
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Тор всегда был таким - шумным, тёплым и мягким, словно весенний ветер. Он обнимал за плечи, целовал в шею и дарил успокоение своей бесконечной силой.
А Локи... Локи же был всего лишь тонкой гнилостной струйкой воздуха, что тянулась из ётунского могильника.
Или же все было совсем не так?..
Примечания
Если кому будет интересно, некоторые моменты открылись для меня благодаря произведению Нила Геймана - "Американские боги". Это реально интересная и стоящая потраченного на нее времени вещь. Возьметесь читать - не пожалеете.
+++
Ох, и вот вновь я тут, и вот вновь я без беты. Каюсь, косяк действительно мой, но все же. Неодноразовая вычитка - есть; некоторые крохи русскоязычного разума - есть.
Можете сечь мою грешную голову, но буду более благодарен, если вы, заметив гаденькую "обшибку", сообщите о ней мне. Так будет более гуманно и менее кроваво.
+++
Crywolf – Anachronism
(Анахронизм - хронологическая неточность.)
Глава 21.3
14 июля 2024, 06:00
~~~^~~~
Он оставляет Локи в его постели в рассветный миг нового дня, впервые, пожалуй, уходя от него, а не просыпаясь в его отсутствии. Сколь много то значит? И действительно ли меняется… Вовсе всё. От истоков и до пределов. От начала и до конца. Он оставляет Локи отсыпаться, не рассчитывая и, впрочем, так и не дожидаясь в том утре его присутствия в своем кабинете. Без злобы, без затаенной обиды или жестокости, но лишь по зову нового дня правления, Тор покидает его покои тогда — в первую очередь разыскивает Лию, выдавая ей приказание следить. И беречь. И заботиться о Локи до момента, в котором он не проснется.
Ведь его состояние может ухудшиться? Их ночь проходит поверх постели Локи, начинаясь, правда, отнюдь не с заката, но в том полуночном звоне, когда полулежащий в его объятиях Локи, наконец, приходит в движение. Он наколдовывает себе воды, выпивая один кубок за другим, пока Тор целует его во влажный от лихорадочного пота висок ради нежности и во имя того, чтобы удостовериться — жар спал. Лихорадка ушла. И каждая из тех горящих поверх всей чужой кожи рун, наконец, утихает в собственном пламени, затягиваясь без единого следа шрама.
Огонь — разыскивает себе дом.
Локи — хрипло и очень неправдоподобно клянётся сжечь Тора дотла, когда тот берет его на руки, чтобы донести до постели.
Смеяться ли ему в ответ или злиться на него за безрассудство? Он пытается подняться на ноги сам, но слабость властвует в его теле тогда, Тор же спрашивает разрешения — лишь мысленно. Будто мелочной, вряд ли достойной его доблести местью, и за наглость бумсланга в момент знакомства, и за все то долгое отсутствие, в котором вряд ли можно Локи винить, Тор просто берет его на руки, но в ответ на бурчание не смеётся. Доносит до постели — просто остается. Потому что Локи тянет его за собой, за рукав, за руку, за саму суть взгляда глаза в глаза… А после усаживается где-то меж его бедер, откидываясь спиной на его грудь, подобно той же пригревшейся змее. Что стоит спросить с него? И о чем стоит с ним разговаривать?
Письмо из Етунхейма приходит за десяток дней до этого и Тор перечитывает его вновь и вновь в каждом новом дне солнечного света. А Сольвейг лжет. И какая-то часть темных точно выживает… Локи рассказывает ему о том маленьком, совсем крохотном ландверттире, которого освобождает в хранилище жестокого ублюдка, чье имя Тор отказывается запоминать. Его больше нет. Теперь он мертв. И больше — не возродится. Подобно любому богу? Среди тиши полуночного звона и спавшей лихорадки Локи рассказывает ему о случившемся в лагере на востоке, рассказывает о лживой драке с Фандралом, о печали Слейпнира, а ещё о Тюре — Тор вряд ли может вспомнить последний раз, в котором он был бы столь говорлив, но слушает его внимательно.
И слишком хорошо притворяется, будто бы то живое пламя, которое Локи перебирает меж собственных пальцев, вовсе не отвлекает его.
Вся эта сила… Вся эта великая, первозданная мощь… Они вряд ли говорят в той ночи, но все же Тор рассказывает ему тоже. О Сольвейг и о Фригге, что возрождает своих детей да Велунда. О совете, советниках, казнях, жадности ярлов и, конечно же, о той Сигюн, что приносит ему голову — за которую он платит. Где-то на этих словах перебирающие принадлежащее теперь им пламя пальцы Локи замирают, а сам он оборачивается, поднимает голову и тянется к Тору. То ли за поцелуем, то ли за чем-то, что не получится высказать словами… Против всего запертого внутри грудины крика ужаса тот поцелуй не помогает да и облегчения не приносит вовсе. Тор лишь целует Локи в ответ, обхватывает руками поперек живота крепче. Будто бы Локи не знает и сам? Все то, что звучит их голосами, все новости, все события, все настоящее и прошлое, является известным каждому из них, но все же Тор рассказывает все равно. Говорит о Тюре, о Фандрале, уж слишком сдружившимся с Фенриром, а ещё о Бальдре — и о той балладе, восхваляющей валькирий, которую он то ли ещё пишет, то ли уже дописал. Когда произносит имя Лии, рассказывая о том, как отправляет Сигюн не столько на справедливость, сколько на охоту, Локи лишь мягко, еле ощутимо гладит его по руке. Вслух так и не благодарит, но, впрочем.
К моменту, когда он засыпает у Тора в руках под утро, Тор не чувствует больше той тоскливой, голодной нужды до его слов. И каждая часть его насыщается.
Жаль, запертый изнутри крик, так и не отзвучавший на поверхности Бивреста — остается.
— Их ругань выглядит так, будто они заигрывают друг с другом… — притворяясь, будто вовсе не открывает глаз от перепалки Фандрала и Бальдра в отношении бардовых способностей второго, Тор произносит собственное слово вслух без единой попытки что скрыться, что спрятаться. Устроенное в честь наступления Белтейна празднество и так грохочет среди пиршественной залы гомоном чужих голосов да тут и там раздающимся гортанным смехом. Он принадлежит доблестным воинам, он принадлежит высокомерному смешку Фандрала, который тот позволяет себе, когда Бальдр зло именует его ничего не смыслящим в искусстве дурнем, и он, конечно же, принадлежит Сигюн — ото дня ко дню в сознании Тора все крепче становится мысль о том, что, быть может, чужая ругань является ее личными происками. И она, конечно же, является лишь обманкой да фальшью, потому что как Бальдр успевает показать себя достаточно благоразумным, чтобы не вестись на чужие провокации.
Поэтому вряд ли является подговоренным Сигюн.
Поэтому же вряд ли случайно соглашается вновь и вновь разругиваться с необычайно пылким Фандралом так, будто даже игра на лютне не будет ему милее этого занятия.
Тор лишь смотрит. Наблюдает за ними обоими с момента, как Сиф, вероятно, находящаяся в сговоре с Сигюн, очевидной подначкой просит именно Бальдра сыграть им что-нибудь. Фандрал, сидящий почти посередине левого стола, вскидывает голову в возмущении чуть ли не тут же и заявляет, что во дворце предостаточно иных хороших бардов. Не могут ведь они из празднества в празднество слушать одни лишь завывания Бальдра? Обширная, высоких потолков пиршественная зала, два длинных стола, заставленных шикарными блюдами с вкуснейшими яствами, и главный стол, в центре которого сидит сам Тор — лишь притворяясь, что действительно наблюдает за чем-либо, кроме того Локи, который справа от него неспешно, молча накалывает очередной аккуратно отрезанный кусок свинины на зубчики вилки.
Сколь много дней проходит с момента, как Тор оставляет его в его постели? Неделя, десяток дней или полтора подобных, но все же в тот рассветный миг Тор определено не рассчитывает увидеть Локи в течение дня ещё хотя бы единожды — под вечер дверь его кабинета открывается и чужой шаг переступает порог, принося с собой много больше волнения, чем любых вестей. Восстанавливаемые поселения, возвращение Аслог из Альфхейма и необходимость собрать, наконец, совет, а ещё, конечно же, нужда отправить ответное письмо в Етунхейм… Тот его шаг ничем не отличается от шага иллюзии, а все же для глаз Тора, для всего его существа, что те иллюзии может чувствовать теперь, шаг Локи обращается — каменным, важнейшим монолитом истины. Что же, что же, что же будет у них и что с ними станется, когда все принадлежащее им вновь окажется разрушенным? Локи все ещё зол на него. Он будет зол чрезвычайно долго. И в его покоях Тор не находит тех роз, которые выкладывает перед дверью входа из утра в утро. Быть может, Локи скармливает их Слейпниру, а может просто выбрасывает, но каждая новая роза, сколько бы выдержки ни требовала против лица всех срезаемых шипов, является лишь невысказанным то ли предлогом, то ли предложением — не является фундаментом.
Локи возвращается к нему — не возвращая бумсланга.
Локи возвращается к нему под вечер того же дня, сбросив, наконец, каждую из тех магических тканей морока, а после наколдовывает себе кресло прямо перед его столом.
Он садится.
Он выкладывает на поверхность стола все принесенные с собой пергаменты.
И он говорит… Право на крик остается запретным для Тора тогда, право на крик остается таковым до сих пор, но иные вещи изменяются до неузнаваемости, принося легкую нить свежего ветра перемен во всю плотность смрада и затхлости их реальности. Его правление, тяжелое, доставшееся ему уродливым и жестоким, теряет часть собственного веса, почти претендуя на то, чтобы оставить его тосковать по себе — Тор и правда тоскует, но лишь по тем змеиным кольцам, что больше не возвращаются к нему на плечи. Через ночь, правда, скручиваются где-то под боком, позволяя ему перевернуться на тот самый бок, подтянуть колени ближе к груди и скрутиться в ком вокруг.
Защищая. Оберегая. И слыша звучащее еле-еле, сонное шипение.
Как много в нем довольства? Как много в нем признания, а, впрочем — силы или разума? Когда тот бумсланг только приползает к нему, Тору кажется это пришествие какой-то тонкой нитью не прощения, но правды, в реальности же нить оказывается не единой вовсе и содержит внутри себя — сотни подобных. Пока Локи не является дружен с любой звериной шкурой, которую мог бы на себя надеть. Пока Локи остается явно самим собой… Лишь Бог лжи, что врет Тору с трудом, а если и врет, то по итогу всегда раскрывает правду — много чаще его искренними словами является его магия да его дела. И даже если он приходит в обличье змеи не ради того, чтобы свершить признание, а ради того, чтобы свыкнуться с той ипостасью, в которой ему был причинен вред — он приходит к Тору.
У кого ещё есть подобная привилегия? Кто ещё может обладать этим? Не Локи, но его доверием — нет сокровища ценнее, потому как нет сокровища жестче и милосерднее одновременно. Локи соглашается остаться. При том даже, что Тор заявляет о собственной нужде в нем, Локи не позволяет себе ни слова насмешки, ни язвительного изгиба губ ни единожды… Вот он, асгардский царь, и он слаб, и он немощен, и он не справляется в одиночку — сидя напротив него, через стол, в собственном кресле в каждом новом дне, Локи не смотрит так.
И до того, как бумсланг пропадает с плеч Тора. И после.
Теперь — Локи приносит ему вести. Каждое новое утро входит в его кабинет, будто к себе в дом, и Тор, пожалуй, когда-нибудь все же скажет ему, как сильно вся эта величественность Локи идет. Его задумчивый взгляд в моменты их обсуждений того дерева и скота, которых Асгард не сможет поставить в Етунхейм, потому как это приведет их самих к незавидному положению. Или его острозубые, затаенного гнева слова, обращенные к Сольвейг, когда они говорят о необходимости требования контрибуции с Ванахейма.
Весь его разум. Вся исключительность и острота его мыслей. Весь он, какой есть.
То самое право на крик, которое Тор так и не получает на поверхности Бивреста по праву единственно центра верховной власти, что должен быть устойчив, нерушим и тверд — оно не принадлежит ему и сейчас, но в присутствии Локи запертый меж рёбер крик затихает. И правление оказывается более выносимым. И совет, первый совет с присутствием тех, кто верен не Королю богов, но Асгарду, наконец, собирается. Трюггви в нем, конечно же, не участвует, приходя после и сообщая важные вести собственных разведчиков: Ванахейм ожидает ответного шага Асгарда.
И чем дольше ждёт, тем больше боится войны.
И чем дольше боится войны, тем больше мыслит о том, чтобы начать собственную вновь.
Конечно, то не является посланием самой Сольвейг и ее приближенных, но молва людских языков мечется меж городами и поселениями — она всегда является отражением положения дел. Локи, правда, идея о том, чтобы пригласить в Асгард ванахеймскую делегацию, не нравится. Его слово определённо не является решающим, но остается тем, на что Тор так жаждет оглянуться в прошедшей половине лета, в прошедшей осени и во всей жестокой зиме его отсутствия. Теперь вот оглядывается. Теперь же и сам мыслит: плохая идея. К тому же Альфхейм отказывает ему в возможности дать делегации место на своей, лживо нейтрально территории. И Свартальфхейм все ещё держит свой мир запертым насколько то возможно и помнит — ту застарелую кражу.
Упомнить теперь уже в каком именно из всех прошлых дней Локи позволяет себе между делом пошутить, что они могли бы провести делегацию в Етунхейме, Тору не удается, да к тому же у него есть столь важное дело сейчас — это притворство. Это порождение того самого времени, что Локи необходимо, чтобы остыть. И это — Белтейн! С сотнями горящих ярким пламенем чаш, расставленных по Золотому дворцу. С десятками блюд с яствами на столах. С устроенными в ближних и дальних поселениях празднованиями. А ещё, конечно же, с дурной, точно веселящей всех собравшихся здесь, в пиршественной зале, руганью неугомонного Фандрала да вальяжного, насмешливого Бальдра.
И где-то среди прошлого действительно остается та шутка, произнесенная Локи — вызвать ванов в Етунхейм и поглядеть, как они посмеют туда доехать, и посмотреть, как будут вести себя подле етунов, которых ненавидят столь сильно. Хватит ли Сольвейг лжи всех ее улыбок и в тех морозных землях? Тор позволяет себе смешок и улыбку, конечно же, потому что подобная проказа могла бы быть знатной, достойной баллады, но по итогу делегация все же приезжает в Асгард.
В обговоренном заранее количестве гостей.
На единый день, от рассвета и до заката.
Это случается ещё с неделю назад, и точно дразнит глаз отличием от всех иных делегаций, что бывали во времена правления жестокого-жестокого бога, потому как пиршества Золотой дворец не устраивает. Лишь совет. Лишь беседа. Лишь разговор и четкие рамки требования выплаты контрибуции — семена фруктов и овощей, молодой помет дичи в размерах сотен и дерево, дерево, дерево… Часть из того, что Асгард должен Етунхейму, вот что они требуют в качестве контрибуции, оставляя важным, настойчивым условием сбор всего этого и перевозку под присмотром людей Трюггви.
Сольвейг желает отказаться в начале. Сольвейг желает все то заменить на золото после. И, игнорируя всех собравшихся советников Асгарда, говорит, конечно же, с Тором, лишь с ним одним, но в какой-то момент на собственные слова резво и остро получает ответ:
— У Асгарда предостаточно золота, чтобы выиграть ещё три войны, подобные только случившейся по вине вашей глупости, моя дорогая Сольвейг, — вот что Локи отвечает ей, забирая миг напряженного, свирепого глубоко внутри молчания Тора. Вот что Локи говорит и да, быть может, они действительно совершаются пагубную ошибку не выбирая Етунхейм нейтральными территориями для проведения этого совета, но лишь потому что лишаются возможности вдоволь похохотать. Для того хватает и присутствия Локи, и его голоса — Тор видит слишком отчетливо, как после его слов, Сольвейг подбирается вся, Сольвейг прикладывает усилие, чтобы только не скривиться в отвращении.
Дурная, самонадеянная и жестокая девка… Локи высказывается ей в ответ единожды — Тору хочется целовать его за те слова ночи на пролет, не отпуская от себя ни на миг. Не то чтобы у него есть такая возможность. И, впрочем, не то чтобы ему приходится довольствоваться чем-то меньшим теперь. Локи возвращается, Локи проводит с ним утра в его кабинете, Локи проводит с ним завтраки, обеды да ужины, сидя подле него за столом, Локи же через ночь приползает в его постель на змеином брюхе и вряд ли теперь уже столь сильно в том нуждается, но все же… Его действия есть его ответ, когда слов оказывается недостаточно, потому как слова являются невозможными.
Признаться ли в том, что он любит Тора много больше, чем злиться? Признаться ли в том, как жарко и яростно его сердце пылает по отношению в Слейпниру? Среди всей непрекращающейся в гомоне чужих голосов ругани Фандрала да Бальдра, второй неожиданно начинает перебирать струны лютни в такт чужой брани и попытке вступиться за всю собственную, воинственную честь — мол, ему и нет нужды знаться с искусством, потому что как его стезя иная, более доблестная, содержащая в себе больше важности. Бальдр точно смеётся над ним, не иначе, а Тор говорит уже, Тор лишь высказывает мысль. Ему в ответ справа раздается ленивое, почти сытое:
— В том нет ничего удивительного, — и Тор позволяет себе мелкую дрожь улыбки где-то в уголке губ. Быть может, однажды он и правда скажет? Вряд ли сможет собрать слова, но все же сколь много в том упоительного удовольствия, сколь много в том необычайной, проходящейся по нервам радости и сколь много безмятежного покоя — слышать его ответ на каждую собственную озвученную мысль. Слышать все отсутствие в нем страха говорить так же, как и прежде. Слышать весь его жесткий, высокомерный отказ — преклоняться, опускаться ниц или даже кланяться. Нет-нет, они были наравне в далеком детстве, когда дрожащий шаг только обучающихся ног был столь же важен, как и дождь, и после то их равенство оказалось разрушено, но они же возвели его, они вырезали его в башне из нерушимого каменного монолита вновь — Локи был подле него все тем же сейчас, что и прежде. Пускай даже сам Тор теперь был Царем и не было никого, кто властвовал бы над всей плоскостью Асгарда больше, чем он. Отложив вилку и потянувшись за кубком с насыщенного цвета виноградным соком, Локи произнёс: — Будем честны, Фандрал был чуть ли ни единственным, кто был почти неистово зол, что ты выбрал меня. Не станет чудом, если выяснится, что то было из зависти.
И кроме того Фандрала была ещё Фригга. И кроме него был жестокий-жестокий бог. Кто-то ещё? Тор вздрагивает по случайности, заслышав чужие слова, но, впрочем, лишь тот их мелкий осколок, что вливается в речь Локи будто само собой разумеющееся. Замечает ли он, делает ли это нарочно… А ведь буквально вчера, и нет-нет, у Тора не получится забыть этого уже никогда, потому что вчера Локи приносится в его кабинет истинным смерчем разъяренной бури — на самом деле Тор ждёт его много раньше. Но все же после или до делегации Ванахейма? Все начинается со Слейпнира вновь, но отнюдь не так, как в прошлый раз — навещая его в один из тех первых дней, где поверх плеч уже не ощущается веса тела бумсланга, Тор не намерено оказывается свидетелем его ругани с растерянным Агвидом.
