Роза ветров

Тор Старшая Эдда Стурлусон Снорри «Младшая Эдда»
Слэш
В процессе
NC-21
Роза ветров
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Тор всегда был таким - шумным, тёплым и мягким, словно весенний ветер. Он обнимал за плечи, целовал в шею и дарил успокоение своей бесконечной силой. А Локи... Локи же был всего лишь тонкой гнилостной струйкой воздуха, что тянулась из ётунского могильника. Или же все было совсем не так?..
Примечания
Если кому будет интересно, некоторые моменты открылись для меня благодаря произведению Нила Геймана - "Американские боги". Это реально интересная и стоящая потраченного на нее времени вещь. Возьметесь читать - не пожалеете. +++ Ох, и вот вновь я тут, и вот вновь я без беты. Каюсь, косяк действительно мой, но все же. Неодноразовая вычитка - есть; некоторые крохи русскоязычного разума - есть. Можете сечь мою грешную голову, но буду более благодарен, если вы, заметив гаденькую "обшибку", сообщите о ней мне. Так будет более гуманно и менее кроваво. +++ Crywolf – Anachronism (Анахронизм - хронологическая неточность.)
Содержание Вперед

Глава 21.1

~~~^~~~       Война начинается.       Но отнюдь не в тот момент самого темного предрассветного часа, что звучит мерным, надоедливым храпом спящих в казарме воинов. Где-то там, среди далеких, минувших в прошлое дней, в которых светлые альвы разыскивают эфир и действительно мыслят — тронуть его. Прикоснуться к нему. Высвободить его и позволить ему заселить собственные тела… Эта война начинается ещё тогда, не завершаясь ни на единый день, однако все же приходит к порогу вновь. В иной мир. В иной час. Среди предрассветного мрака и под отзвук беспробудного храпа, развалившийся на соседних койках идиотов. Разбудить ни их, ни ее саму той войне так и не удается, разница, правда, остается: они дрыхнут.       Она не спит в ожидании.       То самое ощущение, что дергает ей грудную клетку предупреждением о предрешенном, определенном и очевидном будущем, настигает ее ещё посреди Бивреста и перед лицом десятков тех воинов, что подчиняются ей теперь. Тогда они желают взять ее под стражу, они желают биться с ней, по итогу же им приходится лишь согласиться с собственной бесправностью против ее сохранности. Такая уж незавидная участь? Дурной, сумасбродный полукровка сбрасывается с моста, желая избежать того кровопролития, которое заполнило бы весь Асгард, если бы кто-то посмел тронуть его мелкого, не менее дурного отпрыска, в то время как его же бешенный обращается истинным зверем… Ничто из происходящего за последние месяцы и за всю истекающую половину года не становится удивительным, лишь провоцируя статичный, бессмертный гнев. Ощущение жалит, и трогает болезненным огнём, и вгрызается в грудину ещё там, ещё среди середины лета.       Будет война.       Не уйдёт с порога — переступит его.       И воцарится…       Из недели в неделю, из месяца в месяц она ждёт ее, не мысля ни единой пустой надеждой о той удаче, которая не станет оборачиваться ни к кому из них лицом — будет война. И, как бы ни подготовились они, та война вломится в их двери неожиданно, а после низвергнет их территории в чрево ужаса и жестокости. Кто-то спасется? Кто-нибудь сможет хоть что-то отвоевать? Сигюн прекращает разуваться, укладываясь на койку казармы под ночь, Сигюн же прекращает спать, а все же то не приносит и единого неудобства — до отвратительного смиренная и чрезвычайно умная девчонка теперь варит ей снадобья каждые пару недель. Те снадобья сохраняют разум собранным и тело сохраняют крепким. Те снадобья позволяют ждать без отвлечения на что-либо иное.       Когда же, когда же, когда же… Имболк уже наступает на них и до него остается разве что несколько дней, в то время как морозные, зимние холода среди асгардских земель оказывают даже хуже, чем были среди Альфхейма. Там зимы не было почти вовсе. А здесь она есть — но что здесь, что там она остается лишь подобием себя самой. И всем редким, издевательским снегопадом, и всеми теми холодами, что не оказываются жестоки, зима, конечно же, врет. Как будто бы смерть не придет никогда? Прежде нее приходит война. В тот темный от ночного сумрака миг, в котором она привычно лежит без сна и вглядывается в пространство небольшого квадратного окна, что находится над ее койкой. Больше полугода назад, когда Сигюн впервые заявляется в эти казармы, уведомляя всех, живущих здесь воинов о том, что им придется потесниться, собственное место под окном, пусть и вряд ли под солнцем, ей приходится отвоевывать среди десятка спаррингов с претендентами на него, с недовольными ее присутствием кривыми, надменными рожами. Итог оказывается предсказуем — за всей бравадой прячется разве что скулеж, раздающийся на четвертой выломанной ее руками кости. И она занимает койку подле окна. И она получает привилегию дышать свежим воздухом вместо потного смрада самонадеянности и фальшивой мужественности. Все просто смиряются? Что с ее присутствием, что с той войной, которая является обязательной теперь, которая является обязательной ещё даже до смерти жестокого-жестокого бога… Они ждут ее тоже, но отнюдь не так, как ждёт она. Вместо того они празднуют, они прозябают, и тренируются, конечно, только любые их тренировки, любые их спарринги, любая та их сила, о которой они заявляют, все это оказывается бездарным пред лицом будущего нападения темных альвов под руку с ванами.       Ей, конечно, удается внести коррективы.       А только их недостаточно и достаточно быть просто не может, но лишнего времени выторговывать оказывается не у кого. По крайней мере сама поганая Царица мать отдает всему Асгарду большую милость, воскрешая им в подмогу Тюра, бога чести и войны, да Велунда, знатного, знакомого Сигюн по слухам кузнеца. Ещё, конечно, воскрешает Бальдра… Неспособный биться и в любом сражении бесполезный, кудрявый, будто один из тех баранов, что пасутся подле ущелий на юге Альфхейма, ему удается привнести знатное количество суеты в дворцовые коридоры, самой же Сигюн он приносит немыслимое, давным-давно позабытое веселье невозможностью оставить в покое слишком легко раскаляющегося в его присутствии Фандрала. Что дразнит его столь сильно и является ли тем многозначительная усмешка тонких губ Бальдра, являются ли тем его кудри, а может всё же бессменная, вечная в собственной жизни лютня, которую он не выпускает из рук — в его присутствии перед лицом войны не существует реального толка, потому как из него не получится воина. Стройный и высокий, с тонкими руками и без должной силы в плечах… Он оказывается говорлив, а ещё, конечно же, умен, ведь быстро понимает, кого дразнить стоит, а кому стоит обещать написать новую балладу о силе и мощи канувших в лета валькирий, только его фактическая польза остается все в тех же территориях увеселения.       С его появлением Золотой дворец преображается.       С появлением Тюра — для самой Сигюн, наконец, разыскивается равный соперник. Собирается ли поганая Царица мать сдохнуть в ближайшие месяцы от бессилия или будет годы на пересчет лежать в собственной постели в попытке напитаться всей энергией жизни вновь, она воскрешает тех собственных детей, коих порождает для смерти когда-то, она воскрешает Велунда… Сигюн лишь наблюдает и ждёт той войны, что обязана будет прийти.       Сигюн же дожидается, наконец, только вовсе без радости.       Посреди темного от ночной мглы предрассветного часа ее сердце покрывается давно позабытой среди прозябания в созданной Королевой альвов темнице дрожью — война начинается. Слишком долго стоящая на пороге, слишком долго ждущая собственный час, она переступает тот порог, и, только ощутив смрад ее дыхания, Сигюн подрывается с собственной койки тут же. Отрывает взгляд от ночного неба, виднеющегося через проем небольшого квадратного окна, отворачивает от него голову, на долгие мгновения теряя всю свежесть ночного воздуха и заменяя ее потным смрадом чужого высокомерия. Никто не обращает на нее внимания, потому как все спят, потому как спит и Золотой дворец, и Золотой город, и весь Асгард.       Сдернув ноги с постели, она выхватывает из-под тонкого матраса ножны с мечем валькирий, свободной рукой забирает от изножья постели кирасу. Именно ее ей дарит Огун ещё в ночь Самайна, но Сигюн тогда напивается так, что вместо любой благодарности кидается на него с кулаками — лишь благодаря Лие, которая вышвыривает Сигюн магией из галереи дворца к конюшням и отправляет с ее же помощью Огуна в другое место, драки так и не случается. Новым утром после Самайна Сигюн находит кирасу в казармах на собственной постели. Выкинуть ее рука так и не поднимается… Сколь дорого Огун платит за подобную вещицу? Вышитая защищающими рунными вязями изнутри подкладки, с прочными металлическими пластинами, вшитыми в ткань. Тёмно-коричневая, сшитая той тканью друг с другом белой, переливающей нитью — она все же приходится ей по вкусу так же, как и сам молчаливый, суровый мальчишка ещё в ту ночь среди Етунхеймских снегов.       Но за подарок Сигюн его так и не благодарит.       На них наступает война и, когда она завершится, придет следующая, в то время как за ее спиной существует слишком множество потерь уже — раскидываться жалкими, черными от копоти осколками собственного сердца она не собирается точно. Раскидываться ими в сторону столь обыденного, зарвавшегося и самонадеянного мальчишки — тем более. А, впрочем… Война приходит уже. И переступает порог. И тот ее шаг провоцирует дрожь сердца самой Сигюн, требуя с нее: подорваться с постели, подхватить меч да кирасу, а после рвануть к двери. И никого не будить? Времени на это нет вовсе, к тому же она как не была, так и не становится кому-либо нянькой. Перемахнув прыжком через одну из чужих коек, чтобы срезать витиеватый, юркий путь к основному проходу казармы, она застегивает пояс с ножнами на бегу, выбивает хлипкую дверь плечом. Изо дня в день, изо дня в день ей хочется дорваться до царского кабинета с приказом об улучшении условий жизни в казармах, но изо дня же в день она так и продолжает заниматься своими делами, не дразня ту злобу, что и так пышет огнём у его поганого величества в глазах.       Сколь долго ещё он сможет сдерживать ее? Казармам нужно новое здание, иная планировка, а ещё определенно нужна пристройка с баней, потому что после привычно тяжелых дневных тренировок всем этим попусту высокомерным идиотам нет и единого дела до мытья… Асгарду не нужна провокация той власти, что и так еле продолжает стоять на ногах. Ее саму не устраивает ничего вовсе, а полукровка не вызнает никогда, но так — выглядит, и дышит, и живет среди молчания ядреных требований ее уважение.       Перед лицом той войны, что приходит к ним, наконец.       Перед лицом той войны, что не будит ее, потому как она не спит, потому как на ждёт и не сомневается вовсе: будет пролита кровь, и будет великая, жестокая битва, и многие полягут. Бояться ли этого ей? Королева альвов и каждый из тех, кто вместе с ней принимает решение сковать эфир да усыпить выживших темных альвов, совершают пугающую, бездарную ошибку. Из жалости ли, из сострадания или из желания случайно не прослыть варварами среди иных миров — их обязательством является вырезать всех, умертвить всех, изжить всю эту скверну со свету. Они не делают этого. Слабые, трусливые и бесхарактерные, они забываются и забывают ту границу, что всегда является единой, всегда является четкой.       Убийца обязан быть убит.       Провинившийся обязан быть наказан.       Именно по этой причине она сам так и не добирается до того, чтобы пригнать к его паршивому величеству все собственные требования о новых казармах, о пристройке с баней, о десятках иных вещей — выдавая ей приказ убить трактирщика, Тор выдает приказ уничтожить все, что тот имеет, уничтожить его кровь, его род, стереть его самого и все поколения его детей с поверхности асгардской плоскости, во имя недопущения ни мести, ни продолжения кровопролития. И это является настолько же честным, насколько честной является смерть каждой из тех дев, которых она находит в публичном доме, что перестал быть трактиром давным-давно. Пускай именно они, измученные, изуродованные побоями и с почерневшими от ядовитых, затуманивающих разум снадобий глазами, умоляют ее на коленях и обливаясь слезами — не забирать их. Не увозить их. Не показывать их тому миру, что находится за стенами публичного дома, и не показывать тот мир им, не ранить их сердца той жизнью, которую они потеряли, не ранить их души ещё больше.       Убить их.       И сжечь.       И никому и никогда больше не позволить коснуться их.       Ровно так, как ваны позволяют себе коснуться Асгарда, или же именно так, как позволяют собственной злой мысли коснуться того будущего, в котором вся етунская кровь оказывается пролита в землю? Она вываливается прочь из казарм и, конечно же, разыскивает того воина, что сидит на табуретке у входа. Ее глазам не требуется лишнего мгновения, чтобы его найти. Тому посту, который он несёт— явно требуется сторож получше. Потому как нынешний спит, уронив голову на грудь и свесив руки вниз. От грохота двери он не просыпается так же, как и от взбшенного рыка самой Сигюн, что звучит за пару мгновений до резвого, остервенелого движения: наконец убедившись, что пояс с ножнами сидит крепко, она отступает одной ногой на шаг назад, а после ею же со всей силы подбивает табурету ножки. Одна отламывает сразу, почти блаженно спящий придурок дергается, заваливаясь вместе со всем табуретом в траву. К великой радости — ударяется об землю рожей. Жаль, наесться той землей не успевает. Обернувшись в ее сторону, он просыпается тут же, скалится гневно.       — Что, Хель тебя подери, ты творишь, никчемная…! — и пытается рвануть на ноги, но запинается об собственные же перекрутившиеся ноги. Поэтому — так и не договаривает. По иной причине — остается в живых. Кто-то ведь ещё должен разбудить весь этот дрыхнущий в казармах сброд? Скривившись в омерзении, Сигюн издаёт протяжный, громкий освист и уже мгновения спустя от конюшен ей в ответ звучит конское ржание. Но того ленивого, пускай даже быстрого, а все равно не стоящего подле ее чудной Гунн, мерина она так и не дожидается. Разворачивается в сторону подсвеченного у подножия факелами Золотого дворца да бросает себе за плечо резко, отрывисто:       — Буди всех. Война началась.       Со спины, конечно же, раздается невразумительный, то ли перепуганный, то ли просто пугающийся звук, а все же — все то, чего ей удалось добиться в их тренировке за прошедшие полгода, все то, чему ей удалось их научить, результаты будут видны лишь после подсчетов тех, кто будет убить. И именно на них одних, хваленную армию Асгарда, против лица темных альвов рассчитывать совершенно точно не приходится. Им нужны светлые и дворфы. Им потребуются етуны.       Прежде чем кто-либо из них приведет собственные войска, они смогут отстоять Золотой дворец или по крайней мере смогут держать оборону так долго, как получится — благодаря ей самой и благодаря Тору.       Пускай даже тот Тюр, которого возрождает поганая Царица мать почти ценой собственной жизни, является равным Сигюн по силе. Пускай даже вместе с ним возрождается и Велунд. И троица воинов да Сиф имеют собственную мощь, и иные, не столь молодые, как те, что остаются среди казарм, воины имеют силу тоже. Ни у кого из них не найдется столько злобы и жестокости прямо сейчас, чтобы биться с темными до прихода подмоги.       Сама Сигюн даст им фору в тысячелетия заточения.       И его поганое величество Тор — выиграет им время всем своим гневом тоже.       Хватит ли того? Она срывается на бег, не оглядываясь больше ни в сторону казармы, ни в ту, где находится конюшня. Кирасу натягивает на себя по пути, одергивает нижний край смявшейся под ней рубахи. Быстрыми, бегущими со всей прытью шагами, она устремляется к Золотому дворцу и, будто запоздалым секретом, перед ее мысленным взором появляется тот Биврест, что сам Хеймдалль видит в настоящий момент. Он бежит тоже. Прочь от врат, прочь из-под купола и с тяжелым мечом в руке. Ни шороха, ни крика, ни единого грохота не звучит и от того тишина источает лишь леденящий кровь ужас… Ничто не является удивительным. Ничто не является новым. Вначале она хоронит всех собственных сестер, а после глядит на то, как их покрывают саванами бесчестия — каждую из их боевых побед низвергают единым решением не уничтожать ни темных, ни эфир.       Их просто усыпляют. Его просто запирают. И все это оставляют таковым на века, как будто удача действительно могла бы занять сторону мира… На самом деле она живет посреди сторон, не касаясь ни одной из них, Сигюн же видит на бегу, как Хеймдалль достигает границы моста и высоким прыжком бросается в космическое чрево — так и не проваливается. Его занесенный меч вонзается в сокрытый магией бок воздушного судна, вспарывая его, будто рыбье брюхо во время потрошения, и, наконец, звучит: тот конский топот, что настигает ее саму, тот рев и скрежет разрубаемого мечем стража металла. Вильнув в сторону собственным бегом, Сигюн поворачивает голову влево, дожидается пока безымянный, не являющийся ее возлюбленной Гунн ровней конь, достигнет ее, а после перехватывает его за шею, заскакивая в седло на бегу.       Все то, чего она ждёт, все то, что случается — посланное Хеймдаллем видение не меркнет, сменяясь иным, явно принадлежащим Тору. Перед ее мысленным взором появляется тот кабинет его власти, его правления и всей его нескончаемой злобы, где Тор находится.       Что ж. Для его сдерживаемой из месяца в месяц злобы, наконец, приходит время, а только подрывается с постели Сигюн отнюдь не поэтому.       У них есть войска. У них есть троица воинов, да Сиф, да сам Тюр, а все же Золотой город будет взят первым, а все же нынешний Царь станет первой мишенью, первой целью и тем самым первым яблоком, засевшим на темечке Асгарда, что будет проткнуто эфирной стрелой. Любая битва вне его присутствия будет пуста и проиграна слишком быстро ценой сотен жизней. Любая битва вне его злобы… Они не выстоят. Сколь сильно Локи окажется зол по возвращению, если вызнает, что его бешеный успел случайно подохнуть? Исходит неделя, исходит месяц и полгода исходят тоже, но поверить в то, что сам полукровка действительно дохнет, у Сигюн так и не получается. Его судебная нить оборвана да и сам он явно не из удачливых, а все же — если бы он был мертв, мироздание переменилось бы в единый миг по желанию тех норн, что до сих пор мыслили, будто кто-то ещё хоть что-то им задолжал.       И значит полукровка был жив.       И война — уже переступила порог.       Хлопнув принадлежащего ей безымянного коня по бокам, она перехватывает поводья руками крепче и успевает разве что заскрежетать зубами в недовольстве, как причина того недовольства, наконец, оказывается умерщвлена. Хеймдаллю, что пропадает собственными видениями из ее разума, хватает собственного ума предупредить охранную башню и весь Асгард заполняется в миг густым боем барабанов, что вторит тягучему, громыхающему отзвуку горну. Война переступает их порог. Сколь многих успевает собой напугать? Они не увидят Имболка в этом году и, быть может, не увидят его в будущем. А все же успевают подготовиться к зиме, а все же успевают подготовить для жизни лагеря те земли, на востоке, а все же… Этого недостаточно и достаточно не могло вовсе быть. И надежды не было совершенно. На кого-то, кроме озлобленного, бешеного дурня со статусом Царя?       Мыслить надеждой было слишком непозволительно глупо, и потому что она не мыслила вовсе.       Достигнув главных дверей дворца, Сигюн соскакивает с коня и взбегает по ступеням, тут же замечая призрачную, иллюзорную тень подле себя. Не слышным в реальности, лишь мысленным голос Лия сообщает о той магической тропе, что остается чиста и спокойна, Лия спрашивает, спрашивает, спрашивает, что ей делать — но ради того, чтобы дождаться ответа так и не остается. Просто исчезает? Сигюн от удивления даже запинается в собственном быстром, почти бегущем в сторону двери, ведущей на уровень кабинета Тора, шаге. Конечно же, не останавливается. И долгие недели после определенно помыслит хотя бы единожды: было бы лучше ей остановиться там, было бы лучше ей все же побежать… В тех мыслях не будет толку так же, как не находится его во мгновении исчезновения призрачной фигуры Лии, и Сигюн все же ускоряет собственный бегущий шаг. Только бы добраться до двери, ведущей на нужный уровень дворца. Только бы добраться до чужого кабинета.       Предупредить, предупредить, предупредить то первое нападение, что будет обязательным и будет обрушено на голову его поганого величества. До ее слуха уже доносится топот и шум, то ли перепуганные, то ли возмущенные крики придворных и прислуги. Война переступает их порог — сама Сигюн так и не успевает переступить того, что ведет на нужный уровень дворца. Уже не призраком, но плотью, и кровью, и напряженным взглядом, заполненным ужасом где-то на самом глубине, Лия объявляется подле нее. Говорит, в тот же миг хватая ее за руку:       — Камин в библиотеке… Им не нужна была магическая тропа, она создали свою… — и Сигюн отшатывается от нее прочь сразу же. Вырывает руку, еле сдерживая озлобленный, вскидывающий голову в ее груди смех. Сольвейг ведь выполняет собственную работу на славу? Война приходит к их порогу и ту войну Сигюн ждёт, ту войну ожидает, не уделяя времени надежде на то, что ее не случится, потому как все время ее внимания отдается без остатка подготовке воительниц и того молодняка, что смеет уже называть себя воинами. Все время внимания его поганого величества отдается на жестком, неуютном ложе необходимости напитать Асгард силой. Все время, что есть у других… Где бы ни был сейчас паршивец полукровка, в чью смерть верить Сигюн не собиралась никогда вовсе — что б ему пусто было, что б только Хель его побрала и больше не выпустила. Все то понимание, что было у Сигюн к его решению раньше, вымирает прямо сейчас, потому как оставшись без него, напыщенного, болезного глупца, они остаются с открытой спиной и с прорехой в собственной обороне. В то время как Лия говорит, говорит, говорит: — Я не смогу сдержать их, но его величество Тор…       — Перенеси меня к нему! Сейчас же, девчонка! — не собираясь дослушивать ее, Сигюн вскидывает руку резво, другой уже тянется за мечом. Кто-то другой, кто угодно иной, любой из тех, кто мог бы успеть достичь библиотеки раньше нее… Много после Лия расскажет ей и о том магическом импульсе, что заставил ее метнуться иллюзией в библиотеку, и о том, кого именно она уведомила первым, о том, кого именно сама отправила к библиотеке то ли на жизнь Асгарда, то ли на смерть, сейчас же ничто вовсе — не оказывается удивительным. У них ведь есть план? У них есть обезопасенные, укрытые десятками сложным магических заклинаний земли на востоке, у них есть стратегия защиты в случае удара со стороны Бивреста, с любой иной стороны и даже изнутри.       И у них точно будет время дождаться подмоги.       И они же лишаются того времени вовсе.       Лия переносит ее без единого движения рук в галерею с дверью библиотеки, не давая ни закричать на себя вновь, ни встряхнуть себя, и тот шаг, который Сигюн делает в ее сторону, оказывается первым же ее шагом по иному коридору первого уровня. Острый глаз в миг разыскивает узкую спину высокого темного альва, разыскивает его обритую, испещренную эфирными рунами голову. Те горят, но вряд ли ярче, чем резвая, предвещающая приход бури молния разрубает небо снаружи надвое. И следом над самым высоким шпилем Золотого дворца грохочет гром. Откуда приходят те полные ледяных вод, мрачные тучи? Их нет на небосклоне, пока Сигюн скачет изо всех сил от казарм и до главного входа. Они же затягивают все небо в миг, потому как накопившаяся за половину года злоба, наконец, вырывается. И кричит, и ревет, и безумствует слишком далеко впереди нее, много дальше, чем стоит темный альв.       — Не в этот раз, проклятая тварь! — облаченный все в тот же парадный доспех и с тяжелым, будто густая кровь его врагов, плащом за спиной, Тор вскидывает собственный молот, раскручивает его ещё в тот миг, когда Сигюн только оказывается посреди галереи. Где-то меж ним и альвом на каменных плитах пола валяется выдранная вместе с куском стены дверь библиотеки, а все же ошибка, ошибка, ошибка — среди всех будущих недель Сигюн и правда помыслит, но лишь единожды, потому как в том размышлении не будет ничего, кроме глупости.       Было бы лучше ей бежать быстрее, было бы лучше ей остановиться там, где исчезнувшая иллюзия Лии оставила ее…       Не единого лучшего исхода не было. Они подготовились, они были сильны и они продумали многое, кроме разве что той бреши, той открытой спины, которую некому было защитить. Кто-то достаточно умный, кто-то из тех, кто занялся бы теми делами, которыми не мог заняться никто иной… Вряд ли трусливый, но паршивый до основания полукровка. И ведь, возвратившись, он ещё посмеет спросить с нее за смерть своего бешеного, а?       И ей не найдется, что ему ответить.       