
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Но однажды он осознает, что мечта об идеальном мире, о создании рая невозможна, недостижима. Что мечта, к которой он так стремился, на самом деле уже давно не его мечта. Разочарованный и покинутый всеми, Воскресенье придет к нему, и Какавача прижмет его к себе с тающей на губах улыбкой… А потом заберет его с собой далеко-далеко… Туда, где он больше никогда не сможет спать и грезить. И тогда они смогут проснуться вместе — это туманное, тихое место станет их последним успокоением.
Примечания
AU, в которой Воскресенье и Авантюрин познакомились еще в юности и были трепетно-нежно влюблены друг в друга. Жестоко разлученные несправедливой судьбой, однажды они встречаются вновь, и, возможно, это была далеко не случайность.
Игра началась.
Посвящение
моей маленькой любимой нации, всем, кто меня поддерживает, кто верит в сантюринов, воскресенью, в надежде, что больше он не будет одинок, авантюрину с пожеланием достигнуть того, что он хочет, солнцу, вытаскивающему меня из объятий ночных кошмаров каждое утро — во имя и ради любви
Часть 2. Червь земной, чего он ищет в небе? Глава I. Повешенный
01 декабря 2024, 09:24
— Потому что братец слишком хорош для нашего мира. Он изменился, потому что… Это ужасное место. И мы никогда не достигнем своих мечтаний.
с беспризорным дитя в исповедальне.
…
— Простите, — только выдохнул Воскресенье, прикрывая затрепетавшие в изнеможении веки.
— Не кажется тебе, что бессмысленными страданиями ты заявляешь, будто в нашем Боге нет милосердия и любви?
— Вовсе нет. — Юноша опустил дрожащий подбородок. — Раз Великая не наказывает меня, я хочу получить наказание, соизмеримое моему греху…
— Ты слишком горд, — Мастер отстранился, пряча довольную улыбку на дряблых потрескавшихся губах. Его лицо, причудливо испещренное морщинами, исказила непонятная, искусственная эмоция. — Расскажу тебе об одной звезде. Присядь, дитя.
Ах, да. Конечно. Теперь, только теперь Мастер, казалось, и вправду его любил, только теперь обращался по нареченному имени и награждал ласковым «дитя», а не бросал безразличное «мальчик». Словно только теперь Воскресенье, с детства заключенный в клетку, обрел право на полноценное существование. И чем более он страдал, чем больше был изможден собственными думами, тем счастливее становилось его всегда равнодушное лицо. Мастер мудро полагал, что только страданиями вымощен путь к Истине, потому он всегда тернист, и теперь с достоинством, присущим только гордящимся отцам, вел по нему юношу, воодрузив на его всегда в смирении склоненную голову терновый венец.
Он лелеял его теперь тем изощренным, болезненно отеческим чувством, когда родитель или опекун вдруг начинает относиться к чаду не иначе как к своему величайшему творению… Эта тонкая, неуловимая грань, когда отец нарекает себя Творцом. Когда его дитя больше не наивный ребенок, но бездыханная марионетка в умелых руках. Могли ли они подарить ему по-отечески нежное, непреходящее чувство любви и безопасности? Нет. Но каждая скудная похвала несла в себе очередное таинство, которое он хотел постичь. Каждое ласковое «дитя» неизменно заставляло его подчиниться, потому что в долгожданной, пусть и фальшивой ласке, было то сокровенное, что он никогда не мог достичь. Ведь все-таки,
Очень давно… никто не любил его.
Воскресенье сел, и сидел с прямой спиной, сложив ладони на коленях и низко опустив голову, чтобы избежать хищного птичьего взгляда. Избежать, потому что, не глядя в них, было легче притвориться, что он ничего не понимал. Что он безоговорочно верил, что был теперь непоколебимо суров.
Отказался ли он от своего пути? Напротив, несмотря на внешнюю угрюмость и покорность, он стал только решительнее.
— Ты боишься меня? Говори правду, — елейным голосом обратился к нему Мастер, становясь рядом с письменным столом.
— Мастер и его уроки вызывают во мне благоговейный трепет, — был покорный ответ.
— Ты заполнял сегодня свой дневник?
Его пальцы тут же нервно дернулись, словно в припадке.
— Да, Мастер.
— Очень хорошо. — Не дожидаясь разрешения, заметно одряхлевшая рука прошлась по письменному столу, минуя толстую тетрадь Воскресенья и постучала пальцем по потайному ящичку.
Юноша испуганно отпрянул, вжавшись в спинку жесткого стула и словно уменьшаясь в размерах. Мастер невозмутимо, будто всегда знал о его тайне, вынул из секретного отсека настоящий дневник Воскресенья и спрятал за пазуху.
— А теперь слушай, мой сто тридцать восьмой птенец, отчаянно ищущий воздаяние. Этого (глупца ли?) распяли. Сначала они били его плетьми, после сплели ему терновый венец, чтобы он затем венчал его голову. Они смеялись над ним и плевали в него. Они заставили его нести крест, на котором он позднее будет распят. Они пригвоздили его руки и ноги…
Воскресенье слушал его, слегка приоткрыв в ужасе рот. Неожиданно с его губ сорвался судорожный вздох, бывший свидетельством сильного волнения, что охватило все его маленького существо. Спохватившись, укоряя себя за проявление несдержанности в эмоциях, он потупил взгляд и сжал губы в тонкую линию так, что они защипали и начали кровоточить.
— Это случилось потому, что люди отринули любые проявления справедливости. Они отреклись от Порядка и забыли о Гармонии. Только справедливость может гарантировать человеку истинное счастье…
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
…Он медленно разжал пальцы. На дрожащей ладони, облаченной в чопорную перчатку, заманчиво поблескивали две аккуратных серьги-гвоздика, которые он обнаружил следующим утром на прикроватном столике в своей спальне.
…Ибо свобода порождает разнузданность и сеет порок. Своеволие ничем не сдерживается там, где нет Порядка, и люди быстро забывают об Истине. Истинное счастье там, где все одинаковы перед светом единого Бога.
Подняв взгляд, Воскресенье столкнулся с собственным отражением в старом, разбитом зеркале. Испещренная трещинами, холодная поверхность не смеялась над ним, как обычно бывало, а смотрела в ответ внушительно и сурово, словно вынося приговор. И такое чудо — его собственный вид не выражал привычно трусливо-жалкий хоровод его мыслей и даже не смотрел с ледяным высокомерием, возвышаясь над ним. Устало и холодно оглядывали его пустые золотые глаза.
Воскресенье коснулся зеркала, сметая толстый слой пыли. Когда-то давно оно было совсем другим. Величественным, изысканным, искушающим. Оно не было испещрено трещинами, и Зарянка протирала его каждый день, следя, чтобы на него не оседала пыль. Они любили это зеркало с самого детства и часто в него смотрелись, толкая друг дружку локтями.
— Только посмотри, какие мы с тобой красивые! — восторженно захлопала в ладоши сестрица, подпрыгивая на месте. — Братик, полюбуйся, какой ты милый!
Воскресенье смотрел, не любуясь, но и, по крайней мере, без боязни и отвращения, хотя его взгляд довольно быстро смещался на прелестное отражение сестры. Зарянка подмигивала ему, выставляя два пальца.
— Ты самая красивая на всем белом свете, — с чувством говорил Воскресенье, утирая ребром ладошки увлажнившиеся от радости глаза.
Зарянка обнимала его, притягивая к себе так резко, что они шатались и кружились, смеясь и с грохотом падая.
— А потом, когда мы вырастем, будем выступать на большой сцене!
Глаза Воскресенья восторженно загорелись, округляясь.
— И многие наконец услышат твое пение, многие будут подпевать тебе!