Давно выросший, но все ещё столь молодой по возрасту да разуму жеребенок выхаживает вокруг мальчишки-конюха, не давая ни уйти, ни убежать, и с требовательным ржанием вновь и вновь поднимает в его сторону собственные копыта. Чего желает или же на что жалуется? Агвид не понимает его совершенно и та сцена явно длится много дольше присутствия Тора, потому как ему приходится вот-вот разрыдающегося мальчишку буквально прятать за собственной спиной, чтобы хоть немного остудить пыл Слейпнира. Это, конечно же, не помогает в полной мере. Слейпнир встает на дыбы прямо перед ним — но не бьет. Да и в общем-то выглядит больше взволнованным, чем злым или испуганным.
Тор проводит подле конюшен и в разговоре с неугомонным жеребенком несколько шагов солнца по небосводу, прежде чем ему удается, наконец, разыскать истину — Слейпнир хочет себе подковы.
Потому что их имеют другие кони да лошади? Потому что ему просто нравится это? А, впрочем — в каком бешенстве будет Локи, давным-давно выставивший свой запрет, когда только заметит? На то, чтобы выковать восемь идеально ровных, похожих друг на друга неотличимо подков, Тору не требуется и полного дня солнечного света. За то, чтобы Слейпнира подковать, не приходится платить ни ушибленным бедром, ни разбитым чужим копытом лицом. Из них, пожалуй, даже получается отличная команда, потому как провернуть свое дело им удается быстро и без чужого вмешательства.
Пускай они вовсе и не прячутся.
Но Локи… Тор ждёт его злости в день, когда создает восемь подков и подковывает Слейпнира. Тор ждёт его злобы, на следующий день и всю будущую неделю, но Локи оказывается то ли слишком занят, чтобы жеребенка навестить, то ли просто не замечает. Зато вчера — приходит. Врывается даже, почти под закат солнца, к нему в кабинет, распахивая дверь резким грохотом. Быстрыми, разъяренными шагами достигает не стола, но самого его кресла, а Тор, пожалуй, при всех собственных положительных качествах имеет единое, крайне сомнительное — он слишком легко временами забывает. Как много силы на самом деле в чужих, любимых им руках? Как много мощи и выносливости в чужом, любимом им теле? Много чаще его мысль концентрируется на той магии, что живет у Локи внутри, потому что как она является непостижимой, невероятной и немыслимо прекрасной… Быть может, даже столь же прекрасной, как и то, что ею не является, все еще Локи принадлежа.
Вчера он, наконец, замечает. Или, быть может, Слейпнир сам, наконец, хвастается ему собственными подковами. Потому как, между прочим и к слову, они нравятся ему — у Тора в сердце это поселяет много больше гордости, чем могла бы поселить сама качественная ковка из дорого металла. Но все же Локи нет до этого никакого дела, когда он переступает резким шагом порог его кабинета, когда дверь с грохотом ударяется ручкой об стену, тут же отскакивая от нее и новым грохотом захлопываясь, и когда сам Локи подходит… Не к столу. Но к тому креслу, с которого Тор не успевает встать — чужая рука отодвигает его кресло от стола сама, пальцы второй кисти с рычащим выдохом хозяина хватают его за рубаху на груди и вздергивают на ноги. Где-то за миг до того, как Локи вбивает его спиной в стену, хватая рукой за основание горла и другой приставляя под подбородок острие клинка, да-да, где-то за миг до этого Тора даже удосуживается вспомнить… Стоит ли стыдиться, но он и правда успевает забыть о подкованном Слейпнире. Первые дни ещё ждёт и даже позволяет себе то и дело усмешку, потому что итог является очевидно предрешенным — Локи будет, будет, будет в ярости. А после в суете дел Асгарда, перед лицом делегации ванов или среди того ответного письма Етунхейму, согласно которому делегация Асгарда прибудет в первых днях лета для проведения переговоров… После Слейпнир просто забывается ему.
Но сам явно не забывает показать Локи свои чудные, чрезвычайно новые и выкованные лучшим кузнецом подковы.
— Я даю тебе десяток слов на то, чтобы оправдать собственное свинство хоть как-то, Тор, и, будь уверен, моя рука не дрогнет, если ты используешь не те, — вот что Локи говорит ему, истинно задыхаясь от собственного гнева прямо ему в лицо. Он смотрит жестоко и без единого проблеска благостного чувства. И он же… Вся та его физическая сила? Они больше не спаррингуются вместе. И нет ни единой войны, в которой они могли бы участвовать бок о бок. Теперь Тор есть Царь и он перебирает пергаменты, а Локи есть советник и он те пергаменты ему приносит. Ничего больше нет ни у них, ни меж ними, а все же истина — Локи вздергивает его на ноги, яростно зажимая у стены где-то за спинкой отодвинутого кресла и, схватив за горло, приставляет острие клинка ему под подбородок.
Тор с дуру и от собственной растерянности чуть не спрашивает у него, является ли и этот клинок так же тем, что ковал он сам.
Подобная ересь успокоить Локи смогла бы вряд ли, но все же Тор не говорит ее не поэтому. Ему на самом деле не сильно-то и хочется Локи успокаивать. Ему на самом деле… Этот горящий взгляд. И эта широкая улыбка, что не содержит в себе радости, являясь лишь детищем злобы и гнева. Как можно успеть позабыть, насколько воинственным он может быть или настолько много в нем жизни? За ту жизнь Тор точно мог бы отдать собственную, вот о чем он мыслит во вчерашнем вечере, когда отвечает спокойно и почти даже ровно:
— Слейпнир попросил меня и я решил, что не смогу доверить его ни единому кузнецу, кроме себя, — конечно же, он произносит больше выделенного ему десятка слов, но в том точно есть сама его суть, потому что как на всем их общем с Локи пути можно разыскать ни единое подобное место. Наложенное ли ограничением вето, через боль которого приходится прорываться и мыслью, и чувством. Или же все тайны бумсланга, которые Тор разыскивает случайно или нет, но о которых не станет говорить… Он нарушает, он прорывается сквозь каждый новый из тех запретов, что Локи ставит — он же никогда не стремится делать то с боем, с кровью или войной. И он говорит во вчерашнем вечере то, что не нравится Локи вовсе, пускай даже и является правдой.
И он молчит о том, что причинило бы Локи боль… Вся его любовь к Слейпниру, она ведь реальна? Сигюн вряд ли хотя бы единожды ведет с Лией дружеский, полный тепла да заботы диалог, но разрубает Тору стол почти надвое, клятвенно заверяя — голову перерубит тоже, если он только посмеет вновь учинить жестокость собственной власти. Лия о том, вероятно, даже не ведает. Но все же Слейпниру везет много больше: не тем, что Тор разыскивает Локи в конюшнях хотя бы раз, но тем, что Агвид страдает неизлечимой бессонницей много чаще, чем желал бы, но тем, что Агвид давно уже наловчился притворяться спящим… Как Локи приходит в ночи или под утро, как проверяет стойло Слейпнира, как усаживается подле него и временами с ним говорит, выглаживая его шерсть ладонью, а ещё как вновь и вновь оставляет за собой горку свежих, ярко-алых яблок — вряд ли существует нечто, что могло бы быть более реальным, чем это.
Но Тор отмалчивается все равно. Оставляет в пространстве вчерашнего вечера лишь след данности собственным голосом. Под тем следом кроется — он знает, что Локи важно, и он согласен молчать, но он желал бы заботиться об этом тоже. К тому же Слейпнир любит его? Локи почти рычит самому Тору в лицо, кривясь так, будто ещё немного и он обратится то ли хищником, то ли ползучим гадом много больших размеров, чем любой бумсланг, но так и не обращается. Лишь поджимает губы. Прищуривается, точно пытаясь разыскать в лице Тора ложь.
Ни прогонять его, ни успокаивать, ни отталкивать — Тор не собирается делать ничего подобного вовсе, лишь чувствуя твердость его кирасы поверх собственной груди, лишь чувствуя его горячее дыхание на собственных губах… Естественно, стоит ему только потянуться рукой вперёд да уложить ее Локи на бок, как тот отшатывается тут же и разворачивается, с волнующимся от быстрых движений плащом устремляясь прочь.
На выходе хлопает дверью так же громко.
По крайней мере не слышит — как Тор мелко, почти даже ехидно смеётся вслед его ускользнувшим шагам.
И в ночи его постель, конечно, не посещает ни единый бумсланг, но утром в привычный миг Локи проходит в его кабинет, усаживает в наколдованное кресло, а ещё сбрасывает на стол несколько привычных его рукам пергаментов, но сейчас же говорит и ведь даже не замечает сам… Тор замечает вместо него. Покрывается краткой, мелкой дрожью под аккомпанемент звона струн, принадлежащих лютне Бальдра. Та дрожь, что предвестник рассыпающегося по столам чужого смеха над Фандралом, в такт ругани которому уже наигрывает мелодию Бальдр, заселяет ему плечи, обнимает со спины и просит, не требуя… Как будто бы Тор согласится? Тор жаждет и сам: повернуть голову, прекратить мелко, почти незаметно лгать, что это празднование Белтейна интересует его хоть сколько-нибудь, а ещё взглянуть.
Локи ведь даже не замечает? Его острый разум бежит впереди него произносимым словом, пока сам он тянется к золотому кубку и отпивает из него неспешным, движением сытости и размеренности. Есть ли в ней спокойствие, отсутствует ли в ней напряжение… Месяц пройдёт и им нужно будет явиться в Етунхейм, но прежде, ещё в середине мая Сольвейг передаст им все дерево, весь молодой помет дичи в объемах сотен и все потребованные с Ванахейма семена фруктов да овощей.
Если хоть что-то из этого будет проклято, Асгард сравняет ее мир с землей.
Лишь в вероятном, вероятном, вероятном будущем, сейчас же Тор поворачивает голову, Тор выглаживает собственным взглядом чужую острую скулу, уголок губ и еле заметное за черными прядями волос ухо. А после произносит:
— Да, это правда, — и его интонация меняется сама собой. Вот ведь она — его власть. Вот ведь оно — его правление. Но по правую руку все та же его сила, чье могущество никогда не сравнится ни с единым магическим артефактом, ни с самим норнами. Локи лишь роняет слово, не замечая… Интонация самого Тора привлекает его внимание много лучше. Вынуждает замереть собственной твердостью, почти граничащей с предрешенной, но все же избранной жесткостью. Вынуждает медленно отставить кубок на стол. Жаждет ли Тор ругани среди Белтейна, жаждет ли Тор быть услышанным, но, впрочем — лишь смотреть и видеть, как каждое новое утро Локи входит в его кабинет на правах главного советника и верховного мага, а после наколдовывает себе столь банальное кресло, а после усаживается. Статус Тора меняется ровно так же, как и его обязательства, как и вся та ответственность, что появляется на его плечах, как и все, что присуще реальности вокруг него, только Локи — остается все тем же. И поистине не существует ничего красивее, чем его наглость да величественность, с которыми он вновь и вновь высказывается без слов: они равны. Тору то может претить, Тору то может не нравится… А все же. Тор не знает того, что могло бы быть лучше этого. И до того, как Локи поворачивает к нему голову, говорит: — Я выбрал тебя.
Однажды и не по воле случайности. Вчера. Сегодня. И завтра. Любить его за всю его силу, любить его за всю его слабость, любить его за жестокость, за добросердечность, за ум и за глупость, любить его — за верность, которой с него не нужно требовать. Эта верность является данностью. Эта верность не нуждается в напоминаниях. И все же на вопрос так и не отвечает, а только нуждается ли кто-то из них действительно в этом ответе… Любит ли Локи его сильнее, чем злиться на него? Сейчас замирает самым кончиками пальцев в не оборвавшемся прикосновении к ножке кубка. А после усмехается самым уголком губ, но та усмешка не живет слишком долго — она обращается улыбкой.
Все то, что есть у них. Все то, что между ними живо. Что же, что же, что же останется, когда все то будет разрушено вновь? Тор проводит метки напролет в жестокой, воинственной битве собственного предательства и безжалостной злобы жестокого-жестокого бога — он бьется один там.
Но все же там его больше нет. Теперь он здесь. И здесь он никогда уже не будет один. В статусе Царя или в статусе узника? В любом возможном, в любом существующем статусе, но отнюдь не потому что Локи не знаком с правила приличия или манерами. Лишь потому что это Локи. И все, что присуще ему… Определенно является данностью, потому как с празднования Белтейна он сбегает, как и с любого другого — не дожидаясь ни темного, предрассветного часа, ни опьяневших громких песен воинов.
Тор, конечно же, замечает его пропажу с соседнего места одним из первых, но следом не бежит. И волнение… Лишь запертый меж рёбер крик, вот что тяготит его, вот что остается живым, черным маревом копоти среди его тела, пока все иное усмиряется — он имеет все то, в чем нуждается. Ныне оно выглядит так. Быть может, пройдёт несколько дней и перина его постели в ночи вздрогнет от забирающегося на нее чужого тела. Приподнимется и натянется простынь. Поверх груди появится ощущение прохладной, столь любимой ладони… Быть может. Но сейчас ему остается все же удовольствие и в нем он празднует Белтейн, засиживаясь до темного предрассветного часа среди своих людей, своих воинов и придворных да наблюдая.
Вот он — мир.
И он — его.
И Локи… Будет жив? Отнюдь не после того, как среди ночи Огуну все же удается утащить из-за стола опьяневшую Сигюн, и вовсе не после того, как хмурый, надутый Фандрал уходит из пиршественного зала сам под пристальным, насмешливым взглядом Бальдра, но все же празднование подходит к собственному концу постепенно. Тор знаменует тот конец сам, лишь по традиции, но фактически все те воины да придворные, что желают остаться, так и остаются за столами — разве что собственные кубки поднимают вслед его речи, прославляя его. К тому моменту количество празднующих знатно редеет, но, уже уходя, ему удается заметить, как Бальдр вальяжно разваливается на его месте и тут же с улыбкой оборачивается к сидящему слева от трона Лейву.
Действительно ли Лейв улыбается ему в ответ? Каждое таинство чужой жизни, что раньше не вились вокруг него скопом столь сильно, теперь же привлекает внимание, потому как лишь указывает — широкая равнина границы статуса, которая отделяет его. По праву власти. По воле правления. Он есть Царь ныне! И троица воинов да Сиф с каждым днем обживаются с этой данностью все лучше, успевая за прошедшие то ли месяц, то ли полтора подступить к нему на множество важных шагов в том, как обращаются к нему, как общаются с ним и как ведут себя подле него. Но разница меж прошлым и настоящим никуда так и не уходит.
Но Локи же возвращается… И на самом деле не меняется сам так же, как не меняется все то количество мыслей самого Тора о нем. Что прежде, что теперь, он живет посреди сердца Тора, он живет посреди его сознания. Вспоминается каждый раз — не успевая забыться. Покинув пиршественную залу, Тор оставляет позади весь шум да гам празднества и направляется тихими галереями к череде дверей, ведущих на разные уровни. Пару раз замечает патрули стражей. По случайности мыслит — ему давно стоит переместиться со всеми собственными вещами в иные покои, те, в которых нет уже и единого следа Короля богов.
Ему давно уже стоит оставить те покои Локи, что находятся за стеной от его?
Так заведено. Так устроены правила. Но его чуть хмельное сознание шлет эту мысль дальней дорогой так же, как вновь и вновь посылает ее сознание здравое и рассудительное — кабинет его власти находится под крышей самого высокого шпиля дворца. Его статус реален. И Ванахейм платит ему контрибуцию. И Етунхейм будет ждать его присутствия в первых днях лета. Какое дело ему и кому-либо до того, где спит он? Не в чьих именно покоях, лишь в собственных, но какое все же дело, где те покои находятся… Переступив порог своего уровня, Тор сворачивает вправо, тут же находя взглядом обе двери — та, что ближе, принадлежит ему.
Соседняя же, принадлежащая Локи, выглядит цельной, обыденной, за единственным исключением того широкого, змеиного тела, что проползает сквозь нее, словно вся она есть лишь морок и ничто иное.
Его рука вскидывается назад тут же, придерживая ту дверь, что вот-вот закроется за его спиной — любой хлопок, любой шум оказывается недопустим вовсе, потому что уже исчезающий внутри двери змеиный хвост в обхвате размером с его голень. Тело же много больше. И черный, слишком похожий на тайпанов, окрас… Сколь много яда содержится в их укусе? Ощущение той самой иллюзорности, что прятало под собой истину в каждом дне из тех, где бумсланг жил на плечах, так и не появляется за те жалкие мгновения, которые Тор тратит на то, чтобы беззвучно прикрыть дверь и устремиться в сторону чужих покоев. Той самой иллюзорности вовсе не существует — ровно так же, как в Локи не остается нужды сменять собственный облик. Да и облик его выглядит иначе. Не тот цвет. Вовсе не тот размер. И эта злосчастная, столь хорошо защищенная магией дверь… Новый же его шаг оказывается бегом, пока вся хмель сознания рассасывается, теряясь в буйстве вскипающей от гнева крови.
Это нападение. Иначе не может и быть.
— Локи! — он вскидывает собственную руку вперёд, призывая оставленную в кабинете громсекиру, одновременно с тем, как громоподобный грохот его голоса раздирает тишину уровня в лоскуты. Сколько времени потребуется, чтобы выждать, пока эта дрянная секира вылетит через балкон и, обогнув дворец, разыщет его? Сколько времени потребуется Локи, чтобы проснуться? Его собственные кончики пальцев заселяют молнии, жестокими, безболезненными укусами покрывая обе ладони и обещая клятвенно — получат ли возможность то обещание исполнить? И его голос звучит криком, но этот крик отличается, отличается, отличается… Смотреть ему в глаза и видеть его отказ оставаться или же держать его ладонь, а после выпустить ее по случайности искры боли? Леденящий кровь ужас, что оказывается скуп на любые права и любые дары, обосновываясь среди его, Тора, груди подле напоминания — он есть власть теперь.
Он есть Царь.
Если под гнетом жестокости скорби падет он, не останется никого, кто сможет защитить его мир и его народ.
Он успевает достичь двери и хватается за ручку левой рукой, в правой же, вытянутой в сторону уходящего за угол коридора галереи, с резкий порывом ветра уже оказывается громсекира, но время не содержит в себе жалости — и никого не щадит. Пока змеиное тело, покрытое смолисто черной чешуей, столь сильно напоминающей пустынных тайпанов, в собственном охвате точно равняется с размером его бедра, и хвост остается соразмерным его голени, но все же голова… Куда успевает она доползти и кого успевает укусить? Возможности разыскать Лию не остается так же, как не существует и любой иной возможности, кроме быстрого бега, кроме резкого, ожесточенного рывка, которым Тор открывает дверь чужих покоев. Кусачий, неощутимый танец молний успевает дотянуться до самых его локтей, пред глазами же предстает ярко-пылающее зарево. Сквозь распахнутую настежь дверь меж кабинетом Локи и спальней Тор видит его, растрепанного ото сна, одетого в одни брюки и с остервенелым оскалом губ беззвучно произносящего единое магическое заклинание за другим.
Высказать хотя бы единое слово Тор так и не успевает. Не здесь. Не сейчас. Быть может, все же поверх Бивреста? Единый шаг уходящей ко сну луны по небосводу растянется на долгий век, единый миг же растянется на тот самый шаг — в котором Тор пересекает чужой порог без какого-либо сопротивления защитной магии. Он стремится. Он все ещё бежит. И, конечно же, видит длинную, извивающуюся в шипении змеиную шкуру, чья чешуя полнится отблесками того пламени, что сжирает ее заживо.
Лишь пытается.