Она объявляется в нужной галерее за мгновение и успевает выдернуть меч из ножен, только в тот же миг его поганое высочество швыряет собственный молот, а следом эфирные руны поверх скальпа темного альва вспыхивают ярче. И змеятся вдоль его шейных позвонков, стекая под воротник черной рубахи. Рук альв так и не поднимает — Сигюн до него разве что шага четыре.       Сигюн до нынешнего момента переживает не годы, именно тысячелетия. Она является воительницей. Она является валькирией все же, пускай не желает быть именованной так в отрыве от собственных сестер. И она вскидывает собственный меч отнюдь не столь быстро, как ядовитой стрелой алой вспышки эфир устремляется в сторону Тора. Его искаженное от гнева лицо и та самая его рука — они понимают все быстро. Но скорости не хватает. Как, впрочем, и времени.       Война переступает их порог.       Война приходит и заявляется собственное право.       Не на власть и не на справедливость. Лишь на безмерную, бесконечную жестокость и все те слезы, которые Сиф откажется проливать в будущем. И Фандрал отмолчится. И весь Асгард будет пылать, и весь Асгард облетит весть о смерти Царя, потому как подобная весть лишит и надежды — без надежды они будут биться яростнее. Без надежды у ни останутся лишь они сами. Их сила. Их ярость. Их жизнь? Эфирная, извивающаяся в воздухе нить трогает летящий ей навстречу молот до того, как Тор успевает отозвать его вспять. Она влепляется в металическую поверхность, прожирая в ней дыру, прогрызая себе путь сквозь весь металл, а после, будто бы оттолкнувшись от замершей в воздухе ручки, набирает лишь большую скорость.       Из всех четырех шагов самой Сигюн, что делает рывок вперёд, остается лишь два и альв вскидывает одну из рук вбок — его движение значит нападение. Его движение значит смерть. Он ведь из темных? Слишком быстро двигается. Слишком хорошо чувствует пространство. И тот самый голос мироздания, сотканный из тысяч голосов мертвых душ, что звучит среди его мыслей… Вот что всегда ведет истинного кочевника. Чтобы увидеть ее, ему не приходится ни оборачиваться, ни вслушиваться в покрытую ревом грома тишину, но она резвым движением уходит в другую сторону и, перекинув меч в другую руку, с нижним замахом прорезает его от правого бока до самого левого плеча.       Лишь мгновение опоздания… Паршивец полукровка будет разбираться с этим сам. Как угодно. Как ему захочется. Если сможет разобраться вообще? В случае его смерти им грозит вмешательство неугомонных норн, в случае его жизни теперь, среди их реальности и их настоящего, им всем грозит смерть, потому что — лишь мгновение опоздания. И та эфирная нить, что успевает достичь Тора. Перерубить ее быстро выхваченным из ножен мечом у него не получается, и в тот же миг, как эфирная магия поглощает его всего, словно громадный, раззявивший пасть етунхеймский волк, он исчезает прочь с глаз Сигюн.       Обломки то ли его величия, то ли его молота опадают на камни пола с собственным грохотом и с тем барабанным боем, что так и звучит. Война, война, война переступает их порог? Тело темного альва обмякает, нанизанное на его меч, а следом покрывает неистовой, яростной дрожью, и Сигюн тут же отшвыривает его прочь, рявкая в бешенстве:       — Сказали же тебе, недоносок. Не в этот раз! — встряхнув меч от чужой крови, она поднимает острие, уже видя, как эфир покидает чужое тело живыми, влажными клубами ядовитой субстанции. Будет ли правдой та весть, которую она принесёт? Будет ли она ложью? Отсутствие может быть подобно смерти — вот что есть у них теперь. И Царя нет. И вся его власть остается, а все же сколь она велика. Сигюн скалит собственный рот с рычанием жестокой, бессмертной злобы, что живет среди ее тела и останется внутри до самой ее смерти. За всех мертвых сестер. За белокрылую, необычайно умную Гунн. За ее мир, за ее жизнь и за всю ту ее свободу, что оказывается бесправно изъята у нее. Метнувшись ладонью к лезвию меча валькирий, она проводит по нему и следом за тем прикосновением метал загорается голубым светом руной магии.       Благодатный огонь все же победивший в прошлой битве тысячелетия назад, но не в войне.       Благодатный огонь сложивший собственные жизни, но все же так ничего не добившийся.       Они оставили эфир взаперти, они оставили темных альвов в живых то ли из жалости, то ли из сочувствия, то ли из страха прослыть варварами — и, наконец, настал тот день, в котором она сможет это исправить. Потому что убийца обязан был увидеть смерть. Потому что провинившийся обязан был получить наказание. Потому что Царь Асгарда был ныне мертв и полукровка как был, так и оставался тем, кто не сможет разобраться с этим? Эфир разыскивает ее ещё даже до того, как покидает чужое тело полностью, и, только сделав это, устремляется в ее сторону. Достаточно древний, но все же забывшийся — вся его сила пуста против истинного меча валькирии. Или вся его мощь. Или вся его ядовитая, уродующая сознание власть. Сигюн отступает на шаг назад ложью о том побеге, который никогда не совершит, и новым же движением рук заносит меч над головой, а после разрубает с треском несуществующих жил и плоти тот эфирный клубок магии, что желает заполучить себе не ее, но всю ту силу, выносливость и ярость, что есть в ней. Первое же прикосновение горящего голубым светом рун лезвия выжигает зашипевший, пытающийся дернуться прочь эфир. И десятки мелких рубинов со стуком опадают на каменные плиты пола.       Вот что от него остается. Вот что порождает его. Бессмертная людская жадность до золота, до богатств, до плоти, до власти. Скривив собственный рот, Сигюн озлобленно пинает несколько камней прочь. И, прокрутив рукоять меча в кисти, устремляется к пустому проему библиотечной двери. Стоит ей заступить на валяющуюся на полу дверь, как ее взгляд мгновенно разыскивает и разруху внутреннего помещения, и сотни раскиданных тут и там книжных томов. Несколько стеллажей валяются, будто впопыхах брошенные кем-то деревянные детские игрушки, у самой каминной стены. Запечатать магическую тропу у них не получится и сдержать никого вовсе они не смогут. Война уже здесь. И темные нападают от Бивреста. И темные же высылают вперёд себя зараженного эфиром кочевника, не потому что сами умны, но потому что умен эфир.       Он не желает гибнуть.       Он жаждет жить и напитываться собственной разрушительной мощью.       Сколь много времени пройдёт прежде чем иные толпы темных альвов ринутся через магическую тропу? Вначале Асгард лишается сильнейшего мага, следом лишается и Царя. Быть может, именно потому давно почившая Королева альвов наделяет ее божественностью — мироздание нуждается в том, чтобы кто-то проследил за всем этих бардаком. Мироздание нуждается в том, кто вычистит, наконец, всю чужую прошлую трусость. Но это ведь столь милосердно…! Они усыпляют темных вместо того, чтобы вырезать их всех. Они запирают эфир вместо того, чтобы уничтожить его.       Вероятно, лишь планируют то будущее, в котором экономика Альфхейма вновь будет нуждаться во всех камнях рубина, которые можно будет сбыть по цене мешков золота Свартальфхейму, потому как делают то уже единожды, делают то после окончания прошлой войны. И тогда Альфхейм процветает. Только знает ли обо всем этом мелкая пигалица, что ныне является Королевой? То молчание, что Сигюн позволяет себе временами, является не высказанным, сокрытым уважением и отказом дразнить чужую истрепанную суть. То молчание является банальной реальностью: расскажи она все, что знает, раньше, это ничего бы не изменило.       Война пришла бы все равно.       И они все равно лишились бы, что мага, что Царя. Прокрутив рукоять в кисти вновь, она разминает плечи, раздраженным движением тянется к торчащему из-под кирасы краю рубахи. Заправить его, наконец, одной рукой совершенно не получается, и потому она зажимает острие меча меж бедер, дотягиваясь и второй тоже. Идти ли к кому-то? Бежать ли за помощью? По злой традиции отсутствия удачи как только она зайдёт за угол коридора, так тут же через магическую тропу повалят эти проклятые поганцы, и рассчитывать на кого-либо не имеет смысла — все же Лия остается умна и то подтверждается миг в миг, как сама Сигюн поправляет крайним движением пояс собственным брюк. Затягивает шнуровку спереди крепче. Одергивает кирасу.       На бегущий, топочущий шаг, что звучит из-за угла коридора, находящегося справа от нее, оборачивается тут же. Мальчишка… Его именуют Огуном, молчаливым, суровым прислужником его высочества старшего принца, его поганого величества Тора. Ещё его именуют идеальным стрелком. Как будто бы столь сложным занятием является выслать к ней кого-то вроде Тюра? Как будто бы для Лии столь сложно оказывается выслать Сигюн в подмогу кого угодно кроме Огуна?! Та самая история, что повторяется из века в век и из тысячелетия в тысячелетие, та самая ловушка, в которую полукровка ныряет, отказываясь всплывать. Затаскивает ли следом за собой его поганое высочество или сам становится ведомым — ни ему, ни им обоим не хватает и всех восьми трагичных жизней, чтобы понять бесполезность любых действий и устремлений. И история повторяется вновь. И дурная пигалица, альфхеймская нынешняя Королева, отдается той ошибке без остатка тоже, верхняя собственную безопасность Модсогниру. И сама Царица мать дарует той ошибке всю жизнь да все собственные силы.       Всей существующей в них божественной мудрости не хватает, чтобы осознать столь малую истину — среди войны не может существовать любви, потому как любая война пожирает ту любовь, любая война той любовью лжет, и играется, и балуется, будто не обученное манерам дитя. Но Модсогнир ведь клянётся Альфхейму в верности? Вначале его войска должны будут заявиться собственной подмогой, только и после доверия ему не будет. Сигюн лишь постарается не расхохотаться со злобы, когда Свартальфхейм предаст их, так же, как сдерживается жестокость собственного смеха сейчас. Ей в помощь Лия высылает дурного, очень серьезного внешне мальчишку, вряд ли ради издевки. Быть может, он вызывается и сам. Высокий, статный, он уже держит лук в собственных руках, и за плечом его виднеется колчан со стрелами, и на бедре его покачиваются ножны с мечом. Сигюн глядит на него лишь пару мгновений, когда он показывается из-за угла галереи — этот ее суровый, прищуренный взгляд не отличается от любых иных, но в самой собственной сути является прощанием и желанием не ошибиться.       Сейчас она произнесет правду вслух. А после увидит, как он сбежит. Этот побег дарует ему ту жизнь, которую никогда не посмеет оставить ему война. Этот его побег дарует ей тонкое, еле ощутимое спокойствие где-то среди груди. И против его лица не будут важными ни воинская честь, ни достоинство — Асгард лишается сильнейшего мага, Асгард лишается своего законного Царя, но, оставшись живым среди его земель, Огун сможет всем собственным разумом обеспечить и простому люду, и всем придворным какое-то будущее до момента, пока весть о войне не достигнет Альфхейма да Свартальфхейма. Он распорядится благами, он предупредит жестокость. Сигюн глядит на него лишь несколько мгновений, а после говорит отрывисто, жестко и спокойно:       — Царь мертв. Уводи всех. Я их задержу, — что из этого является правдой, что из этого является ложью. Огун замирает среди нового шага так, как не замирает эхо иных шагов, что бегут следом за ним по невидимому коридору, находящемуся за углом. Вряд ли Вольштагг, скорее уж Фандрал. Легкий, быстрый и шебутной бег, что вовсе не может не раскаляться, слыша все бессмертные подначки Бальдра… Глупцы. Дурни и идиоты. Они участвуют в битвах, мысля, что каждая битва является войной, и они же среди войны живут, а только встретить ее лицом к лицу им так и не удается. Уродство ее жестоких глаз. Обезображенность оскала ее покрытых шрамами губ. Они мыслят о гордости возродиться в Вальгалле! И те мысли наделяют их высокомерием, и те мысли изымают из их рук саму суть, саму важность — что может быть дороже жизни. Что может быть дороже свободы, которую жизнь может даровать.       Они стремятся к смерти. Они же даруют себе собственными руками любовь среди войны.       А после столь слезно и жалобно причитают… Ох, как же, ну, как же он мог умереть! Асгард лишается сильнейшего мага, Асгард лишается Царя, и Сигюн произносит собственное слово приказом того вида, что изымает любую надежду. У них ведь есть ещё Альфхейм да Свартальфхейм? Если они примут то, что у них нет ничего больше, им нечего будет терять, им откроется возможность биться со всей яростью, что в них есть, и не погибать, но жить каждым стуком собственного сердца, каждым собственным помыслом. Смерть надежды обнажит трусость. Смерть надежды обнажит храбрость.       И Огун замирает. Не спотыкается от ее слов, все равно останавливаясь. Они глядят друг другу в глаза несколько долгих мгновений того густого, плотного барабаного боя, что так и продолжает звучать в окрестностях Золотого дворца. Война уже здесь! И по левую руку от Сигюн валяется мертвое тело темного альва, что является кочевником. И по левую руку от нее валяется рубиновая россыпь. Кто заработает на ней после сотни тяжелых, звенящих мешков с золотом? Дорогой камень кровавой капли будет перепродан, будет инкрустирован в драгоценные украшения да рукоятки клинков и, конечно же, все то будет продано ради бессмысленной, пустой красоты. Лишь побрякушки — хранящие в себе историю, которую никто никогда не пожелает услышать.       Огун так и не двигается. И следом за ним из-за угла коридора почти вываливается Фандрал. В его глазах уже существует страх, уже видится потеря, а ещё нежелание верить — Асгард теряет. Является ли то правдой или все же нет? Оно будет именно ею, оно будет истинной до момента, в котором они не увидят его поганое высочество живым и невредимым, потому что любая иная надежда на его возвращение будет пагубной. Сейчас его нет здесь. Как и мага. Как и подкрепления. Сигюн еле заметной дрожью кривит собственные губы в ответ тому Фандралу, что быстрым движением глаз осматривает галерею, россыпь рубинов на полу и ту вырванную из стены дверь, поверх которой стоит она сама.       А после Сигюн видит, как Огун кивает. Лишь мальчишка… Суровый и внимательный внешне, среди постели он оказывается до упоительного сладким. И сдается слишком уж быстро. Посмеет ли сдаться сейчас? Сигюн не ошибется, Сигюн отдает приказ, а только Огун уже поворачивает голову и, разыскав взглядом глаза Фандрала, говорит:       — Разыщи Лию и скажи, чтобы уводила всех на восток. Сейчас мы отступаем, — и Фандрал ему в ответ разве что вдыхает. Самое лучшее, что есть среди его балагурства — возможность собраться в нужный момент; и Сигюн замечает то ещё давно, сейчас же видит воочию. Как Фандрал кивает. Как отступает на шаг, тем промедлением, что звучит вопросом, который не будет высказан. Кем являются те самые «мы» и почему Огун так и не разворачивается корпусом тела в его сторону? Он сгинет, он погибнет, он умрет у нее на руках, но, впрочем — Сигюн не допускает с ним той же ошибки, что успевает допустить единожды в далеком прошлом. Наделять бездумную лошадь именем или наделять своих сестер своей же любовью… Война никогда не проявит ни жалости, ни сочувствия, пускай даже они — проявляют трусость, так и не изживая всех темных альвов со свету вместе с эфиром. И Огун остается стоять все на том же месте, в то время как Фандрал срывается прочь бегом. Его топот удаляется. Огун смотрит ему вслед. Сигюн только качает головой кратко, а скривиться вновь так и не успевает, потому как чётко и вслух уже звучит: — Как же я могу уйти, не сказав о том, как тебе идет эта кираса, Сигюн.       Среди постели в нем разыскивается определенная, упоительная сладость, но вряд ли хоть кто-нибудь действительно знает о наглости что-то большее, чем знает он. О браваде или о глупости? Под натиском пробуждающего барабанного боя и среди осиротевшего Асгарда, перед лицом переступившей порог войны и с ее смрадным дыханием поверх собственного лица… Огун оборачивается к ней вновь, а после легким движением приученной руки выхватывает из колчана стрелу с ярким, будто птичьим оперением. Он вставляет ее в окно с сокрытым среди глаз бахвальством, он прицеливается к потолочному своду иного конца галереи.       Со свистом и затаенной злобой выпущенная стрела вонзается в камень — первое же соприкосновение провоцирует жестокий, яростный взрыв, обрушивая потолочный свод. Расходящаяся в обе стороны галерея обращается тупиком с единым выходом, который Огун будет охранять до момента, пока Золотой дворец вместе с Золотым гордом не опустеют или же до момента, пока не сгинет он сам. Та самая спасительная трусость, которую Сигюн желает увидеть в нем, на самом деле не существует вовсе. И, позволив себе кратко, дразняще рассмеяться, она произносит:       — Мальчишка… — лишь потому что не допускает ошибки любви вновь и не допустит ее никогда. Лишь потому что Огун умрет, но все же не станет умирать поверх ее рук — теми руками она просто не станет его касаться. Вот почему позволяет себе встретить смехом всю его браваду да всю его воинственность.       Как только краткий век жизни того смеха стихает, через порог от дверного проема раздается грохот, и взрыв, и все сваленные в кучу книжные стеллажи отлетают к противоположной стене библиотеки. Забаррикадированный камин и живущая среди него магическая тропа оказываются свободны.       Под густым, плотным среди обманчивой тишины барабанным боем темные альвы прорываются сквозь брешь в самом сердце осиротевшего Асгарда. И та война, что никогда не завершалась, что родилась слишком давно, чтобы хоть кто-то ещё помнил об этом достоверно и с точностью… Та война начинается вновь. ~~~^~~~       Он приходит в себя медленными рывками сознания, что прежде вспыхивает крайними воспоминаниями жестокого, несущего смерть холода, и лишь после того позволяет ему ощутить… Где находятся его руки? Где находится он весь? И исходит ли стуком все ещё ледяная глыба его сердца? Первое, что чувствуется сразу же — крепкие, сплавленные друг с другом кандалы на запястьях. До того, как он открывает глаза, до того, как полное злобы и страха лицо Тора прекращает столь настойчиво мелькать перед его глазами… Желание ошибиться оказывается пустым и глупым, потому как, уже жмурясь через силу от слишком яркого света, льющегося откуда-то сверху, Локи видит взором телесных ощущений слишком отчетливо.       Антимагические наручники.       И покрытое инеем етунской кожи, покрытое запекшейся кровью запястье, что жжется под металлом правого наручника.       Еле качнув тяжелой головой, Локи жмурит приоткрывшиеся глаза, кривит губы, с усилием приподнимается на локте. Поскальзывается, впрочем, тут же на той луже воды, что оказывается на полу прозрачного, стеклянного куба. От одной его стороны до противоположной будет разве что шага два с половиной, слепящий потолочный свет же является вряд ли слепящим в действительности — ни единое иное существо, что находится в других таких же клетках, не жмурит от него собственные глаза. Но каждое же успевает обернуться в его сторону ещё до того, как он раскрывает глаза… Магические или же просто необычные, те, чей вид давным-давно иссяк, те, чей вид находится на грани вымирания — во второй раз ему удается и подняться на локте, и даже сесть, кое-как подобрав под себя ноги, только взгляда отвести так просто не получается. Узкие клетки, высокие клетки, клетки с прозрачными, стеклянными стенами… Всех, кто сидит в них, выкрадывают или выкупают, а после выставляют здесь, будто в хранилище, только вовсе не древностей.       В хранилище удивительной, необычайной коллекции.       То самое желание ошибиться, что настигает его ещё в миг ощущения слишком знакомой тяжести слишком знакомых оков на запястьях, оно оказывается пустым и глупым много больше, чем ему хотелось бы. Чуть впереди собственной клетки Локи замечает в просторном месте хранилища стол и на том столе замечает иной стеклянный куб меньшего размера — беззвучно внутри него покачивается маленький голубой шар Ланверттира. Совсем молоденький, он не показывает признаков жизни, но все ещё мерцает собственным светом, повиснув меж стен. Быть может, спит? Само его присутствие здесь является отвратительным, потому как запрет на охоту существует, потому как того запрета явно никто не придерживается.       Ни в отношении иных пойманных узников, ни в отношении самого Локи.       Медленно, на пробу поведя теми плечами, что все ещё ощущаются замёрзшими и словно покрытыми льдом изнутри, он вытягивает ноги вперёд почти сразу, потому как в изуродованном, искалеченном бедре поселяется ноющая боль, да и сами ноги, стоит им согнуться, начинают ныть тоже. Кто бы ни был обладателем этого хранилища, кто бы ни продал его сюда, будто чудную зверушку, те существа подбирают его в космосе не столь давно, раз вся стекшая с него вода не успевает испариться и мышцы его тела не успевают вернуть себе подвижность. Но сколь много времени проходит? Антимагические наручники становятся важной, значительной помехой для любого побега, но сковать его божественной сути не смогут никогда и Локи тянется той сутью к самому солнцу, к любому из девяти существующих миров.       Дотягивается до Асгарда.       Не без участия собственного желания, конечно, но вместе со слишком быстро настигающим его волнением — то солнце, что медленно поднимаются из-за горизонта среди асгардских земель, отнюдь не является ни летним, ни осенним, ни даже зимним. Оно приносит раннюю-раннюю весну новым восходом. В то время как сам Локи упускает время, упускает собственную свободу, упускает столь многое… Вся его безграничная и пустая мощь, вся его объемная и бесполезная сила. Каждый навык из тех, что есть у него. Его острый разум и все прошлые жизни, что помнятся ему до сих пор.       Все столь же беспомощным и не способным спастись он оказывается вновь.       Потому как никто не может иметь силу контроля над всем пространством и всеми обстоятельствами? В Асгарде сейчас ранняя весна. Он сам пропадает без вести на семь с половиной месяцев и определенно точно не желает даже задаваться вопросом о том, что за те месяцы успевает случиться — только бы не дразнить то волнение, которое уже и так разносится по его телу вместе с кровью. Жив ли Тор? Цел ли Слейпнир? И в порядке ли все иные? Ни от одной из этих мыслей нет толку вовсе, пока на его запястьях антимагические наручники, как нет его и от того, чтобы сидеть да вглядываться среди молчащего хранилища в иные чужие клетки.       Сидеть, к тому же, слишком долго не получается вовсе. Те вымороженные, каменные мышцы, что отнюдь не готовы к любой нагрузке, начинают ныть поверх его лопаток, плеч и по бокам от позвонков слишком быстро, и, только ощутив их первую боль, Локи с осторожностью заваливается на бок вновь. Морщится от мерзлой болезненной искры в мышце руки. После переворачивается на спину, чувствуя, как влажная рубаха напитывается водой ещё больше и прилипает к его спине. Где находится вся остальная его одежда? Где находится он сам? Лишь опускает скованные руки поверх живота, вновь морщится от не утихающей, болезненной рези в запястье, и вытягивается на полу в полный рост.       Лишь вдыхает поглубже и прикрывает глаза, слишком остро чувствуя, как ужас затапливает его медленным, мерным потоком, слишком остро помня: любая попытка биться сейчас, любая попытка кричать и сопротивляться причинит ему самому только ещё больше боли.       Так было, когда он оказался запертым в зверином, конском теле.       Так же оказывается вновь.       История ли повторяется или то является предрешенным? Все дело лишь в антимагических наручниках, вся проблема лишь в них, пускай даже его собственный разум подводит его на жалкий миг, предлагая мысль: его нахождение здесь, его жестокое заточение здесь является делом Тора. Но — Тор не обладает и никогда не будет обладать подобной жестокостью. Это является фактом. Это же является данностью. Произошедшее оказывается привычно раздражающей случайностью, и Локи соглашается с большим смирением, чем в прошлый раз, потому что слишком хорошо помнит его до сих пор.       От буйства не будет смысла, как бы сильно ему ни хотелось того, как бы сильно ни жаждал он воспротивиться сковывающему внутренности ужасу и тревожной дрожи… Любым резким движением лишь ранит ещё не отогревшиеся мышцы. Любым устремлением навредит лишь себе. И потому опускается на спину вновь, закрывая глаза, жмуря их и оборванной, болезненной беспомощностью выдыхая.       Он видит слишком явно уже: как только его тело отогреется до конца, он сможет разодрать металл кандалов в клочья собственной магией. Как только его тело отогреется, он сможет позволить себе любое волнение, любую то волнение дразнящую мысль и любое же мерзлое, только-только возвращающее себе пламенность размышление.       О том решении, которое Тор принимает перед тем, как Локи сбегает прочь? Или все же о том, что успевает случиться за семь с половиной месяцев его отсутствия с Асгардом… ~~~^~~~       Злость оттаивает первой.       Ещё до того, как мышцы его тела окончательно приходят в себя и позволяют ему двигаться без боли. Ещё до того, как ему удается сесть вновь и, медленно разминаясь, повести плечами. Как смеет Тор решиться, как смеет назначить казнь… Он отказывается от любого обсуждения, принимая решение в одиночку, и именно это злит больше всего, но, впрочем, злит вовсе всё. Его мысли. Его слова.       