дверь, слышит, как тяжелый гул его сапогов пересекает кабинет. Уйти сейчас значит сбежать, но при всем обилии путей и дорог бежать ему оказывается некуда ещё в начале второго месяца прошедшей весны.
Тор изгоняет его прочь там.
И то место, в котором Локи смог бы осесть, неожиданно оказывается несуществующим.
Что ему делать теперь. И куда отправляться. Завести себе жену? Завести семью, да детей, да домик… Вновь у озера? И вновь же с посмертной тоской по тому, что никогда уже к нему не вернётся. Расставание, что так и не случается, но становится данностью, оставляет ему дела, имена да лица, оставляет ему всю ту жизнь, в которой Тора больше нет и которая по своему хороша — ее можно жить. Среди нее не столь сложно притворяться, будто бы это верх того, что Локи мог бы себе пожелать. И думать о том, могло ли быть по-другому, вовсе не получается, только вовсе не по причине, что иного пути спасения жизни, что всех принятых Тором решений. Жить без него? Позабыть его? Илва когда-то давно говорит, что они не связаны, а может то Локи придумывает себе сам, но появившееся с чужими шагами размышление не получает ответа.
Он не знает, что должен уметь и чем должен обладать, чтобы эта жизнь обратилась пределом всех его желаний.
Тор становится ему силой. Тор становится ему слабостью. Сейчас — пересекает кабинет тяжелым шагом, а после трогает ручку двери, но в ответ надавливающему прикосновению его руки Локи лишь вновь гладит спящего Унума по голове самыми кончиками пальцев. Паршивый щенок спит. Знает ли сам, а, впрочем, знает ли и Тор, чьим ребенком он является? Медленно, глубоко вдохнув, Локи поднимает ровный, пустой взгляд к двери в тот миг, когда она отворяется. Много тише глухих ударов шагов, много нежнее и заботливее, а ещё с важной нуждой — не разрушить хрупкий, детский сон. Сберечь его. Защитить. И, вероятно, солгать ему о том, что все будет хорошо?
Тор замирает на пороге. В первую очередь смотрит в сторону постели Унума, в первую очередь — натыкается на взгляд Локи собственным. Все та же суровость его лица, все то же напряжение и злая, безжалостная невозможность… Локи не узнает его. Локи с ним не знаком. И глаз не тот, и волос цвета золота выглядит колючим да жестким, пока алый парадный плащ тянется к полу под тяжестью всей той крови, которую успевает впитать. Вся его воинственность, не так ли? И вся его бравада? В них не существует больше ни толка, ни привлекательности. Тор все ещё хороший, мудрый Царь. Тор нежный, внимательный отец. Тор, вероятно, становится и заботливым, учтивым мужем.
Как Локи успевает его потерять? Какое великое зло успевает сделать ему? Тор не объясняет его вину так же, как не говорит ничего вовсе. Сейчас — смотрит ему в глаза, замирая ладонью на поверхности дверной ручки и всем своим телом замирая в дверном проеме. Ему в ответ хочется оскалиться, у него на глазах хочется потянуться ладонью к столь тонкой детской глотке, но злоба, что защищала нутро Локи все прошлые месяцы, уже успевает разыскать себе пищу — то есть его силы. Их просто не остается. Месть или возмездие? Пусть будет как есть.
Когда-то давно, быть может, в прошлой жизни, у него в руках была великая любовь и теплое сердце асгардского солнца столь сильно нуждавшееся в его заботе — Локи научился его беречь. Поверил ему, нежничал с ним и случайно успел позабыть… Оно ведь не принадлежало ему никогда? А ему не нужна была власть, но верность, но все чужое тепло и вся та забота, вот что было столь нужно ему и именем этому была любовь.
Она была у него когда-то очень давно и не было во всех мирах ничего, что могло бы пылать ярче, чем она.
Сейчас же не было уже ничего.