— Нет, они будут подпевать нам с тобой, братик! — искристым смехом рассыпалась его драгоценная сестра, по-прежнему держа его за руки. Девочка заглянула в его лицо, ища в его застывшем испуганном выражении признаки той же уверенности и счастья.
Падая, некоторые звезды продолжали гореть даже в полете, превращаясь в сияющие чужими мечтами кометы. Пока они горели, их свет продолжал вести за собой сбившихся с пути в этом бескрайнем океане путников. Некоторые из них гасли, даже не достигнув пункта своего назначения, и их холодные, застывшие небесные тела усеивали такие же мертвые, покинутые Эонами, планеты. Но есть такие, которые, даже погаснув, оставляли после себя лучезарный след. Это были ослепительные вспышки, которые, приблизившись к Божественному, вовсе не пытались его опорочить, а лишь хотели достигнуть края Его души. Весь этот полет оставил за собой пронзительные отпечатки света, отражающие их высокое стремление к Любви в бездонной сверкающей пропасти. Он хотел быть одним из них.
— Они будут подпевать нам с тобой, братик!
…Воскресенье, сжав губы в тонкую линию, поднес один из пылающих теперь будто гвоздиков к возроптавшему и дернувшемуся крылу.
— Д-да!.. Кх-м… Нам!
Они будут подпевать нам. А еще, когда-нибудь, мы снова сможем играть в четыре руки.
Крылья судорожно забили его по лицу, протестующе хлестая по бледным, точно обескровленным щекам. И только пронзившая их яростная боль заставила его существо угомониться, покоряясь собственной участи.
Та распятая звезда не боялись ни боли, ни смерти. Она погасла, оставив после себя незамутненный, кристально-ясный след… Но другие не хотели достигать краев ее отпечатка. Значит, ее жертва была напрасна? Он не знал. Но он мог придать ей новый смысл.
Свеча потухла. Лишь тонкий бьющийся в криесторное, напоминающий тюремное, оконце свет остался с ним. На долю мгновения, бросив туда заискивающий взгляд, Воскресенье ощутил себя узником. В его мире теперь были только добродетельные, нуждающиеся в утешении, слабые, ищущие защиту, и грешники, ждущие наказания… Но кем был он сам, как ни старался, он не мог ни решить, ни понять.
Воскресенье судорожно выдохнул, сжимая побелевшие пальцы на толстой раме зеркала. Едва первая вспышка боли, рефлекторная, погасла, он, более не мешкаясь, сжал меж пальцев второй гвоздик. Взгляд поплыл, расфокусировавшись, и, глухо застонав, он прижал пальцы к дрожащему безвольно крылу. Заперев на губах прочие отчаянные молитвы, он горячо зашептал слова мольбы за других, как всегда просил за других — и никогда за себя.
Прости, дорогая сестра. Прости, Какавача…
И когда он поднял слезящиеся глаза, то в ужасе отшатнулся, спотыкаясь и падая.
— Да кто ты? — оживший кошмар насмехался над ним, капая на пол густой, темной жидкостью.
Из всей этой расколотой зеркальной мозаики вместо его рассеченого образа на него смотрел Какавача, с ног до головы залитый кровью.
— Никогда, — шепнул его перепачканный гнилью рот. — А ты знаешь, что…
Трупы воняют, потому что все еще дышат?
Вскрикнув, позабыв о собственной саднящей боли, Воскресенье прижал ладони к лицу и, раскачиваясь из стороны в сторону, заплакал так горько и плакал так долго, что от горя потерял несколько перьев. Боль, разящая его изнутри, была такой нестерпимой, что пальцы, впившиеся во внутреннюю сторону ладоней, оставили за собой глубокий кровоточащий след.
Они и до сих пор лежат там, эти серые, невзрачные перья, на полу, в месте, где он лежал, в запертой кладовке, ключ от которой в единственном своем экземпляре он хранит у себя на груди, с тех пор туда более никогда не возвращаясь.
Никогда.
Гончие…
Воскресенье не плакал. На бумаге издевательски пестрели размытые кляксы.
…Мне так жаль. Каждый раз, взяв в руки перо, я заверяю себя, что на этот раз обойдусь без ненужных восклицаний, но мое сердце (неразборчиво) я знаю, что не имею права просить у тебя прощения, но е сли когда-нибудь вдруг… ты прочтешь это письмо, это и, наверное, еще сотн ю таких же писем, которые ты сочтешь глу пыми и жалкими, и будешь прав, и я это заслужил… Разорви их в клочья! Брось в пламя камина, пусть огонь поглотит всю эту недостойную, жалкую жизнь (неразборчиво) все мои чувства, все мое неоправданное бесчестие предать забвению, и все последующие глупые, жалкие строчки (неразборчиво) и я знаю, ты будешь ненавидеть каждую, глупую, глупую, жалкую строчку, таким и я был глупым и жалким, когда смотрел на ускользающий свет корабля, уносящего вас туда, где я никогда не смогу достать…
…Я уже писал это десятки раз. Если существует наказание, соизмеримое моему греху перед тобой, пожалуйста, соверши надо мной правосудие (неразборчиво)
…И все же я так трусливо жажду… Нет, это невозможно. Если бы только ты мог
ᅠ ᅠ
Неразборчиво.
Неразборчиво.
Неразборчиво.
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
Неразборчиво.
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
Неразборчиво.
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
Неразборчиво.Неразборчиво.Неразборчиво.Неразборчиво.
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
С каждым годом письма становились все короче, строчки, даже самые искренние, скупее, словно их автор окончательно запер свои чувства глубоко внутри без права разделить свою ношу с кем-либо, даже если этот кто-то выступал лишь невидимым и даже не существующим свидетелем его секретов. И все же он всегда, от безумной надежды или же безумной тоски, или и того, и другого, чувствовал на себе чужой, но желанный взгляд. Но когда оглядывался, позади всегда было пусто. Никто не подпирал дверной проем плечом, не складывал, как он представлял, руки на груди, склонив голову набок. Он воображал, что кто-то, все это время наблюдающий за ним из тени, скоро появится — и неважно зачем: с тем, чтобы уничтожить или спасти. Ведь в конце концов, ему должно было быть известно, где он прятался, где его найти. И он чувствовал неспокойствие и в то же время был взбудоражен навязанным себе в качестве наказания, или бог знает чего еще, ощущением чужой, незримой — и такой желанной власти.
Это вселяло какое-то отдельного рода, совершенно мазохисткое, чувство: его потаенное желание быть обнаруженным, разоблаченным, наказанным.
С годами боль не утихла, а его одиночество лишь крепло. Там, где еще недавно он трепетно держал за руки сестру, где разносился аромат ее сладких духов и рассыпался жемчужным звоном заливистый смех, было тихо и пусто. Он смотрел на опустевшую клетку, мечтая хоть раз увидеть другой, радостный финал, но в конце каждого нового акта звезды меркли одна за другой, оставляя после себя один лишь прах. Ему оставалось лишь распахивать занавес, один за другим, с тем, чтобы снова вернуться к началу.
Как бы он ни старался, в конце концов он никого не смог защитить. И нигде не было спасения — даже в речах раскаявшихся грешников пряталась гнилая радость от скорого освобождения.
Выходило, что
Этот грёзный мир действительно никогда не был раем.