Не — его существование.       Злость оттаивает первой, возникая среди его мыслей теми образами, что не походят на видения сна. Устремленный, и гордый, и разодетый в свой парадный доспех… Истинный правитель Асгарда, а? Разъяриться в ответ ему, не присутствующему здесь и сейчас, не получается лишь причине жестокого, жестокого, жестокого ужаса и сотен мыслей, которые удается сдерживать еле-еле: вдруг в этот раз все будет иначе? Вдруг то не антимагические наручники на его руках, вдруг все то обман, что имеет большую, непосильную ему мощь?! Номад завещает ему смирение в прошлый раз, рассказывая жуткую, леденящую кровь тайну — каждый импульс его магии, которым он желает пробить себе путь на свободу, убивает лишь его самого. Ранит его. Калечит его.       Если он желает выжить, он должен быть смиренен и тих.       Если он хочет сбежать, он должен выждать… Среди медленно отстаивающего тела то оказывается уродливым, безжалостным испытанием. Локи не удается заметить в какой миг к той холодной воде, что натекает с него, добавляются горячие капли его напуганных слез, что стекаются по его вискам, но все же он помнит завет, но все же он вынуждает себя остаться. И ужас, сколь бы уродлив ни был, перекрывает собой всю ту злость на принятые Тором решения, что сейчас вовсе не приходится к месту. Что ему делать с ней? Как может он обуздать ее, как может он Тора простить и нужно ли ему, впрочем, действительно его прощать? Мгновение за мгновением, единый шаг солнца по невидимому его глазу Асгардскому небосводу за другим, время истекает меж пальцев песком, время стекает с него самого холодными каплями воды, а после та вода испаряется поверх пола. Локи остается лежать без движения, вытянувшись по диагонали той очередной клетки, в которую никому вовсе не приходится его загонять.       Он ведь даже не собирается падать! И Тор держит его в крепкой хватке собственной руки, и Тор собирается сковать его — мелочный вдох шагающего солнца, вот что остается Локи на принятие решения тогда. Жалить чужую ладонь, не позволяя Тору тем самым качнуться следом, не позволяя ему ни терять равновесия, ни падать с моста. Но позволять ли себе оказаться здесь? Чем больше времени проходит, тем скорее его глаза привыкают к яркому, ничуть не живому свечению из-под потолка. Глаз он, правда, так и не открывает. Лишь выжидает, лишь безмолвно вновь и вновь поджимает губы, не позволяя им, объятым страхом, дрожать.       Ещё один век в заточении или ещё один век вдали от Тора? Злиться на его высокомерие, злиться на его решения и его истинную, беспросветную глупость, но все же — не на его существование. Как будто бы Локи не смог бы пережить его поездки в Ванахейм, как будто бы Локи не смог бы пережить изгнания, погони и лишения всех собственных статусов… Тор был ему силой и Тор же был ему слабостью, потому как точно знал, сколь много боли все то, даже вынужденное, принесло бы Локи и как сильно бы ранило его.       Перед лицом этого заточение в нижних темницах было глупой шуткой.       Перед лицом этого же… Тор собирался заточить его там насколько, а? На дни, на недели или на года? Вероятно, в злобе не было столь много смысла, потому что все происходящее после смерти жестокого-жестокого бога не являлось подконтрольным им в полной степени — вот какими были эти обстоятельства. Вот какой была власть жестокого-жестокого бога.       Смогла бы она сгинуть безвозвратно хоть однажды?       Злоба оттаивает первой среди его скованного льдом изнутри тела, но все же ни она, ни любое иное переживание так и не ширится до собственного предела — оскаленной пастью ужас пред тем самым заточением пожирает все. Походит ли оно на тот, которому его желал подвергнуть Тор? Лишь частью. Лишь невозможностью вызнать, что будет дальше. Лишь отсутствием четких фактов реальности. Или сохранности? Номад завещает ему смирение с век назад и Локи определённо не собирается о том завете вспоминать никогда, потому что никогда же не собирается оказывается в подобных обстоятельствах вновь — он приходит в себя в клетке почти так же, как в прошлый раз приходит в себя среди лесной поляны. Бедро сейчас, правда, не болит выломанными костями. И брюхо не наполняется кровью.       Талые воды стекают с него на пол, не давая рубахе иссохнуть. Талые воды смешиваются, смешиваются, смешиваются с его горячими, переполненными страхом слезами… Ни единый миг согласия да смирения, что оказывается тяжел сам по себе, не преграждает тем слезам путь, но все же ему везет на тишину, ему везет на чужое отсутствие. Кроме него да иных, запертых в клетках существ здесь никого нет. Пройдёт ещё немного времени — не останется никого вовсе.       Где бы они все ни были. Где бы они все ни находились.       Локи сожжет это место дотла так же, как сжигает тело Свальдифари. Локи сожжет его, сравняет его с любыми землями, в которых оно находится, но прежде — он остается. Он соглашается на то смирение, что ему завещает Номад. И среди ужаса скованности, среди ужаса пред отсутствием свободы не разыскивает ни спасения, ни великой истины, что могла бы облегчить его страдание. Не волноваться об участи Асгарда или же не ждать ещё большей боли, ещё большей жестокости от тех, в чьи руки он попадает? Не злиться, не злиться, не злиться на Тора, быть может?! Или хотя бы признать всю свою больную, но столь живую верность Слейпниру… Ни единой истины. Ни единой правды. И еле заметный призрак того Одина, того самого Всеотца, с которым Локи удается пересечься лишь единожды — любящий, заботливый, стойкий и ещё не растерявший собственную суть.       Он говорит тогда:       — Запомни, Локи, боги не совершают ошибок. Каждое твоё решение верно, потому что ты — бог. Каждое твоё слово — закон, потому что ты его произнёс. Все, что осталось в прошлом, вело к этому моменту и тем, что ещё ждут впереди. Если бы не было прошлых деяний, сейчас бы не существовало. Свершенное тобой не было ошибкой. Оно подарило тебе настоящее для того, чтобы ты решил, как поступать дальше, — а ещё просит позволить ему умереть, а ещё всей собственной интонацией и каждым произносимым звуком дарует ощущение тепла и защиты. Лишь тогда. Лишь единожды. Столь краткий, невозможный миг… Отчего-то среди всех безмолвных рыданий Локи вспоминается он, и следом за ним приходит та мысль, тот самый вопрос, на который ответ слишком очевиден: Тор не был знаком с ним. Быть может, его не видели и иные дети Фригги. Быть может, и сама Фригга не видела его никогда? И отчего Один растерял однажды контроль над тем балансом собственной сути? Он вспоминается еле заметным, источающим свет образом, он запоминается крепкими и теплыми прикосновениями, а ещё словами.       Боги не ошибаются? И ошибаются ли люди? И в том случае, кто же виноват, кого же стоит призывать к ответу… Тору придется извинится — Локи приложит усилие, чтобы стиснуть собственную злобу в кулаке и не требовать с него обозвать собственное решение бездарным, жестоким и бесчестным. Локи приложит то усилие, Локи будет разумен, только ни извинения, ни что-либо иное не смогут ту его злость изжить. На его, Тора, решения. На его власть. На его высокомерие и жесткость.       Но все же — не на его существование. Никогда, никогда, никогда больше не на его существование.       Без истины. Без великого знания. Без облегчения. Он проливает единую слезу за другой, безмолвно держа глаза закрытыми, а после те слезы иссякают. А после — где-то поверх правого плеча появляется слишком обыденный зуд кожи. Его провоцирует влага рубахи? Его не провоцирует ничто вовсе и он объявляется сам? Локи поднимает левую руку с осторожностью, тянет ее к плечу и краткими движениями пальцев почёсывает кожу сквозь влажную ткань, чувствуя: ни в единой мышце, ни в единой кости, ни среди всего его кровотока не ощущается и мельчайшей мерзлой льдинки. Тело, что принадлежит ему, оттаивает, наконец — то время, на которое он оказывается отдан на растерзанию ужасу, завершается. Без истины, без обретения великого знания, без облегчения пред лицом всего будущего и того, что осталось в недалеком прошлом… Но ужас завершается. И его тело оттаивает. И он открывает глаза, он садится все в той же тишине хранилища то ли реликвий, то ли узников.       Он все ещё жив.       Он все ещё может двигаться.       И всей его бессмысленной, пустой мощи все ещё достаточно — чтобы продолжать биться.       Сколь за многое? Сколь дорого оно стоит? Локи поводит плечами, разминая их, проходится взглядом по чужим клеткам вновь. Они стоят, они лежат или сидят подле стен еле видимыми, затянутыми дымкой образами, но ни одни из тех глаз, на которые он натыкается, не содержат в себе ни надежды, ни ожидания. Лишь смирение. И он не походит вовсе на то, что завещает ему Номад, потому что как завет Номада гласит — согласиться сейчас, ответить троекратным ударом позже. И жить. И стремиться. И действовать, и дышать, и не погибать. В тех глазах, что Локи видит на лицах и мордах иных существ, есть цвет, только любая эмоция является бесцветной. Как долго их держат здесь? Они погибают собственным духом задолго до его появления, но все же — боги не совершают ошибок.       У истинных богов есть милосердие. В руках истинных богов есть баланс.       У него же в руках лишь жаркая, так и не проходящая боль в запястье, а ещё кандалы поверх. Злость оттаивает первой — и тело оттаивает следом за ней. Локи садится. Подбирает под себя ноги, оглядываясь быстро, но внимательно. Острый глаз не разыскивает ни стражи, ни прислуги, и потому устремляется вновь к тем кандалам, что являются непозволительными. Изъять его свободу? Поймать его, будто пустоголовое, диковинное зверье?! Любое, еле ощутимое магическое движение станет провокацией боли, и та боль настигает его почти сразу — острыми, жестокими иглами, вгрызающимися в плоть запястий, она запирает его магию внутри тела, она перекрывает ту плоть его рук, что является ему верным проводником. Локи морщится дерганым движением раздражения, поводит головой и зубы стискивает заведомо, а только это вовсе не помогает. Как не смогло бы помочь ничто иное? Спасение от ужаса, или спасение от злобы, или спасение просто — никто не придет за ним.       А в Асгард приходит весна.       Что же, что же, что же успевает случиться в его отсутствие? Он все ещё жив, только это, сколь бы важным ни было, не является связанным с Тором нисколько. С его жизнью. С его дыханием и биением сердца где-то среди его груди. Горячее, мощное, являющееся самим солнцем Асгарда! Злиться на его решения — не является тем же, что злиться на его существование. Требовать с него извинений за причиненную боль — не является тем же, что требовать его низвергнуть словами те прошлые решения, являвшиеся едиными возможными в тех обстоятельствах. Созданных жестоким-жестоким богом… Не предупрежденных, не уничтоженных в зачатках… Скривившись от накатывающей в руках боли до оскала рта, Локи бросает новый взгляд в сторону, проходится им по пространству хранилища. Его действия не привлекают внимания, тем самым будто бы нашептывая о собственной бесполезности, о всех, кто был до него и пытался сбежать, о всех, кто сдался. Сколь сильно Локи походит на них?       Единственный в собственном роде етун-полукровка. Сильнейший маг, лишенный судебной нити, неподвластный норнам. И сердце любви самого солнца Асгарда.       Номад завещает ему — смирение — но лишь до определенного момента возможности. Разрушить оковы. Освободить себя. И покарать каждого из тех, кто успел решить, будто может властвовать над ним. Подобно Тору, что так и не успевает достать антимагические наручники, держа его за руку на Бивресте? Вся его любовь и вся его необходимость защитить и уберечь, они могут принимать уродливые формы, но нужды в том, чтобы сомневаться в нем или ждать от него объяснений — ее нет так же, как и злобы ко всему его существованию.       Но антимагические наручники все ещё здесь. И жестокая, крошащая будто бы сами кости боль в запястьях. Чем больше силы и магии Локи пытается провести по собственным рукам, тем больнее становится, и потому, не заметив никого лишнего в пространстве хранилища, он жмурит глаза. Заметить успевает — инеистая кожа его кистей, испещренная годовыми етунскими метками, покрывается мелкими трещинами. Будто кто-то ранит его пальцы и тыльную сторону ладоней мелким, острым лезвием снова, и снова, и снова, в то время как запястья сковывает агонией. Она вынуждает его зарычать и согнуться к самым собственным ногам, под зажмуренными глазами вспыхивают яркими всполохами пятна темно-бурой крови. И среди тишины слуха воцаряется гул его собственной крови. Ледяная глыба его сердца исходит надрывным, громоподобным стуком, в то время как боль становится невыносимой. Слепящая и жестокая, она ощущается так, будто уже перемалывает кости его рук и кистей в порошок. Сорвавшись на краткий, рычащий крик, Локи щелкает зубами, стискивает их до ноющих десен и прикладывает столько сил, вкладывает в импульс столько магии, сколько получается вложить. Увидеть за зажмуренными веками, как металл наручников исходит яркими всполохами трещин, ему не удается и все же сильный магический импульс отшвыривает его назад, к стеклянной стене клетки, как только антимагические наручники взрываются на его запястьях.       Куда деваются их ошметки и успевают ли ранить его самого? В первый же миг свободы и сквозь всю боль кровоточащих кистей, без оглядки на нее, без оглядки на тех, кто мог бы прибежать на созданный им шум — его сознание устремляется мыслью, устремляется новым же магическим импульсом прочь из хранилища и на поиски Тора. Разыскать его оказывается отнюдь не столь сложно и много проще, чем действительно узнать… Куда пропадает вся мягкость, что из метки в метку жила среди его лица. Куда исчезает золото его волос, что из столетия в столетие струились по его плечам. И что же все-таки успевает случиться за все месяцы его, Локи, отсутствия, но, впрочем — ни один из тех вопросов задать ему оказывается некому.       В то время как Тора он находит посреди залитого кровью песка широкой, округлой арены. И поверх его груди надет тёмно-коричневый металлический доспех, и за его спиной не виднеется плаща, пока обе его ладони сжимают рукояти мечей — вместо плавкого, мягкого золота волос Локи видит лишь короткую, будто оскаленную причёску прядей да выбритые виски. Вместо мягкости в выражении губ, вместо любой бравады и горделивой воинственности… Все то время, на которое он сам пропадает, на что мироздание истрачивает его? Тор не в Асгарде больше. Перемазанный росчерками крови, покрытый влажными, истекающими той кровью ранами Тор стоит посреди песочной, залитой кровью арены и дергает руками, срываясь на неистовый, наполненный лишь яростью крик. Смотреть на него такого или же смотреть вокруг, или же слышать гул голосов восхищенной толпы зрителей, рассевшихся по окружности арены — их здесь не сотни, десятки тысяч и в их гомоне слышится восхищение, а только все равно происходящее ощущается жестокой, безжалостной насмешкой.       Локи смотрит Тору прямо в глаза, отказываясь оборачиваться себе за спину и видеть, чье мертвое тело лежит там. Локи смотрит, не видя больше… Свет солнца Асгарда? Милосердие? Добродушный прищур глаз и нежность улыбки? Быть может, все то ещё существует среди тела Тора, но прямо сейчас оно скрывается, оно прячется, Тор же оказывается — ничуть не меньшим зверем да драгоценным трофеем, чем сам Локи. И скалит собственный рот. И оглядывается по сторонам, будто загнанный хищник, что не дастся живьем даже ценой собственной смерти. Вся та его воинственность, что временами будоражила Локи кровь, или же вся та его буйная бравада да страсть… В них была жизнь. Тот Тор, что был пред его глазами сейчас, все ещё был жив телом, но дух его — был мертв.       Окровавленный, окровавленный, окровавленный… Он орет:       — Кто будет следующим, а?! Выпускайте его, пока я не пошел собирать ваши головы! — переступив на месте, Тор оборачивается вокруг собственной оси, шагает медленно, напряженно. Его сокрытое бездарными доспехами туловище бугрится перекатывающимися мышцами, приподнимаются плечи и стоптанные подошвы сапог перемешивают влажные, бордовые от крови комья песка. Локи забывает вдохнуть. Двинуться, сорваться к нему, переместить к нему полностью или хотя бы показаться ему на глаза… Убаюкать всю ту его злобу, за чьей спиной прячется невозможность — обрести свободу. Как долго Тор находится здесь? Вопросы, или любые иные слова, или любые иные звуки, Локи сковывает оцепенением острого, резвого и болезненного ужаса, время же отказывается, что знаться с ним, что дружить: стоит ему заметить на шее Тора мелкий, металлический круг, приставший к коже, будто вросший в нее репей, как в следующий же миг тот исходит резвыми молниями и общая картинка меркнет.       Не без звука — больного, ожесточенного рычания… Его любви? Или того дурня, что принимает бездарное, бесполезное решение? Отшатнувшись почти интуитивно, Локи ударяется лопатками и затылком о ту стену клетки, к которой его прибивает магическим импульсом, и морщится тут же. Удар оказывается не сильным да и боли приносит не так уж много — кисти рук и запястья рыдают болью много громче. Он опускает к ним глаза, вряд ли желая действительно видеть, но, впрочем, подле не находится никого, кто стал бы действительно спрашивать, чего он желает или мог бы желать. Иной мир? Иное мироздание? Или все же целостность кожного покрова? Хотя бы это, хотя бы что-то хорошее и что-то из того важного, что не скрывается на глубине во имя сохранности, подобно всему свету солнца Асгарда… Перепачканный кровью, покрытый кровящими ранами и с великой, неутолимой яростью в глазах — его образ так и остается стоять у Локи перед глазами, отзываясь болью где-то внутри ледяной глыбы его сердца. Что они посмели сделать с ним, как посмели забрать его, кто посмел ему навредить, но, впрочем.       Кем является то существо, что изъяло из плоти космоса самого Локи?       Кем является то существо, что будет умерщвлено… Уже через миг, через два, в любой момент времени и в любой точке мироздания, куда бы ни попыталось сбежать — то правое запястье, что жгло и зудело болью под антимагические наручником все это время, сейчас показывается ему на глаза, обнажая срезанную вместе с рунными вязями Бранна, широкую полоску кожи. Он видит кусок голой, обнаженной мышцы, нить темно-бурой, заполненной етунской кровью вены. И на каждое движение постепенно заживающей кисти все то отзывается, двигаясь тоже. Аккуратная, внимательная работа. Ровный срез. Лишение? Покушение на свободу, и на силу, и на все былые заслуги. Покушение на его разум, его решения и все то, что за метки до этого является необходимым, чтобы покорить, чтобы заиметь себе самого безжалостного, бесчувственного и вечно голодного союзника — тогда Фригга пытается запретить ему делать это, тогда же и говорит о том, что это невозможно.       Локи приручает само Пламя все равно.       И теряет его, отнюдь не собираясь допускать подобного никогда.       Ледяная глыба его сердца не вздрагивает вновь, но дергается от острого, затапливающего ее изнутри жара. Будто живого. Будто ничуть не етунского. Локи смотрит лишь на голую полоску мышц поверх собственного запястья, и видит, как медленно нарастает новая, инеистая кожа, и чувствует, как жжение сменяется зудом регенерации. Его етунская суть защищает его именно так — как никто и никогда не сможет защитить тех, кто решает выслать ему скорым гонцом столь жестокое оскорбление. Столь безжалостное унижение. Становится ли он узником? Ужас заточения, уже знакомый ему и его рукам, лежит легким грузом невидимого завета Номада — смирение, что все равно является смертным. То смирение, чей век долог или короток. Оно завершается всегда, в то время как ледяная глыба его сердца наполняется жаром изнутри. Бессмертная, бессменная и остервенелая злоба, вот из чего состоит тот жар. Вот что наполняет его и его алые глаза ещё большей кровью.       Они желают изловить его? Они желают сковать его, они желают выставить его на полку, будто череп побежденного врага, и они желают любоваться им?! Что ж — он будет рад показаться им во всей красе.       И время не ускоряет свой бег, но вспоминает, наконец, о том, что не ему с Локи соревноваться да соперничать. Не успевает кожа нарасти на его запястье вновь полностью, как где-то впереди, в конце извивающегося меж чужими клетками прохода звучит шелест раскрывающихся металлических створок. Локи слышит, как их механизмы перешептываются друг с другом. Локи вскидывает глаза вперед, но, впрочем, не делает и единого движения. От прошлых антимагических наручников не остается даже пепла, и он покрывает собственные запястья иллюзией иных, фальшивых да глухих в собственном существовании. И заживающие, изрезанные кисти покрывает ею тоже, но ничего иного не прячет.       Солгать выражением собственного, испуганного и напряженного лица ему не составляет сложности.       Он ведь таков, а? Он есть Бог Лжи. Он есть Бог Огня да Пламени. И ничто из того, над чем властвует он, не может быть поймано, не может быть заточено. Или все же срезано от него по чужому желанию? Вначале звучит шепот тех металлических створок, что раскрываются, а следом за ними доносится еле слышная, свистящая мелодия. Того, кто несёт ее, сопровождает беззвучных шаг. Того, кто уже успел и принести зло, и сказать свое слово коротким, заточенным лезвием ножичка, сопровождает расплывчатая, мелькающая за стеклом стен чужих клеток тень. Она обретает свою плотность вскоре и показывается Локи на глаза, как только выходит из-за крайнего стеклянного угла — лишь потому что Локи смотрит. Лишь потому что Локи ждёт, и выжидает, и готовиться.       Уходить сейчас — в этом было много больше смысла до того, как он увидел потерю связи с Бранном, и в этом же не остается смысла вовсе теперь. Любое нападение будет отбито. Любая угроза будет уничтожена. И тень обретает плотность, только выйдя из-за угла… Выбеленные, будто покоренные собственным безумством пряди волос, что стоят торчком. Подведенные черной краской глаза. Определить род того мужчины, что входит в пустое пространство меж десятками клеток, будто он и правит, и властвует, не удается, и, впрочем, в том определении нет столь великой необходимости. Гадкая темная кровь или же кровь ванов — он насвистывает странную, ровную мелодию, что шепчет ничуть не тише металлических створок дверей, а все же шепчет об удовольствии. И о гордыне. И о власти.       Рассказывали ли ему, сколь пагубна она может быть при нападении на тех, кто имеет больше силы? Локи прицеливается взглядом в его образ, прицеливается им ему меж глаз и прослеживает весь его путь до того самого момента, в котором мужчина замечает его. Но путь— все же не обрывается. Так и оставаясь в движении, мужчина оглядывает его, заметно заостряет внимание на его кандалах, а после смотрит прямо в глаза. И медленно растянув губы в пренебрежительной улыбке, говорит:       — Здравствуй, дитя завоеванных земель. Или же мне лучше звать тебя Локи? — лишь теперь издаваемая им свистящая мелодия обрывается. Его голос, сам звук, тягучий, размеренный, заполняет собой пространство, однако, не является громким. Однако, все же говорит: дитя завоеванных земель… Нежеланное подозрение прихватывает собственной зубастой пастью Локи за позвоночник посередине спины, отказываясь отпускать и уже протаскивая его лицом сквозь любое желание мыслить — лишь Етунхейм. Лишь он, павший когда-то по воле и жестокости Одина, вот о чем говорит этот мужчина. Лишь мертвые льды, лишь мертвая тишина падающих с небес хлопьев снега, столь сильно напоминающих пепел. А только — Тор не в Асгарде сейчас. Тор где-то среди тех земель, в которых жаждут битв, и зрелищ, и почти игрушечных кровопролитий поверх багровеющего от крови песка. И его выкрадывают. И его пленяют, изымая не свободу даже, но много больше — саму суть его сердечности, саму суть его доброты, саму нежности его взгляда. Сколь позволительна в таких обстоятельствах ошибка размышления? Асгард пал и Локи не приходится даже навещать его, чтобы вызнать об этом, потому как Етунхейм никогда не был завоеван жестоким-жестоким богом. Етунхейм был разрушен им. А после, почти достигнув стоящего в свободном пространстве хранилища металлического стола, мужчина произнёс: — Меня зовут Танелиир Тиван. Но тебе я могу быть известен под иным именем… — мерная интонация тягучего голоса и подведенные черной краской глаза. Быть может, все же волосы? С одного его плеча стекает белая, натурального меха шкура и она переливается еле заметными магическими искрами, что обнимают ее, будто мирные волны — берег. Это шкура етунхеймского медведя. И задаваться вопросом о том, сколько веков назад их истребили голодные, лишенные любого пропитания етуны, не имеет большого смысла. Есть ли он в том, чтобы задавать какие-либо вопросы в принципе? Локи не отводит взгляда, так и продолжая смотреть ему в глаза, смотреть на него — без обещания доброжелательности и с клятвой расправы. Скорой, но медленной. Нарочито жестокой. Срезать с Локи не кусок кожи, но все подтверждение его мощи, все подтверждение его силы?! С единого плеча мужчины стекает шкура, что стоит дороже чего-либо иного и, вероятно, является последней в собственном роде, в то время как грудь его укрывает короткий, ало-черный кафтан с высоким горлом. Дорогая ткань, качественная… Локи отмалчивается, не собираясь интересоваться, насколько легко она отстирывается от крови. Тот самый мужчина, которого ему не хочется звать по имени даже мысленно, говорит: — Коллекционер.       