
Пэйринг и персонажи
Метки
Фэнтези
От незнакомцев к возлюбленным
Неторопливое повествование
Рейтинг за насилие и/или жестокость
Рейтинг за секс
Серая мораль
Слоуберн
Тайны / Секреты
Минет
Сложные отношения
Современность
Попаданчество
Китай
Элементы гета
Элементы детектива
Противоположности
Охотники на нечисть
Раскрытие личностей
Товарищи по несчастью
Этническое фэнтези
Мифы и мифология
Выгорание
Художники
Атмосферная зарисовка
Япония
Попаданцы: В своем теле
Городские легенды
Рассказ в рассказе
Описание
«Вообразите в своем самом страшном температурном бреду, который приходит на грани сна и беспамятства, что все легенды, мифы и сказки, все байки, городские поверья и твари, в них обитающие, — никакой не вымысел, а самая что ни на есть истина».
Истина, которая висит петлей на шее, — с равнодушной усмешкой подумал Ноа, выбрасывая книгу в мягком переплете точным броском до ближайшей урны.
Примечания
https://t.me/horny_sir — пора познакомиться с героями. Канал с артами, музыкой и, возможно, с пояснениями некоторых вещей, которые могли быть вам не понятны. Добро пожаловать.
Перепутье
15 августа 2023, 06:30
Рибейра встречала разномастными скворечными домиками, вставшими аккуратным строем вдоль набережной, радушно улыбаясь коваными балкончиками и нарочито забытым бельем на веревках. Сияла солнечными бликами в оставшихся после шторма лужах; урчала моторами лодок, сновавших по Дору, а уличные музыканты, вместо незатейливых, но ласкающих сердце и слух фаду, исполняли всем известные хиты.
Скопище примелькавшихся туристов поредели, и под разлапистыми зонтами, не то расставленными от палящего солнца, не то готовыми спрятать немногочисленных прохожих от вдруг нахлынувших дождей — сидели лишь самые заядлые любители Порту. Из тех, что забежали когда-то мимоходом, взглянули между делом, да прикипели, к грустным трелям гитары, к тягучим, как обмякшая нуга, голосам; полюбили портвейн, сигареты, терпкий кофе, да так и остались блуждать по бесчисленным лесенкам, ухабистым дорогам, среди тесно обставленных улиц; остались, заглядывая за горизонт, наслаждаясь неспешностью текущей тут жизни.
Рибейра манила будоражащими ароматами рыбных блюд, дымного мяса, зеленого вина и чем-то неповторимым, присущим лишь Порту: лучистым, но дерзким; манящим, приветливым и сладким, но независимым, самодовольным. Площадь, как и сам Порту, была стара, многое за свою жизнь повидала: римлян, мавров и французов, они приходили, пронзали землю штандартами, заявляя свои права, проливали кровь, взращивали дома, замки и часовни, строили церкви, общества и порядки. Но непокорная земля жила по своим правилам, от чего в итоге любые захватчики бежали, поджав хвосты.
Площадь, напитанная этой историей, словно вобравшая в себя знания из истерзанной земли, недоверчиво, с опаской обнажала душу своих обветшалых закоулков перед очередным пилигримом, который принес в ее лоно очередную безделицу. Из тех, что вешают на стену и рассказывают редким гостям, как о сувенире или презенте, хмурила темные глазницы окон, подпирала бока бесчисленными пристройками и провожала, не забыв отвесить пару скабрезных и таких же старых историй устами фресок, панно и тем, что молодежь называла современным искусством.
Окончательно отъевшиеся к зиме чайки разбойничали над покинутыми столами с неубранной едой, коты и бродячие собаки фривольно расхаживали меж туристов и артистов, придавая себе самый важный вид.
Разномастный народ кучнился маленькими стайками: кто-то в очередях за порцией кофе, кто-то, свесив ноги с балюстрады, вдумчиво смотрел на другой берег; туристы держались особняком, перебегая от одного ресторанчика к другому, попутно цепляясь слухом за какого-нибудь музыканта. Особенно податливых утаскивали с собой зазывалы, обещая прогулки по воде с крепленым портвейном и гидом, что едва ли ворочает языком и с трудом выбирается из дебрей этого вашего английского.
Для любителей искусства тут тоже нашелся уголок: уличные художники разных мастей расставляли свои трехногие скособоченные мольберты, предлагая запечатлеть прохожих в незатейливых шаржах. Были и такие, что тихонько сидели поодаль и писали исключительно для себя. Ноа ненадолго задержал на одном из таких свой беглый взгляд: точно как и заглядывать в чужие окна по вечерам, ему любилось наблюдать за чужим трудом — будь то строитель, что закладывал фундамент, или учительница, которая выпустила выводок маленьких желторотых детишек на прогулку; музыканты и художники, вот так непринужденно сидящие на набережной, но в то же время где-то совершенно далеко.
Заслышав эхом разносящуюся мелодию, Шень Юань тотчас потянула его в толчею туристов, собравшихся здесь, кажется, всей своей поредевшей братией, расталкивала всех локтями, ворчала и недовольно вздыхала кому-то особенно невнимательному в спину. Пока наконец не вытянула Ноа в плотно сомкнутое кольцо зевак, обступивших запоздалого перелетного певца с гитарой. Последний распахнул футляр, приглашая зевак оставить ему пару евро на кофе, и запел, по просьбе собравшихся, не иначе, — нашумевшую когда-то «Coraline». На свой португальский лад, тягуче, неспешно растекался бархатный голос сладким нектаром, пальцы ловко перебирали струны новенькой гитары, а немногочисленные слушатели тихо подпевали.
— Давай, пригласи-ка меня на танец, — выдала Шень Юань, нагло вырывая своего ученика из липкого плена голоса певца. Ноа непонимающе заозирался, будто не веря, что обращаются к нему.
— Ну же, мой Маленький Феникс, пока песня не кончилась, — поманила она его ласково, прищурилась точно сытая лиса на обратном пути из курятника.
Ноа молчал, не желая и пальцем шевелить, склонил голову к подошедшей вплотную девице и, отмеряя ладонью ее макушку на своей груди, абсолютно неожиданно, весьма нахально сообщил:
— Может вам стоит подыскать кого-то, кто был бы с вами одного роста?