Точно заметив движение сбоку от себя, Локи вскидывает руку в сторону пустого дверного проема, в котором уже появляется Тор. И голову поворачивает… Он ведь слышал его крик? Он смотрит так, будто нуждается в том, чтобы убедиться и не бить магией попусту да по своим, Тор же почти не обращает внимания — как будто бы забываясь, сколь много мощи в той чужой крепкой, узкой ладони? Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Но все же здесь и сейчас его взгляд впивается самим собой в длинное, ростом, быть может с двух подобных ему, змеиное тело, и то выворачивается всеми собственными кольцами, истинной стрелой Огуна срываясь прочь, в сторону окна. Со звуком жаркого, голодного пламени. Со змеиным шипением раззадоренного гнева. Тор успевает с обозлённым рыком швырнуть собственную секиру в проем зашторенного плотными гардинами окна и ее острие перерубает ползучему, чужеродному гаду не меньше трети тела, вгрызаясь в камень подоконника до середины.
Без нее он не проживет долго.
Успеет ли кинуться на кого-то ещё? Оглянувшись в сторону Локи в поиске любых возможных подтверждений, Тор лишь видит, как выставленная в его сторону ладонь опускается, а после прокучивает собственную кисть, без единого слова поджигая все свечи, что есть в спальне. Весь иной огонь паршивый змей забирает с собой. На пол у окна грузно, с влажным от проливающейся крови звуком валится отрубленная часть его тела. Она все так и извивается, будто ещё не поняв, что уже мертва. Видя это лишь краем глаза, Тор бросает, быть может, слишком резко, по инерции:
— Ты…! — он жаждет знать, в порядке ли та быстро вздымающая грудная клетка Локи, что пытается отдышаться. Он жаждет знать, в порядке ли вся та светлая кожа, что Локи принадлежит, и не успевает ли яд тронуть ее. Он жаждет, на самом деле нуждаясь — Локи жив. Локи цел. Локи в безопасности. Договорить ему, правда, так и не удается. Локи разве что дергает головой, уже кивая, разве что приоткрывает рот и следом замершая, затихшая реальность покрывается трещинами крика и разбивается под его натиском вдребезги, когда звучит:
— Не смей трогать меня, тварь! — ни единого сомнения в том, чье ожесточенное, язвительное лицо носит дева, которой принадлежит голос, не остается так же, как не остается и любого свободного мгновения. Как успевает Сигюн наткнуться на оставшиеся две трети змеиного тела? Золотой дворец с начала времен славится золотом, богатством сокровищницы да высокими потолочными сводами, но отнюдь не меньше славится — магией. И пока огибающий уровень коридор бежит собственными галереями да бесчисленными окнами по окружности, те самые окна покоев Локи, которых не должно бы существовать вовсе, выходят собственным видом на Биврест.
У Тора в покоях окна такие же, при том даже, что стена его спальни соседняя со стеной покоев Локи.
Но и под теми окнами, что принадлежат ему, и под теми, что принадлежат Локи, находятся иные покои.
Договорить Тору так и не удается. Он вскидывает собственную руку в сторону громсекиры мгновением позже, чем Локи переносит их обоих на иной уровень, не успевая ни прочувствовать мысленный призыв орудия, ни даже сдвинуться с места. Голова на мгновения идет кругом от магического перемещения, но твердость его ног оказывается ничуть не меньшей, чем острота взгляда. Быть может, то есть проклятье? Быть может, кому-то жестокому прежде стоило спросить его, желает ли он видеть?
Металлические и заляпанные густой кровью подсвечники на высоких ножках. Влажный от ее же черных разводов пол. Сброшенная кем-то простыня, уже напитывающаяся той черной скверной с краев. И где-то чуть впереди Тора, дальше Сигюн, запертая дверь, ведущая в купальню… Сигюн жива. Почти нагая, покрытая росчерками змеиной крови на груди и поверх ткани мужских бельевых шорт, она резким движением опускает собственный меч в пол, а после вскидывает глаза в их с Локи сторону — Тор смотрит отчего-то на ту покачивающуюся рукоять воткнувшегося в стык каменных плит меча. Мерное, поступательно-возвратное движение и гипнотизирующий ритм, почти требующую его не смотреть… Как будто бы он не видывал крови раньше? Как будто бы не видал, как легко среди битвы живая голова может быть срезана с плеч? Быть может, Локи движется быстрее него, быть может, просто оказывается расторопнее, а может его подстегивает яростный, остервенелый окрик, когда Сигюн рявкает:
— Верни его. Мне плевать, как. Мне плевать, какими способами! — у Тора перед глазами так и покачивается брошенная хозяйкой рукоять меча валькирий. Он, конечно же, взгляд отводит, он на самом деле не медлит, не наблюдает за ней так уж долго, но… Мерный, гипнотизирующий ритм и мертвое змеиное тело, безвольными кольцами развалившееся посреди чужой спальни. Оборванная ткань гардины на полу у окна. Отрубленная змеиная голова в шаге от него, чуть правее — и правда тайпан. Пустынный. Но явно взращенный не без помощи то ли магии, то ли искусственного разведения умелых рук.
Они ведь не могут быть столь огромны, эти самые тайпаны?
Это лишь провокация, эти лишь необходимость представить Асгарду иного врага, но даже если и так — чужой план оказывается удачен, потому что Тор видит уже и ему не приходится даже всматриваться. Все дело в том, что Локи движется быстрее него, все дело в том, что Локи оказывается расторопнее, или же его подстегивает окрик, но все же он срывается с места ещё на первом требовании Сигюн, достигая чужой, влажной от смеси алой и черной крови постели, а после огибая ее. С каким звуком его колени оббивают каменную плиту пола? Сигюн дергается прочь с собственного места и подхватывает со стоящего сбоку от двери купальни кресла собственную рубаху. Времени на то, чтобы оттереть хотя бы единый след черной крови со своей груди или хотя бы единый алой крови с собственных рук она не тратит вовсе, потому что — время не содержит в себе милосердия. И Тор просто остается стоять на месте, делая лишь единый, маленький шаг в сторону и закрывая собой дверь выхода из спальни.
Рассудительность или оправданность столь скорого ответа? Им нужно знать чья это провокация, им нужно иметь любые доступные аргументы, что все это является делом рук Сольвейг, им нужно… Вряд ли существует столь великая важность в том, расторопнее ли Локи, чем он сам, или нет, потому как Тор остается стоять и Тор собирает собственным взглядом те детали, что являются необходимыми, пока Локи достигает лежащего на полу, за постелью, Огуна и валится подле него на колени. Все так и видя перед собственными глазами призрак покачивающейся, будто маятник, рукояти меча валькирий, все так и следя за быстро надевающей брюки Сигюн, Тор слышит, как раздается голосом Локи:
— Сигюн… Он мертв… — лживо твердая интонация, за чьей спиной кроется шелест потери. И отсутствие любой дрожи у Сигюн в плечах. И тишина… Кто бы ни стоял за этим, он будет наказан в любом случае, но здесь нет права на торопливость, потому что она может быть опасна — потому что, стоит Локи переместить их сюда, взгляд Тора трогает Сигюн одной из первых. Не высокие ножки подсвечников, ни вся помесь черной да алой крови, перепачкавшая пол, ни сброшенная на тот пол простыня, но все же покачивающаяся рукоять меча валькирий, вбитого острием в стык каменных плит, и — мягкий, загорелой кожи живот над резинкой мужских бельевых шорт. Почти незаметно округлый. Ещё не растерявший всю крепость собственных мышц.
Лишь по воле слишком малого срока.
Когда то успевает случиться? В какой именно миг и играет ли война собственную роль? Знает ли Огун?! Тор узнает лишь сейчас, не мысля вовсе уже о привычном — широкое поле равнины власти, что отделяет его самого от всех иных, имеющих не столь высокий статус. Тор узнает, и видит, как Сигюн надевает брюки, а после, даже не потрудившись завязать шнуровку спереди, сует ноги в сапоги. Каждый новый ее выдох не отличается от прошлого ни накалом бешенства, ни хрипом полной гнева груди, только Локи уже говорит, Локи уже усаживается на собственные босые пятки… Сигюн не оборачивается к нему ни на миг, протягивая руку к валяющейся на сиденье кресла кирасе — словом огревает так, что, кажется, вздрагивают и стены:
— Я знаю! И я приказываю тебе вернуть его! — яростная, жесткая и жестокая, быть может, в самом худшем смысле того слова, она не замирает ни на мгновение в собственных движениях, оглядывает спальню быстрым взглядом. Тронув им напряженного Локи, почти скрипит зубами, а Тора будто и не замечает. Вместо этого, обернувшись вокруг собственной оси, разыскивает ножны для меча рядом с ножкой кресла. Наклоняется за ними. Локи говорит:
— Куда ты… — на самом деле ему не нужно знать, на самом деле ответы здесь уже вовсе не требуются. Огун мертв и это все ничуть не меньше, чем провокация, ничуть не больше реального, жестокого нападения, а все же — не Огун является изначальной жертвой. Но ни спасти его, ни уберечь… Тор смотрит лишь на Сигюн и потому видит отчетливо, как вздрагивает ее спина вместе с мечущейся из стороны в сторону косой черных волос, как она распрямляется рывком и оборачивается. Огревает новым ударом собственных слов без любой жалости:
— Я знаю, кто послал эту тварь. И я принесу его тушу ко дворцу, а после дворец Асгарда казнит его, — вероятно, ей стоит добавить, что будет в ином случае, но все же она живет здесь уже больше полугода, но все же благодаря ей и Огуну Лие удается вместе с иными воинами увести жителей Золотого города да ближайших поселений на восток, но все же — она является валькирией. У Тора перед глазами так и стоит видение покачивающейся рукояти меча. Маятник жизни, маятник смерти, гипнотизирующее видение бытия… Он успевает перестать покачиваться да и Сигюн уже выдирает острие резким движением из стыка меж каменными плитами. Но Тор все так и видит — расторопность Локи, который не замечает важного, устремляясь к Огуну, покачивающуюся рукоять, а ещё еле-еле заметно округлый живот нежной, загорелой кожи. И малый, малый, малый срок…
Огун ведь успевает узнать? Сигюн отсылает Локи не иначе как в Хельхейм, быть может, по знанию о том, что Локи может оттуда вернуться, но даже если и так — если один хочет жить, другой должен умереть. Таков закон. Такова реальность. Но Сигюн нет до этого дела, Сигюн просто отдает приказ и оставляет Локи так и смотреть ей вслед, пока сама, наконец, оборачивается к двери, пока сама парой жестких шагов достигает Тора.
До того, как успевает толкнуть его в плечо резвой ладонью, Тор перехватывает ее запястье. Сжимает в крепком кулаке. Что говорит? Для чего Огун связывается с ней, что ведет его и как все складывается подобным образом… Тор теряет его настолько же, насколько теряет всех остальных, получая статус верховной власти Асгарда, только среди всех возможных вопросов к нему, главного не задаст и о главном даже не думает — на той подушке, что лежит на постели ближе к окну, ему удается заметить в свете свечного пламени пару темных волос Сигюн.
Огун спит с другой стороны.
И даже если они просыпаются одновременно, все равно закрывает ее собой.
Он знает? Он успевает заметить? Поведение Сигюн в стенах Золотого дворца не меняется, вся она остается все той же невыносимой, бесконечно воинствующей девой и вовсе не девкой, а все же — малый срок. И малый, вряд ли даже походящий на человека ребенок в ее чреве.
Пока сама она, остервенелая, скалится Тору прямо в лицо, рыча:
— Пусти меня, иначе, клянусь всеми мертвыми богами, я отрублю тебе руку, — ни доброты, ни покладистости, ни послушания. Сколько вреда Асгарду могут принести ее необдуманные действия? Они не являются таковыми, потому что в ее взгляде Тору видится — предрешенность, и план, и жестокая, нарочито кровавая месть. Каждый, кто посмеет воспротивиться ее пути, будет мертв. Каждого, кто посмеет на том пути встать по любой причине, постигнет та же участь. И сомневаться ни в ее силе, ни в остроте ее по-военному подкованного разума не приходится, и Тор на самом деле пустил бы ее, сам бы ее послал, а только ведь… Малый срок. И отнюдь не ему принимать решение, но после ему придется нести ответ пред собой да пред тем Огуном, которого, быть может, Локи и правда вернёт.
Что скажет Тор, если вместо чужой головы Сигюн принесёт свою собственную?
Локи говорит:
— Сигюн, — только с пола так и не поднимается. Его голос звучит жестко, твердо — за собственной спиной хранит отрешенность рук, уже укутывающих чужое мертвое тело в магическую сеть саркофага. Но все же он не знает, он не ведает, он, вероятно, не смотрит вовсе, всей собственной торопливостью устремляясь к Огуну сразу же… Тор остается. Тор смотрит. И Тор заботится, как и прежде, как и в любой иной битве — лишь о живых да о тех, кого ещё можно спасти. Не выпуская из хватки запястья Сигюн, он говорит:
— Ты беременна. Я не позволю тебе идти одной куда бы то ни было. Твой ребенок может пострадать и… — ему видится на границе зрительного поля, как дергается Локи, порываясь подняться с места, но любое отвлечение на него будет ошибкой, потому что Сигюн здесь, потому что Сигюн стоит прямо перед ним и смотрит на него взглядом животного гнева. Дёрнувшись вперёд, встает почти впритык, не давая ему договорить собственным рыком:
— Это мой блядский ребенок. И это был мой блядский мужчина. И он мертв, потому что я не успела защитить его так, как его должен был защищать ты, — и это является правдой. И слова ее не содержат лжи так же, как и вся ее злость, ударяя Тора где-то среди груди истинным хлыстом правды — это была его обязанность. Это была его цель, весь его смысл. Избежать войны, спасти свой народ, защитить Огуна, защитить всех и… Не позволять Локи — проваливаться в зев голодной пасти космоса. А, впрочем, чего может стоит та любовь, которой в теле Сигюн не может существовать? Вот она вся. И под тканью накинутой рубахи кровавые следы убитого ею змея. И в свободной ее руке зажата кираса, да ножны меча, да его рукоять. Она проснулась лишь несколько мгновений назад и вряд ли так уж много спала, но не ляжет вновь, пока не возвратит все то, что было украдено, и пока не накажет всех и каждого — кто украсть посмел. И в глазах ее мечется диким, скалящимся зверем гнев, когда она выдыхает ему в лицо рычащим шепотом: — Желаешь не позволить мне идти? Тогда попробуй меня остановить, — а все же малый, малый, малый срок. Тор смотрит ей в глаза, не отрывая взгляда, и, конечно же, понимает слишком отчетливо — ещё миг, или два, или десяток и под его подбородком окажется острие меча валькирий. Сигюн будет биться с ним. Сигюн победит, а после… Пойдет дальше. Медленно, глубоко вдохнув, Тор разжимает собственные пальцы по одному и лишь после отступает в сторону, давая ей путь скрипом собственных зубов и слишком громко звучащим среди мыслей несогласием — отпускать ее одну есть истинное смертоубийство. Но она ведь выбирает то сама? Лишь кривится да отшатывается, а после сплевывает влажную, вязкую слюну ему под ноги, следом бросая безжалостное: — То-то же… Позор Асгарда.
Понять горечь ее потери, понять ее скорбь, понять ее боль — невозможно понять того, что не является существующим. Не обернувшись к Локи ни единожды вновь, Сигюн выходит за дверь, на удивлении даже не срывая ее с петель всем смерчем собственного гнева. Напоследок хлопает. И тот звук отдается у Тора в груди еле сдерживаемой ответной яростью да мерным маятником движения покачивающейся рукояти меча, что вонзается… Ни единая новая война не является осуществимой прямо сейчас, потому как Асгард ещё не восстановился в достаточно степени, но Ванахейм обязан будет поплатиться в любом случае — ему нужно будет выслать Гейрреду второе письмо. Ему нужно будет сдвинуть свой приезда в Етунхейм с делегацией к моменту, в котором Асгарду будет выплачена контрибуция, и тогда с поддержкой етунов они смогут, наконец, изжить со свету угрозу Ванахейма.
Придется ли? С усилием сморгнув, Тор оборачивается к Локи и видит, как тот напряженно поджимает губы. Одна его рука так и водит над лежащим за углом постели телом Огуна, завершая заклинание, другая же ловким, ладным движением кисти собирает всю кровь, унося ее прочь с пола да постели в неизведанные места. В ответ на Тора он не смотрит. Лишь говорит словно бы продолжая ту важную, пустую беседу, которой никто вовсе не начинал:
— Магический саркофаг сохранит его тело. И я скажу Лие, чтобы проследила за Сигюн, — ни единого слова о походе в Хельхейм, ни единого слова боли о смерти Огуна, ни единого, ни единого, ни единого… Тор смотрит теперь лишь на него и, конечно же, замечает его влажные от крови брюки где-то на коленях, конечно же, замечает его неприступно ровную спину. Взгляд? Прежде Локи сменяет магией собственные одежды, и рубаха прячет его нагую грудь под собой да под плотной кирасой, и босые ноги прячутся в сапогах, и пояс иных брюк прячется под поясом ножен меча — сам Локи пытается скрыться ничуть не меньше, когда без оглядки оставляет тело Огуна за своей спиной и тоже направляется к выходу. Когда говорит: — Надеюсь, из-за ее глупости не начнётся ещё одна война…
Без взгляда. Без любого слова. Это ведь вовсе не страшно, а? Расставаться сейчас вот так… Быть может, если притвориться, что не видишь страх, он не сможет увидеть в тебе собственную цель, а все равно — змей уже мертв, как мертв и Огун, пока Сигюн устремляется прочь в неведомые края да под надзором Лии. И Локи идет тоже, уходит прочь, не поднимая к Тору глаз то ли чтобы не видеть его лица, то ли чтобы не показывать собственного. Тор лишь протягивает руку, трогая его за плечо и говоря:
— Подожди… — любая жесткость его голоса, любая стать и любые электрические искры интонации пропадают в миг, пускай даже где-то среди груди уже позвякивает медленно нарастающее переживание — Огун мертв. Тот, подле кого Тор взрослел. Тот, кто всегда был ему лучшим, самым разумным другом. Тот, на кого Тор всегда мог оставить Локи, пусть даже узнал об этом слишком поздно… Его тело не двигается, так и лежа под продолговатым куполом сотканного из золотых магических нитей саркофага. Его голос не звучит. И вся та кровь, что точно принадлежит ему, исчезает с Пола по велению руки Локи — сейчас тот замирает, будто окаменев от единого прикосновения, а после медленно, заторможенно поворачивает к Тору голову. Все же смотрит ему в глаза собственными, влажными от всех сдерживаемых слез. Тор подобных ещё не чувствует да и почувствовать сможет вряд ли — ровно так же, как не сможет и закричать. Не теперь. Не здесь. Никогда. Чувствуя, как изнутри груди спирает дыхание, он произносит почти шепотом: — Вернись ко мне…
Даже если Локи разыщет Огуна там, среди царства Хель, он не сможет увести его, не заплатив. А если не найдет сразу, то останется искать, и… Тор не желает, чтобы все то было фактами, Тор не желает этого вовсе, но Локи смотрит на него именно так, делая рваный вдох и откликаясь почти через силу уже:
— Тор, ты же знаешь… — сил на то, чтобы договорить у него не остается. Вероятно, ему не хватает воздуха. Много вероятнее — Тор забирает у него те силы, обнимая его лицо собственными, лишившимися в единый миг всех танцующих поверх кожи молний ладонями и подступая ближе. Потому что взгляда глаза в глаза не хватает, потому что ему не хватает времени, потому что, быть может, не хватит и самой жизни, и сейчас это ощущается много острее, чем среди любого воинственного бега по направлению к покоям Локи. И сейчас это ощущается почти так же, как и тогда, поверх Бивреста.