И Локи вскидывает пустым движением бровь ему в ответ, откликаясь:       — Кто? — на самом деле его не интересует ни имя, ни все чужое количество богатств, ни любые чужие статусы, но вся та свобода, которую он забирается себе сквозь агонию боли — она в его руках теперь и все же он остается на месте. Из краткого, ничуть не пагубного интереса, чего ради он находится здесь и по чьей милости. Из ожидания, из смирения и из понимания — вначале он убедится, что это существо, к чьему бы роду ни принадлежало, не имеет при себе ни магической мощи, ни артефактов.       После убьет его.       Мужчина говорит:       — Коллекционер. Танелиир… — и останавливается за два шага до стола, наконец, уничтожая каждое собственное движение, уничтожая весь свой величественный, презрительный по отношению к Локи путь. Продать одних за дорого, чтобы заиметь других, что много дороже? Омерзительный. И все же чрезвычайно глупый. Ежели знает имя Локи, так должен бы знать и многое иное о нем, но все же нет… Если решает сковать его антимагическими наручниками, он не ведает и о половине всего.       Перебив его, Локи говорит:       — Кто? — без уважения, которое является незаслуженным. С явной, нарочитой среди глаз клятвой изжить со свету. Танелиир замирает с приоткрытым ртом, глядит на него несколько мгновений, будто действительно пытается понять, может ли Локи оказаться настолько глуп, а после медленно, с ядом улыбается. Качнув головой, оглядывает его вновь. Интересуется же попусту:       — А ты не из доброжелательных, не так ли? — это вряд ли удивляет его, но Локи все же видится в его глазах перелив самодовольства. Вот она, гордость за поимку дорого зверя! Вот она, гордыня! И Танелиир наполнен ею до самых краев всего собственного существа — он выглядит омерзительно. Будто падаль, дичь для подкормки хищного зверя, что мнит себя самим солнцем, а может и птицей… Ни сбежать, ни улететь от Локи у него не получится. Они ведь заперты здесь, не так ли? Отнюдь не сам Локи, но Танелиир — вместе с ним. И когда он поймёт это, будет уже слишком поздно. — Что ж. Думаю, мне удалось сбить с тебя спесь в достаточно степени уже. Нравятся ли тебе наручники? — насмешливо дернув плечом, он отворачивается прочь к столу и, наконец, достигает его. Но не бежит. Но вовсе не торопится. Где бы ни находилось это хранилище, он властвует здесь, он является владельцем древностей и редких видов. Коллекционер? Нелепость. Если бы Локи вновь вернулся к тому, чтобы разрушать миры, он взял бы себе лишь свое имя, но отнюдь не пёсью кличку. Он был бы Хведрунгом. Что сказал бы ему нынешний Тор тогда? Ему хватило бы ума догадаться за единый миг, только заслышав то имя — Танелииру не хватит и пары сотен лет, чтобы почувствовать угрозу или хотя бы магическую иллюзию. Тех антимагических наручников, что есть на Локи сейчас. Тех кистей его рук и того запястья, что уже затягиваются всеми ранами да зудом. От того зуд этот, правда, не уменьшается, давая ему разглядеть ощущением ещё одну, шипящую, будто вскипевшая вода, точку где-то в центре левой ладони. Глаз к ней Локи не опускает лишь из принципа, уже слыша: — Одному из моих прислужников удалось выкрасть их из земель Асгарда несколько веков назад.       Стоит ли этим гордиться? Перед его глазами так и стоит вид окровавленного, покрытого кровоточащими ранами Тора — Локи не успевает обернуться себе за спину, чтобы узнать, с кем он бился. Локи, впрочем, не нуждается в подобном, потому как видит слишком отчетливо — бешенство, и ярость, и всю мощь жестокой, необузданной бури. Ее бравада. Ее жар и ее жестокость.       Пока Танелиир гордится даже не собственной ловкостью, лишь ловкостью своей прислуги, те, кого он обворовывает, выстраивают фундамент порядка вещей и правят.       Локи не отвечает. По велению отсутствия слов. По личному отказу угрожать теми словами. Его держит на месте все тот же интерес, что отражается у Танелиира в глаза — против самовосхваления и гордыни стоит восхищение новой зверушкой. В то время как существа в иных клетках, давно потерявшие жизнь и запертые среди безвременья, поворачивают собственные головы один за одним. Случается ли нечто неожиданное? Пробуждается ото сна даже ландверттир, запертый в кубической клетке поверх стола, но, впрочем, именно он, вероятно, пробуждается лишь по воле приближения своего надсмотрщика. Танелиир, что возвращает собственный взгляд к Локи сквозь паузу в несколько мгновений, говорит:       — И отнюдь не из разговорчивых… Я был бы рад неволить тебя, но в наши времена крепкие, острого ума искатели сокровищ дорогого стоят, знаешь ли, — пожав плечами, он обводит взглядом хранилище и Локи не видит, но чувствует, как чужое внимание сворачивается в мелкий ком, подобно сжатому в крепкой руке пергаменту. Те редкие, последние в собственном роде головы, что успевают заполниться интересом, отворачиваются прочь, кто-то невразумительно откликается словами незнакомого Локи наречия. Ничуть не хранитель, исключительно надсмотрщик и палач, вот кем Танелиир является — это не оказывается удивительным. От него пахнет этим, это видится в его движениях и слышится в его голосе. Властитель ли? Истинный, мудрый правитель никогда не ищет войны — но всегда готов к ней. Танелиир говорит: — А мне чрезвычайно необходим новый прислужник.       Весь интерес Локи удовлетворяется тут же. Его силу замечают ничуть не меньше, чем всю дороговизну его сущности — все же недооценивают. Что его самого. Что всю бесполезную мощь, кроющуюся в его руках. А только, кто смеет приложить к той мощи собственную длань? И есть ли он вообще? Кто-то более могущественный, чем та погань, что нацепила на себя переливающийся плащ из меха етунхеймского медведя да вытатуировала на нижней губе вертикальную полосу… Кто-то более умный и более жестокий… Прищурившись, Локи проходится по Танелииру собственным взгляд в ответ, будто бы изучая и действительно обдумывая его предложение. Он лжет. Он же спрашивает:       — Что случилось с прошлыми? — сухо да кратко, вот как звучит его голос, закипающий среди ледяной глыбы сердца жестокой, взбешенной злобой. За снятую кожу да за изъятые регалии, не за ту власть над Бранном, что он возвратит себе вновь уже вскоре, но за важные, значимые заслуги… Хоть с факелами, хоть с бросками ритуальных костей, второго подобного ему мага не удастся сыскать и во всех девяти мирах!       Потому, вероятно, мысль о том, чтобы сделать его собственным охотничьим псом, так нравится Танелииру.       Недостаточно, правда, чтобы действительно беречь его жизнь или хотя бы о подобной заботе солгать.       — Кто-то случайно сгорел в Муспельхейме, пытаясь добыть корону Суртура, кто-то не смог обойти дворфью магическую защиту… Конечно, негоже нанимать для подобной важной работы бездарей, но временами и они бывают полезны, пробивая путь для более опытных искателей. А ты будешь полезен вдвойне, — пожав плечом между делом, Танелиир уже тянется к стеклянному кубу клетки ландверттира, что стоит на столе — молодой, совсем маленький по годам ландверттир тут же резвой вспышкой исчезает с собственной места, перемещаясь в противоположный угол, подле самого днища. Отзвука его голоса Локи расслышать не удается то ли за скрежетом своих зубов, то ли за тем горячным, жарким вздохом, что издаёт Танелиир. И замирает весь, теряясь взглядом среди пространства. И говорит медленным, нарастающим в собственной жадности шепотом: — Етун-полукровка. Воин. Маг, хранящий в себе божественную суть. Я давно наблюдаю за тобой…       Его взгляд смещается без спешки и с явным удовольствием перед лицом всей его нынешней власти. Заполучить подобный трофей в собственную коллекцию! Он не произносит имени собственного нанимателя, вместо этого успевая рассказать то, что много важнее — каждый из прошлым собирателей мертв ничуть не меньше, чем будут мертвы все будущие. Кто-то из них будет успевать принести отловленное и награбленное. Кто-то из них сдохнет, не выполнив и первого поручения. Жестоко ли это? Танелиир выглядит тем, кто платит достаточно за столь грязную работу.       Локи — уже больше полугода как не имеет при себе ни золота, ни любых статусов. Потому говорит:       — Какая польза будет мне от помощи тебе? — скорее уж задаёт вопрос, только сам вопросами не задается. Действительно ли Асгард пал? Отчего Тор находится сейчас в своей собственной клетке, отловленный ничуть не меньшим зверем, чем сам Локи? Успевает ли начать война или нет, как только Локи уходит, Тор получает в руки невидимое обязательство — изгнать его. Перед лицом того народа, чья поддержка ему нужна, он определённо не станет упускать возможности сплотить их вокруг единого, самого жестокого и злого врага. И уж точно не упускает ее.       Хотя бы потому что Локи знает его достаточно хорошо.       Хотя бы потому что сам вряд ли поступил бы иначе, но, впрочем — сам он никогда не допустил бы подобной ситуации. Зато Тор был чрезвычайно хорош в том, чтобы в одиночку принимать решения. Ну разве же не прелестно?       — Ты можешь остаться здесь, среди иных экземпляров. Сбежать у тебя не получится, потому как те наручники были проверены мной не на едином сильном маге до тебя, а ты, насколько мне известно, отнюдь не являешься наиболее сильным из всех магов, что существуют… Но так же мне известно, сколь губительно может быть для тебя заточение, — Танелиир отвечает ему почти без паузы, лишь дразнит себя самого медленным, шумным вдохом через нос. Его удовольствие — выглядит омерзительно. Он весь — вызывает лишь тошноту, но много больше вызывает злобу. Жестокий и уродливый. Разодетый, будто одна из тех ярких, певчих птиц — он никогда не станет ею. Он никогда не удостоится чести летать. Он падаль. И он же мнит себя поистине богом. Но является только глупцом, и Локи смотрит на него почти не моргая, чувствуя, как нужда в ещё одном ответе отпадает сама собой: подобные Танелииру никому не подчиняются. Подобные Танелииру говорят: — Я многое знаю о тебе. Тебе некуда бежать и некуда возвращаться. Ты можешь…       Чтобы после сдохнуть от рук подобных самому Локи.       Вмешиваются ли норны, прибивая его замерзшее тело к чужому, плывущему по космосу кораблю. Или же его разыскивают случайно. Просто обнаруживают, подобно драгоценному камню? Подобные нуждаются в самой крепкой и удивительной оправе, в то время как здесь никто не разбирается ни в ковке, ни в кузнечном, ни в ювелирном деле. Варварство среди власти или власть среди варварства — двинуться в его сторону Локи не успевает, слыша, как очередное густой, размеренной интонации слово вонзается невидимым острием ему под ребра. Некуда, некуда, некуда возвращаться… Тор ещё жив. И он в опасности, и он же продержится ещё какое-то время — то было видно Локи по его глазам.       Но живы ли остальные? Жив ли Асгард?!       Тот мир, что не был его. Тот мир, что был под мором и чумой, принесенными жестоким-жестоким богов. Тот мир, что за единый миг с легкостью согласился изгнать его уже… Среди главной залы Золотого дворца стоял широкий, крепкий трон и у того трона был наследник, которому трон был дорог ничуть не меньше, чем он сам — трону. И у того народа, что расселился по асгардской плоскости вокруг этого трона был истинный царь.       И тот народ заслуживал — мира.       Отнюдь не злобы со стороны етунов и не конфронтации с ними. Отнюдь не высоких, удушающих жизнь налогов на урожаи. Отнюдь не бесправия в момент дележа земли. Не голода, не войны, не болезни, не мучительной смерти среди боли от мысли о каждой нереализованной мечте — лишь мира. И процветания. И гордости без гордыни. И благодатного, дарующего иным существам счастье величия. Но, впрочем, Локи ли заниматься чем-то подобным? Служить Тору собственной верностью, не прислуживая. Следовать за ним. Быть его советником, быть тем, кто стоит за его спиной, закрывая ее от нападения, и помогать ему… Все же просто любить его. И тому бездарному люду, что наполняет бывший когда-то прекрасным мир, давать единый шанс на уважение за другим.       Тому бездарному люду, что слишком давно среди собственного пустозвонного величия позабыл — что значит сытость, что значит здравие и мир.       — О чем ты говоришь? — быть может, ему стоит вести себя хоть сколько-нибудь уважительно, однако, в руках Танелиира не видится магии, а будь она там, она уже точно была бы использована. Чтобы обучить его, Локи, не открывать рот, когда не спрашивают? Танелиир морщится в лёгком раздражении, но это мимическое движение случается поверх его лица с такой осторожностью, будто оно для него ничуть не меньшая ценность, чем каждое из существ в этом хранилище. Вероятно, все дело в возрасте. Вероятнее — это не будет иметь веса уже через миг или несколько, потому как зарвавшийся глупец будет мертв.       Но прямо здесь и сейчас Локи все же перебивает его, требуя, требуя, требуя собственным словом, собственным взглядом и каждым замирающим поверх собственных губ выдохом — не может случиться так, чтобы ему некуда было возвращаться. Ни у кого нет столько мощи, чтобы разрушить целый мир. Ни у кого столько мощи никогда не найдется.       А все же ему в ответ уже звучит и сквозь осторожный, раздраженный изгиб губ, и сквозь недовольство, мелькающее в глазах:       — Единый твой дом пал больше шести недель назад. Иной же дом падет вскоре. Вести с выжженных Асгардских земель доходят до меня с запозданием, но, как мне известно уже, темные альвы да ваны добились своего. То было предсказуемо… — без проблеска сострадания в интонации, но с отсутствием любой сердечной причастности. Танелиир лишь кривит губы чуть ярче на краткий, быстрый миг — в том движении столь много омерзения, что у Локи само собой дергается плечо. И мысль уже раскручивается, истерично хохочущая мысль уже дразнит его сознание: тот жестокий-жестокий бог, что царствовал в Асгарде все прошлые тысячелетия, кем был он для иных не миров, но живущих в космической плоти существ? И был ли хоть кем-то, кроме безумного, слишком любящего свою игрушку-войну старца… Его падения ждали так же, как ожидали новой трапезы — она была обычна, она обязана была случиться и в ней не было ничего необычайного, как не было того и в ее последствии в виде сытости. Величие Асгарда было пустым. Величие Асгарда вряд ли было существенным. Но внушаемый страх! От него остался лишь след презрения, насмешки да принижения. И даже когда тот страх был, презрение было тоже. Потому Танелиир позволял себе обкрадывать Асгард. Потому, вероятно, был вовсе не единственным подобным. Глядя на него и чувствуя, как водоворот злобы почти жарит ему етунские внутренности, Локи сжимает зубы и желает отказаться верить, но все же мироздание — никогда не станет расщедриваться на подобную удачу. Ваны и темные альвы приходят в Асгард с войной. К настоящему моменту Асгард уже пал. Но Тор жив! В этом есть благо — это же не уменьшает той жестокости, что случилась уже. А следом с надменностью звучит густым, медленным тембром голоса Танелиира: — Сын Короля богов никогда не славился достаточным разумом для того, чтобы править долго.       Локи глядит на него, не моргая, и тянется вперёд с заторможенностью будто остолбеневшего тела — лишь бешеного, лишь скованного всей той яростью, что бьется и мечется изнутри. Она желала бы пожрать и его, но то не окажется позволенным ей никогда, потому что Асгард уже пал, потому что его солнце уже изловлено чужими руками, будто дикое зверье, а ещё потому что нет знаний вовсе о тех, кого давно уже нет в живых. Шесть недель проходит, не так ли? Локи поднимается на ноги, так и держа обе руки, скованные иллюзорными наручниками, перед собой. Встав во весь рост, он говорит:       — Что я должен буду делать? — потому что бежать ему больше некуда, некуда, некуда и некуда же возвращаться. Потому что ему важна его свобода — он жаден до нее, он был таковым всегда. И сейчас он становится, ровняет голову, распрямляет спину, не оборачиваясь мысленно к влажной ткани рубахи, что липнет к ней. Все те воды, что были льдом его мышц, успевают оттаять. Всё то зло, что обещало прийти, успевает — переступить порог. Танелииру же не требуются ни его слезы, ни обвинения во лжи, ни любые его страдания за весь тот Асгард, что никогда уже не возродится вновь.       Он ведь никогда и не был ему домом, не так ли?       Танелиир улыбается, одновременно с тем вдыхая с горячной, самовосхваляющей жадностью, а после опускает ладонь на поверхность широкого стола. Заметить то движение, которым он жмёт на невидимую кнопку, Локи не удается, и все же та стеклянная стена, что находится перед его лицом, приходит в движение. Она опускается, утопая в полу, что неудачливые камни в зыбучих песках Свартальфхейма, она нашептывает, нашептывает, нашептывает голосом Танелиира:       — И всё же один из разумных… — выбеленные волосы или же подведенные черной краской глаза. Быть может, все же шкура медвежьего меха? Быть может, все же короткий, ало-черный кафтан? Локи глядит на него, успевая помыслить: ему не удается упомнить, когда в последний раз в нем было столь много живой, движущейся и дышащей ненависти. Против лица норн, против лица Свальдифари… Ее, быть может, не было в нем никогда вовсе, но здесь и сейчас она заполняет его до краев, требуя не отрывать взгляда от чужого лица, требуя, требуя, требуя ждать смиренно и впитывать — сейчас чужое сердце бьется. Чуть позже — Локи возьмет его в ладонь и обратит мертвым, остывающим месивом мышечных волокон и крови. Развернувшись лицом в его сторону, Танелиир говорит: — Я не дам свободы твоей магии и, быть может, ты успел заметить уже ту руну моего имени, что я вырезал на тебе. Твое благоразумие было предсказуемо… — миг в миг, как стеклянная стена утопает в полу окончательно, Локи слышит чужие слова и, наконец, опускает глаза к тому зуду, что никак не желает усмирить себя поверх его левой ладони. В самом ее центре мерным, белым светом пылает вырезанная на живую руна тейваз. Танелиир выбирает ее в качестве первой буквы собственного имени или же выбирает ее, потому как мыслит об обладании той властью, которой не заслуживает? Локи не задаёт вопроса. Лишь прикрывает глаза на мгновение, прикладывая усилие, чтобы сдержать себя самого. Лишь делает первый шаг. Он выходит из той клетки, в которой не собирался оставаться и так, он же спускается с пьедестала — открывает глаза вновь. Чувствуя, чувствуя, чувствуя, как подошвы его сапог оставляют влажные следы на полу, как рубаха липнет к спине и как зуд, уже давно успевший вгрызться в плоть ладони, вгрызается в само сознание. Он дразнит ничуть не меньше, чем Танелиир, что уже говорит: — Но все же я наделю тебя амулетами для перемещений и дам тебе оружие, чтобы ты мог защитить себя. Твоя голова чрезвычайно ценится в тех кругах, где я есть, — в том, чтобы слушать его не остается ни значимости, ни сути, и потому Локи позволяет себе пропустить его слова мимо собственного слуха. Вместо этого глядит на него. Наблюдает за тем, как Танелиир убирает руку прочь от поверхности стола. Наблюдает за тем — как забившийся в нижний угол собственной клетки ландверттир остается недвижим. Совсем молодой, ещё совсем маленький… Танелиир глядит лишь на Локи и медленно протягивает руки в его сторону, когда Локи останавливается в двух шагах перед ним. Он говорит: — Согласен ли ты стать для меня вечным прислужником?       И Локи откликается кратким, всеобъемлющим:       — Да.       Ему ведь некуда возвращаться? Истина не в том, что даже дурной мерин, именуемый Свальдифари, оказывается умнее этого зарвавшегося глупца, но в том, что Свальдифари — помогают норны. Именно они, жестокие, беспринципные и жаждущие вкусить его последний вдох, вносят собственную лепту тогда. Именно они явно не вмешиваются сейчас, и то является много более страшным — их внимание привлекает нечто иное. А самому Локи больше некуда возвращаться. Асгард уже пал. Настоящий асгардский царь — дурен и неблагоразумен.       Жаль, кто-то точно позабыл Танелииру в ответ задать вопрос: в какой это миг подобного оказалось достаточно для того, чтобы Локи согласился быть чьим-то паршивым гонцом и вором-прислужником?!       — В таком случае я рад поприветствовать тебя… — улыбнувшись все с тем же презрением, все с теми же самолюбованием да гордыней, Танелиир подступает на шаг вперёд. Ни за мгновения до, ни в самом начале, ни сейчас, под конец, он так и не замечает самого важного, а все же мнит себя… Кем? Кем бы то ни было, всё — попусту. Дернув плечом, Локи стряхивает с запястий иллюзию антимагических наручников и рывком кидается на Танелиира. Лишь два шага меж ними, и он преодолевает их за жалкое мгновение, только того времени оказывается более чем достаточно — ледяные, оголодавшие среди жестокости родного мира иглы нарастают поверх его пальцев сами собой и Локи с треском вспарывает ими ткань чужого кафтана, Локи вспарывает ими и кожу, и плоть, и само брюхо. Пригнуться приходится лишь самую малость, но в чем-либо большем нет необходимости, потому как тело его живо, тело его уже отогрелось, и в том, чтобы вонзиться кистью под чужие ребра не оказывается столь большой сложности. Танелиир дергается всем собой, и замирает тут же, поражённый жестокой болью, но все же слишком живой…       Слишком глупый. Вот что определяет его много больше, чем вся величина его хранилища и вся роскошь его одежд. Хватанув его за плечо свободной рукой, Локи замирает почти впритык к нему и насмешливо хмыкает, уже бросая:       — Дилетант. Любые вести всегда стоит перепроверять трижды, — и кисть его правой руки охватывает собой влага чужих внутренностей. Ее охватывает собой жар, в то время как ощущение дразнит — етунский покров сходит сам собой, потому как среди тепла в нем больше не оказывается необходимости. Презрение, не так ли? Локи расталкивает внутренности Танелиира в стороны той самой рукой, что росла среди асгардских земель всю собственную жизнь, а после обхватывает ее пальцами горячее, ещё живое сердце. Нижнее ребро Танелиира раздражающе упирается ему в сгиб локтя, но, впрочем — ни слово, ни мелодичный присвист, ни единый шаг, ни единое мгновение самовосхваления… Лишь идеальная картина замершего за миг до смерти, напуганного существа. Локи глядит ему прямо в глаза, видя, как зрачки Танелиира заполняют неверием. Слетит ли мольба с его подрагивающих губ? Будет ли он умолять и будет ли пытаться встать на колени? Растянув губы в дразнящей, почти требующей любого ответного слова усмешке, Локи покачивает головой и щелкает кончиком языка о верхнее небо — этот звук его разочарования будет последним, что Танелиир услышит в собственной жизни. И вместе с этим звуком он услышит так же иное… Сколь много важности? Асгард был велик и доблестен когда-то давно и Асгард будет таковым вновь. При ином Царе. При ином правлении. В главной зале Золотого дворца стоит широкий, крепкий трон — как бы широк он ни был, в нем много чести и на нем же есть лишь единое место. Оно принадлежит Тору. И не имеет большого значения, будет ли видно того, кто встанет за его спиной — там место тоже одно и, как бы ни было, оно занято уже девятую жизнь кряду. Но Танелиир ведь не согласен, не так ли? Сейчас отчего-то молчит. И резким движением пытается ухватиться за влажную ткань рубахи у Локи на боку, точно чувствуя, как Локи сжимает его сердце пальцами. И его губы дрожат. И взгляд уже заполняется, заполняется, заполняется… А сколь много гордыни было лишь мгновения назад! Потянувшись вперёд, Локи почти прижимается к его груди собственной и еле слышно, зловеще шепчет ему на ухо: — Быть, может, сын Короля Богов никогда и не славился благоразумием, но кто сказал тебе, что его неблагоразумие некому защищать?       Танелиир дергается в его руках и будто бы даже желает ответить что-то, но ни извинений, ни любых иных его слов Локи не дожидается. Обхватив влажное, горячее и ещё живое сердце крепче, он сдергивает его вниз тем же движением, каким временами срывал яблоки с ветвей яблонь в далеком детстве. Стоял ли он тогда на своих ногах или же забирался к Тору на плечи? Упомнить вовсе не получается. Чужая гордыня — оказывается бесполезна и вовсе не спасает жизни.       Выдрав руку из плоти Танелиира, Локи отталкивает его мертвое тело прочь, а после опускает глаза к его сердцу. Вглядываться в то, чтобы высмотреть в строении и цвете крови принадлежность к ванам, слишком уж долго не приходится, но причастность… О ней не идет и речи, потому как если бы Танелиир действительно работал на них, на их Короля, все настоящее было бы совершенно иным.       