Планировать ли месть, ожидать ли удачный момент… Будь Локи много более несдержан в прошлые месяцы, и тогда ведь не вышло бы ничего путного. Опрокинуть Унуму на голову библиотечный стеллаж? Поставить Труд подножку магией и вынудить ее наткнуться в падении на собственный меч? Неповинные паршивые щенки, молчащее мироздание да еле слышное эхо гогота норн. Ему некому мстить, Тор же умрет все равно. И не существует той мощи, которой Локи мог бы все возвратить вспять. Чужое теплое сердце оказывается выдрано из его нежных рук, дверь перед лицом закрывается с хлопком и без объяснений, а после приходит то ли правда, то ли ложь, но все же реальность — у Тора теперь семья. И трон. И целый мир. Правление!
Локи, конечно, не остается ни с чем. Дела, имена да столь дружелюбные, столь бережные с ним лица… Быть может, однажды и правда придет день, в котором ему будет достаточно их? Быть может, однажды он проснется по утру и случайно почувствует, что нутро уже не болит из-за отсутствия Тора рядом? Даже если этот день сможет разыскать его, Локи не останется дожидаться его так же, как больше не ждёт рассвета.
Эта пытка — вовсе не то, что он смог бы выдержать или пережить.
А Тор замирает на пороге. Вновь молчит. Даже рта не пытается приоткрыть. Только смотрит ему в глаза и поджимает губы болезненно, словно бы видя то, что является правдой тоже, то, что является скрытой под пологом бессонных ночей реальностью. Это дейсьвительно ранит его? Он прикрывает глаза с тяжелым, медленным вздохом. Уставший и суровый. Хорошо ли он спит, с кем обсуждает дела своего сердца и кого разморенно целует утрами… Качнув головой, Локи молчаливо и мягко перекладывает Унума на подушку, поправляет простынь, не уделяя лишнего мгновения, чтобы вновь взглянуть ему в лицо. Там лишь безмятежность, лишь сон да детская, бесхитростная доверчивость. Вера в то, что мир будет добр? Вера в то, что мир никогда, никогда, никогда не посмеет разрушиться? Эта вера глупа, но в невидимом ярмарочном соревновании Локи на удивление удается переиграть даже ее, потому как он оказывается все же много глупее.
Поверить Тору. Слышать его слова и пытаться довериться им. Позволять ему подступать ближе, позволять ему заботиться, а ещё прощать его… Снова. И снова. И снова. Не выдавать объяснения за оправдания. Чувствовать, чувствовать, чувствовать его боль подобно собственной.
В награду за победу ему достаётся беспомощность. Уродство бесполезной злобы. Бессонные ночи. А ещё тоска. Пробудиться по утру подле его теплой, крепкой груди, выгладить его бок ладонью и потянуться губами к его лицу за поцелуем, а следом услышать, как он довольно урчит, будто большой, столь свободный зверь… И просто не задумываться, сколь плохо может быть без него? Однажды в прошлом действительно приходит день и в том дне Локи случайно забывает бояться предательства — теперь просто расплачивается вдвойне. Или даже в тройне. Дороговизна того долга, который он вовсе не желал на себя брать, растет прямо пропорционально проходящему времени.
Молчанием и осторожностью движений поднявшись с постели, Локи оправляет тихой рукой край задравшейся рубахи. Вновь переводит к Тору взгляд, но, вот ведь забава, Тор так и не открывает глаза. Просто вдыхает. Просто отпускает дверную ручку да отступает в сторону, давая место — чтобы пройти, но не чтобы остаться. Не чтобы осесть, или обосноваться, или начать жить в том месте, которое не существует ни на единой карте. Тор ведь все ещё любит его, а? Локи не станет спрашивать. Локи не желает говорить об этом, не знает больше вовсе, как с ним о чем-либо говорить, а ещё не обладает столь великой к себе жестокостью, но следующее за движением Тора размышление впервые настигает все равно — быть может, Локи был недостаточно красив для него? Быть может, был недостаточно умен или заботлив? Все дело было в его етунской сути, в тех следах чужой крови, что тянулись за ним по пятам, или же… Ничего. Теперь реальность такова. И Тор все равно умрет. Локи желал бы поклясться, что не проронит над его холодеющим телом ни единой слезы, но эта ложь была велика даже для него, потому что он знает.