Опуститься пред ним на колени и умолять не принимать, не принимать, не принимать этого решения, никуда не идти, позволить реальности быть таковой и позволить Огуну умереть, а после скорбеть над той смертью вместе весь будущий век, но не отдавать за него собственную жизнь… Тор смотрит лишь ему в глаза, видя, как отблески свечного пламени покачиваются поверх изумрудных радужек, и вдыхает нарочито медленно, чтобы только избавить собственный голос от этой бессмертной дрожи. Ему почти удается это. Но лишь почти.
— Я знаю. И потому я прошу тебя пообещать мне, что ты вернёшься с ним или же вернёшься без него, — мягкие, прохладные щеки под его ладонями, живое, живое, живое и подвижное лицо, а все же глаза… Не любить их немыслимо. Отречься от верности им невозможно. Тор подступает ещё не на шаг, но лишь на какую-то его жалкую часть, забывая и не желая даже вспоминать, когда меж ними был прошлый подобный раз… Точно был. Но теперь реальность была такова. Вот он — его мир. Вот она — его власть. И вот же оно — то самое мертвое тело Огуна, сохраненное в магическом саркофаге. И вот ведь он, тот самый изумрудный взгляд, что вздрагивает Тору в ответ, но не бежит, нет-нет, не посмеет сбежать сейчас, и Тор смотрит на него, шепча все с той же дрожью: — Поклянись мне вернуться, даже если не разыщешь иного способа его вернуть.
И ему в ответ звучит:
— Он — важный друг для тебя, — вот что Локи говорит, все равно вкладывая в собственные слова каждое, каждое, каждое не произнесенное слово о том, как Огун был дорог ему, как сильно Огун был дорог Сигюн и сколь важен был для всех, кто был с ним знаком. Сейчас он мертв. Его тело больше не содержит в себе движения. Его голос не зазвучит. И вся суть этого разрастается у Тора в груди медленно, мысль же жалит сдавленную глотку, жалит корень языка и нервные рецепторы в носу, уже выплескиваясь бессмертным фактом. Она звучит мольбой:
— И ты — любовь всей моей жизни, — она же является правдой. Локи не вздрагивает. Не позволяет себе ни отвести глаз, ни отвернуться, ни спрятаться за любой усмешкой или ухмылкой, вместо того поджимая губы. Спасет ли его эта твердость? Будет ли спасен ещё хоть кто-нибудь? Тор закрывает глаза усилием и тем самым рыданием, которое не случится с ним, но все же раздается среди груди уже, обкалывая собственными острыми краями его ребра да потроха. Асгард не успевает оправиться от прошлой войны — Ванахейм нападает вновь, ещё даже до исполнения обязательств по выплате контрибуции. Откуда в них есть столько надменности? Откуда в них вся эта наглость? Они же полягут всем собственным миром, если Асгард придет к ним на порог — где-то в стороне на полу так и лежит отрубленная мечем Сигюн змеиная голова. Тор не смотрит. Тор лишь тянется вперёд, прижимаясь ко лбу Локи собственным и шепчет голосом, что почти граничит с беспомощностью: — Не требуй с меня выбирать. Я выбрал слишком давно и я не стану менять того выбора никогда.
Его пальцы вплетаются в волосы Локи. И на его предплечье опускается мягкая, полная нежной верности ладонь, что не отталкивает, лишь сжимая крепким прикосновением. А после ответом лишь для него звучит:
— Клянусь.
И Локи не лжет. Но легче ни от этого, ни даже от той утренней зари, что уже зарождается над линией горизонта снаружи Золотого дворца, вовсе не становится.
~~~^~~~
Он оставляет мертвое тело Огуна в его покоях, задерживаясь подле лишь на два шага по небосводу, потому что при всей иллюзорной свободе и при всей бескрайней власти остается, быть может, наиболее скованным из всех, кто живет на поверхности Асгарда. Уже не присутствием жестокого-жестокого бога. Уже отнюдь не металлическими стенами клетки арены Сакаара. Но его правление… Вот каким оно является. Вот из чего оно состоит.
Локи уходит прочь почти сразу следом за Сигюн, сам Тор так и остается стоять посреди чужих покоев, сам Тор так и остается, чтобы лгать — ни крика среди его запертой на тысячи замков груди, ни слабости где-то в опечаленных, скорбящих ногах не существует. Кто-то верит ему? Он не верит себе и сам, все же доходя до чужой пустой постели в этом полном жестокости свете утренней зари, а после видит то, чего не желал бы видеть никогда. Ни кровь, ни ранения, ни безжалостность врагов не являются чем-то, с чем он не знаком, а все же Огун выглядит поистине ужасающе… Вспоротая змеиными клыками глотка, медленно заживающая не во имя жизни той души, которой в теле уже нет, но благодаря магии Локи. Закрытые, недвижимые глаза. Молчание, молчание, молчание ровной, выдержанной интонации голоса.
Тор усаживается подле него, откидываясь спиной на край постели, и смотрит из одного мгновения в другое. Ещё до того, как ему придется рассказать эту скорбную весть Сиф да Вольштаггу с Фандралом. Ещё до того, как ему придется говорить с Лейвом, с Лией, со всем советом о случившемся нападении. Он выкрадывает для себя самого два шага рассветного солнца по небосводу, чтобы только попрощаться заведомо и заочно, независимо от исхода путешествия Локи в Хельхейм, потому как любое прощание, сколь бы болезненным ни было — всегда много лучше ожидания, что может оказаться бессмысленным.
И Тор остается. Теряя все слова о столь важной дружбе, теряя всю слова о любви, о верности, о той надежности, которую для него Огун воплощал всегда и даже тогда, когда мысль о его попытке сблизиться с Локи казалась фактом. Среди молчания потери и невозможности позволить себе хотя бы единую слезу. Среди всей отупевшей горечи и столь бессмысленной надежды… Сейчас он проснется и все то окажется сном? Или же сейчас Огун придет в себя и все то окажется жестокой шуткой норн? Этого не случится. Огун мертв. И Локи отправляется за его душой в Хельхейм, потому что лишь в том месте может найти собственный покой та душа, что не гибнет среди честной битвы. И Сигюн отправляется на поиску украденной у него чести, потому что… Ее любовь есть ярость. Ее нежность есть занесенный в жестоком ударе меч. И при том, насколько убежден Тор является раньше в том, что любовь не знакома ей вовсе, настолько же чувствует острые, болезненные уколы зависти — он не может позволить себе того же. Ни бег за головой предателя и врага, ни искрометная битва за убитого друга, ни даже тот крик, что так и не случается на поверхности Бивреста… Он является тем, кто выпускает ладонь Локи и наблюдает, как тот исчезает собственным образом в бессмертном зеве космоса.
Он же остается тем, на чьих плечах лежит ответственность за весь мир.
Продать ли его за честь Огуна? Продать ли тот мир за его жизнь? Тор остается подле его тела на два шага рассветного солнца по небосводу, чтобы под конец их присутствия произнести еле слышным, сдавленным шепотом:
— Я позабыл сказать тебе… С момента, как стал Царем, сосем позабыл сказать… — что может быть страшнее потери привилегий и статусов. Что может быть страшнее предательства, боли сердечной и боли физической. Что может быть более ужасающим — невозвратное, утерянное навечно и замершее в звуке голоса. То есть смерть. И Огун мертв. И его тело недвижимо. И его глаза под закрытыми ладонью Локи веками мертвы. Что Тор может теперь? Он лишь говорит: — Мне не хватает тебя рядом со мной, Огун.
А после медленно, глубоко вдыхает, задавливая всю безжалостность злобы и всю сердечную боль, и поднимается, уходя из чужих покоев прочь. Он есть Царь. Он есть власть. Он есть правление. Его народ — рассчитывает на него. Фандрал опускается на пол его кабинета почти сразу, стоит ему только заслышать новость. Пока Сиф с Вольштаггом остаются стоять, слушая, слушая, слушая каждое его слово о случившемся и о необходимых мерах по обеспечению безопасности, пока Лия исчезает прочь, чтобы попытаться собрать все тайны случившегося собственной магией, и пока Лейв вряд ли с намеренной жестокостью спрашивает, когда им ждать возвращения старшего советника — Фандрал просто опускается на пол и опускает голову так низко, что разглядеть его лица вовсе не удается. Тор чувствует себя подобным ему. Тор, впрочем, будто бы не чувствует себя вовсе больше.
И на вопрос Лейва ответить у него так и не получается. Как много времени Локи понадобится, чтобы найти Огуна? Как много времени он потратит, чтобы разыскать способ его вернуть? Если один жаждет жизни, кто-то иной должен умереть — то есть данность, то есть реальность природы и животный закон. Как будто бы человеческий или божественный в разы хуже, чтобы ставить один из них во главе мироздания, но правда является банальной. Они и так стоят во главе. И сдерживающая слезы Сиф остается стоять перед его столом подле опустившегося на пол Фандрала да Вольштагга, который отворачивает голову сразу же, как слышит новости — после того, как Тор заканчивает, они уходят.
Фандрал остается сидеть на полу. Недвижимый. Молчаливый. И точно пахнущий скорбью… Среди всех дел Асгарда и всей привычности заполненного свитками утра Тор забывает о завтраке, но мыслит именно об этом где-то подле полудня, когда рукой добродушного стража открывает дверь его кабинета, запуская внутрь скребущегося Фенрира. Тот, рослый, давно ставший истинным етунхеймским волком, но так и оставшийся волчонком где-то внутри, забегает внутрь и устремляется к Фандралу сразу же. Может ли и правда найти его по запаху? Находит. И скулит. И пытается ластиться, но, оставшись без внимания, по итогу разве что укладывается подле него.
И смотрит на Тора так, будто бы у Тора есть то ли слова, то ли действий, то ли хоть что-нибудь, что могло бы помочь… Что может быть более ужасающим и невозвратным? Тор остается сидеть в собственном кабинете, перебирать письма от ярлов, свитки и приказы, принесенные ему Лейвом для знакомства. Завтрак забывается, все же оставляя ему постепенно нарастающий голод, но даже присутствие Фенрира не становится для Тора возможностью получить право — уйти. Оставить Фандрала в одиночестве? Оставить его в том же одиночестве, с которым Тор слишком знаком и сам? Он ведь мог тогда, он ведь правда мог не тянуться за антимагическими наручниками и прежде затащить Локи на мост, он мог бы даже обуздать собственную злость и боль, он мог бы даже попытаться поговорить, но все же — не выпускать, не выпускать, не выпускать его ладони и не позволять ему пропасть… Он так и не смог закричать.
Он не имел больше подобного права.
И вот ведь она, его власть. И вот ведь оно, его правление. Лия приходит к нему через шаг солнца по небосводу после прихода печального, взволнованного Фенрира, которому никто не рассказывает, куда Локи ушел и когда вернётся. Фенрир ведь не думает об этом сейчас? Пусть лучше будет так, а Локи ведь вернётся в любом случае — он клянётся и не позволяет себе лжи. Тор верит ему. Тор верит, отказываясь мыслить любым сомнением и любыми рассуждениями о том, насколько то верно… Бросить Огуна там, в Хельхейме? Оставить этот мир без его присутствия и всех, кто знаком с ним, оставить без него?! Лия приходит через шаг солнца по небосводу после Фенрира. Спокойная, крепкая, с сухими глазами — лгунья. Потому что ее голос звучит, но из того голоса будто бы пропадает звук ровно так же, как любой чужой лишается его теперь.
Огун мертв.
И у Локи не получится разыскать способ его вернуть.
И Локи вернётся, и будут проводы, и будет пиршество, и Сигюн притащит на невидимом поводке собственной озлобленной любви виновника… Лия же лжет собственным спокойствием, потому что ее сила является одной из тех вещей, что по праву заслуживают уважения. Лия открывает ему тайну собственным словом — магический след посланного врагами змея ведет от расположенной где-то на песчаном краю Дальних земель магической тропы. Он доходит до Золотого дворца. Он поднимается по рельефу его стены, а после разыскивает первую точку перевала в собственном пути у Тора в покоях.
Но Тора там нет. Тор в прошедшей ночи празднует Белтейн в пиршественной зле. И потому змей устремляется в те покои, где, быть может, ещё есть его запах — эти покои принадлежат Локи.
Стоит ли идти на кочевников войной? Стоит ли, наконец, спуститься к корням Иггдрасиля, чтобы познакомить норн со всей собственной мощью да со всем гневом? Выращенный не без помощи магии тайпан преодолевает почти половину плоскости Асгарда, чтобы разыскать Тора, только магическая тропа, запрет на пересечение которой существует последние месяцы, пропускает его без труда — а запрет выставляет Локи. Использует заклинания ещё находясь там, на востоке и в лагере всех выживших да сбежавших. И в крепости его магии не существует сомнений, как нет их и в его верности, но все же… Тайпан. Не человек. Не бог. Лишь зверь — вот почему магическая тропа пропускает его, вот почему ему удается обойти защиту Локи.
Он идет за Тором.
Его путь начинается на песчаном краю Дальних земель.
Его путь начинается в месте жизни да сомнительного процветания — кочевников.
Но торопливая, раскалённая в собственной злобе до белого Сигюн отправляется отнюдь не туда. По словам Лии, она отказывается от любой магической защиты, вырезая на собственном плече рунический шлем ужаса, а ещё требует с почти возмутительной наглостью — не мешаться под руками, пока она вырезает всех дворфов, что являются стражами Изумрудной горной гряды. Не мешаться под руками и не мешать ей пробираться сквозь чужие топоры к тому трусливому, жалкому отродью Модсогниру, который высылает в свою защиту легион воинов.
— Ты с ней сейчас? — не показывая Лие ни единого домысла о том, что кочевники могут причастны, или о том, с какой поганой, будто бы предрешенной неожиданностью Сольвейг оказывается отодвинута на второй план происходящего, Тор спрашивает у нее то, что является наиболее весомым. Малый, малый, малый срок и гигантская, чистая ярость. Сигюн узнает змея. Сигюн уходит за головой его хозяина… За все время тех вестей и тайн, о которых Лия рассказывает ему, Фандрал не поднимает головы ни единожды, но Тор замечает краем глаза, как крупно он вздрагивает, когда звучит спокойное, взвешенное и твердое:
— Да. Она почти перебила первую тысячу из всего легиона. Судя по общему количеству, к завтрашнему вечеру она возвратится вместе с Модсогниром, — для того, чтобы дать этот ответ Лие требуется несколько мгновений. Ее взгляд стекленеет, выдавая те вещи, что остаются невидимы никому кроме нее и творятся прямо сейчас в Свартальфхейме. Но лицо все же не покрывается тенью ужаса… То есть Сигюн. И Тору не приходится представлять вовсе, как может звучать ее яростный крик. И у Тора же теряются все слова — малый, малый, малый срок.
Если бы он не пустил ее, она отрубила бы ему руку.
Если бы он попытался ее остановить, она убила бы его всего с той же жесткостью, с которой за месяцы до этого защищала его народ, его власть и его наследие.
И прямо сейчас она была в Свартальфхейме перед лицом легиона, лишившегося уже тысячи собственный воинов — вряд ли в ее голове жила хотя бы единая мысль о том, что она может умереть там. Потому что ее ребенок был жив. И ее мужчина был мертв. Но для нее самой как не было раньше, так и не существовало сейчас ни единого чужого решения, ни единого чужого слова, приказа или требования, что могли бы стоять выше и значить больше ее собственных.
Сколь сильно она была похожа в том на Локи? Как только Лия отвечает, Фандрал вздрагивает и медленно поднимает к ней голову. На успевшего заснуть подле его ног Фенрира не смотрит. Ни покрасневших глаз, ни припухших век не прячет. Но смотрит, вероятно, с тем же выражением то ли благоговейного ужаса, то ли бессмертного уважения — Сигюн уходит за честью Огуна, забирая с собой меч, забирая с собой подаренную им кирасу и того будущего ребенка, что в ее чреве живет и растет в полной безопасности, забирая тоже.
Сигюн уходит оставляя их всех. Ни у кого из них не разыскивается столько низменных переживаний, чтобы усомниться — она вернётся. Она приведет с собой Модсогнира.
И будет казнь?
— Нужно сообщить Гертруде. Если ты уверена, что магический след ведет к одному из магов Модсогнира… — дернув плечом и скинув все собственное, переполненное чувствами оцепенение, Тор возвращает взгляд к Лие, напряженно поджимает губы — потому не договаривает. И вопроса, конечно, не задаёт, но все же ожидает больше информации, больше подробностей, в все же больше фактов. Обращать Свартальфхейм из друга и союзника врагом? Сигюн занимается тем уже и, даже если причастность дворфов к нападению не подтвердиться, никому не удастся притвориться достаточно хорошо, что воительница не является частью Асгарда. Родом ли она из другого мира или нет, чья кровь течет в ее жилах… Она живет здесь. Она забирает себе воительниц армии Асгарда точно воровским, ловким движением покровительницы. Она становится наравне с троицей воинов да Сиф. Она находится наравне с самим Тюром. Стоит ли верить, что не окажется настолько глупа, чтобы позволить злобе затмить собственный взгляд? Тор отдает ей собственное доверие за мгновения до рассвета, все же отпуская ее. И Лия ничего не спрашивает сейчас, не отводит глаза, а ещё кивает. И Лия говорит:
— Да, я уверена, но все же магический след, принадлежащий змею, не того вида, о котором, вероятно, говорите вы. Это не обычная, рунная магия. Каждая змеиная чешуйка покрыта рунными знаками и… — когда она заходит к нему в кабинет, ей приходится встать не напротив центра стола, потому что именно там на полу сидит Фандрал. Молчаливый. Окаменевший. И точно безмолвно рыдающий — сейчас он лишь смотрит на Лию в упор, снизу-вверх, и вряд ли даже видит ее. Его взгляд, устремленный прочь и за границы пространства… Глядит ли он на ту Сигюн, что не тратит и единого мгновения на слезы? Выдержав паузу и тяжело вздохнув, Лия договаривает: — Это не классические рунные письмена. Они были созданы их хозяином. И змей был создан им тоже. Это нападение готовилось не месяц и не год, ваше величество. Его готовили на протяжении столетия, если не больше.
Причастность Модсогнира или все же решение о казни? Тору определённо не хватает присутствия Локи, даже не ради того, чтобы тот объяснил все более точно, но определённо ради того, чтобы подтвердил его подозрения — существует лишь единый рунический алфавит. И при том, сколь давно он был создан, легенды шествуют по мирам ровными рядами сказок о том, сколь много крови торопливых глупцов он испил, сколь многих убил неверно написанными рунными ставами и сколь многим принёс зло. Нужно было обладать не просто острым разумом и силой, чтобы создать новый рунный алфавит и после свершить подобное нападение.
Для того нужна была великая мощь. И определенная цель.
Это может любой маг из дворфов, это может быть вовсе не дворф и это все ещё может быть один из людей Сольвейг, а все же — столетие, если не больше. То совещание, что скорее является отчетом Лии, завершатся его собственным вопросом, сможет ли она переслать весть Гертруде, но Лия отвечает отказом из-за всех тех магических ресурсов, которые и так растрачивает на то, чтобы оставаться подле Сигюн, иллюзией находясь в Золотом дворце. Подумать о том, кого он мог бы отправить, лишь крайне доверенное лицо, верное и при том достаточно тактичное… Подумать об этом Тор просто не успевает. Фандрал, наконец, подает голос, продираясь звуками слов сквозь всю хрипоту, и говорит — он передаст письмо так скоро, как Тор напишет его.