И Локи лишился бы собственное мерзлой головы ещё множество шагов солнца по небосводу назад.       Чем же столь увлекательным были заняты злобные, дряхлые старухи-норны, раз проглядели это? Никогда в их пристальном к нему внимании не было чести, а только само то внимание собственным присутствием будто бы беззвучно приговаривало — все сущее ещё не столь страшно, каким может быть. Все сущее обращается немыслимо страшным теперь. И они не смотрят, и они глядят в иную сторону, оставляя ему его жизнь… Отбросив сердце в сторону, Локи не глядит на то, как оно влажным, булькающим кровью шматом плоти валится на пол, и вместо этого оборачивается к столу. Чужую кровь с руки стряхивает не без помощи магии. Ею же сменяет собственные одежды. И рубаха поверх его тела оказывается суха, в иных, крепких сапогах объявляются те кинжалы, что принадлежат ему. Етунхеймская сталь да асгардская? Тор должен будет выковать ему новый етунхеймский клинок и Тор сделает это, Тор не посмеет ни умереть, ни быть убитым перед лицом — войны.       Поведя плечами и с удовольствием выдохнув от тяжести привычной кирасы, от тяжести единого, подбитого мехом плаща, что опускается на них, Локи опускает собственный взгляд к прозрачному кубу чужой клетки, что стоит на столе. Узнают ли его, верят ли ему или же молодой, не столь опытный свет ландверттира просто допускает ошибку… Он больше не пытается забиться в угол. Возвращает себе все свое пульсирующее свечение голубизны по краям шарообразной оболочки. Быть может, даже говорит что-то, но расслышать его голоса сквозь всю конструкцию не удается. Его клетка явно сделана иначе любой другой, потому как голос его — является голосом света, пульсирующим голосом истинного пути.       Перебрав взглядом рунные вязи, бегущие вдоль рёбер куба, Локи протягивает к ним правую руку. Левую же, зудящую и заполняющуюся болью кисть лишь в кулак сжимает. Все, что нужно ему — вырезать руну чужого имени раньше, чем ее яд отравит его плоть; однако, время терпит, время ждёт и время, бессмертное и вечное, своего дождаться ещё успеет. Он лишь проводит самые кончиками пальцев вдоль рунных вязей и, как только крышка стеклянного куба поднимается, говорит:       — Здравствуй. Я отпущу тебя и возвращу в твой дом, но я хотел бы просить твой род об услуге… — отнюдь не ради себя, отнюдь не из жадности до богатства и отнюдь не из какой-то позорной честности. Столь великая помощь ведь должна быть оплачена? Он не нуждается в этом сейчас. Его магия перенесет его туда, куда ему пойти заблагорассудится. Остроты его етунхеймского клинка хватит, чтобы вырезать из ладони пораженную тейваз плоть. В отношении нее время и выждет, и вытерпит, но павший Асгард — нуждается. Ничуть не меньше, чем все те, кто остался в нем в живых. Ничуть не меньше, чем тот Царь, что должен был править в нем будущие тысячелетия и править ещё будет. У Локи вряд ли получится прекратить злиться на принятые им решения, а только сколь весит та его злоба против веса жизни… Не перевешивает уж точно. Не сможет перевесить — уже никогда. И ландверттир, наконец, подает голос. Маленький шар синего света, он ухает негромко и звонко, разбивая тишину хранилища подобно тому, как первый рассветный луч разрушает тьму сумерек. Он слушает. Он внимает. Будет ли столь милосерден, чтобы помочь? Локи говорит, не отводя от него глаз: — Все эти существа нуждаюсь в свободе так же, как и мы с тобой. Сможешь ли ты помочь им освободиться? Мне нужно торопиться в мой дом, потому как…       Ему больше некуда возвращаться. Асгард пал. Тор пойман и скован. Кто-то мертв? Кто именно из тех, кто был дорог его, Локи, сердцу, успевает умереть?! Он не задаёт вопроса, он же не просит ничего для себя, потому как нет в нем ни жадности, ни высокомерия перед лицом столь древней, обретшей плоть и сущность магии — договорить не успевает. Кратко, звонко ухнув вновь, ландверттир исчезает с его глаз, оставляя за собой полую, пустую тишину и еле заметное дуновение альфхеймского ветерка.       Он забирает с собой всех. И каждое из тех существ, что до сего мгновения находились среди прозрачных клеток из стекла, пропадает, будто никогда их здесь и не было. Вздрогнув от неожиданности, Локи поднимает голову, обводит взглядом хранилище. И бормочет:       — Даже так… — самые кончики его пальцев подсвечиваются магией тут же. Не произнесенное вслух заклинание облетает пространство, преодолевая и стены, и пол с потолком, чтобы вызнать, выяснить все-все обстоятельства и составить карту… Местности? Его забирают из плоти космоса, забирая в металлический зев космического корабля, только корабль тот все же есть — среди космоса. Куда летит и куда направляется? Локи не разыскивает собственной магией ни единого существа в иных помещениях и, кратко, удовлетворенно кивнув, проходится пальцами по волосам, собирая с них лишнюю влагу, прочесывая и распутывая несколько колтунов среди прядей. С усмешкой откликается: — Хорошо.       Но лишь в пустоту. Недвижимое, истекающее кровью тело Танелиира так и лежит подле его ног, случайно, а может и закономерно протягиваясь в его сторону одной из рук. Есть ли в ней мольба? Есть ли в ней извинения? Переступив с ноги на ногу, Локи сдвигается с места и отступает прочь от стола, ничуть не случайно дразня чужую кисть подошвой собственного сапога. Он ведь уже забрал жизнь, он ведь уже отдал всю ту плату за срезанный с себя кусок кожи… Этой смерти не будет достаточно. И остается лишь малость — уничтожить тело, но все же уничтожить наследие. Предмет не гордости — гордыни.       Постамент — самовосхваления.       Сколько бы времени Танелииру ни потребовалось в прошлом, чтобы его возвести, Локи требуется лишь повести кончиками пальцев и на поверхности пола тут же загораются яркими росчерками рунные вязи призыва. Не огонь — само суртурово Пламя; вот кому взывает он, требуя, требуя, требуя заявиться, а после сжечь все дотла, до пепла, до смрадного запаха текущего металла и горелой плоти.       Уничтожить — наследие.       Ему требуется на это много больше времени в связи с отсутствием Бранна, но как только стены и пол заполняются рунными вязями тоже, Локи замирает, Локи оглядывается. Пустые клетки да тишина. Никто больше не глядит на него пустым взглядом мертвого смирения. Никто больше не мыслит о том ожидании свободы, которое успевает потерять. И каждый — возвращается в собственный дом.       Ему самому ведь некуда возвращаться? Медленно подняв руки над головой, он звонким, резвым движением хлопает в ладони и тут же перемещается прочь, миг в миг, как жар суртурова пламени выплескивается из плоти рунных вязей и накидывается на хранилище. Ни увидеть этого, ни этим насладиться ему удается, а все же… Он перемещается. И в новый миг замирает посреди Бивреста, будто остолбенев.       В то время как Асгард пылает впереди него, исходя черным дымом копоти и звуча — то ли криками боли, то ли празднеством победивших темных альвов. ~~~^~~~       — Не трожь меня, я в порядке! — Сигюн рявкает гневно и слишком знакомым ему движением, отталкивает Огуна прочь от себя, тут же одергивая рукав кирасы вниз по предплечью. Тот, уже влажный от ее собственной крови, липнет к плоти, облепляя ее, словно бы второй, вовсе не врожденной кожей. Огун отступает лишь на шаг, при том что толчок Сигюн явно много сильнее… Шага на три? На четыре? Локи смотрит на них, замирая на входе в шатёр тканевой палатки, но среди всего его врожденного красноречия просто не находится слов.       Для Сигюн, или для Огуна или все же для Лии? Та находится среди широких стен шатра тоже и тянет к Сигюн руку обездвиженным, замершим движением желания и невозможности — помочь. Вылечить ее. Уменьшить ее боль. Спасти… Асгард пылает. Улочками Золотого города, улочками близлежащих городов и поселений, он наполняется копотью жара злобы и того возмездия, что не имеет при себе и единого основания — лишь жадность. Та, что принадлежит эфиру. Та, что наполняет тёмных альвов. Локи не облетает округу Золотого дворца, потому что как ещё месяцы назад зарекается хоть единожды обращаться зверем вновь, но все же перемешается да осматривается.       Копоть, и пламя, и пустующие, обугленные остатки домов… Эфир пожирает плоскость Асгарда не столь быстро, как мог бы, однако, то, что оказывается в его пасти, не получается и единой возможности на пощаду. По крайней мере ему не удается разыскать валяющихся по улочкам огородов и поселений мертвых тел? Ими, гниющими, уже растерявшими любой живой облик, полнится равнина меж Золотым дворцом и Биврестом. Ими же, вероятно, полнятся и галереи Золотого дворца, но туда Локи так и не проникает, отнюдь не желая ни быть замеченным эфирной магией, ни оказаться пойманным.       Ни оказаться убитым?       Асгард пылает. Уродливой, воющей болью жестокого огня. Не перевариваемой агонией разграбленных, опустевших домов и территорий. Локи тратить не столь много времени на то, чтобы осмотреть весь нанесённый ущерб, почти сразу с легкой, зудящей злобой и волнением торопливости разыскивая собственной магией Лию… На востоке. Подле каменных утесов гор и тех горячих источников, до которых они с Тором так и не добираются. Чего стоят теперь все те их сборы? Подготовка к войне явно начинается заранее, потому как здесь, на востоке, он находится настоящий лагерь из сотен тканевых палаток, раскинувшихся будто бы от одного края горизонта до другого. Окружность магической защиты и вся ее мощь внушают определенное уважение к тому магу, что возводит ее десятками заклинаний. Внушают то уважение ничуть не меньше — чем волнение. Кто успевает умереть? Кто ещё жив? Он перемещается к Лие, замирая бесплотной, невидимой фигурой на входе в шатер тканевой палатки и теряя все те слова, которых, впрочем, и не было ещё за мгновения до.       Он же разыскивает здесь… Растрепанная, с окровавленным предплечьем Сигюн, что стоит, оперевшись бедром на крепкий, не столь искусно сделанный стол. Она выглядит злой привычно, только выражение ее лица, заострившееся под натиском войны, ощущается незнакомым настолько же, насколько незнакомой оказывается лающая, яростная интонация Огуна, когда он рявкает:       — Я не пущу тебя в новый патруль, пока не буду видеть, что ты действительно цела! — из-под ворота его рубахи сзади Локи высматривает намотки бинта, что точно пересекает всю его спину, а может сдерживает раны на груди. У границы роста волос на затылке виднеется застарелая, заметная даже поверх его смуглой кожи гематома. И голос, и сутулость утомленных плеч, и резкость движения той руки, что вскидывается в воздух, пресекая любое слово Сигюн… Спокойный, равновесный Огун. Мирный Огун. Продуманный, неспешный и сдержанный Огун. Локи не видит его лица, но окрика хватает сполна — вспомнить хотя бы единый раз в прошлом, когда подобный звучал бы, ему не удается. Сигюн же кривит губы, какой-то лживой, на самом деле взбешенной сдержанностью. Прищуривается к тому же.       Они подерутся сейчас или все же то случится через мгновением позже? Асгард пылает. И Тор вряд ли оказывается изгнан, а все же — весь его мир умирает вне его глаз.       Но где-то подле переживаний его сердца.       Качнув головой, Локи поводит самыми кончиками пальцев, сбрасывая заклинание и обретая плотность себя самого. Сказать что-либо не успевает. Его взгляд дергается сам собой в сторону плеч Лии, что выглядят ничуть не менее утомленными, чем плечи Огуна — они вздрагивают так, будто вот-вот зарыдают не тише всего этого мира. И тонкие, похудевшие руки тянутся прочь от Сигюн, так ее и не коснувшись. По крайней мере на Лие не видно крови? Ее прическа собранных на затылке волос выглядит обыденно идеально, но отвлечь взгляд от заострившегося подбородка и истончившихся запястий ей не удается. Локи видит. Локи переводит к ней взгляд, отказываясь смотреть на оборванный, перепачканный землей подол платья и то, насколько просторно оно у фрейлины в талии и груди.       А следом звучит:       — Ты… — голос Сигюн щелкает по пространству внутри палатки слабым, смятенным большим переживанием хлыстом, и от того звука не вздрагивает никто, не вздрагивают от него даже магические шары света, что висят под куполом шатра. Мирные, не столь яркие, они освещают пространство меж стен плотной, серой ткани — Сигюн замечает его первой, потому как стоит лицом ко входу. И ожесточившееся по душу Огуна выражение ее лица не обретает расслабления, а все же становится… Растерянным? Тор мертв, вот что Локи читает в ее глазах, вот что Локи читает среди звука той ее интонации, которая раздается, когда она шепчет уже через миг: — О боги… — она не выглядит настолько удивленной, каким становится Огун, стоит ему обернуться. Она же остается недвижима, в то время как повернувшая голову Лия срывается с собственного места с такой прытью, будто ей почти физически необходимо прямо сейчас — напасть. По крайней мере она выглядит именно так, ее скорость такова и всё ее устремление… Локи успевает разве мазнуть по ней собственным взглядом и в следующее же мгновение Лия врезается в него всей собой, обхватывая его руками за бока и прижимаясь к нему так, будто для нее он успел умереть и успел отказаться оживать. Телесный контакт, физический контакт и любые иные нарушаемые ею правила приличия — ничто из этого словно бы не является реальным и существующим больше, так крепко, почти неистово она прижимается к нему, вжимается лбом в его плечо и замирает тут же. На то, чтобы отодрать ее от себя, явно потребуется усилие, и Локи поднимает руку — не замечая движения. И Локи обнимает ее поперек спины, чувствуя как свободно свисающая ткань платья собирается складками под его рукой, а после отступает правой ногой на полшага назад — не замечая и этого тоже. Неосознанным, но будто бы столь важным движением, будто бы необходимостью защитить ее, закрыть и уберечь… Отнюдь не потому даже, что весь магический барьер, возведенный вокруг лагеря, является ее заслугой. Но точно потому что достаточное количество вещей в его жизни — являются таковыми, являются принесенными ему ею. Без оглядки на происходящее Сигюн все равно швыряет в его сторону злое: — Нельзя было заявиться раньше, а, полукровка?!       Сморгнув всю собственную растерянность слишком быстро, чтобы на нее можно было ответить или чтобы на нее можно было хотя бы указать словом, Сигюн тянется вперёд, напряженно, почти драчливо сжимает зубы. Говорить ли с ней? Объясняться ли с ней? Раненная и жаждущая вернуться к новому патрулю, что тот же чумной пес с бешеной, пенящейся пастью — она нуждается в том, чтобы рвать и метать, и ей плевать, в чью сторону упадёт ее взгляд сейчас.       Но Локи — определённо не о чем говорить именно с ней.       Пока она не будет готова идти за выкраденным Тором хоть на другой конец вселенной, хоть в Хельхейм, хоть в суртурово царство.       Качнув кистью еле заметным движением, Локи высылает в сторону Сигюн заклинание сна ещё даже до того, как она становится ровно подле стола — Сигюн успевает заметить это его движение, Сигюн не успевает среагировать. Разве что морщится злобно, уже заваливаясь в сторону, прямо обернувшемуся Огуну в руки. Ему удается подхватит ее, на удивление даже достаточно аккуратно, чтобы не задеть ни раненного предплечья, ни влажной, пропитавшейся кровью рубахи на спине, которую Локи замечает, как только Огун прижимает ее к себе грудью. Выглядит ли довольным? Локи лишь поглаживает Лию по спине, видит, как Огун облегченно выдыхает, и говорит:       — Положи ее на стол, я залечу ее. И введи меня в курс дела. Сиф с Вольштаггом и Фандралом ещё здесь? — сморгнуть ни в тот момент, ни среди всех будущих дней вид пылающего Асгарда, что стоит пред его глазами, ему так и не удается. Не заметить, как Лия вздрагивает от его слов, обнимая его крепче — тоже. Потому что Тор мертв? Пока Локи жив, подобное не является возможным и никогда таковым не окажется, потому что норны — знают, что случится после. Пока предсказание Илвы не начало исполняться, пока ни единый Царь Асгарда не отправился добровольно в Альфхейм — время ещё есть. Прижавшийся щекой к волосам спящей Сигюн Огун, правда, все равно поднимает к нему глаза: объяснять ему вопроса не приходится. Рассказывать, выспрашивать или все же уточнять… Локи спрашивает, живы ли Сиф да остальные. Потому что если они живы, значит они здесь, в лагере. И раз уж они здесь — они обязаны быть прямо здесь, прямо в этой палатке, со всеми собственными знаниями, всеми планами, всеми стратегиями, предложениями и даже вероятной злостью. Как будто бы он сбегает по собственной воле? Ни единое подобное переживание не имеет веса прямо сейчас — Асгард пылает. И Огун смотрит на него тем самым, не желающим произносить вслух плохие новости взглядом. И Лия жмётся к нему, на самом деле обнимая его, обхватывая его собственными руками, словно в необходимости удержать какие-то его части вместе. Проведя рукой по ее спине вновь в успокаивающем, неосознанном прикосновении, Локи говорит громко, спокойно и вслух: — Я знаю, что Тор жив. И Сигюн пойдет за ним, как только я залечу ее раны. Но сделать это я смогу только после того, как ты уложишь ее на стол, Огун.       Вероятно, от него ожидают не этого. И, впрочем, с Огуном ли, с Лией или с тем взглядом Сиф, что настигает Локи, как только она, вызванная, заходит в палатку вместе с Фенриром, а, быть может, и с Фандралом — ни с кем из них мысленно не согласиться не получается. Локи просто знает, что Тор жив. И отказывается размышлять, как смог бы услышать слова о его смерти, не имея этого знания при себе.       Но ожидают они… Недооценивают ли его? Огун все же укладывает Сигюн на стол и Локи отправляет Лию за едой и иными, необходимыми им воинами, а после подступает к столу сам. Молчание Сигюн звучит настолько неправильно и ужасающе, что тот же пылающий Асгард, но то молчание дает каждому новому слову Огуна больше свободы от любых бранных комментариев. Следуя за теми словами, Тора убивают меньше чем через шаг солнца по небосводу после того, как начинается война, но никакой точности — не существует вовсе.       О смерти Тора говорит Сигюн.       Та самая, что смиренно, молча и еле слышно посапывая лежит на столе у Локи под руками.       Что ведет ее в той лжи, которую она скармливает всем? Чем именно она руководствуется? Большой сложности догадаться, что именно случается, совершенно не составляет — Тора убирают с игрового поля, будто то является шахматным, дорогим проклятому сердцу жестокого-жестокого бога, отправляя его как можно дальше и без возможности вернуться достаточно скоро. Впрочем, Тора же не убивают… Они знают? Они, те самые темные кочевники, чья кровь заражена эфиром, предчувствуют собственную гибель от неистовства Локи, в случае его смерти? Локи не задаёт Огуну и единого вопроса, залечивая предплечье Сигюн, а после аккуратно переворачивая ее на живот и слушая, слушая, слушая… Поддержка из Свартальфхейма так и не приходит по причине какого-то неведомого неудобства, которое по мнению Модсогнира является решающим. Альфхейм приносит единое предложение за другим на протяжении последних недель, но уже Альфхейму отказывает Сигюн.       Огун высказывается почти фактами — она делает это не из вредности.       Но Огун же добавляет важное — она считает, что выступать ещё рано.       При том даже, что всем говорит, будто Тор мертв… Уже после того, как Сигюн приходит в себя новым утром, Локи удается получить от нее не столь много информации, потому что на все его вопросы относительно фальшивой смерти Тора, Сигюн отвечать просто отказывается. Вместо этого повторяет одно и то же: сделать его фальшивую смерть истинной было единственный верным решением. Потому ли, что это позволило Огуну расширить собственный авторитет? Потому ли, что лишило весь народ Асгарда надежды? Сигюн просто отказывается отвечать и соглашается выждать собственного полного выздоровления — через силу.       Пылающий-пылающий Асгард. Вот что остается им всем, вот что остается самому Локи, пускай именно он никогда не желал — властвовать здесь, командовать здесь, править здесь. Заняться ему приходится именно этим. После того, как подле стола со спящей Сигюн и рассказывающим ему о последних событиях Огуном собираются Сиф да Вольштагг с Фандралом. После того, как измозжденная, исхудавшая Лия приносит самому Локи еды… Она вряд ли собирается приводить с собой Тюра и Велунда, но подбирает их где-то по пути. Бальдр — навязывается сам, пускай даже ему и хватает такта не сопровождать собственное появление звоном струн лютни. Сколь много времени требуется Локи, чтобы действительно узнать их?       Каждая иная жизнь, все то, уничтоженное жестоким-жестоким богом прошлое, или же само предчувствие… Огун успевает рассказать ему о том, как начинается война, Огун успевает рассказать ему о тех патрулях воинов, которых Лия ежедневно переносит магией к поселениям близ Золотого дворца во имя кратких битв, а ещё Огун успевает произнести — Царица Мать, сама Фригга, воскрешает двух своих детей да Велунда, великого кузнеца, ещё месяцы назад.       Почти жертвует во имя того собственной жизнью.       И дожидается ли от Тора благодарности? В ответ на слова Огуна Локи лишь морщится, так и не успевая их прокомментировать — в палатку как раз заходит Лия со всеми теми, кого притаскивает хвостом. Но умирает ли Фригга, но чувствует ли себя не столь виновной теперь… О ее нахождении в лагере Локи не спрашивает, устремляя все собственное внимание к исполосованной чужими жестокими клинками спине Сигюн и к тем словам Огуна, что звучат, и звучат, и звучат.       У них есть воины и у них есть армия. У них есть Лейв, единственный оставшийся советник, что сейчас находится на переговорах в Свартальфхейме. И те ярлы, до чьих земель ещё не успели добраться темные альвы, готовы оказать посильную помощь и выслать больше людей. И те обещания, что дают Модсогнир да Гертруда… Прическа Лии выглядит идеально и взгляд ее остается лживо спокоен, лживо тверд, но усомниться не получается — среди отсутствия Локи она остается единым наиболее сильным магом. Потому что Фригга бездумно тратит собственные силы на то, чтобы заслужить то прощение, которого никогда не получит, и возвратить собственных детей. Потому что ни у какого иного мага не разыщется столько мощи, сколько было и в пяти каплях крови Илвы. Они копились сквозь годы, тысячелетия и жизни. Они резонировали друг с другом, подпитывали друг друга и наполнялись… Силой? Тонкие и хрупкие, будто корка етунхеймского льда, запястья. Побледневшая кожа. И присутствие точно заметных где-то там, под тканью платья, прутьев рёбер. Заострившаяся челюсть.       А взгляд — спокоен и тверд.       Взгляд — лжет так, как не положено вовсе, так, как определённо запрещено.       В каждом новом дне Лия отправляет по несколько сотен воинов к границам тех земель, куда уже успели продвинуться темные альвы, а после возвращает их вспять. Она залечивает раны вместе с иными, не столь наполненными лечебной магией служанками и лекарями. Она поддерживает жизнь защитных заклинаний, которыми окружен лагерь. Спит ли? И как давно чувствует сытость в последний раз? Ту еду, что приносит для Локи, в итоге ест сама, потому как ничего иного Локи ей не предлагает: он наколдовывает для нее стул в углу палатки, он отдает приказ сесть и не мешаться под руками. Огун же говорит, говорит, говорит, но самого важного так и не произносит — он может собрать воинов и он может разработать стратегию, но всего, что есть в нем, никогда не будет достаточно, чтобы вести за собой войска.       И это ведь может сделать Тюр! Локи не успевает породить и единого ожидания в отношении него и их знакомства, а все равно оно оказывается необычайно мирным, при том даже, что до прихода Тюра Огун успевает рассказать и поведать — Локи не стоит появляться на глаза ни простому люду, ни иным воинам.       Локи не стоит появляется на глаза никому вовсе, потому как в этих землях ему не рады больше.       Не именно Огун. Не вся иная троица воинов и точно не Сиф. Определённо — не Фенрир. Но привилегий у Локи здесь нет больше так же, как и любых статусов. Тор забирает их. Тор делает то, что должно. Тор изгоняет его.       Огун — не нуждается в том, чтобы среди лагеря началось сражение.       И говорит об этом без злобы, но так, будто действительно верит, что Локи станет слушаться его или ему подчиняться… Тюр оказывается именно таким, каким сохраняется память о нем среди баллад да легенд. Рослый, широкоплечий, с суровым, спокойным лицом и медлительностью тела — против остроты разума. В его взгляде Локи не разыскивает для себя враждебности так же, как разыскивает какое-то странное восхищение к глазах Бальдра, так же, как разыскивает узнавание и краткую, мягкую улыбку на лице Велунда. Помнит ли он его, этот великий, разумный кузнец? Времени на знакомство не остается. Времени на любые обсуждения, не являющиеся словами о войне, не существует. За все то время, что Локи тратит на кровоточащие, вспоротые чужими клинками раны Сигюн, единая проблема обнажается даже больше, чем ее крепкая, смердящая сукровицей и сталью крови спина.       Огун не сможет повести за собой войска — то мог бы сделать Тюр.       Но Тюр не является тем, кого помнят телом и за кем пойдут, подхватив в крепкую руку весь предел собственной ярости.       