Над мертвым телом Тора он будет оплакивать все то время последних месяцев, в котором Тор продал его боли да беспомощности и которое лишилось всего того, что могло бы у них быть.
Хотя бы один прощальный ужин? Хотя бы одна-единственная прощальная улыбка тепла? Это было слишком много. Это оказалось слишком дорого для того, кто правил всеми девятью мирами теперь. И обдумывать больше было просто нечего. Замерев лишь на несколько мгновений, Локи безмолвно покачивает головой вновь, но шаг делает все равно — он не станет перемещаться с помощью магии, он не станет бежать. С гордостью, гордостью, гордостью и пустым, мертвым холодом глаз он пройдёт, а после выйдет прочь и вернётся к себе в покои. На утреннем совете нужно будет вынести для обсуждения предсказание Унума, после совета нужно будет разыскать Сигюн и предложить ей отправить Вива в Етунхейм к волкам, когда начнётся война. Труд с Унумом тоже лучше всего будет отправить туда, потому что там им будет безопаснее.
Тор, конечно, никуда не уйдёт. И Локи останется тоже. Будет назначена дата совета с Альфхеймом и приезд Гертруды. Будет назначен день совета с Етунхеймом и Гейрред не посмеет отказать в приезде. Война — придет вновь. Они должны подготовиться… Сейчас Локи лишь достигает Тора, а после проходит мимо, не останавливаясь ни на миг — гордостью, гордостью, гордостью. Как Фригга учила, не так ли? Локи ведь будущий наследник, Локи ведь будущий придворный маг. Он должен быть спокоен и мудр, он должен быть величественен, а ещё не должен забывать о том, что за ним следят.
Все те чужие глаза, что его ненавидят за етунскую кровь? Забава ли, но ведь подобными не остаются, обращаются — лишь глаза Тора. И пока Золотой дворец, наконец, становится Локи тем домом, каким не был никогда прежде. И пока он находит для себя друзей да подруг, пока взращивает Фенрира и Слейпнира. Столь многогранная, великая жизнь!
Если бы он не обрел ничто из этого, удалось бы ему сохранить Тора подле себя или же просто не оказаться изгнанным?
Узнать теперь уже никогда не получится. Узнавать в общем — не хочется. Ему нужно выйти прочь, ему нужно вернуться в свои покои, наполнить купель, а после одеться да встретить Лию со всеми новыми вестями… Локи успевает сделать разве что три шага за порог, когда слышит, как с тихим шорохом закрывается дверь за его спиной. Болью по сердцу режет с такой силой, что не споткнуться не получается. Реальность и правда теперь такова? Пусть так. Пусть, пусть, пусть… Разве же один-единственный прощальный ужин стоял столь непозволительно дорого? Разве же были и правда столь дороги хоть несколько слов объяснений?
Казна Золотого дворца полнилась золотом, но сидящий на троне Царь на поверку оказался необычайно беден.
Выровняв положение тела, Локи позволяет себе разве что вдохнуть вне чужих глаз, только нового шага так и не случается. Осторожное прикосновение беспомощности задевает теплом чужих пальцев его запястье, обнимая с такой хрупкой нежностью, будто действительно знает — оно может сломать даже то, что безвозвратно сломано, потому как оно разрушительно. Своим молчанием. Своей жестокостью. Всей своей бессмертной трусостью. Но теплое… Позабытое. Оставшееся в немыслимо далеком прошлом. От того, насколько знакомым оно оказывается все равно, Локи жмурит глаза, отказываясь оборачиваться. Говорить с ним — о чем. Обвинять его — безрезультатно.
Тор выбирает путь и следом за тем путем выбирает множество иных вещей. Сейчас же говорит:
— Почему ты остался? — его горло хрипит болезненным, соленым комом слез, которых Локи никогда бы ему не пожелал. Прикосновение его большого пальца выглаживает запястье дрожью непозволительности — у него нет права касаться. У него нет права произносить имени. И Локи ведь не приходится даже накладывать вето, но Тор знает, Тор видит все, что происходит, и от того становится лишь больнее.