Но что будут делать все они, если врагом и правда окажется один из приближенных Модсогнира? Просто один из дворфов?! Ни о каком совете до возвращения Локи не идет и речи, потому что прежде Тору нужно будет говорить с ним самому — делить общую мысль надвое, делить размышление, каждую догадку и все сухие, выхолощенные факты реальности. Отдав всю информацию, Лия исчезает прочь с его глаз, сам же Тор пишет письмо для Гертруды и передает его Фандралу вместе с долгим, пристальным взглядом. Слов на просьбу о том, чтобы Фандрал преподнес информацию как можно мягче, у Тора не находится, а, впрочем, тех слов, вероятно, и не существует.
Путь змея, что тащится за ним самим через половину Асгарда, тянется из Свартальфхейма.
Гертруда должна прибыть в Золотой дворец как можно скорее.
Потому что если Модсогнира окажется виновен… Или хотя бы причастен? Гертруда так и не прибывает. Не избитый физически, но выглядящий именно так Фандрал возвращается из Альфхейма к вечеру, передавая не письмо, но краткое слово — она прибудет как только ей того позволят дела. Это, конечно же, ложь. В далекие, давние столетия, пробравшись вместе с ней на ярмарку подле альфхеймского дворца, Тор достает кольцо и желает отдать его Гертруде на хранение.
И она умоляет его — никогда, никогда, никогда не связывать с ней собственного сердца, потому как ее давно уже отдано. Навечно. Бессмертно.
В то время, как ее причастность отсутствует, но все же… Это дело, дело нападения Свартальфхейма на Асгард, является и ее тоже. Если, конечно, Свартальфхейм ещё нападает… Гертруда не приезжает. Фандрал возвращается все столь же подавленным, только выглядит ещё и измотанным. Локи — не возвращается просто. От одного шага солнца по небосводу и до иного, из мгновения в мгновение Тор все ждёт и ожидание не оправдывается даже к той злой ночи, когда отнюдь не судьба заводит в Альфхейм уже его самого.
Нападение, что готовится столетие, если не больше, а?! Гертруда не приезжает сразу, потому как, вероятно, отказывается показываться кому-либо в слезах, а может и в ярости, но все же мыслить о ней не получается. Только лишь Локи, только лишь причастность дворфов, а через них и самой Сольвейг, и самих норн, и… Нападение на Царя Асгарда является нападением на сам Асгард!
Но все же нет.
Оно готовится из года в год, оно готовится на протяжении столетия, в то время как каждая новая мысль о возвращении Локи и само ожидание того возвращения напоминают — эта жизнь не первая, пускай и лживо выглядит таковой. Помнил бы он хоть что-нибудь из прошлых, было бы ему легче не терять этой мысли среди суеты событий? Он не теряет и, конечно, прошлых жизней не помнит, а все же знает, знает, знает благодаря тем воспоминаниям, которые отдает ему сам Локи. Предначертанное, предписанное и заверенное невидимыми руками норн, самое, самое, самое истинное его будущее — то есть смерть. То есть Локи, что исчерпал все возможные способы его спасение ещё когда только разрубил надвое Золотой грааль. То есть норны, что уже успели прийти за самим Тором в Сакаар.
Они ведь ждали? Они был вечными, что само мироздание. Их терпение было велико.
Но вряд ли могло соперничать с тем, что было необходимо перед лицом самого зла, самой безжалостной и жестокой ведьмы… Гертруда так и не прибывает в Асгард, безмолвно отказываясь говорить с ним, только отнюдь не потому сам Тор с закатом солнца выезжает из Золотого дворца и быстрым галопом гонит коня к Бивресту. Именно там, под золотым, отражающим закатные лучи куполом, Хеймдалль не задаёт ему и единого вопроса, лишь кивая в ответ на требование — Царю нужно в Альфхейм. Царю нужен маг, нужны ответы и нужно понимание.
И не нужно вовсе, чтобы Локи прознал об этом когда-либо?
— Обучить тебя магии? — ее ненавистный ему голос, ее ненавистный ему смех и вся она, крупная, крепко сложенная и смуглая, будто кочевники Дальних земель, дева. Ему удается найти ее отнюдь не в главном альфхеймском дворце, но у самой дальней стены нижнего города. Где-то там, в ровном деревянном доме, до которого его доводит какой-то бродящий по улочкам под закатным солнцем мальчишка… Плату не берет. На его пути, выведенном для Тора внимательным взглядом и прямой рукой стража главных ворот, попадается случайно. А ещё отказывается заочно — в этом нижнем городе есть лишь единая ведьма по имени Хульга и к ее дому мальчишка Тора приведет, но ни подходить близко, ни ожидать его снаружи не станет. Чего столь сильно боится? Ее имя есть жестокость и надменный хохот, с которым Хульга не встречает его приход, но все же выпроваживает им самую важную, самую необходимую его жизни просьбу. Стоя посреди просторной комнаты и наблюдая за тем, как она перебирает травы, сидя в резном деревянном кресле за тем широким столом, за который не приглашает его, Тор глядит на ее жестокий смех, Тор глядит в ее насмешливое лицо… Мог бы обратиться с тем к Локи? У него должен быть козырь, им же обоим не нужно вовсе опираться на единую, вероятно, безумную идею о том, что Тор бы обучиться магии, что стала бы большей, чем вся сила норн. Насколько безумна она была в действительности? Насмеявшись вдоволь, Хульга оглядывает его с головы до ног, в который только раз перебирая собственным паршивым голосом неуважительное отношение ко всему его статусу, а после указывает на него засушенным стеблем вереска и говорит: — Это бездарная и бессмысленная затея. Ты не был рожден истинным магом и ты не сможешь стать им, даже если я отдам тебе всю собственную, пропитанную той магией кровь.
Она ведь и не живет здесь, не так ли? Покрытая тонкой нитью паутины печь с выхоложенным жерлом, давно не видавшим огня, в углу комнаты да натянутые под потолком тут и там нити. Травы, иссохшие мышиные туши, свисающие на шнурках глиняные обереги… На самом деле Тор стремится ко дворцу, но на первой же заставе стражей, решив уточнить, не выезжала ли Хульга за стену, получает слишком краткий и слишком понятный ответ — рука стража указывает ему не на альфхеймский дворец, а все же именно в эту часть нижнего города. Здесь стоит ее дом. Здесь она ждёт его, чтобы в очередной раз обсмеять да поиздеваться. Сколь слаб он и сколь беспомощен? Его срок короток, сколь бы божественен ни был, потому как норны ждут его много дольше, чем ждёт Хульга, и ждут неистово. Плата за разрушенное Локи мироздание, плата за выломанное Время, плата просто и за всю ту злобу, что они пригревают подле собственных хладных сердец…
Если Локи сгинет, они придут за Тором, вот что является правдой. Но даже если того не случится, однажды придет день жестокости, придет день потери и скорби… Предначертанная смерть. Предписания смерть. Ждёт ли она Тора за углом? У Локи не остается вариантов, какими он мог бы спасти его, а значит итог будет един — если у Тора не выйдет спасти себя самостоятельно, этот дурень не упустит возможности пожертвовать за него собственной жизнью, а все же.
Как только то случится, норны убьют и Тора.
Отчего шаг ведет его именно к Хульге? По глупости. Или по банальному нежеланию смотреть Локи в глаза среди обсуждения — у них нет иных вариантов. У них нет ничего больше и что бы они ни сделали, Тор умрет, Локи же останется за той смертью наблюдать… Но все же Хульга. Быть может, среди ее жестокости разыщется достаточное милосердие, чтобы хотя бы убить его иным способом и вне глаз Локи? Тор идет к ней вовсе не за этим. Лишь по глупости. Лишь по банальности. По великой, великой, великой жестокости памяти на те слова, что Илва давно ещё дарует ему — если когда-нибудь ему потребуется помощь мага, ее подарок будет ждать его и у того подарка будет надменный оскал, недобрый глаз да плотный, бесцветно-серый хлопок юбки платья.
Но магии он ему не отдаст. Потому что дитя магии — есть привилегия Тору недоступная.
По глупости, глупости, глупости, а, быть может, и по беспомощности, по безвыходности, по нежеланию заводить с Локи скорбный разговор о предрешенном, по необходимости — не ждать. Действовать. Продолжать биться. Продолжать принимать решения да предпринимать хоть что-либо… Хульга лишь насмехается, и в том ее смехе отчетливо слышится: краткий, краткий, краткий век его жизни сгубит его, быть может, через шаг севшего за горизонт солнца по небосводу, быть можно, в новом дне. Будет ли она пировать, когда Тор сгинет? В этом не стоит даже сомневаться.
Заслышав ее ответ, он лишь скрежещет зубами, успевает просыпать горстку мысленной брани, обращенной к себе самому, а после отступает разве что на шаг назад. Обернуться не успевает. Перед его глазами так и остается иссохший вересковый стебель, что указывает, указывает, указывает на него сухими, скукожившимися лепестками фиолетового цвета. Он — не является избранным. Он — останется в будущем той же платой, какой остается и сейчас.
Но не ради справедливости и возвращения баланса.
Лишь во имя — мести.
— Но есть нечто иное, что я могу предложить тебе, — не давая ему обернуться и не отпуская его прочь, Хульга ухмыляется поганым движением губ, что в полутьме ее дома выглядят, будто резвый надрез острием меча по ещё живой плоти. Он глубок и потому сквозь него видится белеющая кость, что является рядами зубов. И он же был обескровлен ещё давным-давно и потому губы ее не окрашиваются густым да алым. Знает ли она в действительности, что за рок висит над ним? Смотрит именно так, когда он возвращает к ней собственный взгляд. И скалится, скалится, скалится, Тор же вовсе не пытается себя сдержать — ещё когда переступает порог ее дома, опускает ладонь на рукоять того меча, что берет с собой заместо громсекиры. И бездарными вопросами не задается настолько же, насколько продолжает мыслить: не здесь она живет, эта жестокая, безжалостная дева. У нее точно есть покои в альфхеймском дворце. У нее есть там и постель, и шкаф с почти одинаковыми, плотными да однотонными платьями. У нее есть там и кабинет, и купальня, и вся она обитает там, будучи советницей самой Королевы светлых. Но ждёт его здесь. И здесь же хранит перетянутый тонкими нитями потолок, из-под которого свисают иссохшие змеиные туши, травы и целые их сборы, а ещё одноразовые обереги. Окажутся ли они достаточно сильны, чтобы уберечь его от злобы норн, и за сколько Тор мог бы купить их? Глядя ему прямо в глаза, Хульга говорит так, будто не с его плеч здесь стекает алый плащ самой верховной власти Асгарда, важнейшего из девяти существующих миров: — Если один желает жить, кто-то другой обязан умереть, ваше величество. Это непреложный закон мироздания.
Отвратительная, низменная жестокость, вот что она предлагает ему. Не драться. Не сражаться. Не выходить против норн на равных. Вместо того — выдать им не себя, кого угодно иного. Того мальчишку, что провожает его сюда? Любую девку? Любого война? Тор не желает задавать вопроса об особенностях того выбора, который не имеет права делать, потому что не желает знать. Об этой трусости. Об этой бесчестности и слабости.
Но если это спасет его… Но если только ему не придется умирать… И Локи не придется ни умирать за него, ни за него страдать… И Асгард останется при своем храбром, доблестном Царе… И сотни иных вещей, важных вещей, останутся такими же, какими являются и сейчас… На самом деле он делает выбор моментально, пускай даже не имеет и малейшего понятия, как будет после с ним жить. И все же спрашивает стальной твердостью интонации:
— Какие гарантии, что ваше предложение сработает? — тот самый способ, которого не существует. Тот самый способ, который Локи не удается найти. Он потребует от Тора много больше, чем умение чувствовать иллюзии. Он потребует много больше, чем раскрытый потенциал да исключительная, полноценная власть над стихией, живущая ныне в его теле. Хульга скалится. И сбрасывает сухой вересковый стебель в кучу других, выложенных на белой тряпице на поверхности стола.
Он не рассыпается в пыль ни в тот миг, ни когда сама она ставит локти на стол да сплетает пальцы, уже говоря:
— Я могу гарантировать тебе плату и только, — жестокость ее оскала, безжалостный намек ее глаз и все то недружелюбие, что точно клубится невидимым дымом в ее доме ещё даже до прихода Тора… Ему, вероятно, стоит дождаться Локи из Хельхейма, ему, вероятно, стоит с Локи говорить о том, о чем они будут мыслить оба вновь, иначе быть просто не может — когда Лия поведает Локи, за кем приходил убитый Сигюн змей. За кем он полз, ради кого пересек чуть ли не всю плоскость Асгарда и кого желал убить… Не имело даже большого значение, кем именно был послан — Тору была предначертана смерть. Хульга произнесла: — И та плата будет много больше того, что ты сможешь когда-либо себе позволить.
Отнюдь не в миг заката солнца за горизонт. Отнюдь не под зловещим звоном или гудением горна. В гнетущей, плотной тишине и в сумраке будто заброшенного дома, принадлежащего ведьме да стоящего у самой стены нижнего города. Дом этот выглядел таки же нежилым и молчаливым, как все соседние. Тор — определённо не был трусом и был согласен биться с норнами лицом к лицу, пока тем не взбрело бы в головы слишком очевидное. Оставить его, наконец, в покое и Локи простить?
Тор не был трусом. И имел множество тех качеств, за которые мог собой гордиться. И он же никогда не посмел бы обречь Локи на собственную смерть вновь.
Он слишком хорошо знал, сколь много боли это тому принесёт. Он знал это по себе самому.
— Локи пострадает? — не делая и единого движения в сторону, он остается стоять подле того конца стола, за который Хульга не приглашает его присесть. Все, что интересует его — вот ведь оно. И у этого нет гарантий. И оно потребует с него великой платы, которая много больше всего, что он мог бы себе позволить. Узнать сейчас? Выспросить? Он не является трусом, он лишь остается стоять да смотреть Хульге в глаза, теряя любое сомнение — она знает. Либо только его историю, либо все истории всех прошлых жизней. И та самая Илва, прошлая Королева светлых, что высылает Локи за Золотым граалем, пробуждающим темных, оставляет ее Тору в подарок.
Жестоко. Безжалостно. И вовсе без уважения.
— Ох, да, не сомневайтесь в этом ни на миг, — хмыкнув надменно, Хульга развязным движением великой злобы, живущей в ее теле, быть может, с самого начала времен, откидывается на спинку того кресла, на котором восседает. Сделка с ней является сделкой с самим Суртуром, не иначе. Или все же с самой Хель? В царстве мертвых нет жестокой богини смерти, но есть крохотная, тоскующая малышка, которую Король богов заточает там однажды и навсегда. Она является дочерью Локи. И сравнивать Хульгу с ней сейчас, точно является для той малышки немыслимым оскорблением, потому что как Хульга уже скалит, скалит, скалит ему прямо в лицо собственное слово — если один хочет жить, кто-то другой должен будет умереть.
И гарантий не существует.
И плата будет слишком высока.
И Локи пострадает.
— Но он останется жив? — чувствуя, как каждое чувство собирается в плотный, давящий камнем то ли в поясничную часть хребта, то ли меж лопаток ком, Тор задаёт крайний вопрос наивысшей необходимости. Только уверенности вовсе не чувствует… Что предлагает Хульга? Каким будет то новое предательство, на которое ему придется решиться? Не знать сейчас и все же принять решение, а узнать позже — или же узнать сейчас и не принять решение никогда перед лицом безжалостности ее предложения. Тор задаёт вопрос. Самый важный. Самый необходимый. А все же уверенность. В том, что они смогут преодолеть это? Или же в том, что смогут против лица этого сохранить все то, что между ними есть? Если Локи будет жив, этого будет достаточно.
Пускай оправдаться отсутствием любых иных вариантов спасения вряд ли когда-нибудь получится.
Рассмеявшись негромкой хрипотцой, Хульга соскальзывает кончиками собственных пальцев с широкого деревянного края столешницы, а после сплетает руки на груди. Произносит:
— Да, — все с тем же оскалом, что претендует на ужасающий. Все с той же насмешкой, что вызывает к ней лишь отвращение да ненависть. Обманет ли она его? Нарушит ли крайний наказ Илвы? Каждый, кто посмеет Тора тронуть, падет от яростной, полной гнева руки етуна-полукровки. То есть данность. Так устроено — мироздание. И сколь бы великим магом ни была Хульга, она достаточно умна, чтобы не сотворить подобной глупости и не обратить Локи собственным врагом так, как уже точно обратила Тора. Ненавидеть ее или же ее презирать — сама идея о том, что ему не к кому идти за помощью больше, вызывает тошнотное омерзение ещё когда мысль о поездке к ней посещает сознание Тора. Он едет все равно. Он знает, что ни у него самого, ни у Локи нет иных вариантов да способов. Знания или десятки книг с описанием нужного ритуала? Ничего нет. Лишь предначертанного. Лишь предписанность. И то, и другое вновь напоминает о себе не только приходом самих норн в Сакаар, но и подосланным кем бы то ни было змеем. А Хульга скалится, скалится, скалится и почти шипит, произнося крайнее, безжалостное: — Да, ваше величество, он останется — живым.
Великое страдание или же потеря конечности? Локи не станет платой ни прямо, ни косвенно. Выбор в качестве платы кого другого именует негласно Тора величайшим трусом и ему придется с этим жить. Но если он останется жив… Гарантий нет. Гарантий Хульга ему не даст. Лишь обещает уже — плата будет больше того, что он сможет себе позволить.
Если один хочет жить, кто-то другой обязан будет умереть. Кто именно?
— Мне нужно подумать и после я… — отступив на шаг назад, Тор не отдает ни кивка, ни согласия, и даже успевает развернуться к Хульге спиной, а все же так и не договаривает. Станет ли обсуждать это с Локи? Давать ему надежду на благодатный исход значит обратиться к нему с безжалостностью перед лицом той реальности, что вряд ли когда-либо была к ним добра. Рассказывать ему о плате — лишь напугать.
Рассказывать ему о необходимости свершить трусость или предательство — лишь замкнуть тот круг, из которого Тор пытается выбраться вновь и вновь собственной к Локи верностью.
Но все же договорить ему Хульга так и не позволяет, швыряя в спину свой оскал, свой надменный смешок и всю свою жестокость:
— Не утруждайтесь, ваше величество. Мы оба знаем, что вам не хватит сил возвратиться сюда.
Быть может, тем она пытается проклясть его. И уж точно не пытается оградить, потому как ненавидит его, в том не стоит даже сомневаться. Не обернувшись ни единожды вновь, Тор покидает ее дом ровным, твердым шагом злобы, жаль, понять не удается вовсе — злится ли он лишь на нее, злится ли на себя или же на всю беспомощность да предначертанность. Быть может, все же на Локи? Никогда раньше. Никогда позже. Не сейчас вовсе. У них есть проблема и заключается она, вероятно, в банальном: каждая новая сказка о великой благости матерей-норн оказывается ложью.
Ни милосердия. Ни прощения. Ни благосклонности.
Лишь злоба да жестокость трех дряхлых старух.
Тор остается с мыслями о них, да о предначертанном, да о Локи на всю ту ночь, в которой последний так и не возвращается. Что делает среди земель Хельхейма? Какие вопросы решает? Тор ждёт его у входа в его покои, усаживаясь посреди коридора и откидываясь спиной на тот кусок стены, что располагает прямо напротив двери покоев. Тор ждёт, и мыслит, и скрипит зубами, но все же отнюдь не от боли тех шипов, что он срезает с ножек одной розы за другой — лишь безжалостный смешок Хульги, лишь те слова, что она бросает ему в спину. Желает провоцировать его? Желает манипулировать им? Он есть Царь и он имеет много больше свободы в перемещениях да власти, чем кто-либо иной. Он есть Царь и он имеет много меньше прав, чем любой босоногий мальчонка-беспризорник. Закричать ли посреди Бивреста, оставить ли свой народ и мир и уйти в неизвестность того предложения, что есть для него в поистине кровожадных руках Хульги, а все же — сколь много в действительности он готов заплатить? По крайней мере ей есть что ему предложить. По крайней мере она признает это.