Опешившая от такой наглости Шень Юань зловеще осклабилась, отшатнулась; а под воздушно-мягким свитером желтого цвета что-то недобро зашелестело, заерзало. Поначалу ей просто хотелось немного раскачать давно не трепанные нервы своего ученика, но после подобных заявлений Шень Юань переменилась, решив, что не мешало бы заставить эту снежную королеву с мраморным сердцем хорошенько так покраснеть.
Шелковая лента незаметно для окружающих заскользила по ее пальцам, устроенным на пуговицах серого жилета костюма-тройки. Пока все вокруг искренне считали их милующейся парочкой, двое вели незримую борьбу: девица метала испепеляющие саму душу взгляды, а Ноа спокойно те сносил. Невозмутимо, с философским безразличием ко всему, пока, наконец, его черные, как адова бездна глаза, не упали на бинтованные пальцы Шень Юань. Причудливая лента недобро скользила меж пальцев, нежно шелестя своим шелковым брюхом; когда-то мягкий и бесформенный кончик, теперь обратился острой мордочкой, черными глазами смотрела строго, с укором, обещая вычудить что-то недоброе, если Ноа в это самое мгновение не исполнит просьбу ее хозяйки.
Он покорно вздохнул, поддался этому ребячьему порыву, но покладистым ребенком он уже давно не был, и исполнил незатейливую просьбу на свой лад. Подхватил наставницу, что давно должна была перешагнуть возраст пубертатной язвы, за талию, оторвал от земли, и держа чуть ниже уровня собственных глаз, закружил в мягких вальсирующих движениях. Послышались умиленные вздохи и недовольные ворчания чьих-то жен; кто-то посмеялся, и задетая девичья гордость тут же всколыхнулась под ребрами. Теперь недовольные взгляды летели в любого, кто посмел бы даже улыбнуться. А Ноа тем временем продолжал этот незатейливый танец с висящей на вытянутых руках куклой, сам не замечая как улыбка растекается и по его лицу.
— А ну, давай-ка поставь меня на место, живенько, давай, — заупрямилась Шень Юань, когда голова от постоянной качки закружилась, а шея готова была сделать полный оборот каждый раз, как очередной непрошенный зритель пускал смешок в ее сторону.
— Вы ведь сами меня учили: во время танца надо смотреть партнеру в глаза, а если так, — Ноа выдержал многозначительную паузу, глядя на багровеющую от смущения, а может от злости Шень Юань, продолжил, — боюсь, ваша старческая голова отвалится, если так долго смотреть вверх.
Шень Юань вперила в него свои ядовито-желтые глаза, краснела, бледнела, хмурилась и еще немного вырывалась, пока наконец не задумалась о чем-то, глядя в толпу. Рассмеялась и, опутав мальчишескую шею руками, отбросила остатки смущения, чуть приблизилась и прошептала прямо над ухом:
— Очень скоро ты об этом пожалеешь, — злорадно, с предвкушением чего-то, о чем, казалось, знали все вокруг, все, кроме далекого от людских чаяний Ноа, поведала она.
Он лишь неопределенно хмыкнул, неожиданно и весьма пугающе его черешневые, подернутые легкой туманной дымкой, губы расплылись в вероломной улыбке, какой ее лучший подопечный награждал своих опостылевших соучеников перед тем, как здорово пожурить и поиздеваться. Ангельским цветочком Ноа никогда не был, как, впрочем, каким угодно цветочком, и по юности напоминал озлобленного, самодовольного и горделивого кота, к которому иной раз и старейшины ордена Шеньсин боялись подойти.
Музыкант, что степенно тянул словечки, вдруг оживился, заразившись этим странным исходящим от Ноа настроением, погрубее взял аккорды, и гитара рассыпалась грузными трелями. Сладкая, тягучая песенная нуга в миг улетучилась, уступая место резким, почти что провокационным хрипам.
Не успев опомниться от акульей улыбки Ноа, она тут же испугалась неожиданно подступившей музыки.
— Все мы рано или поздно пожалеем, — с леденящим душу холодком отозвался он.
И в следующий миг, под темп льющейся музыки, закружил ее в куда более грубом, нарочито страстном танце, в котором на поверку и капли той самой страсти не нашлось — разве что непреодолимая тяга вызвать рвотные позывы у своей наставницы. В назидание, или как напоминание того, что он давно уже не тот послушный маленький мальчик, готовый терпеть любой ее фортель. Подобные ребяческие игрища, кои он послушно сносил прежде, больше недопустимы, неуместны и попросту им обоим не по статусу.
К сожалению, на место юношеским остротам и колкостям пришли вовсе не степенные и благоразумные мысли и поступки, а еще более жестокие колкости и остроты, от которых теперь и бессменному высокочтимому Мастеру, было не убежать.
— Но вы, мой дорогой наставник, пожалеете чуть раньше, — продолжил он, перехватывая за тонкое запястье, отрывая ее руки от своей шеи, закручивая как юлу по вымощенной набережной, умело подхватывая и вновь утягивая в дикую пляску, от которой толпа пугливо расступалась. Зеваки посвистывали, кольцо все плотнее сжималось, кто-то доставал телефоны и, забыв обо всех приличиях и правах на частную жизнь, запечатлял в истории своей галереи ужасающе страстный танец.
Грива белоснежных волос, безобразно собранная на макушке, не выдержала первой, растрепалась, выскользнула из-под резинки и шелковым водопадом упала почти до коленных изгибов, вызывая удивленные женские вздохи в толпе. Шень Юань, никак не ожидавшая такой нахальной прыти, наглости и неуважения, хотя за последнее она его корить не стала, быстро пришла в себя, растерянность и испуг улетучились. Очень скоро на лице чуть раскрасневшейся девицы заиграла ничуть не менее пугающая хищная улыбка. А музыка все лилась, рассказывая весьма печальную историю, исполненную душевными муками и несправедливостью жизни, пока двое, явно тех самых мук не испытывавших более, чем никогда, продолжали бесноваться, со скоростью взбесившихся ос носились в плотном людском кольце.