Среди земель Асгарда стоит Золотой дворец и среди главной залы того Золотого дворца стоит широкий, крепкий трон — у того трона есть наследник. Он лишь один. И он ждал собственного дня долгие метки. И он жаждал этого дня отнюдь не из корысти или жестокости, но из необходимости — Асгард заслуживал процветания.       Сейчас — мог лишь пылать и стенать.       А они могли бы, конечно, призвать на помощь и дворфов, и светлых. Они могли бы, конечно, отправиться на великую битву… Теперь к тому же помимо Лии среди них был и сам Локи, и вся его магическая мощь! Но для победы нужно было им лишь единое. И тем единым был Тор. Кто стал бы биться за эти земли яростнее него? Кто стал бы биться за этих людей жестче и неистовее, чем он?!       Пускай именно Тор и вряд ли был в спячке раньше, темным и ванам отнюдь не стоило — будить его.       Ровно так же, как самому Локи не стоило покидать шатра без иллюзии невидимости поверх? Он отсылает Гертруде и Модсогниру по записке собственно магией, как только раны Сигюн затягивают окончательно, и те записки гласят: послезавтра Асгард выступает, послезавтра Асгард даст бой, послезавтра Асгард даст обоим мирам возможность показать — насколько их слова о поддержке стоят всего того воздуха, который успели собой потревожить. И то самое запрещённое Сигюн решение, то самое решение, что откладывалось Огуном из недели в неделю… Локи принимает его сам.       Вначале они выкурят темных огнём из Золотого дворца среди ночи, а после загонят их на ту равнину, что все ещё полнится телами убитых асов. Вначале они изловят их на открытой местности, после — они нападут. С пылающего и так Асгарда не убудет. Любое чужое недовольство — не окажется услышанным. Только ведь Огун не выражает согласия? Он отдает Локи все собственные знания о нынешнем положении дел и это является тем единым, что Локи необходимо. Ни о чем больше Локи его не спрашивает. Сигюн оставляет спать до утра, передава ее на руки Вольштагга, чтобы тот отнес ее в палатку. Лию отсылает спать тоже. Тюру и Сиф отдает приказ позаботиться о том, чтобы воины были готовы. Фандрала забирает с собой, а Огуна — не приглашает. Потому что, стоит самому Локи заступить на порог палатки, как Огун говорит ему в спину:       — Они разорвут тебя в клочья, — и те его слова содержат в себе важную, важную, важную правду, потому как жестокий-жестокий бог успевает сделать свое злое дело. И етуны обращаются врагами. И то дитя етунской крови, что живет среди галерей Золотого дворца, становится ручным, загнанным чужими злыми словами зверем. Его изгнание, вероятно, празднуют, расщедриваясь на то, чтобы набить собственные животы знатным, богатым пиром. А после празднуют его смерть? Об этом Огун успевает рассказать ему тоже и Локи определённо никогда не станет произносить вслух благодарности Сигюн за ту голову с его лицом, которую ей удается раздобыть. Идет ли она к кочевникам за ней, к кому именно идет, а только та магия, что используется — точно является сильной и мощной.       И обман содержит в себе жестокость.       И все же обман — приходится к месту для того тупоголового сброда, что нуждается в бесславных победах и общем враге.       Все же замерев на единый миг на пороге шатра, Локи поддевает кончиками пальцев край ткани входа, Локи говорит и не оборачивается:       — О да. И, если посмеют сделать это, после темные вместе с ванами сожгут их живьем, — и в его словах правды оказывается много больше, чем в словах Огуна, потому что ответная, посланная магией записка Гертруды приходит почти сразу, потому что Модсогнир высылает свою чуть позже — среди ночи послезавтра у Асгарда будет поддержка. И у Локи будет магия. И у Локи же остается знание о местоположении Тора — ни с кем больше он им до пробуждения Сигюн в новом утре не делится. Будто бы кто-то может его предать? Времени на то, чтобы проверить чужие личины, не существует, эфир же умеет прятаться, скрываться и избегать возможности быть найденным. Но Тор мертв! Вероятно, Сигюн желает оскалить чужие рты этой ложью. Вероятно, она желает не дать предателям пойти по его следам и его добить. Но чего бы ни желала, в этом вечере она остается спать до утра, Локи же выходит из шатра, скидывай подбитый мехом плащ ещё где-то всего нутре и не накидывая иллюзии поверх.       Ему не удается пройти и десятка шагов следом за тем Фандралом, что ведет его к участку земли, выделенному под тренировочную арену — его замечают. И единый шепоток обращается гомоном голосов, что перебирают его имя, подобно искусным бусам.       Их желают изорвать.       Их желают уничтожить.       Он все же доходит до арены, принимает от Велунда меч, оставляет следующего по пятам Фенрира ждать на границе не высокой, сколоченной на скорую руку ограды. А собственную иллюзию отправляет к стойлам, чтобы разыскать того единого… Сейпнир жив. Все восемь копыт при нем ничуть не меньше, чем вычесанная черная шерсть, и в наскоро построенной конюшне лагеря ему выделяют целое стойло. Молодой вечер лишь зарождается, но Локи находит его собственной иллюзией, но Локи находит его спящим под мерную, пытающуюся успокоить кого-то интонацию голоса Агвида, что звучит откуда-то снаружи. Молчаливый и смирный, подобравший под себя все восемь копыт в неудобном, определенном желании то ли уменьшится, то ли спрятаться — Слейпнир спит.       Но подле него так и продолжает переливаться еле заметный защитный купол.       Пытается ли Тор убить его после ухода Локи? Пытается ли навредить ему или принудить Лию эту защиту убрать? Среди всего животного, что есть в нем, среди всей той жестокости, которой может обратиться его любовь, в Торе никогда не разыщется бесчувствия, чтобы вершить бессмысленный самосуд — после ухода Локи. Ровно так же, как среди стягивающегося к небольшой тренировочной арене люда не разыщется радости. Гордости, доброжелательности или надежды? Они живут в этом лагере из недели в неделю и они полнятся гневом много больше, чем полнятся болью от потери каждого из воинов, что погибает в каждом же новом патруле.       Пока что их тела сохраняют в магических саркофагах, чтобы после отправить в ладьях полными водами водопада в само чрево космоса. Чтобы сделать это после возвращения Асгарда — его истинным владельцам.       Не желая ли уходить, не имея ли для подобного сил, Локи принимает от Велунда меч истинной плотью собственной руки и поднимает его в сторону Фандрала, что соглашается биться с ним — иллюзией остается подле Слейпнира. Проходит ею в стойло на первых же кружащих шагах по тренировочной арене. Усаживается подле лошадиной головы в тот же миг, как Фандрал делает первый замах, желая нанести не совместимый с жизнью удар. Вся та злоба, что живет внутри него, не так ли? Простому люду нет интереса до тех способов, которыми им можно врать и ими же можно манипулировать, но любое представление всегда может привлечь их глаз, их интерес, а после и их самих лучше самого громкого зова. Собрать их всех, увлечь их всех и разжечь пламя их злобы, а после пообещать.       Они могут убить его сейчас.       И тогда их дом сгорит дотла за считанные месяцы.       Так и не убивают. Его иллюзия усаживается подле головы Слейпнира прямо на землю и тяжелым, утомленным движением откидывается спиной не на стену, но на ее подобие бревенчатых перекладин — пока сам он то загоняет Фандрала, то ли пытается избежать участи быть загнанным. Но изгнанным остается все равно, и чем дольше они бьются, тем злее становятся удары Фандрала, тем ярче становится та пульсация людского гнева, что запирает арену словно бы в круг огня. Каждый удар самого Локи сопровождается свистом и чужой бранью, вгрызаясь в его тело оскаленной пастью напоминания: ему нет здесь места, пускай даже он был заточен здесь с рождения. Ему здесь не рады. И рады никогда не будут? Их слепота до дел жестокого-жестокого бога обыгрывает их и за нос уводит в те земли, где выживание запрещено — а теперь приходит война.       Но, впрочем, правда звучит иначе: жестокий-жестокий бог приводит ту войну собственной дланью.       Придет ли тот день, когда его прошлые дела не будут столь безжалостно разрушать их настоящее? Слейпнир просыпается лишь отчасти и лишь ради того, чтобы двинуть головой, чтобы поднять к нему собственные печальные глаза, а после уложить собственную печальную голову на его иллюзорное, но все же плотное бедро. Он не ржет. Он не желает говорить. И тяжелые, крупные капли слез собираются в уголках его закрытых глаз, оплакивая каждую из прошлых потерь, каждую из будущих потерь… Но Тор ещё жив, и Локи сообщает ему об этом тихим-тихим шепотом, выглаживая его голову ласковой иллюзорной рукой, пока в иной части лагеря Фандрал рукоятью собственного меча с силой бьет его по лицу. В отместку — чуть не оказывается насажен на меч Локи. Но ни в том мгновении, ни во всем будущем шаге луны, всходящей на горизонт, их спарринг не завершается.       Отнюдь не злой — необходимый. И вынужденный. И являющийся в полной мере лишь представлением. Люд желает убить его за етунскую кровь? Они могут — попробовать. Они могут — лишиться того будущего, которое он принесёт им и, впрочем, приносит уже. Нравится ли им это, ненавидят ли они это самой сердцевиной собственных сердец… Среди Асгарда стоит и высится шпилями Золотой дворец и в том дворце, в главной его зале, стоит трон для единого истинного правителя — Локи истрачивает единую жизнь за другой то ли на страдание, то ли на битву, то ли на бессмертное ожидание того дня, когда этот глупец все же заметит, сколь сильно любит его.       И он, наконец, замечает.       Но никогда не придет тот день, в котором эта его любовь сможет конкурировать с его любовью к его землям. Они есть друг подле друга. Они есть рядом теперь. И Тор останется Локи слабостью так же, как и силой, так же, как самому Тору останется — Асгард. Это его дом. Это его народ. И среди Золотого дворца стоит его трон.       И Локи является — его советником.       Любые возражения или любое недовольство против всего этого не имеют веса. Освистывание или брань. Жестокие, жестокие, жестокие требования, высылаемые в Фандралу — убить, наконец, поганое отродье предавшее их величественный мир! Тот самый, что пылает сейчас? Тот самый, что стенает, и воет, и умоляет о помощи? Известие о том, что Тор жив, не усмиряет скорби Слейпнира, Локи же не спрашивает — видит слишком много пустующих в конюшне мест и так. Чувствует, сколь сильно подросший жеребенок напуган. Чувствует, чувствует, чувствует… Быть может, Илва делает то намерено, Быть может, она просто глупит, но усыпленные и оставшиеся в живых темные — являются ее ошибкой. Как и не уничтоженный эфир. Как и разрушенный Золотой Грааль. Могут ли все те ошибки быть частью плана? Слейпнир засыпает поверх его ног тяжелым, полными горя сном, но вся злоба Фандрала — вряд ли сможет заснуть в ближайшие дни или месяцы. То, сколь яростно он скалится, глядя Локи прямо в глаза на тренировочной арене. То, сколь жестоко он бьется.       И проигрывает все равно, только вовсе не потому что Локи применяет магию — простой люд нуждается в представлении. Простой люд нуждается в провокации злобы, нуждается в мире, только мир не добывается войной — но. Любое нападение обязано быть отражено. Их территориям должна быть возвращена целостность.       И стоящий посреди главной залы Золотого дворца трон — должен быть занят единственным Царем.       — Думаешь, тебе удастся обмануть нас, поганое отродье?! — стоит Фандралу завалиться на спину по велению жесткой подсечки Локи, стоит только острию меча Локи вжаться в его кадык, как из чрева улюлюкающей толпы раздается зычный, звонкий и требовательный голос. Истиной злобы в нем не столь много, сколь много разума и знания — человеческая природа нуждается в лидере не меньше, чем стадо овец нуждается сторожевом псе, что будет вести их верным путем. На смерть? На битву? Или возмездия ради к тому, кто в общем-то никогда и ни в чем не был повинен? Человеческая природа нуждается — Локи устраивает представление, не прося помощи и лишь выжидая мгновения возгорания, но бардова суть Бальдра схватывает мелочи нот происходящего на лету. Вот чей голос звучит из толпы, когда Фандрал рушится на землю и заглядывает Локи в глаза без страха — лишь ожиданием.       Что будет дальше?       Куда им идти?       За кем им следовать?       Тор жив?!       У них есть завтра, послезавтра же они выступят, но — Сигюн не будет участвовать. И пока что о том не знает. Пока что она лишь спит, пока что она лишь отмалчивается всей собственной резкостью, всей собственной злобой, но уже завтра по утру… Для чего по ее мнению Локи нужно отдельно переговорить с Лией о чем-то, что успевает случиться в его отсутствии? То будет лишь завтра. Фандрал смотрит уже и Бальдр уже требует, добавляя всей уродливой, изломанной мелодии несколько важных нот — толпа, окружающая тренировочную арену, огороженную низким, сколоченным на скорую руку забором, вскидывается гомоном собственных голосов ему в ответ тут же. Чуть ли ни в самом центре лагеря они соглашаются, они требуют, они не желают, не желают, не желают сдаваться этот бездарной лжи — а на краю того лагеря раздается сдавленное, больное рыдание. И из-за стены конюшни слышится рванный, кровоточащий женский крик:       — Мой сын…! Они убили моего сына! Они убили моего мальчика!       И Локи закрывает глаза посреди арены, и посреди арены Локи отвечает требовательному голосу Бальдра широким, озлобленным оскалом, но посреди конюшен лишь открывает глаза, утыкаясь взглядом в одну из бревенчатых перекладин конюшни. Слейпнир под его рукой не вздрагивает от чужого крика, потому как, быть может, слишком крепко спит, а может, не спит вовсе. Он не открывает глаз. Он не двигается. Он все ещё жив — именно он. Пока из-за бревенчатой стены звучит захлебывающееся рыдание и голос Агвида, что произносит бездарную чушь, которая не сможет никого успокоить сейчас и не смогла бы никогда вовсе. Все те, кто сгинули, они ведь в лучшем мире теперь, а?! До той части лагеря, где находится тренировочная арена, этот жестокий, почти животный вой боли не долетает. Толпа замещает его собственными раскручивающимися в пространстве голосами. Будто виток ветра, будто виток смерча — Огун произносит истину, потому что они убьют Локи, потому что они разорвут его в клочья.       Но прежде — им придется выслушать его. Им придется увидеть, что он является тем единственным, кто может спасти их сейчас.       И он говорит:       — Я был выкраден и моего дома в младенчестве и прожил всю свою жизнь запертым в Золотом дворце, — его глаза открываются и в первый же миг натыкаются все на тот же взгляд Фандрала. Злоба, злоба, злоба и краткая дрожь истины на самой глубине зрачка. Собирается ли Локи судить его? Собирается ли Локи судить хоть кого-нибудь?! Их причастность к его боли никогда не забудется. Она не сотрется из памяти. Она не сотрется из тех слов, что произносились уже и будут произнесены ещё не единожды. Поганое отродье. Грязная кровь. Етунская, етунская, етунская — помесь, наделенная магией попусту. Фандрал смотрит без страха, но ожидание словесной расправы все же заполняет его взгляд. Локи — лишь кривится, не высказываясь: мелочно. Бить его, лежачего, что мечом, что высказыванием. Или делать из него козла отпущения. Они все здесь — такие; но все же он возвращается, следуя словам Танелиира о выжженных землях, но все же перед его глазами воцаряется пылающий, рыдающий копотью Асгард. И уже здесь он отступает на два шага от Фандрала, он отнимает собственный меч от его горла и обводит озлобленным взгляд заткнувшуюся, наконец, толпу. Лишь часть — отводит глаза, не желая признавать. Пока иные так и остаются, прямые, напряженные, готовые сорваться с места в единый миг… Он говорит: — Я был подле вас столько же, сколько был подле вашей ненависти ко мне, и я ни единожды не спрашивал о ее причине. Меня сделали гостем в вашем доме, вы — сделали меня трофеем. Хочу ли я обмануть вас? Если бы и желал, то сделать было бы не столь сложно, потому как Королю богов это удавалось на протяжении тысячелетий, — лающей, отхлестывающей пространство интонацией он переступает с ноги на ногу, оглядывая всех и каждого. Случается ли нечто столь неожиданное? Чужие взгляды притягивает к земле, потому как никто не желает заводить с ним дискуссии ни о высоких налогах на урожай, ни о бедности, ни обо всех подохших с голоду детях. Или, быть может, о проигранных территориальных спорах с ярлами? Или, быть может, о жестоких, незаслуженных казнях? Где всё их паршивое величие сейчас, а?! Оно было бы к месту, но его нет, потому что его не было никогда. Тупоголовый, бездарный, необученный ни чтению, ни письму сброд, что чрезвычайно зол и готов с той злобой кидаться на кого угодно, на кого только укажут кинуться. Локи — указывает на себя сейчас. Именно так, как Огун желал бы запретить ему делать. Именно так, как запретить никогда бы не смог. — Вы потеряли своего возлюбленного старшего принца, вы потеряли своего истинного Царя, и вы думаете, что его убил я, и вы думаете, быть может, что его убили темные альвы да ваны, но у меня есть правда для вас! Король богов, вот кто был его убийцей! Тот, кто вырезал на нем руну своего имени, чтобы подчинить себе его волю! Тот, кто желал сватать его с Сольвейг, принцессой ванов, только бы заткнуть его правду и всю его любовь к вам! — его зубы щелкают друг о друга, в то время как ладонь сжимается на рукояти меча крепкой, остервенелой хваткой ненависти… Она не забудется никогда тоже. Но Огун успевает, успевает, успевает рассказать ему — Тору требуется половина года, чтобы начать возвращать Асгард к жизни. Пока Фригга занимается тем, чтобы искупить бессмертную вину, пока среди закулисных игрищ Сольвейг убивает собственного отца и на виду Сигюн забирает себе власть над воинами Золотого города, Тор перебирает указы дни напролет. В мятые комья сминает каждый второй. Совет казнит. Забывает ли Огун рассказать о том, как они бросают его против всего этого в одиночестве? Он не отводит глаза лишь миг, а после сбегает взглядом, когда Локи спрашивает, требуя, требуя, требуя оплатить все речи о преданности: кто был там, подле Тора, все эти месяцы, а?! Они прикрывали его спину — это никогда не будет оправданием, потому как на самом деле они просто боялись к нему приблизиться. Трусливые, бездарные и немощные… Локи возвращается, потому что это является данностью, это является самой сутью всего, что было, есть или когда-либо будет, и от его возвращение ничего отнюдь не меняется — злоба на принятые Тором решения все ещё внутри. Злоба на его существование никогда уже не сможет зародиться. И он отступает прочь от Фандрала, и он сжимает меч крепче в ладони, видя, как чужие глаза вскидываются к нему в удивлении. Неужто он говорит правду? Нет-нет, вовсе лжет, он лишь поганый, омерзительный выродок, а значит… Он говорит: — Меньше года назад во время поездки в Альфхейм ради сватовства с ее величеством Гертрудой ваш истинный Царь был выкраден темными альвами, что сговорились с Королем богов. Они напали на него! Они заточили его в Нидавеллире! И они бы убили его там, вне ваших глаз и прямо у вашей веры Королю богов под носом, но я был тем, кто пришел за ним туда, я вызволил его оттуда! — дернув рукой с зажатым в ней мечом, Локи вспарывает плоть воздуха и те, на кого он смотрит в этот момент, отшатываются прочь кратким движением дрожи. Но все же — они не поверят ему сейчас. Они может и не поверят ему никогда вовсе. А только слух пойдет, слух породит сомнение… Подобное всегда с легкостью крепнет в столь громко звенящих от пустоты умах. В этот раз оно будет взращивать благо. В каждый из прошлых — пусть они знают, пусть их глаза откроются и пусть они видят, сколь много усилий было истрачено жестоким-жестоким богом, чтобы умертвить солнце Асгарда! Сейчас лишь вскидывают к нему глаза. И морщат собственные лица, и приоткрывают рты пораженно. Затянутые в тряпки, что ещё не обратились обносками, но обратятся ими вскоре — если они желают разорвать его в клочья, они могут попробовать, у них может даже получиться, а после они все подохнут. Именно этого Локи, конечно же, не произносит вслух, говоря иное: — И я знаю, где он находится сейчас. И я знаю, что он жив. Темные альвы да ваны отдали вам слух о его смерти, чтобы вы скорбили и чтобы та скорбь добила вас, но я вернулся для того, чтобы сказать вам правду, понравится она вам или нет, — от тренировочной арены вовсе не слышно ни тихого дыхания Слейпнира, ни громкого, воющего рыдания той женщины, которую Агвид больше не пытается успокоить. Она рвёт собственным воет пространство, они мечется, мечется, мечется звуками неутешной боли и скорби. Поможет ли ей мысль о том, что ныне ее дитя в лучшем месте? Ей не поможет уже ничто. Ни кому из них. Ни в ближайшем будущем. И Локи оборачивается вокруг собственной оси медленным, крадущимся шагом, оглядывает толпу, вцепляясь вниманием в лица. Лишь мелочная пауза, вот что он позволяет себе, а после рявкает почти взбешено: — Я есть наследный младший принц. Я являюсь регентом сейчас и я буду им до момента возвращения вашего истинного Царя из тех земель, где темные вместе с ванами решили его заточить. Свою поганую веру, все свои паршивые благодарности и все свои требования, все это может оставить при себе. Я знаю, где ваше солнце, и я собираюсь вернуть его вам, рады вы тому или нет, но альтернативы — не существует больше. В Асгарде война. Ваши дома сожжены уже или их сжигают прямо сейчас. Ваши дети, отцы ваших семей, ваши жены и мужья уже мертвы или будут мертвы в новом дне. Желаете ненавидеть меня? Да пожалуйста, только отнюдь не я лишил вас ваших жизней. И я все же буду тем, кто вам их вернёт, — перед его иллюзорными глазами так и остается единая древесная точка, находящаяся поверх бревенчатой стены. Его иллюзорные веки не могут моргать. Его иллюзорное тело замирает, оставаясь среди того кокона, в который его укутывает больное рыданием звучащее из-за стены конюшни. Но его истинное тело — дергает головой в зверином, остервенелом движении и скалит рот, что жестокую пасть. Все те их жестокие слова? Все те их требования? Не остается ничего больше и тишина опускается словно бы на весь лагерь, в то время как Локи сплевывает в землю и разворачивается в сторону Фандрала вновь. Бросает сталью приказа походя: — Выступаем послезавтра ночью. А сейчас пошли все вон отсюда.       С места, правда, никто не сдвигается. Разве что уже сидящий на земле Фандрал с легким удивлением дергает плечом, когда Локи доходит до него и подает ему руку. За всю жестокость, за все насмешки, за всю причиненную боль, выломанные пальцы, синяки, оскорбления и весь бессмертный яд — Локи протягивает ему собственную ладонь все равно, но о прощении не говорит. Он всматривается сейчас так же, как всматривался и до этого. Он ждёт чужой ошибки. Он же — не станет глупить перед лицом что войны, что подобного, провокационного представления.       Фандрал, вероятно, понимает. И протягивает руку вперёд, и хватается за его ладонь. До того, как Локи тянет его наверх, на себя, над всем лагерем разносится жестокий, рыдающий крик:       — Я выносила его, я родила его, чтобы он мог познать жизнь, и они убили его! Они убили моего сына!       И его иллюзия, так и продолжающая поглаживать Слейпнира по его тяжелой, скорбящей голове, наконец, закрывает собственные глаза. Ни единого слова не произносит. Потому что слов, что ещё были бы важны — просто не остается. ~~~^~~~       Ему приносят еду три раза в день. Дважды в неделю водят в душевые комнаты. Четырежды — выгоняют на арену. И ни единожды не спрашивают, согласен ли он на нее выходить.       То самое заточение и та самая несвобода… Насколько уродливо они могут выглядеть в действительности? О нем очень заботятся. В первые три недели каждая его попытка выломать себе очередную кость или вспороть одну из артерий сразу же залечивается местными магами. Во все последующие пять месяцев — они просто пресекаются тем мелким металлическим хранилищем молний, что они цепляют на него, будто липкий, в самом соку репей.       Они называют то хранилище электрошокером.       Они же — именуют его гладиатором.       И надзиратели, и воины, что вместе с ним содержатся в общей на всех клетке в перерывах между выходами на арену. Все они приносят ему единое новое название за другим, никто не приносит вопроса — желает ли он был здесь и где быть должен на самом деле. День за днем, неделя за неделей… За каждый очередной месяц его пребывания здесь осажденный Асгард расплачивается неделей и эта разница в течении времени должна бы радовать, только ничто вовсе не имеет при себе подобного свойства. Восторг или счастье? Светлая и изнеженная тоска? Жестокостью и варварством темного кочевника его вышвыривает прочь с тех земель, которые он должен был защищать ценой всего, что имел, и в следующий раз его глаза открываются уже здесь — закругленная, будто тот же Ермунганд, кусающий себя за хвост, металлическая тюрьма без дверей и с единственным решетчатым окном, выходящим на арену. На нем иной, не столь качественный доспех и явно поизносившиеся брюки. Чьи-то чужие, натирающие ему ступни сапоги. И округлый, мелкий электрошокер, включающийся по велению чужой руки.       