ᅠ ᅠ
ᅠ ᅠ
В один воскресный день, угрюмый и бледный, Воскресенье вновь опустился за стол и рукой, которую усилием воли заставил не дрожать, со странным, но закрепившимся в нем чувством вывел:
Дорогая сестра,
Теперь, когда твой тур подходит к концу, я вынужден омрачить твой праздник и сообщить прискорбнейшие известия. Мастер умер. Похорон не будет. По обстоятельствам, которые я не могу изложить тебе в письме…
По правде говоря, хоронить было нечего. С этой зловещей мыслью, вызывающей по всему телу колючие мурашки, Воскресенье отложил один лист и взялся за новый, более искренний:
Дорогая сестра,
Мастер умер. Но я по-прежнему чувствую его рядом. Я знаю, что он все еще здесь. И ты тоже понимаешь, почему, правда ведь? На самом деле… мы узнали об этом еще тогда. Я бы хотел, чтобы ты вернулась хотя бы ненадолго и развеяла мое одиночество, утешила лаской, согрела обнадеживающей улыбкой и привезла с собой немного сладостей, но я никогда не осмелюсь вмешаться в твой путь и попросить тебя об этом (неразборчиво) Прости меня.
В самом сокровенном уголке своего сердца же, сглотнув, судорожно застрочил, бесстрашно вверяя все свои грязные тайны этому загадочному лицу:
…Мастер умер для того, чтобы я занял его место. Но это безумие? Мне кажется, что я схожу с ума. Мне… Мне страшно. Если ранее я страдал от мысли, что его глаза и уши повсюду, теперь во мне нет ни малейших сомнений. Он действительно везде. Мастер не умер. Он с самого начала был мертвым. А теперь, я… Теперь я… Займу его место. И запах Смерти повсюду… (неразборчиво) Ну вот, пожалуй, это все. Я подумал, что ты, Ты тоже должен об этом знать.
ᅠ ᅠ
…День тысяча двести первый. Из трусости или малодушия по-прежнему грежу, что ты вернешься. Если ты читаешь мои письма, от моего «прости» тебя уже наверняка тошнит. Что тебе от моих слов? (неразборчиво) Если ты придешь, я знаю, ты ненавидишь меня и жаждешь мщения. Я мог бы позволить тебе. Но… Кое-что изменилось. Если ты придешь, я буду готов. Я буду ждать тебя здесь. Пожалуйста… Дай мне последний шанс
ᅠ ᅠ
Я… найду Смерть быстрее, чем они успеют сказать слово: «долг».
Он встал, покачнувшись, схватившись за голову и зажмурившись.
— Этот мир… все, что у меня есть… Я казню виновного и любого, кто встанет на моем пути…
Она тут же подхватила его, обняв за плечо и прижав к себе.
— Ты плохо себя чувствуешь, братец? Так резко встал и чуть не рухнул… Когда ты последний раз ложился спать? На тебе лица нет… Пойдем в холл, здесь ужасно душно.
— Нет, нет нужды беспокоиться. Я в полном порядке. Я недавно прибыл сюда из Мира Грёз. Ты знаешь, как на меня влияют все эти перемещения, — поспешил заверить ее Воскресенье, но она упрямо повела его за собой, крепко держа и поглаживая спину.
Было тепло, но он давно отвык от этого тепла, от всякой обнадеживающей ласки, и не мог отделаться от чувства всепоглощающего одиночества, даже находясь рядом с ней, родной, единственной оставшейся неоспоримой ценностью в его жизни, последней опорой и поддержкой. Он понимал, с того момента, с того самого момента, как принял решение, как ступил на этот путь, в обход каждого, в обход Ему, предатель, что отныне принадлежал другому миру, и обратного пути не будет.
И он понимал: она хотела что-то сказать ему, очень важное, что волновало ее, и собственная неуверенность нервировала, пожалуй, их обоих. Она молчала, кусая губы.
В коридоре было шумно, туда-сюда сновали слуги: видимо, прибыл кто-то важный из гостей.
Они медленно спустились по лестнице, тихо переговариваясь о чем-то незначительном, как вдруг, крепко сжав пальцы на его локте, Зарянка снова, точно завидев что-то в толпе, взволнованно залепетала:
— Я слышала, что планы КММ изменились. Я хотела предупредить тебя, потому что кое-что мне показалось это странным.
Он внимательно слушал, чувствуя знакомый, надоедливый зуд на кончике языка, в груди, ощущая, как он простирается до самых конечностей. Все его существо покалывало от этого охватившего тревожного чувства. Внезапно пришло отторжение: хотелось оттолкнуть сестру, попросить ее замолчать, потому что… Правильно, он не мог этого выносить, не мог никак терпеть, когда что-то шло не по его плану, когда происходило что-то, что он не мог контролировать. И вслед за этим ощущением на него упало чувство вины, сдавливая плечи в железные тиски, потому что он посмел связать эти тревожный порыв с нежно любимой им сестрой. Глубоко выдохнув, Воскресенье прикрыл веки всего на мгновения…
— Извините… Господин, — неожиданно перед ними остановился управляющий, страшно запыхавшийся, нелепо держащийся обеими ладонями за грудь. Похоже, он искал его повсюду, не обнаружил в кабинете и бежал за ним из другого крыла отеля. — Господин В-воскресенье…
— В чем дело? — Воскресенье напрягся, незаметно сжимая пальцы за спиной в кулак.
— Посол КММ прибыл! Он н-настаивает на том, чтобы Вы лично его встретили. Говорит… Говорит, что не любит ждать. Не любит, когда его заставляют ждать. Он очень громкий. Извините…
— О… Разумеется, — брови дернулись, чуть не выдав его недоумение. Он внимательно изучал личное дело Елены, и впечатление о ней сложилось несколько иное.
Они с сестрой переглянулись. Глаза ее от волнения забегали, она вдруг схватила его за запястье так, словно они не вышли в свет и были у всех, ужасно, на виду, и сильно сжала, что он даже охнул, удивившись силе, скрывающейся в ее хрупком теле, которое он так стремился защитить:
— Подожди.
— Сестра… — Воскресенье, отпустив слугу, понизил голос до уровня предупреждающего шепота, показывая, что, пожалуйста, не сейчас… Не здесь. — Я должен встретить гостя.
— Лучше мне его встретить!
— Что за глупость! — сорвалось с губ прежде, чем он, разозлившийся, успел себя остановить. В ее глазах блеснула тревога, нет, хуже, смесь жалости и мольбы, всего того, чего он не заслуживал. И вот, снова, три, два, короткий неразличимый выдох, сердечная, тихая улыбка. — Это моя обязанность, сестра. Позволь мне.
— Тогда я пойду с тобой. Встретим вместе, — упрямо сказала она, прижав ладонь к сердцу. — Он мне не нравится.
Воскресенье кивнул, позволяя ей, потому что не хотел обижать еще больше.
Наконец они приблизились к стойке регистрации, миновав заросли снующих гостей, то и дело вежливо кланяясь и каждого встречая ободряющей улыбкой. И тогда Воскресенье ощутил этот сильный толчок, подобный приступу острой тревоги, неотступно следующей за ним с малых лет. У него было странное чувство — словно он всходил на эшафот. В случайном отражении чужого зеркала он вдруг увидел свое бледное, холодное лицо, точно покойника, и подивился тому, какой несогревающей была его теплая, радушная улыбка, натянутая на лицо, какой измученной казалась ему едва заметная удрученная складка, пролегшая меж бровей, какими безжизненными были его жалкие черты.
И стало вдруг так страшно и тошно, словно он уже умер. Как и… Мастер. А сейчас его место занял кто-то другой, более прочный, более достойный, более опытный, но все это не главное, потому что все это было не им, а кем-то другим, чужим, и кто был этот зловещий двойник, занявший его место, улыбающийся ему студёно из зеркала и почему ни он, ни кто-либо… Никто не заметил этой коварной подмены?