Беззлобно щерясь, метая разгоряченные взгляды, не собираясь уступать в нахальстве друг другу, и танец, граничащий с цирковым представлением акробатов, грозился выйти из-под контроля и ненароком пришибить зазевавшегося зрителя. Пляску скоро подступающей смерти оборвал музыкант, покончив с заказанной песней, и толпа прогрохотала овациями со свистом, не то исполнителю, не то двум мракобесам, решившим на людях помериться силами.
Она устало развалилась на бетонном ограждении, разделяющем берег реки Дору и набережную, выискивая взглядом способ собрать растрепанные волосы, поинтересовалась:
— А теперь, выпьем?.. Займешься своим очень важным делом когда я уеду, — протянула она, небрежно сплетая очередное гнездо на голове, — но, как по мне, все это пустая трата времени. Тот, кто это сделал, наверняка и думать забыл о своем непрошенном подарочке, по невесть какому случаю.
— Только сегодня, — тоном, каким воскресные отцы позволяют своим невоспитанным детям все, что благоразумные матери запрещают, согласился он.
Двое были полными противоположностями друг друга, далекие как небо и земля, но при этом тесно связанные судьбой. Одна всегда смешливая и добродушная, готовая потрепать нервы кому угодно смеха ради и злорадства для. А второй: тихий, степенный и равнодушный, как наевшийся удав, но лишь до тех пор, пока его не тревожат. Правду говорят: бойтесь гнева спокойных людей, но Шень Юань той правды не знала, или презрительно игнорировала, всякий раз безрассудно, с особым рвением выводя своего ученика из состояния равновесия спорными, нахальными, да и просто откровенно мерзкими выходками. Вот и теперь, едва отойдя от головокружительного аттракциона, она прищурила свои лисьи глаза, завидя что-то крайне любопытное в поредевшей толпе.
Точнее сказать, кого-то, а именно — пару давно набивших оскомину прелюбодеев и содомитов, коих на богослужениях в католических церквях поливали отборными помоями. Да не простую, а самую что ни на есть пестрящую и радужную: двое мужчин, вырядившихся в нечто совсем уж убогое даже по меркам неприхотливой Шень Юань, выглядели, как сбежавшие с карнавала клоуны, в аляпистых, пестрых рубашках из синтетического шелка, с оборками и рюшами по линии пуговиц и на манжетах, в непристойно обтягивающих ничуть не стройные задницы и косые ноги драными джинсами, на высоченных каблуках в ядовитых, режущих душу через глаза, цветах зеленых и малиновых.
Ноа, беззаботно уставившись на раскинувшийся по двум берегам мост, по слухам спроектированным самим Эйфелем, а по факту — да кто его знает, это волновало разве что дотошного искателя истины, коим он никогда не слыл, особенно в вопросах архитектуры; совсем не замечал недобрых мыслей, что ничуть не таились в глазах Старой Лисы.
И та, предупредительно фыркнув, привлекая внимание, сообщила:
— Какая пошлость, — она устремила свой испепеляющий взгляд в двух милующихся любовников, и Ноа, без труда проследив его направление, лишь безразлично пожал плечами.
— Какое нам до них дело… — бесцветно отозвался он, отводя взгляд и снова изучая мост, и как бы невзначай, по случайности и только лишь для удобства, встал перед объектом ее недовольства, загораживая обзор.
— Еще какое! — воскликнула она, презрительно воротя нос.
Недобро ухмыльнулась, и улучив момент, когда растерявший всякую осторожность ученик повернется в сторону двоих юродивых, прочистила горло, провела двумя пальцами по своей тонкой шее, и набрав побольше воздуха в легких, продолжила:
— Кто же, мать вашу, посреди бела дня ходит, как расхлябанная шлюха, по набережной? Побойтесь Бога, господа, или вы тут в попугаев переоделись?! — рыкнула она, совершенно не свойственным голосом, сиплым, бархатным, глубоким и явно мужским.
Толпа вмиг заозиралась, двое оскорбленных и ущемленных из со скрипом принятых в Португалии меньшинств, тоже огляделись. Встретились с безразличным, ничего не выражающим взглядом Ноа, с его надменным холодком, что инеем витал вокруг точеного лица, озлобились, нахмурились, безошибочно найдя в нахальном юноше источник оскорблений. Точнее, в умело оставленной подсказке за его спиной: беловолосая девица, пораженно прикрыв рукой рот, выпучив свои золотые глаза ошарашенно смотрела то на Ноа, то на двоих голубков.
Запоздало поняв неладное, Ноа обернулся, а Шень Юань все продолжала ломать комедию, убеждая все больших соглядатаев в нетерпимости своего ученика, дельно отшатнулась и отсела подальше, покачивая головой с осуждением. С трудом отгоняя краску с лица, Ноа нахмурился, схватил ее за запястье и потащил прочь от сверлящих спину взглядов.
Стоило двоим скрыться за ближайшим переулком, как глумливая стерва тут же разразилась хрустальным смехом, согнувшись пополам, и смех этот с каждой секундой утекающего из легких воздуха становился все более осатанелым, а глядя на вогнанного в краску Ноа, она и вовсе готова была залиться слезами.
Смиренно приняв тот факт, что бороться с этой лисой ее же методами совершенно неэффективно, он устало сполз по отсырелой стене, а демонический хохот, как заевшая пластинка, и не думал прекращаться, и прежде чем Ноа успел поразиться объему ее легких, рассмеялся и сам. Приглушенно, прикрывая порозовевшее лицо ладонями, не понимал, почему, но смех сам собой лился из его горла, поддавшись какому-то чуждому стадному инстинкту.
— Фокусничаете? — поинтересовался он, давно не злясь и не ругаясь на подобные выходки. Ноа, конечно, в этом никогда не признался бы, но временами ему недоставало такой вот встряски.
— Они сами виноваты, — начала Шень Юань отсмеявшись, — кто вообще в здравом уме в таком виде выходит из дома, если, конечно, не за тем, чтобы попутавшие берега попугаи утащили их за компанию в жаркий Рио.