Тюрьма, тюрьма, тюрьма с окном, открывающим вид на арену — без единого окна, ведущего на свободу. И без единой двери. И с десятком тех самых дверей, спрятанных где-то в стене. И с десятками стражников… Заточение. Бессмертное. Вечное. Неубиваемое.       Вот то место, где он открывает глаза и где приходит в себя. Вот то место, где иные гладиаторы иных видов рассказывают ему — Сакаар. Не мир, но планета для всех потерянных и потерявшихся и в самом центре ее стоит арена самого Грандмастера, на которой дерутся Чемпионы… По собственной ли воле? По собственному ли желанию? Среди тех чужих глаз, то содержатся в этой тюрьме от одного сражения на арене до другого, Тору не удается разыскать всего того, чего он сам лишается в первые же шаги невидимого солнца по небосводу — радость, или восторг, или восхищение от победы.       В первые три недели ему позволяют проявлять характер, вот как пара стражей называет это между делом, и его даже лечат, а после просто сменяют настройки его электрошокера. Здесь явно не обходится без магии, потому как каждая новая устремленная мысль о том, чтобы причинить себе вред, только бы не выйти на арену вновь, обращается для него зудящим болью электрическим разрядом. Любое его сопротивление оказывается подавлено. Каждая новая попытка сбежать… Сколь невыносимо много беспомощности оказывается среди всей его божественности, среди всей его силы и мощи? Ему остается лишь злоба и ото дня ко дню она крепнет только сильнее. Ещё ему остается ожидание, а, впрочем.       Хульга разыскивает его первой и остается единственной, кто приходит к нему — не приходя за ним. Она проявляется образом иллюзорной дымки перед его глазами среди ночи, ещё несколько недель назад, только той самой, исчезнувшей радости ее появление не приносит. Потому что она улыбается острой улыбкой жестокости. Потому что она говорит вначале:       — Я погляжу вы здесь отлично устроились, ваше величество. С комфортом, я бы даже сказала, — и Тор вовсе не ждёт ее в той ночи. Привычный лязг металла и крики, доносящееся с арены вряд ли громче, чем гомон возбужденной толпы, отвергают для него любую возможность уснуть. Рассеченное в последнем сражении бедро неприятно зудит божественной регенерацией и от кожи шеи тянется смрад жженной, получившей собственный электрический разряд плоти. Теми разрядами его ранят теперь под конец каждого выхода на арену, но, впрочем, никогда не ради веселья — есть ли в этом нечто корректное? Есть ли во всем этом хоть что-нибудь правильное? Хульга приходит к нему, принося с собой столь привычный образ, что Тору хочется вгрызться в него зубами, будто он дикий, загнанный в угол зверь. Ее острый оскал губ. Ее внимательный взгляд, не содержащий в себе и не имеющий возможности в себе породить любую сердечность. Все то же платье плотного хлопка, что присуще ей.       Быть может, все дело в отсутствии любви богатству и роскоши?       Она приходит к нему — не приходя за ним. Просто объявляется среди ночи. Ни единого вопроса не задаёт. Вместо любых вопросов лишь насмехается. Тор желал бы, быть может, удивиться ее приходу, но ни сам он, ни ее отказ забирать его с этой мерзкой планеты не удивляют его вовсе. Это ведь Хульга, не так ли? За половину неделю до ее прихода ему приходится убить так, как он не убивает ни единожды прежде, так, как он не желает убивать никогда вовсе — его желания здесь ничего не значат. Ему приносят еду три раза в день. Дважды в неделю его водят в душевые комнаты. Четырежды — выгоняют на арену. И ни единожды не спрашивают…       Молодой, бежавший из собственного мира ван, которого отчего-то не добивают на арене в процессе очередного боя. Когда Тор открывает глаза в этой тюрьме впервые, он уже содержится здесь, но познакомиться им не удается. Не то чтобы Тор желает знакомиться хоть с кем-то вообще — не то чтобы столь сложно оказывается заметить: ван сторонится его. Крепкий, хорошо сложенный и точно яростный, но с забитым взглядом полным разочарования… Его приносят назад в их общую на всех клетку с половину недели назад, разве что швыряя через открывшийся в стене проем двери. И он сдавленно рыдает, пока пытается отразить собственное, сочащееся кровью тело к другой стене. И он оставляет за собой алую, алую, алую полосу крови на металлическом полу.       Уже после кто-то их воинов рассказывает, что временами, после не столь зрелищных битв, подобное случается. Недовольство Грандмастера оставляет победителя умирать в мучениях. Недовольство Грандмастера жаждет видеть, как иные воины в этой клетке разрывают его в клочья, подписывая тем собственную воинственность… Обычно никто не вмешивается, потому что никому из них, отловленных и заточенных здесь, жестоких по нужде, но не по желанию на арене — никому из них никогда не хватает то ли жалости, то ли смелости, чтобы убить очередного, умирающего в мучениях калеку, которого маги Грандмастера соглашаются не лечить.       По приказу. По указанию. Устраивается ли Тор с удобством и комфортном? Хульга приходит среди ночи к нему, не приходя за ним, и скалит собственный рот, но у Тора не находится и единого слова для ответа ей, для ответа всей ее бессмысленной, точно врожденной злобе и даже для ответа самому ее присутствию. Ведь если, если, если она здесь, то… Это ничего не значит. Тор смотрит на нее без выражения. Тор мыслит о том же, чем его голова к тому моменту полнится все прошедшие дни — молодой, хорошо сложенный и истекающий ван. И все иные воины, что уходят в другую часть тюрьмы, только бы не видеть, как смерть будет выгрызать свое на протяжении остатка ночи.       Тор убивает его сам.       — Меня интересует вопрос, долго ли вы собираетесь развлекаться здесь, ваше величество. Это единственное для чего я пришла навестить вас на этом чудном курорте бравады и насилия, — на самом деле ей просто нравится видеть, как мир полыхает. Ведь подобное может быть правдой? Тор отказывается говорить с ней тогда. Тор тогда все ещё чувствует чужую, чужую, чужую кровь на собственных руках… Биться насмерть во имя защиты или биться во имя отражения нападения — никогда не ради веселья. Не ради забавы. Не ради чужой бездарной придури. И все же его жизнь становится таковой теперь, и все же, даже не принимая участия в войне со всем бесчисленным количеством людей Сольвейг, он успевает окропить собственные руки кровью… Молодой, хорошо сложенный и разочарованный ван. Он умоляет Тора убить себя. Он узнает его, и он рыдает от боли физической ничуть не меньше, чем от боли сожаления — его попытка сбежать из родного дома, чтобы не принимать участия в войне, заводит его магической тропой в ловушку Сакаара. Его жажда свободы и жажда мира продает его за бесценок в это место. И Тор — убивает. Отнюдь не среди битвы. Отнюдь не так, как должно, отнюдь не по правилам чести и достоинства, но все же из великого, уродующего его собственное сердце милосердия… Стоит ли называть случившееся подобным? Он может назвать везением тот факт, что Хульге его ответное молчание наскучивает достаточно быстро — даже при том, сколь с разной скоростью течет время здесь и в Альфхейме, она не задерживается ни на единый шаг солнца по небосводу. Объявляется призрачной, иллюзорной дымкой, не оборачиваясь по сторонам и не видя уже высохшего кровавого следа на металле пола за своей спиной. Приходит к нему, не приходя за ним. И кривится в отвращении, раскаляясь от скуки слишком уж быстро, когда говорит: — Из вас никогда не получится достойного мага, ваше величество. Но если вы желаете, если вы действительно желаете выбраться отсюда, вам необходимо раскрыть собственный потенциал полностью. Потому как никто не придет за вами. И ваш мир сгинет — по вашей трусости.       Ему приносят еду трижды в день. Дважды в неделю водят в душевые комнаты. Четырежды — выгоняют на арену. И ни единожды не спрашивают, не спрашивают, не спрашивают… Кто он есть и кем он был до того, как попал сюда половину сакаарского года назад? Хульга приходит к нему неслышно и уходит так же, потому что, быть может, ей нравится смотреть, как мир полыхает. Задавать ей вопроса о том, знает ли о его местоположении Гертруда, не имеет смысла. Говорить с ней — тоже. Она заявляется дабы поглумиться так же, как всегда глумятся те стражники, что четырежды в неделю выводят его на арену. Их всегда двое. Они не сменяются. Один держит при себе пульт оправления от электрошокера. Другой — следит за руками Тора и за всем Тором в целом.       Собирается ли он бежать в действительности? Ни единая его попытка не оказывается успешной, завершаясь подобно прочим — резвый, мощный разряд электричества, что выжигает кожу шеи, достигает сознания и то меркнет за единый миг, оставляя после себя лишь еле заметное ощущение упущенного. Будь та искра медленнее, смог бы Тор ухватить ее? Дай она ему больше времени, смог бы он не допустить ее яростный, эфемерный клык до собственного разума? Вот какое ощущение остается ему, вот как завершается каждый новый его побег и, впрочем — вот за какие заслуги после одного из сражений на арене ему выделяют отдельные покои. Вытаскивают из общей клетки по велению довольства Грандмастера. Ведут по металлическим коридорам без объяснений. А после приводят… В своих личных покоях чемпиона, которыми его награждают за победу на йотуном, Тор задерживается не на сутки даже, лишь на несколько шагов невидимого солнца по небосводу, потому как пытается сбежать и из них тоже.       И из них сбежать у него тоже — не получается.       Знает ли об этом Хульга? Она приходит к нему. Она уходит прочь и больше не возвращается, среди всей его ярости поселяя зерно собственных, кусачих слов — Тор успевает догадаться о чем-то незримом, скапливающимся в теле важным ощущением родства ещё до ее появления. С ним же остается и… Дни? Недели? Шестой месяц подступает к собственному концу и за каждый из них Асгард расплачивается неделей его отсутствия. Что происходит с ним, в порядке ли народ, в порядке ли троица воинов, Сиф, Сигюн и иные — Хульга не дает ответов. Она приходит поглумиться.       Именно так, будто бы Тору вовсе не хватает той реальности, что оно имеет уже — вот как выглядит истинное заточение. Жестокая несвобода. Безжалостная доля бесправного узника. Как долго ему придется извиняться перед Локи после собственного возвращения за то, что заточает его в нижних темницах? Как долго ему придется извиняться — за то, как пытается дотянуться до антимагических наручников на поверхности Бивреста?       Локи нет. Он может быть жив. Он может быть мертв и та голова, которую Сигюн приносит ещё в начале осени прошлого года, может принадлежать ему. То, что не является мелочью — Тор успевает забывать об этом снова, и снова, и снова отнюдь не нарочно и вовсе не по собственному желанию. Лишь его дух нуждается… В Асгард приходит война. Он сам оказывается бесправным узником. Но если на миг позабыть о том, что Локи может быть мертв — ничто не становится глобально лучше.       Лишь самое важное словно бы остается цельным.       На самом деле истины Тор не знает. Уже после ухода Хульги успевает помыслить о собственной глупости и упущенном месте для важного вопроса о жизни Локи. Уже после ее ухода понимает слишком уж быстро — она бы не стала на этот вопрос отвечать, пускай даже вряд ли могла ответить. Она и приходила-то не ради этого. Лишь острый оскал улыбки, лишь резкость негромких слов, а ещё издевательский точно наказ… Его мир сгинет по его трусости.       Что является правдой? Что именно является ложью? Он остается взаперти и без единой надежды на спасение, потому как та единая, кто могла бы его спасти, кто нашла его, разыскала его и к нему пришла — она, быть может, хотела бы видеть как полыхает мир или даже миры. Тот единый, кто мог бы найти его тоже… От недели к неделе, а, впрочем, ото дня ко дню та жестокая, настойчивая мысль о том, что Локи действительно может быть мертв, ускользает от его взгляда вновь и вновь, лишь попытками разума ухватиться хоть за единый тонкий прут. Поддержки? Уверенности? Отнюдь не — спасения. Но определенной, важной надежды.       Ещё хоть что-то может быть цельным.       Является ли таковым в реальности? Определённо нет, но, быть можете та Хульга, что желает видеть мир полыхающим, рассчитывает, что ее приход изменит обстоятельства — этого не случается. Предела собственной злобы Тор достигает ещё задолго до нее, задолго даже до того как попадает на Сакаар, и именно в тот миг, когда Лия объявляется перед его лицом, когда Лия оповещает — магическая тропа в пролеске на границе территории Золотого города, которую они охраняли все это время, в полном порядке, но она ощутила сильный магический импульс, вспыхнувший в библиотеке. Сейчас она отправит туда Сигюн, сейчас она отправит туда Тюра, она отправит туда кого-то, чтобы те проверили… Тор приказывает ей отправить себя и осмыслять так уж долго не приходится.       Сольвейг умна. Сольвейг хороша в искусстве лжи.       Не лучшая вовсе, потому как богиней этого ремесла не является, а все же следом за собственным уходом из библиотеки тогда, среди осени, она оставляет не путь к отступлению, но путь — нападения. Тору удается отбить первую атаку темных, что лезут из камина по магической тропе, будто взволнованные жуки из-под отваливавшегося покрова гнилой древесной коры. Тору удается завалить тот камин стеллажами. Сколь сильно Локи будет зол, когда увидит, что сталось с его возлюбленной библиотекой? Локи может быть мертв. Локи может быть жив. И Тору удается отбить первую атаку тогда настолько же хорошо, насколько не удается убить темного кочевника, что выбирается мгновения чужого промедления следом из камина.       Книжные стеллажи бесполезными деревянными досками, кое-как держащимися друг за друга, отлетают к противоположной стене.       Сам Мьеллнир — разрушается до осколков, которые уже не удастся собрать вместе.       И он отправляется в Сакаар… Но здесь никого не интересует его имя, его суть или то место, в котором Тор должен быть прямо сейчас. Грандмастер жаждет побед собственных чемпионов и прибыли от удачных ставок. Толпа — жаждет кровавых, ничуть не шуточных зрелищ. Ему приносят еду три раза в день. Дважды в неделю водят в душевые комнаты. Четырежды — выгоняют на арену. И ни единожды не спрашивают. О чем-то определенном? После того как он убивает того молодого, хорошо сложенного вана из уродливого милосердия, иные воины, содержащиеся в этой клетке в перерывах между боями, прекращают говорить с ним. Они сторонятся его. Они знают и они же боятся — ему не составит труда убить и их тоже; только правда отнюдь не содержится ни в чем из этого.       Тор не желает убивать никого из них.       Тор вообще не желает быть здесь!       Сколь искренне ему придется извиняться перед Локи за заточение в нижних темницах? Локи может быть мертв, а, впрочем, то самое «может быть» оказывается призрачнее столь же неожиданно, сколь неожиданным становится появление Хульги несколько недель назад. Не ее острый изгиб губ, не жесткость ее слов, не все то, что присуще ей, а все равно ее приход… Та самая неожиданность, которая вовсе не удивляет, но злит подобно всему остальному, вот чем Хульга становится для него. Та самая неожиданность, которую не удается разглядеть, прочувствовать и сквозь которую не удается взглянуть — даже при том, что он с легкостью может ошибаться, его сознание все же мыслит именем Локи теперь, после того, что случается несколько дней назад.       Очередной выход на арену. Очередной бой и очередной сражение. В тот, прошлый раз, ему приводят етунхеймского волка и, покидая тюрьму, Тор слышит ещё на ее пороге, как оставшиеся за его спиной воины негромко перешептываются — он не выживет. Этот бой будет его последним. Потому что етунхеймские волки славятся, славятся, славятся собственной яростью? До него Тор убивает на той песчаной арене самого етуна. До него Тор убивает на той песчаной арене многих — считать их отказывается, пускай даже знает.       Это бесчестие Сакаара ему не удастся забыть никогда.       Бой во имя чужой забавы, бой во имя чужого удовольствия и вся та кровь, что проливается ничуть не в честной битве… Каждый миг этого является омерзительным, а все же под конец именно того сражения Тор успевает заметить успевшее позабыться чувство — что-то, что-то, что-то пустое, что-то, что-то, что-то скрытое и ничуть не настоящее находится перед ним. Тело отзывается, а только сам он находится в водовороте столь жестокой ярости, что вовсе не успевает отвлечься от нее и всмотреться. В иллюзию? В невидимую, призрачную дымку? Как и после каждого выигранного им боя, в тот раз электрошокер вгрызается собственным электрическим ядом в его плоть, достигая разума и нанося по нему удар жестокости. Зрение меркнет. Мысли теряются. Уже позже он приходит к себя все в той же тюрьме — первая же мысль острой, резвой стрелой прорубает себе путь в его разуме.       Та мысль несёт имя Локи.       Но сколь честной является?       — Поднимайся, паршивец! Сегодня твой черед, — неизвестно когда успевшая проявиться в стене металлическая дверь открывается вне его внимания, потому как все оно смотрит много больше вглубь, чем наружу. Каждое, каждое, каждое размышление. Каждая, каждая, каждая мысль. Они являются всем тем, что остается ему, потому как напротив них в нем так и бурлят, что ярость, что неистовая, безжалостная злоба — они не содержат в себе пользы. Выбраться у него не получается. Он пробует раз. Он пробует два. Ни побег, ни сломанные кости, ни рыдающие агонией раны, что он наносит себе сам, только бы не выходить на арену в очередной раз — ничто из этого не дает собственного результата. Лишь острый укус искр электрошокера и он оказывается беспомощнее младенца.       Это не утешает злобы, лишь подпитывая ее.       Это же лишь усугубляет его заточение — ему остаются размышления. Бесконечные, столь любящие свободу мысли, что ютятся в его голове, перетекая из территорий уверенности и убежденности в те, иные территории, где существует лишь беспомощность да упадок. Его мир сгинет? Любовь его сердца, жизнь его сердца мертва? Его друзья, его соратники, Фенрир и Слейпнир, все его надежды, все, что было важно ему, его будущее и значимость его прошлого — все это уничтожено?! Ему остаются размышления и потому он замечает разве что мельком, как иные воины начинают сторониться его после убийства вана, и потому приходу Хульги не удается свести его с ума, и потому же — он, сидящий в привычном месте пола подле стены, не замечает вовсе сейчас, как в стене проявляется металлическая дверь, как она отодвигается в сторону. Зычный, резвый и слишком знакомый голос одного из стражей выдирает его из задумчивости сразу же, как только звучит. И привычная, краткая вибрация включившегося электрошокера тут же дразнит шею сбоку.       Ему приносят еду три раза в день. Дважды в неделю водят в душевые комнаты. Четырежды — выгоняют на арену. И ни единожды не спрашивают… Любое мгновение промедления является непозволительным, когда звучит зов стража, но в этот раз Тор задерживается вряд ли по собственной вине — лишь размышление всех последних дней. О той самой иллюзии, которую ему не удается прочувствовать. О том самом мороке, в который ему не удается всмотреться. Он объявляется неожиданно под конец его прошлой битвы и Тору не удается затормозить ни собственный яростный крик, ни напряженное, желающее чужой крови физическое движение.       Отчего-то он решает, что это Локи.       При том, что ни единого аргумента в пользу этого, а не злобливости Хульги, не имеет совершенно.       — Снова проявляешь характер, а, паршивец?! Когда ж ты уже уймешься… Живо поднимайся, не заставляй Грандмастера ждать твоего поражения! — зычный, резкий голос неоправданной власти, что мнит себя великой, но навеки останется властью лишь тюремщика. Как она ощущается, а? Править над тем, кто слабее. Верховенствовать над тем, кто не имеет возможности ответить. О том точно стоило бы спросить Короля богов, а все только спрашивать его уже не имело смысла — он был мертв и он же умер именно так, как всегда умирала подобная уродливая власть. Пробитая копытами грудная клетка да размозженный череп. И вечная тишина его голоса. И вылезший из глазницы, лопнувший глаз. На том месте, где он умер, и на том месте, где пролилась его последняя кровь, вероятно, уже успело пролиться множество крови асов да темных… Мыслить об этом злобой да заточенным среди его, Тора, груди бешенством, правда, не имело смысла.       Не здесь. И не сейчас.       Сморгнув отнюдь не наваждение, а все же единое размышление, что остается ему, Тор поднимает голову лишь немного — подняться на ноги так и не успевает. Он видит в проеме двоих, неразличимых на принадлежность к любому миру и, впрочем, обыденных для Сакаара. Короткие причёски, закрывающие все тело доспехи, а ещё сапоги — не столь изношенные, как его. И сидят, вероятно, размер в размер, не натирая ни пятку, ни щиколотку на каждом движении. Он не успевает подняться с пола, потому как не может в этих местах существовать и единого промедления в тот миг, когда голос стража, голос низменной, уродливой власти уже требует, требует, требует… Кому в реальности будет принадлежать эта ошибка позже? Подобная власть всегда совершает ее по вине великой гордыни и недосмотра. Она пользуется страхом — забывая о том, что всегда находится тот, кто разыскивает тому страху предел. Преисполняется им, а после, переполнившись, выташнивает его без рыдания и боли, но со злобой, злобой, злобой на устах. Преисполняется этим страхом, а после умерщвляет его той злобой. И берет в руку меч. И раскрывает рот то ли криком, то ли кличем.       Однажды придет день… Солнце ещё не взошло, но когда оно взойдет, оно не окажется черным. Оно будет светить. Оно будет сжигать все то, что желало долгие метки внушить тому солнцу обязательный страх.       Тор же просто не успевает подняться, слишком уж глубоко погружаясь в свое размышление. Поднос с его обедом так и стоит подле него, полный и нетронутый. Иные воины негромко шепчутся где-то за углом круглой темницы и подле решетчатого окна, ведущего на арену. Что же, что же, что же они шепчут? За дрожью включившегося электрошокера приходит мелочный зуд угрозы и превентивного наказания за непослушание — Тор истрачивает мгновения на промедления и никто не станет спрашивать у него ничего, потому что его смыслы, его история, его сердце, ничто из того, что принадлежит ему, не имеет значения здесь.       Прибежище потерянных? Лишь залитые кровью мертвецов комья песка на арене. Лишь несвобода. Лишь жестокость. И иссохший поверх металла Пола след крови того молодого, крепко сложенного вана — никто так и не убирает его.       Но стражи ждут. И единый из них, уже держащий в руке пульт, включает подачу электрического тока… Это есть родство. Это есть давнее знакомство. Острая, жалящая боль, словно бы от укусов мелкий змей, заселяет Тору шею сбоку — она подгоняет его, впервые не желая убивать. Лишь подгоняет. Не является ровней забвению. И становится ровней — ему самому. Тор замирает без резкого движения, несколько мгновений вглядывается в металлический проем двери, а после тянется телом вперёд и поднимается. Вдыхает на всю глубину легких мимоходом. И прикрывает глаза, чувствуя, как слишком знакомое, точно врожденное ощущение впервые в его жизни дразнит кожный покров да мышцы.       Его суть неистовой бури… Его суть необузданной стихии… Ему уже предначертан новый бой и потому никто не станет разламывать его сознание электричеством сейчас, ведь то приведет за собой недовольство Грандмастера, а все же ошибка — оказывается совершена, потому как они дают ему время, они дают ему возможность и право.       На знакомство.       На сближение.       На само болезненное, жестокое, но благостное ощущение — поверх его кожи бежит электрическая дрожь и уже приносит собой плотный, свежий аромат. Грядет буря и, прийдя, она обратится сносящим все на своим пути смерчем. Никто не увидит пощады. Никто не разыщем милосердия. В его глазах или руках? Он достигает металлического проема, видя, как оба стража расступаются в стороны, освобождая ему дорогу, но ни единый из них не делает того из страха. Тот, что держит при себе пульт, и вовсе широко, с жестокостью ухмыляется. Оставил ли он электрошокер включенным? Вынудит ли он Тора биться на арене с этой болью внутри тела? Его прошлое содержит в себе столетия и в каждом из тех существует хотя бы единое сражение, желанное Королю богов. Его прошлое содержит в себе боль телесную, его прошлое содержит в себе боль сознания и боль сердца, но все же — не прячет их. Вся та боль помнится так же, как помнится и вся ее жестокость. Каждый ее приказ… Рухнуть на колени и склонить голову. Согласиться с поражением. Не сражаться больше.       Не умирать — подохнуть.       