Он просто задаёт вопрос. А в каком-то слишком далеком прошлом говорит однажды — сколько бы ни ждал прихода Локи, всегда будет удивляться, видя его. Неужто ему оказывается так сложно поверить, что Локи может его любить? Неужто ему оказывается так сложно довериться, а?! Они отличаются кровью. Они отличаются в статусах. И даже при всем, что есть общего у них или же было когда-то, они вряд ли когда-нибудь смогут быть одинаковы в том, как любят, потому что не окажутся одинаковы ни в собственном взрослении, ни в опыте прожитых меток. Весь тот страх Локи, что Тору неведом, или же вся та жажда Тора быть лидером, что Локи недоступна? И все равно ведь любят. И все равно ведь однажды приходят к тому, чтобы… Прошлому прошлое, верно? Тор уже задаёт вопрос. Локи смахивает мысль так, как отказывается смахивать слезы увлажнившихся глаз. Пусть будет так. Он согласен и ему больше не от чего бежать.
Все то, что могло сжечь его дотла, уже успело прийти за ним, сам же он оборачивается медленно сейчас. Сам говорит:
— Потому что ни твоя жестокость, ни твоя трусость, ни все твое молчание не оказались сильнее моей любви, — у Тора в глаза бездонная пропасть боли и крошащиеся горные породы, что кем-то когда-то были названы монолитными да необычайно крепкими. Локи смотрит в эти его глаза. И Локи все ещё говорит, говорит, говорит… Так, будто бы между ними осталось ещё хоть что-то? Из-под доспеха и края ворота чужой рубахи виднеется темно-коричневый шнурок. Огун, к примеру, на подобном носит кольцо всех обещаний, данных Сигюн. Она, правда, своего кольца не надевает, но с подаренной им кирасой не расстанется уже никогда. Локи — просто не станет спрашивать, чьи клятвы и чьи обещания теперь живут у Тора под рубахой. Нанизанные на шнурок или же хранимые в столь теплом сердце? Оно Локи не принадлежит. Оно было в его руках какое-то время и те руки, быть может, понравились тому сердцу, но недостаточно. По велению его, Локи, характера, по велению етунской сути, по велению чего угодно — ничего больше было.
Потянув руку прочь, Локи не произносит ничего больше, не высказывает и единого требования — Тор просто отпускает его. Поджимает губы до побеления. Смотрит, и смотрит, и смотрит все той же бездонной болью глаз… Новая схожесть между ними? Локи не останется, чтобы ее обсудить. Отворачивается гордостью, гордостью, гордостью. Отводит глаза — всей той болью и всем холодом, от которого его никогда уже не сможет излечить ни единая купель, полная горячей воды.
Быть может, Лия согласится усыпить его навсегда после того, как Тор умрет? Даровать ей подобную честь или же просить ее о подобной жестокости… Локи не посмеет обратиться за этим к ней. Он найдет другого.
Уйти сейчас, правда, у него так и не получается. Нежность чужой теплой руки сменяется резкостью, сменяется жестокостью, безжалостностью и всем тем, что узнать больше не удается. Кто он, этот бравый, восхваляемый в балладах воин да Царь? Он дергает Локи за плечо рывком такой силы, что Локи не успевает не то что среагировать, даже удержаться на ногах. На то, чтобы помыслить о том, куда придется первый удар, времени не остается тоже, но ощущение мысли настигает все равно — это будет удар. И уже от этого, от самой реакции разума становится почти физически больно… Когда-то давно он разучился Тора бояться. Для того просто кончились поводы. Или же сам Локи просто узнал его слишком хорошо, просто научился ему доверять и обрел знание — Тор не станет ему вредить.
Но теперь реальность такова.
И Тор дергает его за плечо, разворачивая к себе лицом, а новым движением настигает весь. Обхватывает крепким движением рук за плечи, за спину, прижимается щекой к голове сбоку… Локи дергается в его руках с задержкой в мелкое, столь быстрое мгновение, но лишь по велению вскидывающей голову тошноты — она рычит, она щелкает пастью и она желает кромсать да разрывать в клочья за столь жестокое нападение.