Завидев пустой и отстраненный взгляд своего ученика, она спешно вытянулась и потащила его дальше по узким улочкам и закоулкам. Вверх по замысловатым лестницам и тайным тропам меж плотного строя домов, нырнула за какие-то едва различимые доски, давно уже пережившие те времена, когда их именовали забором, а ныне же лишь жалкие трухлявые огрызки, державшиеся на добром слове. Ноа дороги не различал, и все перед ним мелькало яркими пятнами редких плиток и еще не обвалившейся выкрашенной штукатурки; едва ли он мог сообразить, каким чудом они оказались на другом берегу, на площадке подле церкви. Принимая и это недолгое путешествие за очередные фокусы его наставницы, просто смирился, глядя как над Рибейрой, раскинувшейся по противоположному берегу, летают жирные чайки; как по полноводной Дору снуют и мечутся разномастные лодки рабелуш, остроносые, с киноварными, дроковыми, муравыми боками и крышами; двухместные рыбацкие, тронутые ржавой чернотой на давно не крашеных бортах; новехонькие, белоснежные, с причудливыми и благозвучными именами выведенными черными буквами — яхты.
Ноа окинул взглядом безлюдную площадку, задержался на пронзающих небо шпилях, старых сводах чуть рыжего камня, и вернулся безучастно блуждать пилигримовыми глазами по снующим на набережной людям. Он чувствовал напряжение подступающего непростого разговора, понял, что его заманили в ловушку; заболтали, отвлекли и уволокли, готовясь читать очередную слишком долгую рацею. О смысле жизни, о ценности времени и сладости мгновений — он никогда не понимал эти наставления, с самой юности не мог взять в толк, за что его, старающегося изо всех возможных и немыслимых сил, всё пытались подогнать под какие-то человеческие рамки. Не понимал, почему он должен насильно радоваться чему-то или грустить, и оттого лишь злился на себя, наставницу, соучеников и старейшин давно канувшего в пучину прошлого ордена Шеньсин.
Ноа не понимал, что такого важного в этой жизни, мгновениях и ценностях — хотел лишь, чтобы от него отстали и позволили делать свое дело без оглядки на какие-то там устои. Он давно уже пережил этот юношеский, пылкий максимализм, когда и горы по плечо и море по колено, перерос и те смутные годы поисков смыслов, целей и прочих нелепостей, навязанных окружающими. Теперь он лишь плыл по течению, иногда вклинивая свои непритязательные желания в привычный распорядок. Пока другие оставшиеся заклинатели по крупицам собирали былое величие, возводили никому не нужные стены, обучали ни на что не годных учеников, трепетно пытаясь передать такие устаревшие и ненужные в современном мире знания будущим поколениям.
Не понимал и пылкости своей наставницы, которая, наперекор всем наставлениям прочих, искренне желала ему отыскать того самого человека, с которым бок о бок, плечом к плечу и душа в душу он смог бы прожить пару десятков лет. Эту ее прихоть он воспринимал крайне садистской: кто в здравом уме пожелает своему ученику влюбиться до беспамятства, а потом блуждать остаток жизни в одиночестве.
— Тебе не интересно узнать, зачем тебя отправили в Порту? — начала она издалека.
Ноа безучастно пожал плечами, вспомнив старую привычку смотреть прямо в глаза, сунул руки в карманы брюк, ожидая долгой и ни к чему не ведущей тирады.
— Я попросила, — продолжила она, со вздохом отводя взгляд, оседлала невысокую каменную балюстраду, глядя куда угодно — только бы не на него. — Ты, конечно, опять разозлишься, разумеется, безмолвно и глубоко в душе будешь проклинать свою старушку в мыслях, но я все же спрошу. Чего бы ты хотел? Если бы я сказала тебе сейчас, что могу сделать для тебя что угодно, абсолютно все, чего бы ты пожелал?
— Мне нечего желать, — солгал он, не то ей, не то самому себе: безусловно, у него были желания. Например, скинуть с себя эти душащие обязательства, ярлыки, навешанные обществом, и титулы, выданные, как казалось Ноа, незаслуженно — избавиться от всего этого и сбежать. В тот загадочный мир, где целые города отрастили себе механические ноги и свободно ходили под луной, где в белых цитаделях алхимики готовят свои зелья, а обезумевшие ваятели вдыхают жизнь в глиняных големов. Где он впервые и однажды вкусил своей истинной силы, ощущал, как незримыми нитями тот мир тесно сплетался магией, духовной силой, неисчерпаемыми источниками. Но разве смел он сказать об этом ей, да хоть кому-нибудь.
— Ох, мальчик, мой маленький Прекрасный Феникс, ты лжешь мне ли, или себе, но нагло лжешь, — вымолвила она разочарованно, окидывая нежным материнским взглядом вечно одинокую фигуру высокого мужчины. Давно уже не поражаясь тому, как людское племя обтекает его, не глядя, как бурная река скалу, избегает, точно больного или раненного зверя — от этого так щемило сердце и надрывалась безмолвным воем душа.
И пусть бы он давно не мальчик, пусть волен сам решать, как гробить свою жизнь, но от этого отстраненного холода, от взгляда с остывшим ко всему интересом — ей делалось невыносимо. Как дерево без корней, он блуждал вслед за дуновением ветра, везде ничейный, неприкаянный и погрязший в своем одиночестве настолько, что и ядерным ударом было уже не разбить эти стены, отгораживающие когда-то яркого и любознательного мальчика от мира.
— Этот ученик просит прощения, — сухо, формально-извиняющимся голосом, ответил он, сжав кулак в ладони и поклонившись. Добавил, уже по-прежнему бесцветно, глядя на нее своими чернично-черными глазами: — но, у меня нет никаких желаний.
— Тогда я подарю тебе свое, одно единственное, — стараясь говорить спокойно, произнесла она: — хочу чтобы ты остался, занял мое место. Тут, в Порту, ничего не происходит, жизнь течет тихо, мирно и степенно — быть может, ты отбросишь эти погони за собственным хвостом и наконец взглянешь на мир, что тебя окружает. Не ища в нем таящихся тварей, не вынюхивая ничьих следов. Знаю, знаю… Ты думаешь, что этот мир тобой уже изведан вдоль и поперек, и мне бы очень хотелось застать тот миг, когда ты поймешь, как ошибался. Но хватит и того, что ты все же просто его получишь.