Подобно скоту? Он выходит сквозь проем металлической двери, почти успевая миновать обоих стражей, когда слышит, как весь шепот оставшихся в тюрьме воинов обращается звучным и различимым. Кто-то единый произносит:       — О боги… За ним пришла сама судьба в этот раз… — и не верить им глупо, потому что все они занимаются лишь этим в течение каждого нового боя на арене. Они наблюдают. Они не ждут ни победы, ни поражения. Но все же жаждут — обуздать собственный страх пред той смертью, что ждёт их в каждом их новом бесчестном бою, не несущем ни доблести, ни достоинства. Ради забавы ведь? Ради увеселения? Ни единый мудрый царь не стремится к войне, но является готовым к ней, а ещё знает ее правила — в давние, канувшие в далекое прошлое времена Королева Илва да иные правители нарушают самое важное и оставляют врага миров в заточении сна.       Будто дикого, непослушного зверя в клетке? Та разламывается слишком уж просто и, впрочем, по ее велению, по велению самой Илвы. Той, кто оставляет среди своей жизни наставления. Той, кто оставляет после своей смерти Хульгу, будто бы в наказание. Из злобы ли, из замысла или тоже веселья ради, а все же здесь и сейчас Тор слышит чужой шепот, но не останавливается. Кого ещё ему бояться, а?       Он пережил то предательство, что совершил сам.       Он пережил жестокость Короля богов.       Он пережит десятки битв, сражений, увечий и потерь.       Он видел внимательный глаз смерти. Он видел изумрудный глаз любви и самой жизни.       Если сама судьба желает увидеться с ним, он не будет рад показать ей всю собственную злобу, но все равно покажет. И вновь победит. Только в этот раз в тюрьму уже не вернётся. Кому в реальности будет принадлежать эта ошибка позже? Родство и ощущение близкого знакомства, которого не было ни единожды прежде и которое случается, словно должное. И запах свежести приближающейся бури обволакивает его собой. И зудящий треск электричества где-то на шее, ниже левого уха, застилает собой все иные звуки. Магический потенциал будет придурью, магический потенциал окажется правдой, а все же второй страж уже мимоходом пихает ему в руки ножны с мечем. И Тор крепит те ножны на пояс. И Тор сворачивает по привычке вправо, как только угол краткого коридора встречает его… Радостно? Локи жив. Это данность. И реальность обращается ею в тот миг, когда Тор опускает ладонь на рукоять меча — его руки, что видывали и касались десятков орудий, не забывали ни единого. Его руки, огрубевшие, закаленные в боях и среди жестокости, вспоминают это.       Двуручный легкий меч. Работа хорошего свартальфхеймского мастера. На клинке выкованы руны и, если провести по ним ладонью, меч разделится на два, что будут ничуть не крепче по отдельности, чем вместе.       Первой кровью, которую он проливает, становится кровь его продавца и имя ему Андвари.       И значит Локи жив. И значит та мысль о принадлежности зыбкого, незаметного марева иллюзии была права — иллюзия принадлежала ему. Но отчего он заявляется лишь сейчас, столько времени спустя? Быть может, Тору вовсе не стоит мыслит об этом, быть может, ему вовсе не стоит дразнить собственную злобу ещё сильнее, а все же он мыслит, он дает размышлению жизнь и он разыскивает жестокий ответ слишком быстро, потому как знает — кто Локи есть и на что он способен.       Что случается с ним в этот раз и кто смеет неволить его вновь? Меж стен какой жестокости проводит он все те месяцы, в которых Тор то ли возвращает Асгард к жизни, то ли готовит его к нежеланной войне? Ничто иное не является возможным. Любая вера в то, что Локи не знает о происходящем в Асгарде или же просто злится слишком сильно, чтобы возвратиться, оказывается бесполезна. Тор просто не знает, не знает, не знает… Тор знает его. И Тор же оказывается в заточении на шесть асгардстких недель, что обращаются для него шестью месяцами Сакаара. И Хульге не составляет труда разыскать его, но Локи… Только высвободившись от заточения в звериной сути, он устремляется к Тору тут же. А после уходит — чтобы откликнуться на мольбу о спасении. Может ли его любовь быть жестока? Все то, что есть у них теперь, является все тем же, что было всегда.       Лишь наследие жестокого-жестокого бога, что никак не желает себя изжить.       Вот чье лицо Тор видит пред собственными, озлобленными глазами то ли мороком, то ли воспоминанием, стоит ему коснуться ладонью рукояти меча. Вот что выдразнивает всю его злобу лишь крепче и подобно всему иному… Заточение? Павший Асгард? Хульга лишь желает видеть, как полыхают миры, пока сам он сворачивает за угол, вправо, и пока улавливает слухом сквозь каждый звучный укус электричества — толпа, рассевшаяся по окружности арены, уже ждёт его. Толпа жаждет веселья. Толпа жаждет развлечения. Ненасытная, гнусная и омерзительная, она ревет и требует, требует, требует, скандируя не его имя, но лишь ту кличку, которую Грандмастера выдает ему. Тор не вслушивается. Тор отказывается различать ее звуки сейчас так же, как и в каждом ином бою, а ещё доходит почти до самых врат, что выведут на арену. Но за десяток шагов до них замирает и останавливается. Каждая клеточка его тела, каждая его часть и вся его суть концентрируются на той жестокой, кусачей боли искр электрошокера. Кому в реальности будет принадлежать эта ошибка после того, как он разрушит эту планету на осколки космического камня и обрывки металла?       Не останется уже никого, кто мог бы задать ему вопрос.       Пускай даже сейчас зычный голос стража, владеющего пультом, и рявкает из-за его спины издалека:       — Че встал, а?! Не зли меня, пока я не вышвырнул тебя на арену с включенным полностью электрошокером! — вся его власть не является полноценной и никогда не окажется таковой, потому как она есть у него по воле страха, а ещё потому как над ним самим тем же страхом властвуют. Что придется по нраву Грандмастера и что породит его недовольство? Тор лишь прикрывает глаза, обнимая рукоять меча ладонью крепче, и покачивает головой. Усмешка — вот в чем изгибаются его губы, но в них нет ни смеха, ни радости, ни мира. Только жестокость.       Только — сила.       Абсолютная власть над иными достигается первостепенно абсолютной властью над собой, а только и в том случае не может она нести жестокость — это обращает ее не абсолютной, но уродливой. В то время как жалящие электрические искры все дразнят, и дразнят, и дразнят… Ему лишь нужно ухватить их. Изловить. Сжать в кулаке. А после позволить им заселить собственное тело, что вечный отчий дом, из которого нет нужды бежать и от которого нет нужды спасаться. Тот самый магически потенциал? Тор переступает с ноги на ногу широким, твердым шагом натирающих ступни сапог и разворачивается к обоим стражам лицом, предлагая:       — Попробуй включить его до конца, — и собственного, огрубевшего голоса узнать ему не удается. И с собственным взглядом, что чувствуется им, он оказывается незнаком. Война ведь может быть уродливая? Жестокая забава всегда сможет переплюнуть ее в том уродстве, но никогда трусливый не сможет заиметь власть над бесстрашным или победить его. Тот, кто бежит от смерти, не справится с тем, кто смотрит ей прямо в глаза. Тот, кто стоит напротив него сейчас. Страж, что держит в руке пульт управления от электрошокера, вздрагивает всем телом, успевая ощутить страх и, быть может, даже успевая понять — долгому веку его жизни остались лишь мгновения.       — Сам напросился. Дай сюда! — ни единый миг промедления не является возможным, потому как оба они, потому как вся эта бесполезная планета заполнена на самом деле не свободой и не путеводными нитями для всех потерянных, но страхом пред тем, кто возомнил себя богом однажды, не являясь им вовсе. Потому как что есть бог? Они никогда не узнают этого. Но Тор видит все равно, как второй страж дергается в сторону первого, как выдёргивает из его почти ослабевшей ладони пульт, а после опускает к нему глаза… Они уже опоздали. И спасения им не сыскать. Тор делает первый шаг вперёд, вытягивая меч из ножен походя, а после проводит по лезвию ладонью — единый меч в его руке обращается двумя. И грызливая, жестокая боль уже крепнет у шеи, увеличиваясь в объемах, только истинной мощи так и не набирает. Его кожа да плоть, его кости, все его кровотоки проглатывают каждую разрастающуюся искру, а после множат ее до сотен подобных. Сколько много может вместить в себя его тело? Они начинают прорываться уже на третьем шагу, он же не успевает заметить, как в мысленном кулаке зажимает их хвосты, собираясь руководить… Это вовсе не магия. Здесь нет иллюзий. Здесь нет всего того, что может быть присуще Локи, Хульге или Лие. Лишь его суть. Крепкая, живая и дремавшая внутри него столетия наперечет… Он знакомится с нею злобой и вежливостью. Он встречает ее знанием о манерах да остервенелым, бьющимся изнутри прутьев его рёбер бешенством. В то время как второй страж наконец поднимает глаза от пульта и наконец замечает, а после мямлит: — Ч-что… — он ещё слишком молод, как молоды и все они, пускай даже не Тору мыслить о подобном — когда власть Одина расцветала его не было. Однако, когда она крепла и когда ей пришел конец, он был. И он наблюдал. И он ждал. И бился дни напролет без передышки… Кого ему было бояться теперь, а?! Разделив мечи надвое, он перехватывает каждую рукоять ладонью, а после прокручивает их в кистях и срывается с медлительного, хищного шага на резвый бег. Тот стаж, что еще держит в руке пульт от электрошокера, отшатывается и роняет его почти одновременно с тем, как сам задымившийся, перегоревший электрошокер отваливается от кожи Тора. Валится на металлический пол. Обращается металлическим, икрящимся песком под новым шагом его сапога. Но искры, что заселяют ему нутро, плоть да кожу — никуда больше не пропадают. И краткое расстояние меж ним самим да стражами обращается песчинками того Свартальфхейма, где меч куется вовсе не для Локи и где рождается он не ради того, что обрубить голову Андвари. Лишь песчинки… Второй страж, так и замерший среди собственного ужаса, теряет голову одновременно с тем, как первый рявкает: — У него сломался электрошокер, поднимай тревогу…!       Это не приносит успеха. Снеся первую голову, Тор разворачивается вокруг собственной оси и даже успевает отрубить вторую, но тот счет, что идет на мгновения, поистине смеётся над ним — успев дотянуться до собственного оружия, страж нажимает кнопку запуска и крепкий, болезненный ком энергии бьет Тору в грудь. Клетка рёбер сотрясается первой, а следом за ней боль заселяет ему плечи и позвоночник, когда ударной волной его отшвыривает к ведущим на арену вратам. Достаточно крепки они не оказываются, и Тор пробивает их собой, оставляя следом изуродованные, искореженные створки. Пролетев какое-то расстояние и вовсе не по случайности не растеряв ни единого меча, он успевает зажмурить глаза, чтобы только в них не набился песок, и в следующий же миг его тело валится на арену.       И следом за этим ударом звучит троящийся в его ушах волчий рык.       Но все же — Локи жив. И та голова, которую приносит Сигюн, оказывается ложью. И то самое важное, самое важное именно для Тора, оказывается все же цельным. Отчего ему требуется столь много времени, вот каким вопросом Тор отказывается задаваться, уже зная, какой задаст сам. Кто же, кто же, кто же успевает навредить сердцу его любви и кто обязан лишиться за весь нанесенный вред собственной головы? Тор спросит. Тор вызнает. Сейчас же переворачивается на бок резким, болезным усилием и подрывается на ноги. Очередной етунхеймский волк, что мог бы быть здесь, не смог бы никогда оказаться ровней тем троим, что уже есть. Рослые, диковинной шерсти, перетекающей собственным цветом от искристо белого на самом левом звере и до самого глубокого черного на правом… С раскрытыми, смердящими смертью пастями. И с глазами слишком знакомого, полного живого разума взгляда. Они все втроем походят друг на друга и размером, и густотой шерсти, а все же движениях их тел да в мордах угадывается разных возраст.       И тот, что черен подобно самому темному предрассветному часу — стар, будто прошлое.       И тот, что сер подобно гранитному камню — взросл, будто настоящее.       И тот, что выбелен подобно снегам Йотунхейма — молод, будто будущее.       Сама судьба приходит на ним, не так ли? Он не берет на себя и единого долга, но тем долгом оказывается его жизнь — Тор никогда не посмеет мыслить о том, что вина принадлежит Локи. Тор просто не знает, не знает, не знает… Тор знает его. Тор рос подле него. Тор растил его. Тор видел, как он взрослел и обретал красоту. Тор видел, как разрастались его разум и его мощь. Что бы стал делать, если бы та мощь стала столь великой, что Локи перестал бы нуждаться в его защите? Это уже случилось. Это уже стряслось с ними, но Тору все ещё было место подле него и в Торе не было, не могло родиться намерения винить его ни в одной из прошлых жизней, потому что поистине нужно было свершить великой зло — чтобы привести Локи к решению разрушить все то, что было создано не им, умертвить все это, изжить со свету вместе с самим светом.       И все же Локи объявляется лишь сейчас — что-то случается до. Те норны, пробравшиеся в волчий облик, что уже бередят собственными лапами песок на другом краю арены, являются тому лишь подтверждением. Сможет ли мироздание существовать без них — Тор жаждет выразить им собственное уважение сталью в их глотках. Их беспристрастность не является чем-то, что существует. Их милосердием мертво. Их благостность является шуткой, что даже хуже тех, которые принадлежат Бальдру. Уловка, и ложь, и истинная фальшь… А теперь они приходят, но все же — ошибка. Кому после она будет причислена? Тор не проиграет боя. И те искалеченные створки дверей, открытые и пустые, что остаются за его спиной, оказываются запреты его собственными мыслями.       Бежать или бояться. Поддаться отчаянию? Его мир живет среди битвы. Или, быть может, его мир покорен врагами уже. Но — Король богов мертв. Вот чем является терпение. Вот какие плоды оно приносит. То есть стратегия, то есть тактика, то есть военный умысел, он же сплевывает ком слюны вместе с несколькими песчинками, попавшими ему на губы, и уже прокручивает мечи в ладонях.       Он бился метки напролет в одиночку и он победил, и он дождался смерти Короля богов.       Он же не отступится сейчас. И он вновь победит. И он загонит норн туда — откуда они посмели выбраться.       — Сотни судебных нитей мы переплели…       — И привели к тебе десятки чудовищ.       — Собираешься ли ты убивать их и дальше?       Тот разъярённый шепот, что звучит, вряд ли раздается в реальности гула и крика возбужденной толпы зрителей, но в его голове он громок. И будто бы опечален? Ох, ну, какая же жалость. Они ведь так старались. Но никто из их монстров не оказался способен на то, чтобы совладать с ним… И теперь они приходят сами. Жаждут его крови — лишь испробуют его ярость на собственный лживый волчий клык. А после сгинут. А после он сравняет каждое строение этой планеты с ее уродливой землей. Но прежде ухмыляется широко, с той самой яростью, что вскипает в нем недели и месяцы напролет, с той самой яростью, у которой нет предела, потому как она проистекает — из чести.       Норны же рычат и рявкают собственными голосами среди его сознания:       — Потому мы пришли за тобой сами!       И впервые за всю прошедшую половину года, но, впрочем, много больше — впервые за все то время с момента пропажи Локи Тор позволяет себе с жестокостью и безжалостностью расхохотаться в голос. Искры молний, что все так и выплясывают поверх его кожи, покрываются дрожью, не иначе как поддерживая его смех и подзуживая… Лишь обиженные дуры, жаждущие мести да возмездия. В них нет той беспристрастности, что приписывается им в балладах. В них нет ни заботы, ни сердечной доброты. И теперь они приходят за ним сами. И не задают вопроса, но Тор дает им свой ответ, крича со всей яростью:       — Как пришли, так и свалите назад в свой погреб, мерзкие стервы! — а после срывается с места, кидаясь на них и отрекаясь… Побег? Попытка измотать их? Сам Иггдрасиль является им домом и порождает их, в то время как Тор — является богом. А Хульга действительно желает видеть, как миры полыхают? Не увидит. Не выждет и не дождется. Рванув вперёд, Тор пробегает несколько шагов и отталкивается от песка на новом же шаге, подлетая в воздух ведомый самой сутью бури, что кипит в его кровотоках. Толпа вскидывается ревом ему в ответ и тот рев ничуть не менее яростный, чем рывок среднего волка графитной шерсти — он пробегает по песку ударами мощных, обозленных лап несколько шагов, а после отталкивается от земли. В прыжке мощи самой судьбы он устремляется к Тору собственным рычанием да раскрытой, широкой пастью. В ее нутре вьется то ли дым, то ли переплетение судебных нитей, и Тор скалится, скрещивается собственные мечи с полете, а за миг до столкновения отклоняет собственное тело назад, вспарывая волку грудь.       Как будто бы то сможет спасти его от самой судьбы?       Передняя волчья лапа ударяет его по боку, скрежеща когтями по доспеху и вспарывая его, будто тонкую хлопковую ткань. И следом те когти вспарывают его кожу вместе с плотью с той же легкостью, в то время как ось полета изменяется и они с волком истинного настоящего скручиваются в рычащий, грызлывый клубок. Подобный клубку судебных нитей? Откуда-то сбоку звучит резвый, выбешенный до алого свист и крик:       — Слыш, чернявая мразь! Есть к тебе пару вопросов, ублюдина! — и не узнать голоса Сигюн не получается так же, как не получается уделить ее приходу внимания. Тор грузно ударяется всем телом о песок при падении, но лишь зубы стискивает да ударяет волка коленом в живот — это не приносит результата вовсе. Смрад смерти, да крови, да сырого мяса обхватывает собой его лицо уже — не предупреждает, лишь намереваясь отгрызть ему голову. Как будто бы кто-то ему позволит? В стороне звучит волчий больной вой, и скулеж, а после шорох тех нитей, на которые распадается волк истинного прошлого под озлобленный рев Сигюн. Поприветствовать ли ее? Тор лишь уворачивается головой прочь от распахнутой волчей пасти, вышвыривая из себя искрящийся ком молний, а после, жертвуя попавшим под чужие когти бедром, прокручивает левый меч и пронзает им волчий череп снизу, пока правый его меч вспарывает волчье брюхо. И сырые, свежие, еще горячие потроха вываливаются на его ноги и торс, почти сразу обращаясь путанными нитями. Из-за спины раздается требовательный окрик: — За тобой смерть!       Она там и останется.       Тор, правда, не успевает произнести того вслух. Тор лишь оборачивается, так и лежа поверх песка среди тонких, черных судебных нитей настоящего. И вскидывает оба меча наперекрест, позволяя им вонзиться в грудь того волка истинного будущего, что кидается на него выбеленной, плотной тенью. А все же распадается на нити тоже. А все же умирает со скулежом. И Тор стряхивает с лезвий путы, требуя с позабытой, наносной злостью:       — Пришла заиметь себе мою победу, а?! — на то, чтобы разыскать взглядом Сигюн, не приходится даже тратить времени. Все та же, рослая, подтянутая и в кирасе, ради которой Огун по осени отпрашивается у Тора в Альфхейм. Так прямо и говорит — влюбился, нужен подарок лучших мастеров. У Тора для него просто не находится любых слов кроме разрешения. Прав ли Огун? Правильное ли решение принимает? Не потому даже, что Тору все ещё помнится то отношения Фандрала к любви его сердца, но все же по данности он отмалчивается — Огун в праве выбирать. И, пожалуй, впервые на памяти Тора Огун выбирает нечто помимо службы. Ехать в Альфхейм за подарком? Ехать в Альфхейм, когда у их порога топчется война?! Сама жизнь, вот что объявляется в нем, в его риторике, в его движениях и звук его голоса с момента, как Сигюн объявляется в стенах Золотого дворца, а, быть может, и раньше. Что Огун разыскивает в ней? Тор позволяет ему отбыть в Альфхейм среди осени. Тор же не станет задавать вопроса в будущем. В то время как здесь и сейчас разыскивает осматривающуюся Сигюн собственным взглядом, а после видит — как она раскрывает рот и запрокидывает голову в необузданном, почти диком хохоте. Тугая коса ее черных волос спадает с ее плеча, раскачиваясь за спиной. И следом ему ответом звучит тем мечом, что вспарывает песок в необходимости двигаться и пронзать:       — Пришла вытащить твою задницу из дерьма так, как не вышло в прошлый раз, мальчишка! — больше не «гонец Короля богов». Сколь давно? Сигюн оборачивается к нему, поднимающемуся на ноги и перерубающему один ком нитей за другим, только бы выпутаться из них, после осматривает его и, конечно же, морщится. Явно замечает порез на боку да н бедре, но все же внимания им обоим не уделяет. Вместо этого требует: — Ты закончил здесь? — и стоит Тору кивнуть ей, срезав с предплечья последнее переплетение судебных нитей, как она тут же рявкает на всю арену: — Хеймдалль, давай!       Ни искры молний поверх его кожи. Ни его нахождение здесь. Ни, быть может, его трусость? Той вовсе не существует и не существовало никогда, в то время как Хульга мыслила — его стоит лишь разозлить и дело сладится. Вот какой была она, истинная глупость, не имеющая возможности дотянуться собственной плотью ни до стратегий, ни всего военного дела. Злость могла принести решение отнюдь не всегда. Временами много решающим было ожидание. И подготовка. И терпение. Однако все иное, что было также присуще ему теперь, не интересовало Сигюн вовсе.       И наградой за терпение ему был столь знакомый и привычный, столь неистовый свет Бивреста, что обрушивается ему на голову мгновениями позже того, как Сигюн взрывается собственным ором.       И Хеймдалль ещё жив. И Асгард — ещё не пал.       И Асгард все же не падет никогда, но иные миры… Его переносит по мосту за считанные мгновения и только оказавшись под куполом он отдает свой первый приказ истинного правителя — не закрывать моста. Позволить, позволить, позволить мосту выгрызть Сакаару и плоть, и сердце, и дух. Убить всех. Уничтожить всех.       Местью? За бесчестие и за заточение тех, кто остается страдать там. За ту кровь молодого, крепко сложенного вана, что проливается ему на руки отнюдь не по его желанию и отнюдь не по правилам войны. Хеймдалль не медлит и единого мгновения, отнимая руки от рукояти меча, что является ключом моста, а после отмалчивается — лишь отдавая ему жаркую, смердящую кровью и смертью картину того боя, что среди нынешней ночи цветет и гремит меж Биврестом да Золотым дворцом. Не тратя на обсуждения ни вздоха луны по небосводу, Тор срывается бегом вперед и вся его злоба, вся его ярость подталкивают его, входя с ним в тот резонанс, что не вызывает ни сомнения, ни мучений.       Это его мир.       Это его народ.       И он будет защищать его — ценой всего.       Оставляя позади и Сигюн, и того ее коня, что стоит привязанным подле купола, и даже Хеймдалля, Тор несется вперёд по мосту… Потерянный им Мьелльнир или же иные вещи, которые он теряет, а все же — сколь долго и искренне ему придется извиняться перед Локи за заточение? Он отталкивается от моста, сильным, остервенелым прыжком взмывая в воздух и его тело за считанные мгновения сливается с густыми, быстро скапливающимися грозовыми тучами. Сама его суть. Вся его божественность. Его дух. Ни единой капли магии? Его сердце заселяют искры молний и они никогда больше не смогут укусить его вновь, но они выжгут его врагов, они сожгут дома и миры его врагов, они станут ему защитой да подспорьем на века — теперь он знаком с ними. Теперь в его теле живет будто бы то же Пламя, которое Локи именует Бранном, когда приручает собственными руками.       Жив ли он в действительности? Среди первого рубящего звука грома и первым же отблеском переполненной ярости молнии Тор прорубает собой путь сквозь все густые, грозовые тучи и вырывается из них, с яростным ревом приземляясь в самый центр жестокой, кровавой бойни. И земная твердь Асгарда вздрагивает собой под ударом его ног. И десятки воинов оборачиваются на его рев, на весь тот грохот бури, что он приносит вместе с собой. Только лишь его взгляд… Случайность ли? Быть может, то и правда ворожба, а все же в ней нет зла, пусть даже временами она и может быть жестока — лишь любовь. Яростная. Горячая. Крепкая и крепнущая от метки к метке.       Тор разыскивает оборачивающегося Локи собственным взглядом сразу же и ровно в тот ми, когда Локи скручивает голову тому темному, с которым дерётся. Беспокоит ли его вырывающийся из мертвого тела эфир? Беспокоит ли его хоть что-нибудь? Острая, многозначительная усмешка гордости и власти прорезается на его лице, а в следующий миг он исчезает с того места, где только что был. И уже вырвавшийся эфир алой нитью протягивается в сторону Золотого дворца подобно всем иным клубам его магии, что вырываются из подверженных тел их врагов. Кто стоит там, на широком балконе под самым высоким шпилем дворца, Тору разглядеть не удается и, впрочем, времени ему никто так и не предоставляет. С яростным криком один из темных уже кидается на него сбоку, а все же.       Локи жив. Локи, зная его, вероятно, все ещё чрезвычайно зол. Но все же — он вернётся.       И сам Тор, наконец, возвращается на защиту собственного дома тоже.       И война с его приходом — завершается. ~~•~~
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.