Что может он сам или же что может Локи? Ничто есть не концепция и не мудрость, но отсутствие любого создания, существа или обрывка материи. Невесомое. Прозрачное. Бестелесное. Ни знание, ни слово, ни возможность выторговать у норн прощения, потому как — они не простят. Сказки о них оказываются такими же бездарными и лживыми, как сказки о чести и доблести Короля богов. Мир полнится, полнится, полнится ложью, до сих пор отчего-то не лопаясь, пресыщаясь, но до сих пор отчего-то не разрываясь от этой немыслимой переполненности… Прийти ли к Локи и признаться, что есть новый путь, что не содержит гарантий, а ещё причинит ему боль? То вряд ли будут увечья, потому как, даже приняв решение, Тор не согласится на это, если Хульга посмеет о чем-то подобном завести разговор.
И значит то будет боль.
Но Локи ведь останется жив? В любом случае. Сам Тор получит какие-то, хоть какие-то шансы и то не столь плохо, потому что ныне их нет вовсе. Ни единого. Никакого. Ничего.
Ему предначертана смерть — и он проводит всю долгую ночь в мыслях о ней, заливая кровью собственные, ранящиеся о шипы роз пальцы. Единая ножка за другой, за второй следует третья… Его кожа регенерирует, его руки заживают и ранятся снова, и снова, и снова, только Локи так и не возвращается. Сигюн не приносит ничьей головы и не приводит никакого пленника. Лия не объявляется и не приносит леденящие кровь новости о том малом сроке, что обрывается. Нечто хорошее ведь может свершиться с ними со всеми однажды? То есть наследие жестокого-жестокого бога. То есть его посмертный дар, являющийся проклятьем. Виновен ли в нем кто-то из дворфов, является ли он замыслом Сольвейг или же самих норн…
Разыщется ли кто-нибудь, кто оборвет, наконец, эту цепь проклятых лет, что приходят одно за другим, одно за другим, одно за другим?
Хульга гарантирует плату той же интонацией, которой заверяет — Локи окажется жив. Тор — лишь быть может. И это ведь лучше? Что бы там ни было, вряд ли у Тора будет возможность оправдаться после. И права не появиться тоже. Ни закричать среди Бивреста, ни, вероятно, объяснить… Как может он согласиться на то, о чем не имеет и малейшего понятия? Оно принесёт вред. Оно принесёт беду. Оно же приведет за собой — шанс на спасение.
Если кто-то хочет жить, кто-то другой должен умереть.
К рассветному часу Локи так и не возвращается. Тор оставляет пред дверью его покоев россыпь из трех десятков роз и уходит прочь, к себе в кабинет, так и не переступая порога чужих покоев. Сомнение, сомнение, сомнение не рождается ни на единый миг — Локи вернётся. Это есть данность. Это есть клятва, которую он отдает без лжи. Это есть все то, что существует меж ними, неподатливое в собственном истоке к любому тотальному разрушению. Но все же время… Лейв приходит к нему в кабинет в важный, привычный час уже после того, как солнце успевает взойти, но не приносит с собой новостей. Лишь свитки, да письма ярлов, да благодарности и прошения, а ещё указы, указы, указы. Про собрание совета и решения вопроса и безопасности Золотого дворца не говорит. Про возвращение главного советника не спрашивает. Вся эта его учтивость, все его молчание и вся та острота его разума, что не дразнит злобу Тора, на удивление не провоцирует иной злости в ответ на молчание.
Они знают, что случилось. И они не игнорируют этого. Но обсуждать — им попусту нечего.
Лишь догадки, лишь домыслы… Тор же нуждается — вот он, его кабинет, вот он, его широкий, дубовый рабочий стол, и вот он, его Локи, что сидит напротив. Вернется ли в действительности и не посмеет ли пожертвовать собой ради жизни Огуна? Он не лжет. А ещё, вероятно, знает дотошно и отчетливо.
Тор пойдет за ним в Хельхейм, если Локи не вернётся.
Тор пойдет ради них к Хульге… Принятое решение? Лишь отсутствие выбора. Отсутствие иного пути. Отсутствие прав — на крик, на сомнение, на промедление. Локи пожертвует ради него собой и, как только сгинет, норны Тора добьют. Либо же Тор умрет у него на глазах, потому что иначе и не случится, все сказки врут, весь мир обжирается ложью ничуть не меньше, чем жестокостью. Глупо даже пытаться верить — что трагедия не настигнет их после каждой из тех, что настигали уже. А все же Локи не возвращается, не возвращается, не возвращается… Тор замечает за собой голод лишь подле полуденного шага солнца по небосводу и из кабинета выходит с неохотой — нежелание видеть пустые на родные шаги галереи весит столь же много, сколь много весят болезненные спазмы в желудке. Но выйти приходится. Не морить себя голодом, не пасовать пред жестокостью и путанностью всего происходящего, не позволять никому вовсе приметить и единый проблеск… Трусости, трусости, трусости? Если бы он имел хоть песчинку уверенности, что сможет победить норн в прямом столкновении, он сделал бы это — он имеет ее уже.
Ничуть не меньше, чем знание: смерть этих жестоких старух разрушит сам фундамент мироздания ничуть не меньше, чем то вновь могут сделать решения Локи. И некому больше будет следить за судебными нитями. И воцарится кошмар, да хаос, да сам Рагнарек.
Потому как норн нельзя побеждать — их необходимо перехитрить.
Какой ценой? Локи останется жив. Но плата будет, будет, будет высока и… Тор покидает собственный кабинет с неохотой и определённо без надежды на ту Сиф, что налетит на него среди одного из коридоров крепким, полным удушающего переживания объятием. Это случается все равно. Столь привычно костяная не телом, но скорее уж характером, она неожиданно расщедривается почти на всхлип, пока обнимает его за шею, тяжело дыша и шепча сквозь соль тех слез, которые не станет проливать.
Огун жив. Его дух вернулся в его тело. Он дышит. И сердце его бьется.
Локи не возвращается? Являясь Богом лжи, он несёт в собственных руках сокровище неоценимой дороговизны, потому как его правда — всегда непреложная истина. Он клянётся вернуться. Сиф даже не обещает, лишь произнося: она видела, видела, видела его, направляющимся к библиотеке. И Тору не приходится вовсе отдирать ее от себя, и у Тора же не хватает никаких сил на проявление любого уважения, чтобы обнимать ее дольше, чтобы разделить с ней этот миг радости — Сиф отпускает его сама, с волнением в глазах провожая его убегающий прочь шаг. Она ничего не просит. И ни за что не корит.
За всю великую, бессмертную любовь… Она ведь понимает? Тор не мыслит. И забывает на долгий миг о любых собственных правах, о любых правилах приличия, пересекая несколько заполненных редкими придворными коридоров тем бегом, что стремится в единую, единую, единую точку — знать, что он жив, значит много больше чего-либо иного. Потому что все иное у них есть. Потому что все иное к ним возвратится. Потому что ничто из иного у них никогда уже не получится потерять. Злится ли Локи сильнее, чем любит его? Ответом является банальное, затерявшееся среди звуков молчания «никогда», а Тор вовсе не нуждается, потому что прекрасно знает.
Они прокляты. И проклят Асгард. И прокляты все девять миров. Делами, делами, делами жестокого-жестокого бога да всем его правлением проклято все вездесущее — верить и ждать историю о мире да цветущей любви среди этих земель значит предписать себе близкую смерть собственной же рукой.
Но все же биться. Но все же сражаться. И бежать со всей мочи так, как бежит он сам, достигая двери восстановленной библиотеки за долгий миг нарушения множества приличий… Как с тысячу или две лет назад ему завещала Фригга — будущий Царь смирен, горд и не носится по галереям с раскрасневшимся лицом. Что ж. Он уже не наследник. Он правит здесь. Вот он, его мир. Вот она, его власть. И от движения его руки дверь библиотеки распахивается, почти ударяясь об стену — Тор перехватывает ее за ручку, не желая пугать того, кто правит именно здесь. Острый, устремленный разум. Безбрежное, столь милосердное сердце. Смешанная, смешанная, смешанная до неразделимого кровь. Локи не выходит ему навстречу, но разыскать его среди стеллажей оказывается не столь сложно, потому что он не прячется.
Но почему же не приходит сам?
То есть самое страшное. То есть самое невозвратное из возможного. Ради того Тор остается подле тела Огуна на два долгих шага рассветного солнца по небосводу во вчерашнем утре. Ради того не может позволить себе зарыдать — просто не имеет права. Ни на это, ни на то, чтобы осесть на пол подобно Фандралу, ни на то, чтобы разрушить собственной яростью единый мир или парочку, подобно Сигюн. Его власть! Его мир! И та пригоршня прав, которые есть у него — и те горы прав, которых он не имеет. Потому как должен оставаться честью и достоинством Асгарда. Потому как должен быть примером — бесстрашия, бесстрашия, бесстрашия.
А Локи оборачивается на звук его шагов, вероятно, ещё до того, как Тор разыскивает нужный проход между стеллажами. И Локи смотрит, как он приближается. И Локи выглядит… Все тот же, не так ли? Ничуть не изменившийся? Они мыслят — об одном и том же. И то единое является смертью. Предначертанной. Предписанной. Ожидающей Тора в этом дне или в завтрашнем.
По ее велению он идет к той Хульге, которую ненавидит все же чуть больше, чем она его.
По ее велению Локи не приходит к нему сам, но и не прячется.
Видевший его смерть не единый раз и не два, бывший тем, кто убивал его сам — он оборачивается до того, как Тор разыскивает нужный проход между стеллажами, а смотрит рыданием сухих, полных боли глаз и невысказанной мольбой: не сможет спасти. Он не знает, как. Он не может разыскать способа.
И он не знает вовсе, как жить после того, как смерть за Тором придет.
Вот как смотрит он, пока Тор приближается к нему быстрым, не яростным, но все же остервенелым шагом. И вот как вцепляется собственными пальцами в его плащ, уже выронив книгу и вжавшись лицом куда-то Тору в шею, когда Тор обнимает его рывком. Каменный, твердый и крепкий, будто монолит силы, а все же беспомощности — он не дрожит. Тор жмурится все равно, вжимаясь губами в его волосы и прижимая его к собственной груди. Вдохнуть его запах не получается среди единой мысли, что так и бьется, заполняя собственным топотом все сознание — он жив, он жив, он жив и он возвращается. И шепчет еле-еле, сипло да сдавлено:
— Я… Я могу объяснить… Я могу все объяснить… — какая-то причина живости Огуна или же какая-то сделка с Хеллой. Что угодно. Что-то из прошлых восьми жизней. Что-то из того будущего, от которого не получится сбежать и которое не получится убить, но которое все же необходимо — обвести вокруг пальца. Болью, страданием или высокой ценой? Тор лишь обхватывает его крепко собственными руками, не в силах открыть глаза, не в силах вдохнуть или когда-нибудь рассказать… Путь без гарантий, но с минимальным, столь волшебным шансом. Путь новой великой боли, а может и самого безжалостного предательства.
Но все же путь, что сможет прервать — все то проклятье наследия жестокого-жестокого бога, все то проклятье прошлых жизней, все то проклятье бессмертно нависающего над ними рока, что является их миром.
У него не хватит слов объяснить. У него не хватит безжалостности, чтобы попросить у Локи права вновь причинить ему боль. Сейчас же хватает лишь сил на то, чтобы произнести сиплым, сдавленным шепотом:
— Я просто рад, что ты жив… Я просто рад, что ты живой… — потому что ничто больше в моменте не является тем, что могло бы интересовать его. Новая проблема или новое зло? Какая-то сделка? Они обсудят это после, они обсудят все, что угодно, они со всем разберутся вместе и они смогут все разрешить.
Здесь и сейчас Тор просто остается так. В крепком объятии держа Локи в своих руках. Чувствуя, как тот сдавленно, задушено выдыхает, сжимая ткань его плаща крепче в собственных пальцах. И ощущая, как медленно-медленно к нему самому возвращается возможность — все же дышать.
~~~^~~~
Темное царство Хельхейма никогда не было заботливо и никогда не знало пощады к кому-либо, кто приходил в него. Оскаленная пасть утеса и каменный, холодный замок черного камня на его возвышении, будто выставленный на пьедестале над всем миром сгинувших, потерявших собственные тела и жизни душ — легенды да предания давно умерших, баллады, писания, каждый лист пергамента и каждое слово полных страха языков именовали все то домом жестокой, бесчувственной властительны Хель. Но сколь было то правдой в действительности?
Локи перемещается в сокровищницу по дурной привычке, в которой вовсе не нуждается, как только выходит за дверь покоев Огуна, оставляя среди тех стен мертвой тишины тело истлевающее и тело полное жизни. Второе принадлежит Тору, столь взволнованному, столь жаждущему не потерять его… Мыслить о нем не получается. Мыслить не получается ни о Сигюн, ни о случившемся нападении врагов, ни о любом возможном будущем — лишь Огун.
И вся та ложь, которую Локи придется скормить своей малышке-Хелле, чтобы только уговорить ее…
Отдать ему мертвеца? Возвратить ему верного друга? Не забирать, не забирать, не забирать его в собственное царство навсегда да навечно! Вспоротая змеиными клыками шея да лужа ещё теплой, разливающиеся вокруг головы крови — его можно было бы спасти, если бы не смертельность яда. Его можно было спасти, если бы не безжалостность случайности. А может и предрешенность? Локи перемещается в сокровищницу по глупой привычке и потому, что след разлома пространства так и остается где-то среди одного из ее помещений. Высокие потолочные своды. Богатство покрытых золотом, будто доспехами, стен. И черные, черны, черные чаши с пылающим, бессмертным огнём. Как посмеет он врать своей малышке, как посмеет он требовать от нее нарушить закон жизни и сколько вреда то может ей принести… В темном царстве Хельхейма властвует, властвует, властвует жестокая богиня, что не приемлет ни полумер, ни компромиссов. Смерть есть смерть. И она есть та, кто властвует над ней, забирая себе все те души, что умирают попусту без любой битвы, да гордости, да вне дымки жара сражения.
Та жестокая-жестокая богиня, что встречает его приход в главной зале своего замка. Та жестокая-жестокая богиня, что оборачивается на звук его шагов, а после восклицает:
— Ох, как хорошо, что ты пришел! Я надеялась, что ты придешь! Я ждала тебя! — разодетая в пышное платье черного кружева, она подбирает все собственные юбки с выстланного широким ковром пола, она подскакивает на ноги и срывается со своего места, устремляясь к нему. Зеленоглазая крошка десяти зим отроду — время идет, но она не взрослеет. Время течет, словно бурная, жестокая настолько же, насколько милосердная река, пока его дитя остается все той же. Лучезарная и счастливая, она встречает его игрой с тем котом коричневой шерсти, что вырастает в ее мире по воле его, Локи, магии. Он становится для Хеллы другом не меньшим, чем ее молчаливая фрейлина. Но сможет ли остаться другом, старшим и важным, любящим столь сильно, для нее сам Локи, когда ему придется просить у нее невозможного? Смерть есть смерть и любой смертью властвует она — в своем темном, мрачном царстве, в своем замке черного камня, заполненного выращенными для нее самим Локи цветами. Пока у него самого режет глаз и горло режет всей невырыданной солью ничуть не меньше. Ему удается улыбнуться Хелле через силу, ему удается подхватить ее на руки, обнимая, и еле удается не выронить, когда она обхватывает его за шею лопоча лишь единой просьбой почти без умолку: — Забери его назад, пожалуйста! Он так измучил меня, просто спасения от него нет. Он только и говорит, что о ней, я уже и в лес железный его отослала, чтобы он разыскал там ее белогривую лошадь, и он ведь даже ушел, но все никак не умолкает! Только и болтает о ней, весь мир мне уже своей болтовней заполонил! Забери его, пожалуйста, я его тебе отдам, отпущу, только ты его главное забери, хорошо? Он так измучил меня своей к ней любовью!
В темном царстве Хельхейма властвует жестокая богиня смерти. И нет никого, кто был бы безжалостнее нее. И нет никого, кто был бы худшим лжецом, чем она… Ничуть не живые, но яркие и цветущие благодаря магии цветы в ее черных волосах и мелкий, совсем бледный носик. Ярко-зеленые, что у самого Локи глаза. Суетливые, маленькие ручки, что обнимают его за шею. Все, что есть в ней, лжет ему тем недовольством, которого вовсе нет. И она морщится, еле-еле пряча улыбку, когда Локи заглядывает ей в лицо. И она почти правдоподобно хмурится, качая резвой головой и заклиная его быстрым, не утихающим словом: никакой жизни ей с Огуном нет, что за ужасающе болтливый и влюбленный мальчишка!
Стоит только его душе отправиться в Хельхейм и оказаться пред дверьми замка черного камня, как он приходит к ней на поклон, вот о чем Хелла рассказывает Локи, когда ему удается спустить ее на пол со своих рук, что полнятся неверием и восторгом, непониманием и ужасом. Сколь много значит закон жизни, а, впрочем, сколь великое значение он имеет для нее, зеленоглазой, шебутной малышки, что обретает жизни среди смерти? Она властвует. Она правит. И она рассказывает ему, обнимая его ладонь своей и доводя до ковра, чтобы он мог сесть на него, мог взять на руки ее урчащего, покладистого кота коричневой шерсти… Локи забывает каждое собственное слово, слушая о том, как Огун приходит на поклон, не теряя и песчинки собственного уважения к чужой власти даже здесь, среди мрака и молчания Хельхейма. Он знакомится с Хеллой, одаривая ее комплиментами и, конечно же, лишь в единый миг высказываясь наглой просьбой: не его жизнь, но душа белогривой лошади, что так дорога сердцу его любви.
Сможет ли властительница царства мертвых отпустить ее назад?
— Он ужасающий болтун! Ещё немного и у меня от него начнёт болеть голова, понимаешь? Забери его, пожалуйста, с собой, и лошадку забери тоже, а то ему же покоя не будет, что он не привёл ее с собой в твой мир, но я так больше не могу! Нет ему места здесь, в моем доме, уж слишком много он болтает, — вот что Хелла лопочет ему среди вчерашнего утра, сред всего собственного мира и она лжет, она лжет столь неистово, будто уговаривая и заговаривая его одновременно. Разве же может Локи отказать ей? Он приходит в Хельхейм за Огуном, не зная вовсе, как посмеет лгать своей малышке и как будет уверять ее отдать его душу, по итогу же лишь получает в дар — и радость, и великое, бессмертное проклятие. Пускай даже сама Хелла и говорит: — Он сейчас в Железном лесу, ищет ее лошадку. Сходи за ним, пожалуйста, мой Железный лес вас не тронет, так что ты сходи за ним, хорошо? А то я видеть его не хочу, такой он болтун, сил моих нет…
Ее носик морщится в притворном, слишком бесчестном раздражении. И сама она дует губы, надувается, будто бы вся, скрещивая ручки на груди. Великая и ужасающая Королева Хельхейма — Локи глядит на всю ее ложь в молчании собственных слов, не имея возможности разбить любым из них весь тот ступор, что накидывается на него. То есть ее дар Огуну и это жизнь. То есть ее проклятье самому Локи и это та самая смерть Тора, что случится однажды, что приведет его душу, сгинувшую среди битвы, в Вальгаллу.
Отнюдь не в Хельхейм.