Она окинула растерянным взглядом мельтешащих в отдалении людей, заприметила нескольких художников с мольбертами, туристов, вздымающихся по скользким лестницам, детей, игравших подле винных складов, раскинувшихся на набережной Вила-Нова-де-Гая, и тоскливо, с укором и нажимом в треснувшем голосе, продолжила, достав из безразмерных джинс электронную сигарету, затягиваясь поглубже, покрепче, силясь вытравить эту злость:
— Взгляни на них: ты думаешь что знаешь этот мир, но то лишь твоими глазами. А видел ли ты мирное небо глазами ребенка, рожденного в войне? Пил ли ты ключевую воду устами жаждущего? Радовался ли ты каждому дню так, как радуется ему смертельно больной? Как смеешь ты думать, что понял жизнь, если никогда не любил, не тосковал, когда твое сердце не разбивалась мириадами осколков, не сшивалось бережными руками… Как смеешь ты думать, что все в этом мире лишь черное и белое, простое и сложное, если тебя никогда не тянуло туда, где заведомо больно, страшно, но все еще тепло и по-матерински важно.
Как бы она не пыталась, а бурлящая в глубине души злость все же рвалась наружу, делая ее голос строже, глубже; а беззаботный яркий взгляд темнел, сгущался, в радужках, вобравших солнце, медовые соты, янтарь, все закаты и восходы, вспыхнуло золотое пламя.
Ноа пораженно завис, замер на полувдохе — все вокруг двух безмятежных фигур накалилось адским пеклом, и тут же остыло космическим холодом. Знакомая, но теперь такая чужая аура окутывала, сковывала, и на миг он почувствовал. Сполна хлебнув ужаса, рот наполнился вязкой слюной, а в нос ударил едва уловимый сияж цветущих каштанов, прогретого песка и свежей древесины, смолы и костра. Его словно протащили галопом по чужой жизни, коснулись кромки слуха неуловимым мотивом: тягучим, заунывным, переполненным болью и сладостью, печалью одиноких вечеров и радостью долгожданных встреч. Приоткрыли на мгновение тонкую завесу, где мелькали чьи-то годы: детский плач, первая ложь, робкий поцелуй, такая теплая и мягкая любовь к родителям, и страстная тягучая к супругу, необъятная, необъяснимая и всепрощающая любовь к своим детям. И боль, такая разная и многогранная: душевной раны, бумажного пореза, рождения и смерти, боль расставаний, стертых в кровь мозолей. Радость, всеобъемлющая, как небо над головой, как океан, вбирающий в себя все реки.
Ноа прерывисто и шумно вдохнул, словно впервые насладился глотком воздуха, свежести, доселе невиданной, бодрящей и в то же время опьяняющей.
— Видишь, — подняла она на него бездонные омуты медовых глаз. — А ведь это жизнь всего лишь той старушки, что у входа в храм просит милостыню.
Выдохнув необъятное облако пара, что тотчас заволокло двоих до первого шального порыва ветерка, она распрямилась, выгнав вместе с ним и все невысказанные мысли — черты ее вновь смягчились, а на подвижных губах заиграла озорная улыбка.
— Я оставлю тебя ненадолго: тут есть одно дело, с которым мне необходимо покончить; ты подожди меня только, буквально двадцать минут. И мы наконец отправимся пить до самого рассвета, а потом я куплю тебе рожок мороженного, — рассмеялась она, вставая ногами на каменную балюстраду, подплыла в вальсе, шелестя джинсой, потрепала по голове, расправила разметавшиеся пряди аспидно-синих волос, обрамляющие его еще бледное от ужаса лицо. Тихо спрыгнув на каменную протоптанную плитку, скрылась за углом прежде, чем Ноа успел опомниться и возразить.
Серра-ду-Пилар, под стенами которого раскинулась смотровая площадка, выдохнул застарелым ладаном и мирном — последние посетители перешагнули его двери. Ноа неосознанно, по какому-то неведомому наитию, подошел к сидящей на толстом шерстяном, в крупную красно-зеленую полоску пледе старушке, держащей в угловатых грубых пальцах старенькую деревянную миску для подаяний. Выгреб все, что было у него в карманах — купить новый кошелек так и не довелось, и теперь хрустящие купюры были распиханы повсюду. Присел на корточки перед совершенно незнакомой, но отчего-то очень родной старушкой, аккуратно распрямил смявшиеся бумажки и вложил той в руку, минуя чашу. Она вскинула на него подернутые застарелым туманом глаза, беззвучная благодарность сорвалась с тонких ниточек посеревших губ. Дрожащие руки ухватили его за тонкие пальцы, огладили шершавыми подушечками — она чуть склонила голову в благодарном поклоне, и наконец освободила из пропахшего старостью и овечьей шерстью плена.
Испуганный столь неожиданным порывом, он вернулся ровно в то же место, где распрощался с Шень Юань, и как потерянный щенок заозирался, вглядываясь в незнакомые лица прохожих, силясь отыскать знакомые ему с детства желтые глаза, с лисьим прищуром и в обрамлении белых ресниц. Но вместо этого наткнулся на пронзительный и неверящий взгляд какого-то юнца, и этот взгляд всегда заставлял Ноа недовольно морщиться, прятаться и поспешно убегать. Так на него смотрели те, кого он не запомнил, с интересом выжидая, когда же он вскинет руку для приветствия. Как правило, он загодя подмечал таких людей, скользил по ним мимолетным взглядом, и делал вид, что все же упустил, не заметил, не признал или просто так торопился, что времени не отыскалось.
Но на этот раз подобный фарс не прошел: он уже секунды три пялился на юношу, и тот лупил в него своими не то миндальными, не то все же голубовато-зелеными глазами. Решив, что никого он здесь толком не знает, а по внешнему виду юнец не походил на знакомого Сида и уж тем более Фабио, он равнодушно отвел взгляд, прислонился спиной к выступающей колонне с угловатой вершиной, и делал вид, что рассматривает ни капли не интересующий его Серра-ду-Пилар.