Пальцы сестры стиснули его локоть, разрывая наваждение. Воскресенье прервал зрительный контакт с мрачным Некто, взирающим на него из чужого зеркала. Слуга, неловко качаясь от тяжести, наконец протащил чей-то багаж вперед, и Некто пропал. Тайком утерев испарину со лба, Воскресенье обернулся, ища взглядом в выстраивающейся у стойки очереди Елену.
И заметил, что человек, стоящий к ним спиной, окруженный множеством чемоданов, словно приехал в отпуск, а не по работе, одетый в богатый, даже несколько вычурный костюм, был определенно мужчиной. Значит, планы изменились? Скрепившись, Воскресенье твердой, уверенной походкой приблизился к гостю, не позволяя себе ни секунды промедления, бросаясь с головой в этот ледяной омут. Выверенный, хищный, его птичий взгляд отметил вьющийся золотой волос, кожаные и явно дорогие перчатки на руках и блеск украшений, стоимость которых могла сравняться со стоимостью парочки зданий в Мире Грёз…
Как изысканно, со вкусом, было выставлено напоказ это богатство.
— Прошу прощения, дорогой гость… Я не хотел заставить Вас ждать, — Воскресенье использовал самую очаровательную вежливую улыбку из всех вежливых улыбок, которым только научился, стараясь не думать о том, что только что увидел в зеркале, и протянул руку для приветственного рукопожатия.
Мужчина обернулся и вдруг поклонился, не давая разглядеть свое лицо, не давая ему даже опомниться. Золотой чуб залихватски подпрыгнул и упал на лоб. Да, все произошло так быстро, что Воскресенье даже не успел ничего понять. Зарянка охнула, прижав ладошки к изумленно распахнутому рту.
Его руку не пожали, а нежно… и с вызовом взяли в свою. Мужчина приложился губами к его ладони, и Воскресенье застыл, покрываясь мурашками с ног до головы, и цепенел он не то от ужаса, не то от другой страшной мысли, вдруг пронзившей все его существо…
Как будто еще в то разрушительное мгновение он понял, почувствовал, кто перед ним.
Мужчина поднял на него смеющийся взгляд. Словно тысяча клинков вонзилась в его плоть, вынуждая колени в презренной слабости подогнуться. Вежливая невозмутимая маска, давно приросшая к лицу, вспыхнула… И горела, норовя стереть все фальшиво-напускное с лица.
— Ну наконец-то. Как же я рад встрече с вами… Господин Воскресенье.
По холлу прошлись шаловливые шепотки. Поза, в которой они застыли, была странной, можно даже сказать, компрометирующей. Словно желая его унизить, точно унизить, мужчина ласково держал его ладонь в этой собственнической манере, как приветствуют дам.
— Ка… Какавача? — прошептал Воскресенье не своим, осипшим в трусливой надежде голосом.
Услышать его мог только мужчина, стоявший перед ним теперь с видом победителя. Внутренности скрутило, к горлу подкатил толстый ком. Пальцы, касающиеся его, обжигали.
༻༺
В жизни, как и в смерти, есть что-то страшное и непривлекательное, и, наверное, это ее начало, и даже может быть конец, потому что и конец, и начало — все одно, непреходящее, апофеоз беспочвенности. Жизнь, как и смерть, горда и тем уродлива, и ничего хорошего и подлинно счастливого в ней нет: она никогда не о вечности, но всегда, и самое вопиющее, с самого начала подразумевает какой-то финал. А вечность блаженствует и торжествует. Она не отнимает, не упорствует, не разрушает. Она и для сильных, и для слабых, потому что в ней, в вечности, нет ни силы, ни слабости, ни начала, ни конца. Блаженствует тот, кто не ведает, и он блажен и любим, а страдать должен и будет кто-то один, кому вся неприглядная правда известна, и он заслуженно несчастен. Но кому быть этим солнцем? Кому стать этим светилом, подняв высоко над головой божественное знамя? Не в божественности, не в Богах дело: только в людях, несчастных людях, которых некому спасти. Тогда кто укажет им путь, когда кругом одна тьма? У него, всегда желавшего счастья другим, и никогда не думающего о себе, того, кто с рождения обделен благословенным даром неведения, только одна дорога, ведущая к истине. Он хотел… Он хотел стать для них светилом, направлять их на верный путь… Грёзы — единственное, что можно противопоставить непригодным для жизни условиям гнусной реальности. И поэтому это единственный способ достигнуть счастья бессмертия. Тогда, значит, Жизнь — это сон. Они просто должны перестать просыпаться.༻༺
Он, червь земной, чего он ищет в небе?
Довольно бы того, что он живет.
Но так он ценит свой случайный жребий,
Что силится загадывать вперед.
Огромные глаза на его маленьком круглом лице светились яркой, радостной улыбкой, а крошечные крылья тихонько, с нежностью дрожали у самого лица. Но вот, только успокоенный умелой лаской, убаюканный теплом материного воркующего голоса, он вновь вздрогнул и весь сжался в комок, бросаясь к ее груди. Прогремел очередной взрыв, и что-то посыпалось за их спинами, пропуская в пещеру свет. Он боялся оглянуться, но видел летающие камни, брошенные в них мощной разрушительной волной. Было страшно, так страшно, что в уголках глаз обильно скопились слезы и заструились по щекам. Тогда сестрица взяла его за руку и крепко сжала своей ладонью, несмотря на то, что сама дрожала. И, когда он заглянул в ее такое же испуганное лицо, словно отражение своего собственного, на ее губах заиграла ободряющая улыбка. — Все будет хорошо, братик! Давай лучше вместе споем мамочке песню! Новый взрыв разнесся стремительной, оглушающей волной. Они зажмурились, прижавшись друг к другу лбами, потому что вместе было не так страшно. Мама, удивительно добрая, сильная женщина обняла их обоих, прижав к себе, и сказала, и в голосе ее звучала нежная улыбка: — Помните, мои птенчики, вы всегда есть друг у друга. Вы самое дорогое, что у вас есть. Берегите себя. — Братик, я с тобой! Я никогда тебя не брошу! — дрожа и едва сдерживая слезы, вдруг закричала его сестра. — Давай дадим друг другу обещание! Мы всегда будем вместе! Она потянулась к нему ладошкой, оттопырив мизинец. — И я! — воодушевившись, он, закашлявшись от вставшей воздухи пыли, первые секунды не мог выдавить ни слова. Наконец оправившись, он подхватил, — и я обещаю, что всегда буду рядом! Пылкая клятва была скреплена объятиями мизинчиков и торжественным благословением тихого маминого голоса. И тьма отступила. И тьма… Маленькую темную комнату сотряс приглушенный стон и звон металла. Воскресенье, зажмурившись, откинулся на спинку стула, крепко сжав синеющими пальцами пылающее запястье. Рука ходила ходуном, пальцы, захваченные дрожью, то и дело подпрыгивали в каком-то зловещем танце, кадык судорожно дергался, он был не в силах сглотнуть. Крылья затрепетали истерически, точно в отвращении хлопая его по щекам, и он закрыл глаза, спрятав под ресницами их страдальческое выражение. Все было без толку и без умолку. Это не могло сравниться с наказаниями Мастера. Это не могло быть наказанием вовсе, в этом не было ничего, кроме греха, трусости и подлости, от которых он уже отрекся два года назад. Акт наказания и мольбы, жест так называемой бессловесной борьбы, он неизменно превращался в изнуряющую пытку, заканчивающуюся обыкновенной жалостью к себе, и ничем более. Подобравшись, он резко выдохнул и разжал пальцы, позволив кровоточащей руке безвольно упасть, повиснув вдоль онемевшего от напряжения тела. Какая самодовольная пошлость с его стороны… надеяться на искупление жалкой, впустую пролитой кровью. Усилием воли заставив крылья застыть, Воскресенье поднял опустевший взгляд в темное необозримое над головой, желая получить от пустоты ответ. Но потолок не отвечал, каким бы упорным и настойчивым он ни был, и он сдался, опустив голову, как сдавался каждый раз перед