— Пусти меня, — шипение вырывается меж губ Локи сиплостью необходимости не бежать, не бежать, не бежать и не показывать слабости. Не признавать, не признаваться и потребовать — у Тора больше нет прав. Тор должен его отпустить. Хотя бы физически? Иное ощущается невозможным. Восемь жизней в прошлом. И девятая сейчас. Знаменуется той самой правдой, имя которой Локи выводит рунами поверх последней печати. Смертельно раненный, низвергнутый самим собой в Мидгард, он все же выводит — и Тор ведь все же приходит за ним тогда, а? Сейчас стискивает почти до боли в ребрах, Локи же дергается вновь и хлопает его по боку с силой, но вовсе не кулаком. Жестокое, кровожадное объятие неволит всю его боль, что была спрятана прежде и потому еле выносима, что была все же свободна, но теперь… Он жмурится, стискивая зубы с такой силой, что у нижней челюсти мажет физической болью. И она не сможет помочь. И ничто уже не изменится. Тор же тяжелым рыданием дышит куда-то ему в волосы. Больно ему, а? Чувствует эту агонию? Локи никогда не пожелал бы ее ему, Локи не желает бить его и сейчас, но в груди уже заходится ходуном сердцебиение да мечущаяся в ужасе боль — она никогда не могла быть заключена в клетку, потому как клетка для нее есть смерть любой сдержанности, любой холодности и любой столь важной выдержки. Не скалиться Лие в ответ? Принять сомнительное прощение Сигюн? Или все же оставить обоих паршивых щенков в живых? Так и не добить Фандрала, послушавшись выпущенной Огуном стрелы? Локи выдыхает рычанием, шепча сипло, задушено: — Отпусти меня сейчас же, ты…! — где-то в интонации теряется угроза. Все самое страшное, все самое жестокое и глядящее глазом истинной мести… Он ведь и правда собирается? Он обдумывает и та злоба размышления вырастает неприступной стеной, пряча за собой всю его беспомощность — а от Тора пахнет теплом. Он весь источает его так же, как и прежде. Сила его рук не меняется. Только узнать его больше не получается, и Локи выдыхает носом, запрокидывает голову — он не уйдёт сам. Он не станет бежать. И признаваться не станет тоже, но ладонь покрывается зудом того хлопка, что должен был быть ударом. Это было бы правильно. Это было бы хотя бы честно, а? Он не желает бить — он нуждается в том, чтобы искромсать Тора до смерти. И дергается вновь требованием, требованием, требованием, только в словах звучит задушенный, сдавленный крик: — Ты предал меня! Ты продал все, что у нас было, за свою паршивую, дерьмовую трусость!