Юнец оказался не из робких, не из тех, что обиженно вскидывают носы и поджимают губы. Подошел, и перекатывая в зубах помятую сигарету, протянул ему руку в приветственном жесте. Это почему-то разозлило, всегда злило — Ноа не понимал, почему бы не представиться, намекнуть, припомнив прошлую встречу; все вокруг него отчего-то были уверены в своей незабываемости.
Он бросил брезгливый взгляд на протянутую руку: ребро ладони было измазано чернилами, а подушечки длинных пальцев не то углем, не то краской. А юноша тем временем смерял его престранным взглядом, подступал и так и эдак, то ли красуясь, как кукла на витрине, то ли проверяя выдержку пришельца с далеких берегов.
Уверившись на всю сотню процентов в том, что его не узнали и признавать этого не хотели, просиял, улыбнулся.
— Добрый день, — поприветствовал его юноша, чуть помялся и спрятал так и не востребованную ладонь. — Меня зовут Леви, Леви Дакоста, я студент университета Порту, факультета изящных искусств.
Поняв, что никакой реакции не последовало и после этого, а сливово-черные глаза пилигрима постепенно заволакивала морозная кромка, лузитанец продолжил:
— Уже несколько недель я искал для своего проекта модель натурщика, если угодно. И вот, заприметил вас здесь, не сочтите за дерзость и не поймите не правильно. Скажите, вы согласитесь стать моим натурщиком? — язык заплетался, и Леви Дакоста явственно ощущал, как маленький демоненок косноязычия зацепился всеми своими лапками за его губы и язык. Каждое сорвавшееся слово звучало как полнейшая чушь, а сердце пропускало удары. Меньше всего на свете ему хотелось, чтобы человек, которым он действительно вдохновился, счел бы его сейчас полнейшим дилетантом и жалким прилипалой.
— Нет, — тут же отозвался Ноа, облегченно выдохнув, посчитав, что это лишь очередной балбес, принявший его за кого-то совсем иного, того, кем он никогда не был.
— Прошу вас, не считайте меня кретином, какие, думается мне, подходят к вам и под более нелепыми предлогами. Вы ошиблись, уверяю, — он закопошился в висевшем на одной лямке рюкзаке и выудил оттуда чуть смятую и испачканную по краям углем и графитом кипу листов.
Подойдя вплотную, вставая плечом к плечу, перелистал содержимое. На бумаге черными тенями и кляксами плясали силуэты и образы. Панорама города, зарисовка бушующего моря и бесчисленные портреты. Неотесанные наброски замерших во времени фигур, и в одном из рисунков он заметил пугающее сходство с собой. Подняв на юношу недобрый, пораженный взгляд, он с минуту изучал его лицо, пока не выцедил с последними остатками и без того потрепанных за сегодня нервных окончаний, твердое и неотступное: «нет».
Леви Дакоста корил себя за собственную глупость — вот так подойти к человеку и задать вопрос в лоб; он даже понимал этого знакомого незнакомца: сам бы он на подобное предложение отвесил пару пощечин да послал куда подальше. Горе-художник, отбросив ложную скромность и чуждую наивность, чуть прищурился, кивнул. А после наградив его самой лучезарной улыбкой, решил еще раз попытать удачу:
— Кажется я совершил глупость, прошу прощения. Вы наверняка сбиты с толку моим внезапным предложением… Как на счет того, чтобы прогуляться, и я немного расскажу о себе? — Леви Дакоста вскинул голову, словно на нюх определял, куда дует ветер, встал так, чтобы не дымить в сторону своего собеседника и закурил.
— Я здесь не один, — Ноа едва сдерживал желание развернуться и уйти, так и не дождавшись своей спутницы. Пытался сохранить безразличный вид, подавляя так и рвущиеся наружу колючие иголки и порывы пребольно вмазать надоедливому болвану.
— Тогда, может, назначим встречу? — все не унимался лузитанец, нервно покусывая сигаретный фильтр. — Как на счет, скажем, завтра? Завтра вечером, вы свободны?
Едва ли кто-то в мире способен отличить влюбленного болвана от загоревшегося идеей художника — оба смотрят на вас горячечными глазами, говорят чуть запинаясь, млеют и совершенно игнорируют отказы. Ноа не имел привычки судить о ком-то лишь после одной недолгой беседы, и знал бы это лузитанец, то наверняка выдохнул с облегчением. Зато имел привычку другую, куда более паршивую: отказываться на любое предложение от тех, кого он знает меньше трехсот лет. Он все крутил в голове имя, пробовал его на вкус, едва заметно шевеля губами, и с благословения совести сделал то же, что и всегда.
— Нет, как и каждый вечер до этого дня, так и каждый после — я занят, — холодно отрезал он. Не будь этот день таким сумбурным и сбивающим с толку, Ноа пропустил бы мимо ушей все сказанное и ушел, не оглядываясь. Наваждение от недавно пережитых событий все еще больно стучало по темечку, а назойливый лузитанец лишь подпалял и без того тлеющий фитиль злости.
— Да, понимаю. Похоже вы не из тех, кто соглашается на авантюры. Но искренне буду надеяться на то, что вы ближе к тем, кто рано или поздно соглашается, — улыбнулся художник, и прежде чем получить очередной отказ или тяжелый взгляд, удалился, оставляя за собой терпкий сияж из табачного дыма и одеколона с незатейливым проспиртованным ароматом хвои и персиковых цветов.
Ноа вдруг поглотило это несвойственное желание напиться вусмерть, до беспамятства. Слишком богат на потрясения был день, который, к тому же, едва начал клониться к закату.
Оставшись наконец в неоспоримом одиночестве, Ноа сел на каменную балюстраду и попытался выцепить эфемерными крючками из памяти внешность наглого художника, попутно делая заметку в телефоне. Но бездушный экран лишь насмешливо бросался нечеткими описаниями. Волосы каштановые? Выгоревшие черные или темно-русые? Глаза… Тут Ноа раздраженно выдохнул и убрал бесполезную вещицу обратно в карман, удостоив юношу в памяти своего телефона коротким: «Болван с грязными руками и дурацкой улыбкой, избегать!»