этой огромной, засасывающей тишиной. Боли он почти не чувствовал. Физические страдания едва ли могли нанести ему какой-то ущерб, он в это свято верил. Нет ничего хуже мук совести. И в муках же совести он теперь задыхался, не умея себя простить. А заслуживал ли он прощения? Ведь единственный тот, кто мог бы это решить, кто мог бы дать ему ответ на этот вопрос, тот, кто был бы истинно справедлив, был наверняка давно… мёртв. Прежде как будто мертвые глаза Воскресенья вдруг вспыхнули, широко распахнулись, выкатившись от ужаса. Резко сев, он подался вперед, чуть не складываясь пополам, и, крепко хватившись за сидение стула, исторгнул из себя остатки скромного ужина. Прощение? Безмолвные стены рассмеялись ему в ответ. О каком прощении могла идти речь? Нет… У него теперь одна дорога. Он будет тем, кто всех спасет. Победив Смерть, он убьет смерть. Только так можно исправить гнусный грех его существования. ᅠ ᅠ ᅠ ᅠ В один день, черный и пустой, он стоял у окна, устремив отсутствующий взгляд в простирающуюся за ним реальность, неприглядную и сизую, и мечтая поскорее оказаться в грёзах. Он ждал Мастера, знал, что Мастер придет, и вскоре почувствовал знакомый запах, будоражащий и ужасающий, вызывающий отторжение и трепет одновременно. Запах Смерти. Мастер вошел в его комнату все так же бесшумно, как будто всегда в ней был, — со временем он перестал сомневаться в том, что Мастер повсюду, что стены — его уши и глаза — каждую ночь бесперебойно нашептывали ему обо всех секретах, ибо все самое сокровенное и грязное, что есть в Воскресенье, теперь принадлежит жестким вороньим перьям, устилающим пол комнаты, и каждое глубоко спрятанное Ему известно. Остановился за его спиной, не выступая из тени, пряча свой зловещий облик. Странно, но с каждым годом, по мере того, как темнее и безжизненнее становились, серея, волосы Воскресенья, тем сильнее искажался, старея, облик Мастера. Если бы можно было сравнить его с куклой, он был похож на испорченную временем игрушку. И это вселяло неотвратимый ужас. Но он молчал, не смея ни перечить, ни любопытствовать. Мастер опустил ладони на плечи, мягко сдавил. Наклонился так, чтобы Воскресенье слышал его неторопливый шепот. Кожа на затылке натянулась, тело предательски дрогнуло. — Я знаю, чем ты занимался༻༺
Дорогая сестра! С тех пор, как ты покинула Пенаконию, прошло вот уже несколько месяцев. В воздухе, во всем, что окружает меня, ощущается что-то… Желание, которое я не могу объяснить. И я не знаю, хорошо это, или плохо — ты сама понимаешь, перемены, это всегда неравноценный обмен. То, что я чувствую — все меняется, Мир Грёз меняется, неуклончиво, и я не в силах на это повлиять, я вынужден меняться вместе с ним. Я боюсь изменений, как всего, что нельзя контролировать, к чему нельзя быть готовым. Однако вместе с тем, как никогда ясно, я ощущаю, что на верном пути. Обещание, что мы дали друг другу, дает мне силы двигаться вперед, несмотря на незамутненные грехи прошлого. Я много думал о твоих словах. Возможно, ты права, и я не тот, кто должен молить об искуплении. Вместо того, чтобы страдать о себе, я продолжу изучать этот мир и искать для него лучшие пути. Я должен позаботиться о людях, что остаются здесь. Уже некоторое время я не совершал над собой наказаний. Пишу об этом, должно быть, потому что знаю, что никогда не отправлю это письмо, а пошлю другое. Раны затягиваются быстро — на галовианцах все хорошо заживает. Поначалу я чувствовал неудовлетворенность, но теперь ко мне пришло облегчение. Я думаю, это знак, посланный мне милосердной Великой, шанс начать все с чистого листа, с чистым телом и душой. Я однажды оступился, был обманут и повержен — все от моей слабости и трусости. Я больше не позволю себе сомневаться и отныне буду тверд и уверен. Ты знаешь, как я презираю смерть, и мне кажется, что я нашел средство. Отныне я буду следовать своему пути, чтобы достигнуть границ нашего обещания. Я построю здесь такой рай, от которого никто не захочет просыпаться. Они тоже услышат нашу песню… И тогда, я верю, вернутся домой, чтобы спеть ее вместе с нами. По крайней мере, я должен сделать так, чтобы наша песня звучала так громко, чтобы каждой мог ее услышать. Ты часто спрашивала меня, есть ли у меня какие-то личные желания, и мой ответ всегда был неизменным. Он и сейчас, мне думается, остается прежним. Искренне хочу лишь одного — исполнять желания других. Да благословит нашу песнь свет Великой. Пожалуйста, будь осторожна. Мир за пределами грёз, особенно те его уголки, куда не может дотянуться даже звучание твоей светлой мелодии, полон опасностей и греховных страстей. Искренне любящий тебя, брат Воскресенье Отель Грез Глубоко выдохнув, юноша отложил перо и несколько раз перечитал написанное, нервно кусая губы. Несмотря на почти трагическую уверенность, сквозящую в витиеватых строчках, он чувствовал глубокое недовольство собой, особенно собой, и миром, его окружавшим. Но чем сильнее было это чувство разочарования, тем отчаяннее был его порыв. Спрятав письмо туда, где лежало еще с десяток, должно быть, таких неотправленных писем, Воскресенье потянулся за чистым листом бумаги. Вид его сделался крайне болезненным в одно мгновение, стоило взяться за перо — в висках застучало, во рту пересохло, пальцы дернулись. Каждый вечер воскресенья перед началом новой недели он посвящал написанию писем. Это был своего рода ритуал, без которого он не мог закончить выходной день. Писем обязательно должно было быть три. Два из них неизменно отправлялись в стопку тех, которые никогда не будут отправлены. В одном случае — потому что адресат не должен был узнать правду, хотя сам он отчаянно нуждался в том, чтобы о ней рассказать, во втором — потому что он не знал адреса. Процесс написания второго ранил его больше всего. Он хотел заплакать, глядя на чистый лист, но со временем осознал, что забыл, как это делается, поэтому только смотрел, широко раскрыв воспалившиеся сухие глаза, и трусливо дрожал, дергая ногой, и шептал молитвы себе под нос. Наконец собравшись с силами, стержень робко зашуршал по бумаге. Так было всегда — сначала неуверенные, скупые строчки, полные трагического пафоса, затем кудреватые буквы распадались, прыгая, наталкиваясь друг на друга, мешаясь, как это бывало от волнения, он делал помарки, злился, пыхтел, кусал губы в кровь и стонал, но все равно продолжал. Это было своего рода пыткой, которую он не мог прервать, даже если очень хотел. Просто не мог себе позволить. Каждый раз он был обязан довести дело до конца, даже если под конец начинал задыхаться от удушающей боли. …Зд есь еще, к тому же, по-прежнем у… (неразборчиво) Нет, знаешь, т ы всегда был прав — я глупец… (неразборчиво) …Сегодня, прогуливаясь по Миру Грёз, я встретил мальчика, совсем маленького, лет семи? восьми? Он был оч ень похож на тебя… Он был так напуган, сидел и плакал, забившись в темн ый угол п устующего (нежилой район) переулка. Мн е так хо телось обнять его. Я спрятал голову под капюш оном накидки. Я уже рассказывал тебе, что я часто совершаю такие пр огулки под прик рытие м (неразборчиво) и тогда я подошел к нему и обнял, такого маленького… И мне хотелось заплакать вместе с ним, но я больше не могу себе этого позволить. Этот ма льчик потерял отца в Мире Грёз. Мы искали мужчину целую ночь, но так и не с могли найти. Что есть хуже бе зответственного родителя, бросившего реб е нка на произвол судьбы? Грёзы опьянили эт ого греш ника, вследствие чего я дел аю вывод (неразборчиво)…༻༺
Мы всегда будем вместе. Ты и я, Смерть. Добро пожаловать домой, Воскресенье.