Его рука сжимается в кулак сама собой и следом за ней сжимается вторая. Тор не пускает прочь, Тор отказывается отпускать, дыхание же его полнится каждым из тех тяжелых, надрывных и почти не слышных всхлипов, которых Локи никогда не посмеет себе позволить. В этом ведь тоже разница между ними? От нее нет толку так же, как нет его и в любых схожестях. Теперь реальность такова. И она состоит из бессонных ночей, она состоит из ожидания, а ещё кормится жестокостью всей той его выдержки, благодаря которой Локи до сих пор ничего не разрушает. Долго ли будет длиться подобный мир… Тор шепчет:
— Я знаю… Я… — и утыкается губами ему в волосы, не договаривая. У него не хватает слов — на самом деле не хватает просто его всего. Именно Локи. Его дням. Его спаррингам с Фандралом. Его шагам солнца по небосводу в библиотеке или же на пастбище, подле Слейпнира. Всей его жизни… Тор прижимает его крепче, и это является непозволительным. У него нет больше на подобное прав. У него нет и никогда уже не появится этой власти. Локи заставляет себя вдохнуть так, будто бы слезы уже не катятся по его лицу, так будто бы ему ещё удастся удержаться, но выдох оказывается кратким, обрываясь полным злобы и боли криком:
— Я ждал тебя! Я ждал тебя каждый день, пока тебя не было, а после ты вернулся и… Я ненавижу тебя! — его рука вскидывается сама собой и полный жестокости кулак опускается на спину Тора со всей силы. Вначале левый, а после… Они ведь дрались и раньше, они дрались вовсе не единожды, но даже в той драке, где Сиф с Фандралом по указке Тора избивали его в одном из коридоров дворца, не могло бы существовать столько боли, сколько оказывается здесь и сейчас — Тор лишь вздрагивает. Снова, и снова, и снова от каждого нового неистового, озлобленного удара, который Локи наносит ему, не жалея силы. Пусть его спина покроется синяками, пусть же разломаются его ребра и расколется его хребет… Это ничего не изменит. Тор же молчит, притискивая его к себе с такой силой, будто никогда не сможет его отпустить — его молчание значит все, потому что значит вину. Оно есть то подтверждение, в котором Локи не нуждается. Оно есть то предательство, что вершится вряд ли тише, чем громогласная трусость. Вот так просто? Вот так все закончится? И придет война, и Тор умрет, и Локи останется разве что лить слезы над его холодеющим телом. Надеяться на то, что слез не останется после этого рассветного мгновения, надеяться на то, что ему не придется видеть смерть Тора, надеяться ещё хоть на что-нибудь — не приходится. Озлобленным, сорванным болью рыданием и рычанием он жмурит глаза, ударяя по чужой спине в невозможности ни остановиться, ни схватиться за рубаху Тора так, как хочется больше всего. Умолять его вернуться или выпросить не уходить? От этой тоски не найдется спасения. Его смерть — умертвит весь мир, и всю жизнь, и все безбрежное мироздание, даже если то окажется цельным. Локи же просто срывается на каждое из тех слов, что звучать подобно умирающему вою: — Я не сделал ничего, чтобы заслужить эту жестокость! Ты отнял у меня последние месяцы рядом с тобой, ты отнял у меня все, что я так сильно любил! Ты просто…
Не солгал. И любил. И изгнал. Обещал, что будет защищать? Клялся, что будет беречь? Узнать его больше не удается, потому как Тор является тем — кто сражается против жестокого-жестокого бога в одиночку. Вопреки всей лжи, вопреки всей разлуке и каждой чужой угрозе, он бьется там столь же неистово, сколь легко просто отказывается… Каждое слово из тех, о которых Локи отказывался мыслить все прошедшие месяцы, каждое слово из тех, которых в нем, быть может, и не существовало, потому как с Тором было больше не о чем говорить — они просто заканчиваются. Его ноющие кулаки раскрываются ожесточенной звериной пастью, но все же дрожащими пальцами, а после вгрызаются в ткань рубахи Тора. На самом деле не верят в то, что, схватившись за него, смогут удержаться. На самом деле не верят уже ни во что и рассвета не ждут, лишь обнажают всю эту безмерную, полную тоски слабость. Тор же шепчет:
— Я знаю… — то есть рыдание. То есть шершавый, почти незнакомый голос, покрытый солью слез и порождаемый сдавленным горлом. Локи даже не пытается откликнуться, быстро, тяжело дыша и пытаясь изо всех сил не зарыдать в голос, пытаясь изо всех сил хотя бы надышаться… Воздухом конца весны или чужим запахом? Тор держит с такой силой, что в его руках можно было бы и задохнуться, и умереть, и никогда, никогда, никогда больше не просыпаться с мыслью о том — сколь просто было бы создать его иллюзию в своей постели. И сколь много жестокости в этом было бы. И сколь велика та агония, что есть уже. В каждом резком вдохе самого Локи, во всей той дрожи, что заселяет Тора, пока голос его обращается… Так ли сложно узнать в нем знакомое? Ничего знакомого здесь больше нет, пускай даже звучит: — Прости меня, я не смог… Я просто… Я не смог тебя уберечь, мне так жаль, что я… — его речь обрывается задушенным, хриплым воем и Локи чувствует, как он вжимается проклятыми, ядовитыми губами в его волосы. Этого не будет достаточно. Ничего не будет достаточно уже никогда. Даст ли выбранный Тором путь жизнь? Такой магии не существует. Он умрет все равно. И задыхаясь слезами шепчет уже: — Прости меня…
Локи просто отворачивается. Без облегчения. Лишь бессилием. Что он желал бы услышать? Что он желал бы знать? Ему остается беспомощность да та злоба, что выжирает его изнутри изо дня в день, потому как остается жива и остается заперта им самим. Месть ничего не даст. Возмездие не одарит справедливостью. И паршивые щенки, конечно же, вырастут. Он же… Что ему делать теперь? Не чувствуя, как покрытые болью нанесенных ударов пальцы разжимаются, Локи роняет собственные руки, Локи раскрывает глаза — где-то впереди, за окном чужого кабинета и у самого горизонта восходит солнце. Оно больше не греет сожженного дотла нутра. Оно не сможет согреть уже никогда. И Локи говорит:
— Молись о смерти не от моей руки, Тор. Молись… — холодом да шепотом. Бессилием. Тор ведь умрет? Если выбранный им путь принесёт ему жизнь, Локи убьет его сам. Быть может, не за измену. Быть может, даже не за обоих паршивых щенков и не за изгнание прочь от себя. Но за молчание трусости — вот какой будет та смерть, что он принесёт Тору своей рукой.
За всю боль.
За всю тошноту.
И за всю беспомощность… Что делать ему теперь? Ничего. Разве что жить той жизнью, что не сможет оказаться наполнена до конца уже никогда. Разве что перебирать книги, да дела, да имена, да лица. Заботиться о Слейпнире или смотреть, как подрастает Вив? Сигюн вырастит из него воина, но Локи не увидит, потому как не доживет. И в далеком будущем кто-нибудь из паршивых щенков Тора взойдет на трон. И, быть может, где-то там, очень далеко, вновь будет мир и вновь будет война.
Локи не попросит Лию об услуге, потому что это будет слишком жестоко. Локи найдет для себя другого.
Тор же лишь шепчет:
— Хорошо, — сдавленным, больным голосом и согласием. Реальность теперь такова. И пусть будет так. Он ведь готов умереть ради этого, только существует вопрос много лучше — он не интересует Локи вовсе. Интереса не остается ни в чем. Он лишь так и глядит на восходящее солнце, чувствуя, как разжимается объятие, как Тор отступает на шаг. Посмеет ли заглянуть в глаза? Посмеет ли умолять о прощении? Они проходят слишком многое, чтобы он ещё мог позволить себе столь пустое унижение, потому как для него не становится тайной — Локи не лжет. И его решение не изменится.
Потому, быть может, Тор отворачивается спешно. Разворачивается весь, тяжелым, больным шагом достигается двери детской спальни и скрывается за ней, оставляя разве что почти незаметный звук — не отводя взгляда прочь от круглого солнечного диска, Локи слышит, как глухим звуком затылок Тора ударяется об дверь и как весь он съезжает по ней на пол. Солнечный свет выжигает Локи тот зоркий глаз, что никто не был слеп. Солнечный свет ранит, ранит, ранит… Много ли больше, чем Тор, или же много меньше, чем сам Локи? Он никогда не пожелал бы Тору этой боли. Он никогда не пожелал бы ему смерти искренне.
Но мир таков, и реальность теперь — такова. Сморгнув весь слепящий солнечный свет, Локи разворачивается к двери покоев, мимоходом утирает безвольной ладонью щеку. Ослепленный солнцем глаз восстановится, белесое пятно сойдёт, сам же он никогда уже не оправится, но… На утреннем совете ведь нужно будет вынести на обсуждение предсказание Унума? Локи просто выходит из чужих покоев прочь, не оборачиваясь и отказываясь размышлять, на что именно Тор отвечает согласием.
Умереть от его, Локи, руки ради собственной жизни или по велению загубленной любви?
~~•~~