Он не сомневался, что за столь короткое время в Порту ряды его безумных преследователей и психически неуравновешенных сталкеров пополнились еще одним кретином. Не сомневался и в том, что этот будет особенно приставучим и раздражающим. Таких людей он не выносил больше прочих, при том, что любых людей он выносил с большим трудом. Тех, кто наплевав на личные границы и частную жизнь, врывались в твой привычный мир и с остервенелой жестокостью пытались в него втиснуться, оставить после себя след. Однако оставляли лишь отвращение, гадостное послевкусие; после одной такой встречи навсегда оставляешь за собой право бить первым, больно и желательно так, чтобы с самыми тяжелыми последствиями для здоровья.
От таких людей не спрятаться, и управы не найти. Временами ему хотелось вернуться в безмятежную Францию, где среди такого же полчища разномастных студентов, туристов и начитавшихся любовных романов глупцов ему удавалось затеряться. Там, где по проспектам, площадям и витиеватым улочкам блуждали куда более привлекательные люди, в тени которых он мог спокойно существовать. Быть может, именно поэтому ему так не хотелось приезжать в Порту: он согласился бы и на Лиссабон, а тут Ноа явственно ощущал на себе липкие взгляды. Тех, кто считал его ненормальным, выбивающимся из общей массы, и тех, кто по невесть каким признакам принимал его за девицу, не унимавшихся и после того, как убеждались в обратном.
Из-за таких вот идиотов ему приходилось носить исключительно строгие костюмы, которые давно уже набили оскомину, были одинаково неудобными, будучи купленными или сшитыми на заказ; стягивать длинные волосы на затылке так, что к вечеру голова начинала зудеть. С девушками было куда проще: они не желали выходить из образа принцессы и насильно пытались подогнать его под мерки своего принца, и после короткого и емкого отказа — отставали. Поглядывали, конечно, с обидой и досадой воротили носы, но пугающих записок в дверях не оставляли и у дома по вечерам не встречали — за это он был им благодарен.
Порой его доводили до такого бессильного бешенства, что он всерьез подумывал обратиться к некоторым сомнительным личностям, что за высокую плату изготовили бы для него непритязательного вида маску, точь-в-точь как человеческое лицо; в такие моменты он хотел бы себе самую уродливую и отталкивающую. Да только вот все эти мечты разбивались о правила, запрещающие подобные методы конспирации, пусть даже в целях личной необходимости. А пока все сетовали на разбушевавшийся во всем мире вирус, он радовался как ребенок, возможности всегда и везде носить маску, в паре с капюшоном и солнцезащитными очками, и никто уже не шарахался от него, как от беглого преступника, ведь все выглядели ничуть не лучше.
Вечерние тени нежно поглаживали прогретые за день стены и черепичные крыши, вытягивались из водостоков липкими лапами, росли из пожухлой травы и капали с желтеющих каштанов и зеленых пальм. Заботливо таили все высвеченные за день неловкости, смягчали проступившие углы. Пока двое в баре напивались с таким энтузиазмом, что герои Ремарка, задыхаясь не то от удивления, не то от приступа лихорадки, нервно покусывали окровавленные губы в сторонке — а безызвестный писатель с двумя котами и длинной историей сидела за маленьким круглым столиком, допивая очередную порцию спасительного кофе.
Отвергнутый художник, в свой черед, тихо сидел поодаль, скраденный в тенях бара, таясь за высокими резными спинками диванов, высматривал сидящую под тусклыми лампами барной стойки фигуру. Тайком наблюдал, как тот неспешно потягивает джин, как с едва заметной улыбкой слушает болтливую спутницу. А пространство наполнялось тягучим грудным пением дородной женщины; меланхоличная и нежная музыка срывалась со струн старенькой гитары, сплеталась с чуть визгливыми и звонкими звуками пианино. Все они тесно переплетались с тихими шепотками слушателей, с неумелыми, ломкими голосами местных пьяниц, разбивались о низкие потолки, растворялись в алкогольных парах и вновь срывались с невысокой, обитой красным плюшем сцены.
Завсегдатаи питейного заведения, грустили не то по песне о неразделенной любви, переменах, разбитых сердцах и новой жизни, не то по временам, когда им не запрещали травиться табаком, не отходя от стойки.
— Такая глупость, — протянула Шень Юань, уложив раскрасневшееся лицо на ладонь, с легкой улыбкой вслушиваясь в незатейливую, но обжигающую душу повесть. Сладко вздыхала, попивая портвейн из пузатого бокала на маленькой ножке, и возила пальцами по пыльной стойке, выводя какие-то причудливые символы. — Сидим тут, травимся дешевым пойлом, вон тот в углу не иначе как торгует запрещенкой. А та парочка за столиком для влюбленных скоро пойдет сношаться в места для того не предназначенные; некоторыми блюдами тут вполне можно заработать несварение и отравление, а курить — извольте на улице… Такая глупость.
Бармен, по старой привычке натирающий бокал уже минут сорок, согласно кивнул, красноносый пьяница, которого считали давно спящим, хмыкнул, не отрывая морщинистого, покрытого рытвинами лица от липкой и присыпанной застарелой крошкой стойки. А Маленький Феникс, которому спустя дюжину бокалов наконец начало развязывать язык, вдруг спросил:
— Зачем мне все это? — обводя безразличным взглядом верхние полки запыленных бутылок над головой молодого человека в белой рубашке и дешевом жилете, словно бы старающегося походить на тех великих мастеров алкогольного искусства, стоящих за барами дорогих отелей, нацепившего еще и бабочку. — Никогда не понимал вашего рвения найти мне…
— Пару? — подсказала Шень Юань и, польщенная его вниманием, пояснила: — Я вовсе не этого хочу, но возражать и отговаривать от подобного не стала бы. Просто… Так ведь не может продолжаться вечно, мой маленький мальчик, рано или поздно ты подумаешь: а зачем мне вообще прожигать свою жизнь ради этих пьяниц и бездельников, ради лодырей и преступников? С какой стати такой как ты, проделавший длинный путь, исполненный утратами, испытаниями и проверками на верность, должен беречь чей-то там покой. Я не хочу подыскивать тебе… пару. Нет, мне нужно, чтобы ты узнал эту жизнь так, как ее знают люди. То, как они растрачивают ее на глупости, усложняют все, до чего добираются; как из тонкосплетений недомолвок и пересудов, обид, боли и любви — собирается их жизнь. Можешь считать меня наивной, но я верю, что каждая жизнь, без исключения, одинаково бесценна и неповторима.