И вот она стояла перед ним: драгоценная и настоящая, не голосом из пластинки, ни призрачной тенью обернувшись и посетив его сны, но с мягкой улыбкой и все с тем же родным, непередаваемо теплым светом в круглых глазах взявшись за его руки. — И все-таки, как ты побледнел, мой милый братец, — сокрушенно вздохнула она, с участием заглядывая в его лицо. — И как ты худ, — сестра сжала ладонь на остром плече и нежно погладила, о чем-то задумавшись. — Я же просила тебя… Почаще бывать в реальности. Как тебе сладости, что я передала? Он хотел сказать, что ещё не пробовал, но, покривив душой, уклончиво ответил: — Ты же сама понимаешь… Очень много работы из-за приближающегося Фестиваля Гармонии. Писал тебе в письме. Но все эти тяготы… ничто по сравнению с результатом, который мы получим в итоге. И все-таки его измученное радостью сердце сладко задрожало от эмоций, которые он больше не знал, как выразить. Когда-то переполнявшие его, они теперь причудливо искажались, накладываясь одна на другую, и он, теряясь в этих шумных ощущениях, поскорее натянул на лицо обворожительную улыбку аристократа. Улыбку, с которой Глава Дубов должен встречать гостей Пенаконии. Даже если эти гости… были его семьей. — Да. — Зарянка продолжала касаться его тонкими пальцами, облаченными в белые кружевные перчаточки. Ощущение от касаний было такое, словно его ударяли током, но Воскресенье даже не моргнул, наконец отвечая ей таким же верным прикосновением. — Но, ты знаешь, твое здоровье беспокоит меня. Ты всегда слишком многое взваливал на свои плечи, стараясь оградить меня от всего… Краем глаза он посмотрел в сторону, отмечая чужое присутствие. Вымученно улыбнувшись, Воскресенье с сердечной благодарностью в голосе сказал: — Получилось бы хоть что-то без тебя, твоего усердия и твоего дивного голоса? Тебе нужно хорошо отдохнуть с дороги. Я все подготовил. Присядем? Сестра кивнула, по-свойски подхватывая его под локоть и уводя вглубь кабинета, где, за другой дверью, располагалась комната отдыха. — Нам нужно поговорить, — вдруг серьезно сказала она, едва усадив его на стул. Воскресенье медленно кивнул — он уже читал ее письмо. Она уже получила его ответ. — Если касательно обстоятельств, изложенных мною в письме, я буду вынужден попросить тебя ненадолго отложить разговор, — чуть тише заговорил он, и в собственном ровном голосе ему послышался тот многозначительный нажим, который он не хотел вкладывать. — К тому же, сейчас ситуация находится под моим контролем. — Нет, братец. — Зарянка тут же потянулась к нему, взяв за обе руки, словно пытаясь утешить или поддержать. — Это касается прибытия КММ. Ее хорошенькое круглое лицо исказила гримаса неподдельной, глубокой тревоги, и Воскресенье слегка напрягся, предчувствуя что-то нехорошее. Огромный ворон, бесшумно взмахнув крыльями, перепархнул на книжный шкаф, скрывшись от посторонних глаз в его надежной тени. — Я слушаю тебя, — спокойным жестом он попросил ее продолжать. — Недавно я кое-что узнала. Я не могла сказать тебе об этом в письме, но это очень важно. — Она нахмурилась, вдруг избегая его взгляда. — Посол КММ, которому Семья выслала приглашение. Это было твоим решением или… — Семья всегда принимает решения вместе, — с прохладным пафосом сказал Воскресенье. — Ты ведь тоже часть этого, сестра, тебе должно быть известно. — Да! Конечно… Прости, — пробормотала она, и удрученная складка, ничуть не портившая ее миловидный облик, пролегла меж бровей. — Я столкнулась с вещами, в которых не уверена. Не хочу разжигать твое беспокойство, однако… Надеюсь, ты знаешь, что делаешь… — Я изучил и подготовил все документы, — заверил ее Воскресенье. — Она, безусловно, знает свое дело, но у нее не получится нас одурачить. — Она? Ты сказал: она? — удивленно переспросила Зарянка. — Мы отправили приглашение агенту Топаз. Я слышал, ее собирались понизить из-за проигранного недавно дела. Однако господин Люцерн настаивал на ее прибытии. По его словам, это женщина, с которой можно иметь дело. Но, ты знаешь, меня не интересуют бюрократические изыскания. Зарянка выглядела так, словно хотела что-то сказать: ее губы приоткрылись, окрыленные мыслью, и тут же замкнулись, смущенные. — Мне нужно проверить информацию. Воскресенье заметил складку неаккуратно собравшейся скатерти на столе. Глаз дернулся, и он резким движением распрямил ткань. Какую информацию? Он хотел и в то же время боялся спрашивать: за ними неустанно наблюдала пара умных, черных глаз-бусинок. Два года назад Зарянка покинула Пенаконию, но она могла поддерживать связь с главой клана Ирисов Мэйвин и узнавать необходимую ей информацию — но почему она не обращалась к нему? Почему делала это тайно, ни словом о том не обмолвившись с ним за все эти годы? — Дорогая сестра, мне обо всем известно. Они хотят воспользоваться ослабленным положением Пенаконии, чтобы вернуть ее под свой контроль, — Воскресенье улыбнулся самому себе, но улыбка эта была какой-то неправильной, несколько безумной. — Но у них ничего не получится.Нет, они сжигали его дотла.