Так ли уж злит Хеллу болтовня Огуна? Действительно ли он, уважительный и представляющий из себя само достоинство да честь, так уж не приходится ей по нраву? Отнюдь не Сигюн, но вся его к ней любовь — Локи никогда не сможет поверить, что его малышку это действительно столь сильно злит, потому как она оказывается просто ужасна в искусстве лжи. Настолько ужасна, насколько никогда не будет ни в едином ином собственном слове, решении или чувстве, потому как отправляет Локи в Железный лес и потому как в том Железном лесу ему не приходится ни бродить, ни бежать прочь от смерти. Безопасный, опускающий собственные острые металлические листья к земле Железный лес ведет его юркой тропой от единого шага солнца по небосводу до иного, к утренней заре нового дня выпуская на широкую поляну.
Жухлая трава, да тишина, да единая белокрылая кобыла, что спит в самом ее центре — Огун сидит подле нее на коленях, выглаживая вдоль холки.
Ничуть не живой телом. Ничуть не мертвый собственным духом. Облаченный в свои военные доспехи и с луком на спине, когда он поднимает к подошедшему Локи глаза, он говорит:
— Я не могу разбудить ее. Королева Хель сказала, что, если я смогу, она отпустит ее назад, в мир живых, — смуглой кожи лицо, все те же карие глаза и все то же спокойствие. Знает ли он, где находится? Понимает ли, что успело случиться? Локи замирает подле него на долгие мгновения молчания и лишь смотрит ему в глаза, чувствуя, как его собственная ледяная глыба сердца не тает, но покрывается острой, ледяной болью — он может забрать Огуна сейчас и он заберёт его. Но прийти за Тором так же у него не выйдет никогда вовсе.
Как только Тор умрет. Как только началом конца и предвестником бури воцарится Альвхейм, что раскроет свои объятья и станет домом для Царя всех девяти миров. Он покинет свой трон, покинет свой двор с доброй волей и обоснуется среди сочных лесов да душистых трав. А после он сгинет на широкой Асгардской равнине под звуки горнов чужеземцев и соратников, что предадут его.
О том предсказании Илвы у Локи не получается позабыть ни единожды, и Асгард переживает войну, и Асгард воцаряется, расцветает вновь, и теперь на троне его восседает Тор. Сколь много времени остается у них? И есть ли ещё хотя бы единый способ… Ни одного. Ни другого. Ничего и никогда.
— Пошёл вперёд, паршивая, пустынная тварь! Время твоей казни пришло!
Резвый, оббивающий стены тронной залы окрик Сигюн заставляет его крупно вздрогнуть и мгновенно пробудиться от каждой душной, тяжелой мысли, что покрыта давящим сумраком Хельхейма. Успевают раскрыться высокие, крепкие двери, успевает и солнце склонить собственную голову к горизонту… Второй день то ли смерти, то ли крепкого, слишком глубокого сна Огуна подходит к концу, все же успевая поприветствовать возвращение его духа в тело — в себя Огун так и не приходит. Локи тратит часть утра на то, чтобы убедиться в сохранности его тела, тратит его на то, чтобы выслушать все срочные, имеющие важность новости, которые приносит ему иллюзия Лии. О рунных письменах поверх шкуры змея? О Сигюн, перебивающей половину легиона яростных, диких и необузданных дворфов? Вчерашний день проходит для самого Локи в мире, где властвует Королева мертвых, в то время как сегодняшний словно бы теряется. Ему помнится, как он сам оповещает Сиф да Вольштагга с Фандралом, что Огун будет жить. Ему помнится, как он слепыми шагами растерянных ног добредает до библиотеки без единой причины да без единого повода. Что мог бы разыскать он там, а, впрочем, того, что желает найти, там вовсе и нет, нигде этого нет, нигде этого не существует.
Тор ведь умрет? Об этом не удается забыть ни на мгновение, пускай даже весь хаос событий мироздания и пытается собственной оскаленной пастью оборвать его память с краев. Смерть жестокого-жестокого бога или все же война? Новое, новое, новое нападение, что является ничем иным, как покушением, или те норны, что в волчьих обличьях заявляются в Сакаар? После услышанных вестей о цели хищного, подосланного через магическую тропу змея, Локи хватает разве что на то, чтобы добрести до библиотеки. Ничуть не позабытая, удушающая скорбь да растерянность забирают себе его разум, забирают себе его тело и каждый новый его шаг забирают себе тоже, оставляя лишь голос и ложь — малышки-Хеллы, которой якобы претит полюбовная болтовня Огуна. Или все же нравится слишком сильно, чтобы неволить его душу? Ответ на этот вопрос является столь же очевидным, сколь очевидно и другое.
Тор умрет.
И тот день близится.
И Локи остается все столь же беспомощен, как и раньше — чтобы изжить его со свету.
Потому ли вздрагивает сейчас? Тор ещё жив. Он восседает на своем троне именно так, как подобает Царю. Широко, преувеличенно вальяжно расставив ноги. Не держа в руке ни меча, ни посоха власти — справа от него лишь сам Локи, в то время как слева к широкому золотому подлокотнику трона прислонена громсекира. И Тор ждёт. И Тор, конечно же, лжет да притворяется ничуть не меньше, чем сам Локи: Лия уже рассказал им. Утомленная двумя днями нахождения подле Сигюн да в самом эпицентре кровавой, безжалостной бойни, утомленная всей той магией, что ей пришлось тратить на находящиеся в Золотом дворце иллюзии да поиски оставленного змеем следа, она заявилась к ним обоим, но именно к Тору в кабинет ещё шаг закатного солнца по небосводу назад, чтобы передать, сообщить и рассказать ничуть не благую весть.
Легион дворфов мертв. Сигюн пробила себе путь в сердце Изумрудной гряды. И виновник смерти Огуна согласился идти с ней миром.
И имя тому виновнику — Модсогнир.
Стоило ли удивляться? Той магии, что остается у Лии, хватает лишь на краткий отчет, а после она исчезает с их с Тором глаз, оставляя их в плотной, невидимой дымке молчаливой пораженности. Но ведь не поражения? И Огун будет жив, ему лишь нужно время на восстановление. И Тор жив все ещё. И сам Локи возвращается из Хельхейма как ни в чем не бывало. А все же — как много времени потребуется Сигюн, чтобы выплюнуть ядовитое слово о том, что она была права. И это не является вопросом. И Лия уходит прочь тогда, оставляя на Локи сопровождение Сигюн да пленника заклинанием невидимости от Бивреста и до самой тронной залы Золотого дворца… Они с Тором просто остаются. Смотрят друг другу в глаза. Но слов — так и не набирают.
Стоит ли действительно задаваться вопросом, отчего мысль о поддержке Свартальфхейма была пуста. Стоит ли задаваться любым возможным вопросом, но, впрочем, весь прошедший день лишь мелькает перед его глазами, лишь утекает проклятым песком меж пальцев, какой-то неведомой магией мыслительной заторможенности перенося его сюда. Тронная зала. Восседающий на троне Тор. И Сигюн, что вталкивает Модсогнира через порог, нарочно роняя его сильным пинком на колени.
После сама же поднимает — за шкирку. Но лишь для того, чтобы швырнуть сильной рукой вперёд по каменным плитам.
Не столь рослый, пусть и достаточно высокий для дворфов, Модсогнир выглядит пыльной деревянной игрушкой в ее руках или перед ними. Глядя на него, Локи отчего-то мыслит отнюдь не попусту — вероятно, она тащила его по коридорам Изумрудной гряды к выходу прямо за ткань дорогой, инкрустированной каменьями рубахи. После, быть может, ещё недолго тащила по песку, лишь развлечения ради. И только потом — призвала зоркий глаз Хеймдалля да Биврест. То ведь было местью? Иначе и быть не могло, в то время как ни единого ответа не существовало вовсе, а вопросы были пусты. Для подобного покушения, для подобного нападения причиной могли служить сотни, сотни, сотни различных вещей… И ведь даже дружба Модсогнира с Тором не стала им помехой. И ведь даже отсроченная в будущее помолвка Модсогнира с Гертрудой не стала им преградой.
Затаенная злоба или кровная месть? Локи помнится, как он добредает до библиотеки в прошедшем утре и берет в руки книгу. Успевает даже прочесть название на корешке, но, впрочем, вчитывается в него так долго, будто совершенно не может разобрать слов. То есть книга сказок про Медведя и Лиса, вот куда приводит его растерянное сознание да шаг пустых, столь слабых ног. Как будто бы есть среди ее страниц хотя бы единый ответ, а? Их нет нигде. И Тору суждено умереть. И все же не оказывается ничего удивительного в том, что Тор разыскивает его почти сразу… Локи забывает прийти к нему, забывая всё прошлое, всё настоящее и всё сущее перед лицом того, чего ему никогда не удастся разрушить. Предначертанная месть норн, или же предначертанное ему страдание, или же восстановление равновесия, а?! Все это выглядит отговорками ничуть не меньше, чем глаза Тора смотрят на него с щемящей сердце болью и почти зеркальной беспомощностью.
Они думают об одном и том же. Лия рассказывает Тору то же, что рассказывает и ему, и мыслительная цепочка возвращает его к основам так же, как и самого Локи… Сдержаться от пустых слов, что жаждут оправдаться, извиниться и умолять о прощении, у Локи так и не получается. Тор, правда, не слушает, по случайности спасая его от бесполезного унижения. Что он может сказать ещё? Что ещё может сделать? Он тратит в Хельхейме все время от одного рассвета и до другого, пока говорит с малышкой-Хеллой, пока переступает порог Железного леса — никогда не произнесет и единого слова о том, сколь много страха оказывается в этом шаге, потому что как вряд ли ещё имеет хотя бы единый шанс на сострадание.
Пускай даже жестокость Модсогнира не является его виной, все иное… Тор не позволяет ему договорить меж стеллажей библиотеки, а после и не спрашивает. Лишь обнимает. Лишь просит перенести их к нему в кабинет. Они устраиваются там, то и дело забывая смотреть друг другу в глаза и говоря, говоря, говоря от одного шага солнца по небосводу до другого. Отчего Хелла отпускает Огуна и сколько Локи приходится ей заплатить? Почему он не возвращается скорее и где сейчас Сигюн? Что же, что же, что же будет дальше? Последнего они не обговаривают. У самого Локи не находится сил, чтобы завести подобный разговор. Тор отмалчивается тоже. И где-то среди всего времени прошедшего дня теряется дневная трапеза, его уход к себе в покои, в купальню, а ещё тот миг, когда он разыскивает — россыпь из десятков алых, ярких роз на пороге своих покоев.
Ни единого шипа на их ножках нет.
Каждая из них — перепачкана кровью Тора.
Глядя на то, как Модсогнир в очередной раз кое-как поднимается на ноги и получает очередной тычок в плечо от Сигюн, Локи давит тот тяжелый вдох, что формируется сам собой у него в груди. И взгляд переводит влево лишь на несколько мгновений… Тор все ещё жив. Тор здесь. Восседает на своем троне, ожидая момента, когда то ли пленник, то ли враг, то ли узник пересечет сбивчивым шагом длинную тронную залу — вокруг трона широким кругом на каменных плитах пола переливается магия защитного барьера. История ведь не посмеет повториться вновь? Она делает именно это. Снова, и снова, и опять в мелочах да в глобальных вещах она вторит себе же из прошлых жизней — после того, как Лия пропадает из кабинета Тора с шаг солнца по небосводу назад, Локи отправляет одну собственную иллюзию к Бивресту, чтобы сопроводить заклинанием невидимости шествие позора, столь нужное Сигюн, а вторую высылает в тронный зал. Колдовство против порчи, против любого проклятия, против любого нападения… Он заливает пол каплями собственной крови да шепотом, шепотом, шепотом, пускай даже отчетливо помнит — Андвари давно уже мертв ничуть не меньше, чем любые его проклятья, а ещё мертва Илва.
В то время как предначертанное живо. Окажется ли им Модсогнир в этот раз? А все же за что точит зуб, за что взращивает всю собственную ненависть от года к году… Хватанув дворфа за плечо, Сигюн тормозит его у самых нижних ступеней, что ведут к царскому трону, а после подбивает ему колени собственным сапогом, вынуждая опуститься, вынуждая склонить голову, вынуждая — признать. Легион ли воинов или же несколько подобных, ничто и никогда не окажется сильнее ее самой да ее ярости.
Модсогнир будет казнен.
Но прежде Тор говорит:
— Я был другом тебе ничуть не меньше, чем мой мир был другом твоему, Модсогнир. И прежде чем мною будет принято решение о твоей казни, прежде чем та казнь породит новую войну, я желаю, чтобы ты ответил мне, чем я заслужил твою ненависть, — рассудительность его голоса да мудрость его интонации. Ровный, напряженный профиль лица, ширина плеч да крепость широко расставленных ног. Как все то может сочетаться в нем с неистовым буйством? Локи жаждет перевести взгляд к нему, но лишь остается стоять. И глядеть на то, как медленно-медленно Модсогнир покачивает головой. Молодой ничуть не меньше, чем его правление в Свартальфхейме, а все же поверженный. Его густая, рыжая борода покачивается вместе с его увитой толстыми косами головой и вместе с нею же усмехается широким оскалом, как только та самая голова поднимается.
На Тора он не смотрит. Глядит Локи прямо в глаза.
Сколь много времени может потребоваться, чтобы заметить то, что выбивается собственным отсутствием звука из общего шума происходящего? Тяжелое дыхание Сигюн да звон ее брани, еле видимая дымка подле одной из тянущихся к потолку колонн, скрывающая Гертруду, и неслышное с такого расстояния, крепкое сердцебиение Тора, а все же отсутствие — крика. Требование суда или любые попытки оправдаться. Злоба, злоба, злоба и обещание мести Асгарду за весь легион дворфов, перебитый яростной валькирией… Ничего из этого нет. Сигюн вталкивает крепкого, крупного в грудине Модсогнира в высокие, тяжелые двери тронной залы и он рушится на колени, а после поднимается да продолжает идти. Запыленный, покрытый следами песка поверх собственных, точно церемониальных одежд и с явным следом налившегося синяка на скуле. Тот след пытается спрятаться за кустистой бородой, но сам Модсогнир не прячется вовсе.
Поднимает голову. На Тора не глядит. Смотрит — только на Локи, все так и не показывая среди собственных ярких глаз ни следа униженности, оскорбленности или требования. О суде или о шансе обелить свою паршивую честь? Он знает, кто он есть. Он знает, что сделал. И признаваться ему не в чем вовсе. В то время как причина вряд ли является столь уж важной, но Локи не имеет и единого права, что вмешиваться, что отдавать приказа о казни. Не имеет его и Сигюн, что стоит на едином месте у Содсогнира за спиной, будто напряженная, воткнувшаяся в пол стрела. В ее окровавленной руке крепко сжат грязный, перемазанный запекшейся и свежей кровью меч валькирий, на ее лице есть лишь ожидание да жажда рубануть чужую голову без разбирательств, пока в теле ее… Дитя? Локи не заводит о нем разговора с Огуном, когда находит его на поляне Железного леса. Локи не говорит вовсе ничего, лишь ощущая, как его душит, губит и топит жестокая мысль о предначертанном, о Торе, о всей собственной — беспомощности.
О всей той вине… Модсогнир говорит:
— Ты убил моего возлюбленного друга однажды. И друг тот был мне дороже чего-либо иного. Потому я решил, что будет честным, если я отплачу тебе тем же, — и взгляд его остается прикованным к Локи. И губы его дразнит, дразнит, дразнит кровожадный оскал бесстрашия. Забота о собственном мире, нежелание войны или же страх перед казнью? Ничто из этого не беспокоит его, в то время как вся та кровь, что существует в его теле, оказывается поражена однажды — то есть месть. То есть честная сделка. То есть его слово, что протягивает собственные корни из далекого прошлого.
Искусно выкованный браслет без изысков. Рунические письмена, выдавленные в металле умелой рукой знатока. Великий оберег невероятной мощи да силы.
Подарок — Андвари.
— О чем говоришь ты, а? Не было у меня и единожды битвы ни с одним из твоих друзей-дворфов! — дёрнувшись туловищем вперёд, Тор все же остается сидеть на троне, но голос его срывается вперёд и правдой, и ложью, и истинной злобой. Он не понимает. Он забывается. И не видит вовсе — смотрит Модсогнир отнюдь не на него. В обширной пустоте тронной залы, опущенный на колени и знатно потасканный, рыжебородый дворф глядит лишь на Локи с такой пристальной внимательностью, будто жаждет убедиться, что смысл его слов достиг своей цели, будто желает убедиться, что Локи помнит… Сколь много будет зависеть от этого? Тор выдыхает с разгневанным рычанием, выдерживая разве что мгновение бьющегося меж стен эха своего же голоса, а после рявкает: — Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю!
Ощущение походит не на падение, но на истинно глубокие воды у самых корней Иггдрасиля, и они смыкаются у Локи над головой совсем как тогда, совсем как в первый его приход к норнам. Все прошлые деяния разыщут его в будущем. Всё прошлое зло возвратится вспять ударом троекратной силы. Никогда — не добро. То есть его удел или то есть он сам? Лишь по глупости, лишь по ошибке, а может и по любви к пиршествам Тор остается жив в этот раз чужой злобы да словно бы оправданной мести. Спасет ли что-то из этого его в следующий раз, но надежды не существует вовсе, надежды вовсе не остается, как не остается и любой радости — Сольвейг не причастна. То дела не завершившейся войны. То дела, что не касаются миров.
Лишь кровная, кровожадная месть.
И Сигюн уже пинает Модсогнира в плечо собственным коленом, добавляя силы к требованию восседающей на троне власти. От этого удара Модсогнир дергается, чуть не заваливаясь вперёд. Поводит головой. Поворачивает ту голову к Тору — нарочно долго не отводя от Локи собственного взгляда. Чего желает он сейчас, попусту истративший время да ресурсы на всю вековую подготовку этого нападения, а, впрочем — убить Тора ему никто не позволит, и сам Локи умереть не посмеет, потому как остается единственной преградой для тех норн, что желают Тору смерти ничуть не меньше этого дворфа. По иной ли причине? Его дела. Его вина, всё его прошлое. И сколь бы юрко ни пытался он идти другим путем, и сколь бы ни старался напоминать себе, что никогда вовсе не желал никому зла, но то зло породили в нем чужие руки и слова — все сотни тысяч путей, которые могли бы быть избраны, всегда были единым.
Восстановление баланса. Возврат мироздания к равновесию. Тот, кто умер единожды, должен был быть мертв. Но малышка-Хелла ведь смогла отпустить Огуна? Его душа вернулась в тело, его сердце возвратило себе ритм ударов жизни и вскоре он должен был прийти в себя, а все же плата — его судебная нить была перерублена и сожжена теперь ничуть не меньше, чем нить судьбы самого Локи.
Не стоило даже терзать сознание мыслью о том, смог бы он провернуть нечто подобное с Тором, потому как Огун был безнадобен норнам, потому как не стали бы они заботиться о его смерти, но Тор… Норнам не составило бы большого труда перекрутить его судебную нить так, чтобы отослать его после смерти в Вальгаллу независимо от обстоятельств да самого момента смерти. И этот путь был столь же лжив, как и все другие. И оставался лишь один. Предначертанный. Предписанный. Воссозданный какими-то собственными островками предсказанием Илвы.