Мужчина, давно ставший единым целым с покрытой скорлупой от орехов и крошевом сухарей стойкой, что-то понятливо хмыкнул, кивнул, смазывая слюной прилипшую щеку.
— Вам бы проповеди читать, — беззлобно усмехнулся Ноа, водя пальцем по кромке своего бокала. — Но, все это мне не по душе.
— В этом весь смысл. Давно пора было вытравить из тебя всю ту возвышенную дурь, какую вещали в этом паршивом ордене… Мы не должны отличать себя от людей, ты и сам видишь, как эти болваны наверху воспевают единственное, что доступно нам, — силу, и забывают об остальном. И что же мы получаем после? Сходящих с ума Стражей. Бедняги так рвутся вкусить той самой силы, что теряются за гранью дозволенного, исчезают навсегда в подлунном мире, то ли таясь от своих демонов, то ли потакая им. Нам насильно отрезают все чувства, разве нет? Любить запрещено, горевать недопустимо, мечтать… — она запнулась и липким взглядом обвела отстраненное лицо ученика. Что-то недобро кольнуло под сердцем, зашевелилось, перемежая внутренности; предчувствие прошибло как разряд тока, пробежало ледяной резью по позвоночнику, рассыпаясь по кончикам пальцев, студеной водой разливаясь по желудку.
— Ты тоже… — с придыханием, осевшим голосом прошептала она. — Ты тоже думаешь об этом.
Ноа, как пойманный за непристойностями мальчишка, моментально вспыхнул, щеки его заалели, точно маковые поля, он виновато потупил взгляд, слишком пьяный, чтобы держать чувства в узде, и не достаточно, чтобы признаться.
— Это так ужасно? — сипло отозвался он, залпом выпивая остатки разбавленного джина, после которого пить хотелось только больше. Терпким можжевельником он оседал на языке, холодил горячие внутренности и вновь их распалял. — Я знаю, как ужасен тот мир. Наслушался.
— Проблема в том, мой Маленький Феникс, что вовсе он не ужасен, — с горечью призналась она. — Он сладок, как мед, пьянит, как первая любовь. Он прекрасен, и в этом его незримая сила. В этой сладости ты не замечаешь, как обращаешься пеплом с рассветом, как в полночный час собираешься вновь. Время там течет так быстро, что не замечаешь как летят века. Но разве можно оставаться собой, разрываясь и собираясь воедино день ото дня?
Ноа хотелось бы спросить: откуда она все это знает, но было страшно; лучше бы он слушал об ужасных тварях, терзающих друг друга когтями, рвущих зубами, чем соблазняться историями, кои бездумно льются из ее уст. Хотелось возразить: разве можно оставаться самим собой, если ты давно растворился, вместе с оставленными следами на многовековой дороге. Как можно считать себя человеком, если радости эти, человеческие, их глупости, печали и прочие нелепости — из которых сплетается та самая, незабываемая и уникальная жизнь, — ему не доступны. Ноа просто не мог этого принять, понять все эти народные чаяния по дождю в засуху, по теплу в трескучий мороз, страдания и депрессии от потери работы; не понимал горечи утраты, и радости воссоединения. Он даже боли во всей своей многогранности не мог почувствовать; желания — низменные, заложенные природой, давно атрофировались за ненадобностью. Он не мог понять больных, умирающих и каких угодно еще страждущих, так как сам был подобно богу — бессмертным; и единственная кончина, какая его ждала, это вонзившиеся в глотку когти, клыки и клешни — если повезет, а если нет: то собственный меч, или припрятанная на черный день пуля. На тот случай, если желание пересилит долг: он почему-то не сомневался, что поступит именно так, так закончит свою серую жизнь.
— Я не совершу такой глупости, — отрезал он, обрывая всякие дальнейшие споры. И это правда — не совершит. Будет мечтать, грезить и воображать, но клятву, данную много веков назад, не предаст.
— Ты ошибаешься. Для этого и нужно влюбляться в этот мир, в людей, окружающих тебя, чтобы возвращаться. Чтобы тянуло под сердцем, тосковало, мечталось вернуться, выпить еще стаканчик джина, обнять любимого, прочесть давно зачитанную книгу, насладиться закатом, встретить рассвет, — Шень Юань поднялась, порывшись в бездонных карманах, с разочарованием поняла, что травиться сжиженным табаком с приятными ароматами ягод не выйдет; лениво поплелась к выходу, в надежде выпросить у местных любителей горячительного пару табачных палочек.
Благо такой нашелся довольно скоро, и Шень Юань, сидя на хлипких деревянных перилах, уходящих в подвальное помещение незаметного снаружи бара, прикурила. Так и сидели они вдвоем, под тусклым светом неоновых вывесок, глядели на давно спящий город и молчали, деля одну мятую сигарету с ментолом на двоих. Таким уж был ее ученик: пьющим только за компанию, не имеющим пристрастий к сигаретам, но всегда держащим при себе зажигалку на такой случай. Он не имел привычки гулять без причины, наслаждаться видами исключительно ради наслаждения; и зная об этом, Шень Юань невольно напрягалась каждый раз, когда Ноа пялился в темноту.
Не тем взглядом, каким он окидывает обычно местность, в поисках путей отступлений и мест, где могли бы затаиться твари, а таким, словно наконец наткнулся в своих поисках на противника, угрозу — тогда он смотрел с легким прищуром, чуть хмурил брови и поджимал губы. Для незнакомцев его выражение лица почти не менялось, но ей удавалось подметить эти маленькие детали: как губы становились чуть светлее от напряжения, как клонился к груди подбородок, и как пролегала едва заметная складка меж бровей. Шень Юань была немало удивлена тем, что так злобно он смотрит не в темный угол, не в скраденный влажными тенями закоулок, а на обычного паренька, стоящего поодаль под фонарным столбом.