— Авантюрин, — чересчур мягко поправил его мужчина, продолжая держать его ладонь, но его хватка усилилась, намекая на некий содержащийся в этом невинном жесте элемент угрозы. Да, это была она — незнакомая ему улыбка на до остервенелой боли знакомом лице. И каждая закрепившаяся на нем восковая, вылепленная возрастом черточка — было теперь чужое, неизвестно-неизведанное и одновременно близкое почти до сокровенного. Воскресенье растерянно моргнул, на пару мгновений словно лишаясь опоры, и, выдернув ладонь из цепких лап, пошатнулся на ослабевших ногах. Проблеск сильного, болезненного волнения, свернувший тугим узлом его внутренности и отразившийся на лице какой-то неестественной гримасой ужаса, конечно, не мог ускользнуть ни от внимания Ка- Авантюрина, ни от внимания сестры. Улыбка Авантюрина стала еще мягче, еще шире, и голос его бархатный словно издевался: — Все ли с вами в порядке… Господин Воскресенье? Он был доволен собой. А Воскресенье? Его лицо погибало под натиском сильных, едва сдерживаемых эмоций: давно забытый ужас, горе от потери и сильная, детская любовь, еще опьяняющая, по-юношески пылкая мечта, разбившаяся о беспощадную реальность. Кровь на зубах, мешающаяся со слюной и слезами, рыдания, душащие горло и невозможность что-то изменить. И… И первые и последние поцелуи в его жизни, такие нежные, неловкие, но горячие, чужие руки везде, в местах, где больше никто никогда не касался… Все, все что преследовало его все эти годы, не покидая ни на секунду… И в то же время это было так давно, что уже, он думал, могло стать неправдой — его излюбленной, тайной, благословенной ложью. Он не мог сказать, что хранил какое-то нелепое подобие верности ему, но, скорее, с его уходом исчезло все, что, казалось, так необходимо людям для нормальной жизни — потребность в любви. Быть обласканным кем-то — роскошь, которую было просто невозможно вытерпеть, а от любого прикосновения или намека на желаемую близость тошнило. Веки то ли гневно, то ли в тщательно скрываемом презрении дергались от плавающих, похотливых взглядов, а стены разговаривали с ним, нашептывая новые и новые подозрения, поскольку каждый из этих похотливых взглядов мог оказаться взглядом предателя, убийцы. Он больше никого не любил, потому что раз и навсегда запомнил: для него любви нет. Но, что более важно, он жив… По телу пробежала упоительная дрожь, от облегчения намокли ресницы. Воскресенье резко отвернулся, пряча расширившиеся, полные благоговейного страха глаза за дрожащей ладонью, облаченной всегда в перчатку. Никаких сомнений в том, что это он, не было. Эти глаза, нет… Этот взгляд… Только прошлое могло смотреть на него так проникновенно, запуская коварные руки в самые недра его существа. Самое страшное всегда было в том, что опасность грозила ей. А теперь… теперь и он оказался тут. И Воскресенье неизбежно почувствовал, что ему снова пятнадцать. Он стоит на коленях, пока его спину секут, и читает молитву Великой — а в соседней комнате набивают вонючие рты работорговцы, громко гогоча, обсасывая косточки и обсуждая «товар». Только все это благородство — никому не нужное, напыщенное и пустое. На него были способны дети, слишком чистые по своей природе. А Воскресенье… так или иначе, был уже по локоть в этой пропахшей гнилью мемории. Все, все, вплоть до последнего мгновения, нахлынуло так внезапно, так отчетливо, что стало дурно… Он не забыл, он помнил каждое, и теперь, ожившее, все это вновь стояло перед ним, кроваво ухмыляясь, насмехаясь будто на каждым шрамом, которым он себя наградил. Словно какая-то галлюцинация, навязчивое видение, преследующее его в кошмарах… Иллюзия, наконец настигшая его в реальности. Воскресенье пробормотал извинения и быстрым шагом направился в уборную отеля. Он ненавидел реальность, и именно здесь случилось самое страшное и самое желанное: их встреча. Он вернулся. Он вернулся… Он смог. И теперь они снова здесь, у черты, подле которой начинали: разница лишь в том, что в том начале его взгляд исподлобья был, возможно, несправедливо суров, а теперь его глаза смотрели непозволительно нежно — и насмешка эта была заслуженной. Конечно, с тех пор многое изменилось — он не имел представления, как Какаваче удалось проделать такой путь и получить свободу. Он даже не мог знать, где его искать. Все, что он мог, это надеяться и ждать, что однажды, он, которому известно место, где он его ждал, вернется. Но Какавача так и не вернулся. Вместо него вернулся Авантюрин, казалось, обретя настоящее могущество. Оно было во всем нем, но не в показной роскоши, которой он себя окружил, а в жестах, в том, как двигались его руки, в том, как ощущались его прикосновения, и в глазах, в том, как они смеялись, как они смотрели на него, пристально и долго, ощупывая, изучая, раздевая догола, самую душу его обнажая и выворачивая нутро наизнанку. Вот какое непозволительное могущество он обрел. И если когда-то он ещё смел надеяться, сейчас, в теплом касании губ, в этом смехе, искрами брызжущем из самых радужек глаз, в крепкой хватке, сжавшей его пальцы, он ощутил это темное и непреодолимое… Желание отомстить. Воскресенье поднял взгляд и, замутненным, посмотрел в зеркало. Пальцы сжали раковину с такой силой, что костяшки побелели. Он дрожал, точно последний трус, жалкий и мерзкий, круглый дурак, посмевший верить… Гадкий предатель, расчитывающий на чужое милосердие, словно паразит. Это ведь он… Он должен был подарить ему свободу. Но вместо всего этого, что случилось? Что случилось со всеми ними? Он не знал и не мог знать, и в том было наказание хуже смерти. Мертвы? Проданы в рабство? Убиты? Через что ему пришлось пройти? Как смог он забраться так высоко? Он заведомо знал, что для него не было никаких оправданий. Излишняя самоуверенность, глупость и наивность, пороки, которые он искоренил в себе слишком поздно… Со всем уже было покончено. И не было смысла, нет, пожалуй, было бы совершенно скотским — по отношению и к нему, и к себе — унижением пытаться объяснить все теперь, когда все кончилось, даже не начавшись. Воскресенье глубоко выдохнув, смежив веки. Он чувствовал, что если бы мог, то заплакал бы, но глубокая пустота, в которой пряталось его раздавленное сердце, не издавала ни звука. Это ничего не изменит. Ни слова, ни помыслы, ни чувства. Он выбрал путь, и должен двигаться по нему стремительно… пока не стало слишком поздно. Подумав так, Воскресенье выпрямился и провел ладонью по лицу, сбрасывая оцепенение. А затем размашисто и хладнокровно ударил себя. Уборную наполнил звон, в тишине показавшийся даже оглушительным. Руку приятно покалывало, а на щеке расползся красный неровный отпечаток. Он снова вежливо и выученно отчужденно улыбнулся, отвечая каким-то своим мыслям, и грубо надавил на ушибленное место подушечками пальцев, стимулируя боль. Великие явили ему свою благосклонность. Засомневавшись, он упустит свой последний шанс.༻༺