— Нет у меня зла к тебе, Тор, и никогда не было. Мой мир был другом твоему миру в прошлом. Мой мир таков и в настоящий момент, — все же перебросив взгляд к Тору, Модсогнир заметно меняется в лице, меняясь и в интонации. Звук его голоса лишается стали. Взор его глаз теряет жадное до крови переживание. Верный друг, преданный друг и союзник… Как удается ему разделять всю свою любовь к Тору да всю жестокость спланированной мести? Локи забывает сделать вдох прежде, чем глубокие и невидимые воды смыкаются над его головой — если Модсогнир будет казнен сейчас, разразится новая война, и сколь бы мощен ни был Асгард, они отнюдь не успели оправиться от прошлой, чтобы биться вновь, только теперь уже с дворфами. Да к тому же там, где дворфы будут биться с ними, не так уж долго придется ждать их коалиции с ванами. И мир утонет в крови… Теряя ощущение собственного тела вместе с любой твердостью для принятия любого решения, Локи переводит взгляд к Сигюн — она смотрит лишь на него. Она уже все услышала. Она уже все поняла. И вряд ли пропустила мимо собственного внимания ту еле заметную, магическую дымку подле одной из колонн — там пряталась и ждала Гертруда. Была ли все ещё будущей невестой Модсогниру? Ни поговорить с ней, ни предложить ей обсуждения не было и единой возможности, потому как она показалась в тронной зале разве что за мгновения до того, как распахнулись двери и Сигюн втолкнула Модсогнира внутрь — Локи увидел ее. Тор заприметил тоже. То было лишь миг или десяток подобных назад, пока время текло нарочито, будто в насмешке медленно. Модсогнир произнёс: — И говорю я сейчас отнюдь не с тобой.
По праву власти. По праву величия. По неистовой жажде, жажде, жажде крови? Андвари умирает попусту, но все же умирает за мгновения до того, как оказывается столь очевидной угрозой — его суть есть проклятие для всех и каждого, кем он не любим. Суть Локи есть защита Тору да попытка исправить… Легче ли оправдаться именно так? И сколь легко поверить в подобную ложь? Он убивает Андвари собственной рукой и та смерть тяготит его слишком долго, чтобы эту тяжесть ещё можно было ощущать. Отнюдь не здесь. Отнюдь не сейчас. После смерти жестокого-жестокого бога или же после войны, после заточения в зверином обличие или же после того мгновения, в котором Тор тянется за антимагическими наручниками… Сковать, заточить, усмирить и лишить — свободы.
А все же права на принятие решений? А все же права на изменения? Начать история заново не получится уже никогда, и Тор, наконец, слышит, и Тор, наконец, понимает — его голова поворачивается в сторону Локи медленным, напряженным движением. Но Локи в ответ не смотрит. Глядит на ту Сигюн, что никогда не простит ему оставшегося в живых Модсогнира. Краем глаза видит, как прячущая Гертруду дымка развеивается в воздухе и как показывается она — кому? Модсогнир не видит ее, потому как стоит она у стены, слишком далеко за его левым плечом, а Сигюн, вероятно, и дела до нее нет.
Говорила ведь… Модсогнир предаст их и в том не стоит даже сомневаться.
Что является правдой теперь? И где пролегает тот путь, что сможет разрешить, разобрать да разложить по местам каждый предмет этого хаоса? Тронная зала вязнет в молчаливом ожидании на тысячелетия, вот как это чувствуется для самого Локи. И выхода не видится. И спасения не разыщется. Не имея возможности вдохнуть, он произносит:
— Твое нападение не удалось. Вся твоя подготовка оказалась пуста. Асгард полнится тысячами бравых, разъяренных воинов и каждый из них будет защищать своего Царя до самой смерти. И то же буду делать и я, — лгать или же говорить правду, но все равно оставаться тем, кем он был, вероятно, всегда и независимо от обстоятельств. Тем, кем Тор считал его все еще? Главный, верховный советник. Острая мысль Царя. Мудрое рассуждение Царя. Сам голос Царя вне его присутствия или же в присутствии его молчания. Все существующее личное пасует перед тем общим, за чьей спиной стоит народ Асгарда, в то время как голос Локи звучит той твердостью, которой сам он не ощущает вовсе. Лишь тонет на самую глубину без возможности вдохнуть, без возможности всплыть да выбраться. Его вина, потерянный им в первой жизни баланс сути или же его жажда власти, а все же — отчуждение и жестокость Тора. Вот что запускает то бесконечно движимое колесо проклятья да бессмертного насильственного страдания. Этим, правда, оправдаться не получится тоже. Не поворачивая головы к Тору и больше не глядя на Сигюн, Локи произносит: — Чего бы ты ни желал, если не отречешься от своей мести, будешь казнен. И мир твой утонет в той крови, которую пожелает пустить Асгарду. И Асгард победит.
Стоит ли винить Тора, стоит ли винить Андвари, что в одной из прошлых жизней на кражу отвечает убийством, стоит ли винить, быть может, Илву или кого иного — винить уже некого. Есть лишь Локи и он остается стоять, видя, как широким да кровожадным бесстрашием скалится Модсогнир, но все же не чувствуя. Твердость каменных плит под ногами или же твердость его собственного голоса? Есть лишь единый путь, что юркой змеей стремится к трагедии, и он был таковым всегда, и он останется таковым навечно. И Тор умрет. И предсказание Илвы сбудется. И норны упьются кровью, а после… Ему самому потребуется лишь разрушить мироздание вновь и все исчезнет. Каждый миг страдания. Каждый миг великой любви. Ни прошлого, ни настоящего, ни будущего не останется.
Не останется уже ничего.
— Я желаю лишь единого и то есть малое. Мой возлюбленный друг был поражен восхищением тобой, но много больше иного его восхищала твоя неприступность перед лицом страдания да твоя гордость, — ответа Модсогнира дожидаться не приходится, потому что он готовится исправно и долго. Он ожидает этого дня. Он ожидает мести и бредет, бредет, бредет по ее следу. Жаль ведь, что Сигюн следует каким-то дурным правилам и не убивает его ещё посреди Изумрудной гряды? Вместо того перебивает легион его воинов. Остается жива, цела, лишь перепачкана в крови. На ее рукавах и брючинах Локи видятся прорезанные чужими мечами дыры, а за теми дырами яркие, длинные порезы плоти, что сейчас не кровоточат. Лишь смеются так, как могли бы смеяться норны — кираса, закрывающая ее спину, грудь и живот не содержит в себе и единой раны. Вот как выглядит любовь Огуна. Вот чем является. Спасает ли жизнь ему самому? Локи возвращает его из Хельхейма и то имеет важность, но к настоящему моменту эта важность теряется, потому что чужая жажда крови не будет утолена никогда. Что бы Модсогнир ни сказал сейчас, что бы ни потребовал… Он будет казнен или же они отпустят его, а все же он желает чего-то, он говорит уже, не пытаясь даже подняться на ноги — нарочно выдерживает паузу, глядя Локи прямо в глаза. Ухмыляется. Дразнит, дразнит, дразнит. Гордость ли? Вот куда он наносит свой удар, произнося долгие мгновения тишины спустя: — Я требую от тебя извинений. Искренних и сердечных. За ту твою руку, что лишила меня любви. За тот твой разум, что задумал это лишение. И за тот твой шаг, что пришел в мой мир однажды дабы осуществить его.
Отсутствие понимания о намерениях никогда не позволит предугадать чужих действий, в то время как отсутствие понимания о слабых местах никогда не даст — ни победить, ни низвергнуть врага. Модсогнир молвит о гордости. Локи не вздрагивает, все так и продолжая, что тонуть, что мыслить о вине, обо всем предначертанном и о великом, великом, великом страдании. Было бы лучше всем этим мирам, если бы не было его никогда вовсе, а? Эти миры породили его ничуть не меньше норн, что допустили рождение и жестокого-жестокого бога, и ту войну в самой первой жизни, благодаря которой тому богу удалось украсть Локи из Етунхейма, словно трофей. Кому же принадлежала вина в действительности? И с кого теперь стоило спрашивать? В тот единый раз этой жизни, когда ему довелось познакомиться с Одином, тем Всеотцом, что был родителем всему сущему, он сказал: Боги не совершают ошибок.
Каждое принятое ими решение верно. Каждый их шаг и каждая их мысль верны тоже. Но истинная, божественная власть, насколько дается она их рукам в действительности или же они, не меньше других, являются лишь игрушками в руках самих норн?
Боги не совершают ошибок.
И будучи Богом Тор произносит:
— Локи… — шепотом, шепотом, шепотом и не просьбой, но обещанием о том, что ему не нужно — произносить этого. Признавать этого. И оправдываться любыми словами. Лучшим ли исходом будет новая война? Или же горюющие слезы Гертруды? Она здесь сейчас. И дымка морока, за которым она прячется, слетает с нее, пока скрытая длинной юбкой королевского платья нога уже делает первый шаг. То случается одновременно с Сигюн, что сплевывает горечь собственной, озлобленной слюны на каменные плиты пола, а после разворачивается — она уже знает, что случится. Она все же слишком умна. Яростная, яростная, яростная дева, чьей любовью является война… Локи не смотрит ей вслед, все равно видя, как неистовой, бессмертной злобой ее рука сжимает рукоять меча — пока не умрет Модсогнир, он не отдаст собственного прощения никому. Она будет ждать. Она подгадает момент.
Кинется ли на Локи? Ничто будущее не окажется прошлым. Ничто настоящее не станет прежним и хоть сколько-то привычным. Модсогнир смотрит лишь ему в глаза и бьет по гордости, но задевает десятки иных вещей — Локи не произнесет их имен вслух так же, как не станет рассказывать: на пороге Железного леса в Хельхейме он проводит один шаг солнца по небосводу за другим. Малышка-Хелла обещает ему, что лес не тронет ни его, ни Огуна, но ступить сразу на тропинку меж стальных древесных стволов не получается. В молчаливом сумраке мира мертвых он стоит и пытается разыскать в себе силы, разыскать в себе храбрость да нечто, что могло бы перебить весь ужас, столь хорошо помнящийся, пускай и остающийся в прошлом… Ничего из этого не разыскивается. И необходимость возвратить Огуна не становится ему подспорьем.
Он заходит все равно, потому что где-то в ином мире в тронной зале восседает на своем месте Тор — и он будет скорбеть по своему другу до конца времен, и ему Локи клянётся вернуться, пускай так и не произносит вслух.
Клянётся вернуться вместе с Огуном.
И возвращается, а все же что меняет то его возвращение и меняет ли хоть что-нибудь? Модсогнир желает бить по гордости, требуя извинений, но на самом деле бьет много сильнее и жестче — то есть признание вины. От самых истоков и до настоящего. Всё, что происходило. Все те страдания, что видели девять миров. Тор шепчет просьбой, что является признанием в великой любви, в великой верности и в бессмертном достоинстве: он не винит. И Локи не обязан произносить вслух любых слов. Но лучшим ли исходом будет новая война? Не делая и единого движения, Локи приоткрывает разве что рот и говорит:
— Я приношу свои глубокие, искренние извинения тебе, Модсогнир, за то, что ранил твое сердце и несправедливо да безжалостно лишил жизни твоего друга Андвари. То не было ошибкой и мне жаль, что я совершил подобное, — интонация его голоса не вздрагивает так же, как взгляд не сбегает прочь от лица Модсогнира, которое покрывается невидимой завесой озлобленной удовлетворенности да сытости. Дворф мелко кивает, буквально смакуя каждое слово, что звучит среди молчаливой тронной залы — Локи есть Главный Советник власти Асгарда. Локи есть есть Верховный маг Асгарда. Локи есть правая рука самого Царя Асгарда. И истинный виновник… А все же? Он отдает то, что с него требуют, вместе с этим чувствуя, как далекое, глубинное дно манит его к себе, вовсе не обещая встречи. В водах у тех Корней Иггдрасиля нет дна и времени не существует. Его прошлое приходит за ним, его прошлое приходит за той его любовью, что столь велика и столь сложно дается его рукам. Доверять или подозревать? Позволять касаться себя или выдерживать дистанцию? Верить, верить, верить, а ещё прощать — предательство. Но все же сам он тонет среди молчаливой залы, да сытости, показывающейся на лице Модсогнира, да тех жестких шагов Сигюн, что в единый миг обрываются смачным хлопком высокой двери тронной залы.
Заменяются ли шагами Гертруды, что спокойно и неумолимо приближается к Модсогниру со спины? Сигюн не простит Локи этой трусости, или этой храбрости, или этой защиты Тора да всего того, что Тору всегда будет дорого много больше, чем сможет быть дорого самому Локи, потому что — ничего важнее и дороже Тора у Локи нет. Разве что Фенрир да Слейпнир, разве что малышка-Хелла, или все же Сигюн, или все же исключительная, столь редкая нежность Сиф под руку с ярко-горящей верностью Огуна… Обо всем том, что он успевает обрести в суете последних лет, мыслить не получается так же, как не получается это чувствовать. Тор так и смотрит на него, не дыша. Модсогнир кивает в последний раз и, сыто, паскудно ухмыльнувшись, поднимается на ноги. Говорит:
— Благодарю. За столь знатное, многозначительное поражение, — потянувшись руками к ногам, он бесполезным движением отряхивает брюки от пыли песка, следом проходится ладонями по рукавам рубахи. Локи замечает лишь сейчас ту еле видную сетку шрамов, что покрывает его кожу рунными письменами. Каждый ее участок, каждый ее клочок… Тот самый рунический язык, что Модсогнир создает сам — вот чем он является. Вот на что он истрачивает все время после смерти Андвари. Будет ли извинений достаточно в действительности? Локи поводит кистью собственной руки, пряча себя и влагу собственных покрасневший глаз за иллюзией той стойкости, той твердости своего тела, духа и даже собственных ног, стоящих на каменной плите пола — он не чувствует ничего из этого. Модсогнир же вскидывает глаза к Тору, произнося между делом: — Как я и сказал, между нами и нашими мирами ничего не изменилось, Тор. Для меня все ещё честь быть Асгарду другом да союзником, — «потому что сейчас Асгард слаб и отнюдь не ему биться со Свартальфхеймом» он так и не добавляет. Лишь скалит собственный рот в улыбке победителя, что теряется где-то среди густой рыжей бороды. Локи глядит на него, не в силах ни произнести ещё хоть что-нибудь, ни двинуться, ни хотя бы вдохнуть. И, конечно же, видит, как Гертруда достигает дворфа, как тот оборачивается к ней, уже произнося: — Ох, любовь моя! Я чувствовал, что ты тут, но тебе не стоило беспокоиться. Как видишь, я жив и…
Сигюн убьет его однажды и в этом не стоит сомневаться. До того момента Локи останется в немилости. После — они, быть может, поговорят. Боги ведь не совершают ошибок? Ни смерть Модсогнира, ни что-либо иное не сможет отменить всего того, что уже успело случиться, и всего того, что уже является предначертанным. Начать заново не выйдет. Избрать любой иной путь не получится, а норны не примут ни жертвы, ни платы.
Если Локи отдаст им себя, Тора никто и никогда уже не помилует. Что бы Локи ни отдал им, Тор все же умрет.
Гертруда огревает пространство сталью собственного голоса:
— Это за то, что пытался убить моего друга, — и рука ее вскидывается резвым, воинственным движением, одаряя Модсогнира пощёчиной обратной стороны ладони с такой силой, что его голова дергается в сторону, а следом за ней дергается и тело. Не в силах отвернуться, не в силах сделать любое движение, Локи видит, как пара капель крови дворфа опадает на каменные плиты пола, вырываясь прочь из лопнувшей губы, а следом раздается громкое, поистине величественное: — Я запрещаю тебе переступать порог моего мира. Отныне и впредь любые разговоры со Свартальфхеймом Альфхейм будет вести через старших советников и только. Наша помолвка расторгнута, — ее лицо теряется от влажного взгляда Локи, пускай точно остается каменным да ледяным, столь сильно не свойственным светлым альвам. Сигюн ведь предрекает, не так ли? Модсогнир сплевывает сгусток смешанной с кровью слюны, успевая даже обернуться, но никто больше не встречает его любым словом — сорвав с собственного пальца помолвочный перстень, Гертруда швыряет тот Модсогниру в грудь и пропадает, будто ее и не было, сразу же.
Поймать перстня дворф не успевает. С ярким, слишком непотребным звоном тот обрушивается на каменные плиты пола, отскочив от его груди, и вытанцовывает по поверхности последним, прощальным танцем — прозрачный столь красивый лазурный камень, инкрустированный в верхушку, не разбивается. И даже не пытается спрятать… Окрашенный чужой кровью обод золотого металла? Модсогнир произносит еле слышно:
— Вот и ладно. Что б тебя Хель подрала, стервозная девка, — а после резким движением вскидывает обе руки. Его ладони загораются рунными письменами ещё до того, как он хлопает ими над собственной головой — исчезает тоже. С кратким, быстро умирающим отзвуком и без искры. Будто ничего и не было, тронная зала пустеет на любое чужое присутствие.
Остается лишь тишина.
Не остается, впрочем, ведь ничего? Локи тонет, но видит сквозь влажную поволоку беспомощных слез — тот перстень, что успокаивается на поверхности каменных плит пола слишком быстро и начинает тлеть. Проклятие расторгнутой помолвки сжирает его и никому никогда уже не расскажет: то есть лишь гномье проклятье. Каждый их металл. Каждый их драгоценный камень. Стоит ли ему самому поведать об этом Гертруде после? В этом нет уже никакой необходимости, но перстень тлеет медленно, вот-вот собираясь рассыпаться в пыль и самим собой, и дорогим лазурным камнем.
Сними его Гертруда в иной миг, то было бы ее тело, то был бы ее дух и вся ее суть.
Сними его Гертруда и не покрой кровью того, кто проклял этот дрянной кусок металла… Гномье проклятье. Никогда не гномья любовь. Жаль, ни легче, ни лучше от этого не становится. Локи забывает вдохнуть, забывает двинуться и теряет весь тот слух, что должен был бы позволить ему услышать — Тор поднимается с трона, делает несколько шагов вправо и оказывается прямо перед ним. Замирает на долгий миг, прежде чем притягивает его к собственной груди. Тронуть его в ответ, что сказать ему, как быть теперь и как изжить со свету все то прошлое, что тянется, тянется, тянется… У Локи не находится сил даже на то, чтобы стряхнуть иллюзию, но она распадается сама собой у Тора прямо в руках, оставляя лишь его, истинного, льющего беспомощные слезы и не находящего ни единого слова.
Тор говорит сам:
— Если однажды я предам тебя вновь, я желаю, чтобы ты помнил, что я люблю тебя. Я желаю, чтобы ты знал, что то лишь вынужденная мера, — шепотом, шепотом, шепотом новой боли, новой жестокости и нового страдания. Что задумал он? Что успел узнать или увидеть? Локи лишь закрывает глаза, но так и не жмурится, чувствуя — он тонет все глубже, и глубже, и глубже, и никогда уже не сможет с тех глубин выбраться. Сколь бы крепким ни было чужое объятие, сколь бы больно, сипло, но верно ни шептал чужой голос где-то подле его уха: — Быть может, есть способ. Я не уверен, но я собираюсь испробовать его. Я не желаю никогда тебя покидать, я не желаю приносить тебе страдание… Но если то случится, я хочу, чтобы ты помнил. Не найдется в этом мире и в любом ином того, что было бы любимо мной больше, чем ты.
Сколь много времени у них есть? Сколь много времени Тору осталось? Локи не произносит ни единого слова ему в ответ, совершая лишь непосильное усилие и оплетая его собственными руками за спину под плащом, потому что ни единое слово не окажется благостным — его согласие не имеет значения. Тор умрет. И та смерть начнёт свой путь к ним обоим в момент, когда Царь Асгарда отправится в Альвхейм вновь и останется там.
Но когда бы он ни отправился, всего времени до того момента не будет достаточно, чтобы просто его любить. Чтобы просто той любовью насытиться.
~~•~~