Когда Воскресенье вернулся в холл, на Пенаконию уже прибыли гости со Звездного экспресса. Зарянка, с тревогой оглядев его, не говоря еще ни слова, все это было только впереди, подхватила наконец под локоть, уводя навстречу гостям. Ее пальцы держали его крепко, словно говоря: «Я здесь. Я с тобой», но Воскресенье больше ничему не верил, и просто отстраненно улыбался. — Смотрите, кто пришел! — со сладкой улыбкой в голосе Авантюрин обернулся на приближающихся Воскресенье с Зарянкой. — Позвольте вам представить, Воскресенье, красавец всея Пенаконии! А рядом прославленная во всей вселенной певица Зарянка! — Хи! Он назвал тебя самым привлекательным человеком на всей Пенаконии. Как интересно! — вдруг сказала Зарянка и так, словно забыла, что с тех пор, как они стояли рядом друг с другом вот так, шутя над ним, поддразнивая, прошло не несколько минут, а несколько лет. Теперь между ними тремя и гостями повисло неловкое молчание. Оно грозило затянуться, как Воскресенью грозило задохнуться в удушающей глубине взирающих на него с фальшивой нежностью глаз, поэтому, смахнув с себя наваждение, он кивнул Зарянке в безмолвной просьбе принять важных гостей, а сам повернулся к Авантюрину. Тот вальяжным жестом франта перекатил игральную фишку меж пальцев. Наблюдая за ним из-под полуопущенных ресниц, Воскресенье теперь все больше убеждался, что в этом мужчине нет ни следа от себя прежнего. Впрочем, как и в нем самом. А, может, ему лишь хотелось так думать. — Простите, что заставил Вас ждать, господин Авантюрин. Сюда, пожалуйста… Давайте поговорим наедине. — Да… С радостью уединюсь с вами. Я действительно… ждал очень долго. — Улыбка, просквозившая его лицо, теперь напоминала оскал. Воскресенье открыл было рот, собираясь вытолкнуть наружу очередное дежурное извинение, что должно было его заверить, что он искренне раскаивался, когда Зарянка вдруг остановила его, придержав за запястье. — Брат… — Все в порядке. — Тебе не стоит. — Госпожа Зарянка все такая же заботливая, — подначил их Авантюрин. И тогда сестра одарила его, Авантюрина, таким печальным, таким многозначительным взглядом, как будто действительно могла достучаться до Какавачи, как будто знала о том Какаваче что-то такое, чего не знал Воскресенье. И Воскресенье заметил краем глаза, что Авантюрин тут же отвернулся, погасив улыбку, и опустил на лицо очки, спрятав смеющиеся глаза. Это было что-то из прошлого, слишком на прошлое походящее: над ним он издевался, нещадно его дразнил, щипал и кусал, а перед ней трусливо пасовал, как перед какой-то неотвратимой силой. Воскресенье повел его в самое укромное место VIP-зоны бара, которое использовал для разговора с особо важными гостями. Иногда они наглели, пользуясь оказанным им подобным образом гостеприимством, и распускали руки, полагая, что за кредиты можно взять все. Он тогда вспоминал о других руках, не о тех, которые хотел бы помнить. И о других словах, тех, которые хотел бы не знать. Когда змей шептал ему: Твои желания не имеют никакого значения. Ты должен хорошо обслужить своего гостя. Чужие рты глумливо раззевались, а ползучие руки по-свойски обвивали его плечи, чтобы сказать: Садись ко мне на колени, будь хорошим мальчиком. Воскресенью скручивало внутренности, но чтобы сохранить достоинство и вместе с тем не разрушить сделку, ему приходилось использовать лишь слова в качестве оружия. И со временем он научился пользоваться ими так, что со своим делом они справлялись не хуже ножа. Назойливые грязные руки быстро исчезали, сыпались судорожные извинения. Но слова, сорвавшиеся с похотливых грязных языков, липли к его коже, и он проводил в ванной около двух часов, тер себя с каким-то остервенением до тех пор, пока на коже не появлялись раны. Лишь тогда он чувствовал себя чистым. ᅠ ᅠ Воскресенье слабо качнул головой, касаясь дрожащими пальцами губ. Такой Авантюрин мог все испортить, ведь одно только воспоминание о нем сводило его с ума, доводя до точки невозврата. — Я весьма польщен, — Авантюрин весело присвистнул при виде комнатки, сплошь обитой этим непривлекательным, но царским красным. — А еще я… наслышан о вашем исключительном таланте обставлять дела так, как вам угодно, господин Воскресенье. Он прошел мимо него, и байховый аромат окутал его своим шлейфом с ног до головы. Это было что-то далекое, незнакомое, но почему-то такое… желанное, что, случайно вдохнув, он обжегся. Этот запах дорогого одеколона, терпкий, горьковатый… мужской, одним словом, изысканный, был таким сильным, что мог опьянить. Так пахла роскошь, богатство, которое просто некуда было девать. Воскресенье молчал, тщательно обдумывая свой следующий шаг. Авантюрин опустился на диван, по-хозяйски похлопал по бархатной обивке сидения. — Но кажется, вы не очень рады моему визиту, господин Воскресенье. Сейчас вы чувствуете себя лучше? — Воскресенье был уверен, что глаза, спрятанные за стеклами розовых очков, смотрели прямо на него, снова бесстыдно изучали, ощупывали каждый сантиметр его тела, представляя невесть что — что только мог представлять себе человек, так открыто жаждущий мести. — Признаюсь, это было неожиданно. Не знал, что в КММ можно так легко нарушать договоренности. Приглашение- — Неожиданно? — Авантюрин улыбнулся как-то по особенному, как, Воскресенье вспомнил эту улыбку, мог только он, краешком губ. — Насколько мне известно, КММ уведомили Семью о том, что планы изменились. … — Похоже, вы не в курсе, господин Воскресенье? — вкрадчиво заговорил Авантюрин, почуяв в этой лазейке добычу. Воскресенье посмотрел на него прямо, слегка нахмурившись. — Или… Быть, может, Семья не посвящает вас в свои планы? — Вас это не касается, господин Авантюрин, — безапелляционно отрезал Воскресенье. — И правда, — Авантюрин наигранно зевнул, слегка склонив голову. Золотой вихр волос упал на лоб, загораживая глаз. — Но вы, похоже, в тупике. Из-за этого мне грустно. Видеть вас растерянным, сбитым с толку. Вам подходит сиять на вершине, быть у руля… Если понимаете, о чем я. От одной мысли о вас в столь неподобающем, пожалуй, даже непристойном виде… — Не ведите себя так, будто мы друг друга хорошо знаем, — выдохнул Воскресенье, мучительно сжимаясь всем. — Прошу, избавьте меня от этого фарса. Авантюрин рассмеялся. И следующим выстрелом попал точно в цель. — Было бы слишком самонадеянным с моей стороны надеяться, что вы меня запомнили, господин Воскресенье. Слова, сказанные так легко, потому что ничего не значили для этого мужчины, отозвались такой болью, что Воскресенье прикрыл глаза на мгновения, сжав пальцы в кулаки за спиной. Сердце, пропустив удар, застучало сначала тяжело, а потом, ускорившись, стало ломиться о грудную клетку, набатом отдавая в ушах. — Чего ты добиваешься? — сорвалось непоправимое. — Оставь этот фарс! — Слова заклокотали в горле, и, громоздкие, с трудом выталкивались наружу. Обращаясь к Авантюрину, Воскресенье смотрел куда-то сквозь него, и мужчина, вскинув брови, обернулся, должно быть, ожидая увидеть кого-то за спиной. Но там… никого не было. — Мне и так все известно. — Воскресенье обращался ни то к себе, ни то к нему, ни то к кому-то третьему, неизвестному, тайно наблюдавшему за их приватной беседой. — Я знаю. Конечно, — он улыбнулся и, замолчав, снова посмотрел на странно молчавшего Авантюрина. Всего на одно причудливое мгновение ему показалось, что перед ним сидел мальчишка в потрепанной холщовой рубахе, что хлопала ему по ногам. Губы Воскресенья беспомощно дрогнули, и он тут же обратился к нему: — Я тебя так долго ждал. — И я ждал… очень долго, — тихо, с почудившейся, быть может, только одному Воскресенью, угрозой, сказал этот мужчина, и он моргнул. Не мальчишка. Прямо напротив него сидел незнакомый мужчина, одетый с иголочки, такой яркий и обворожительный, притягивающий взгляд, словно диковинная пестрая птица, и не имеющий ничего общего с бедностью, лишениями, всем тем, чем награждала несчастных несправедливая судьба. Отливающие прекрасным золотом волосы не безвинно вились у затылка, а жестко топоршились около ушей. На худой бледной шее пестрело черное клеймо заключенного. — Ты не должен был приезжать. Зачем ты приехал? Авантюрин широко улыбнулся, склонив голову набок. Похоже, он что-то понял про себя и больше не ощущал себя сбитым с толку странным поведением Воскресенья. — Разве так встречают старых друзей?༻༺
…Я больше не позволю себе сомневаться и отныне буду тверд и уверен. Ты знаешь, понимаешь так же хорошо, как и я, как грешен этот мир. Чтобы исправить этот грех, кто-то один должен отправиться вперед и погаснуть, чтобы затем воссиять вновь. Я буду тем, кто поведет за собой эти заблудшие души, разверзая пучины мрака.Он, червь земной, чего он ищет в небе? Довольно бы того, что он живет. Но так он ценит свой случайный жребий, Что силится загадывать вперед. Готов из гроба кинуться в полет Куда угодно, только б жить подоле, Блаженство ль там или страданье ждет.