
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Но однажды он осознает, что мечта об идеальном мире, о создании рая невозможна, недостижима. Что мечта, к которой он так стремился, на самом деле уже давно не его мечта. Разочарованный и покинутый всеми, Воскресенье придет к нему, и Какавача прижмет его к себе с тающей на губах улыбкой… А потом заберет его с собой далеко-далеко… Туда, где он больше никогда не сможет спать и грезить. И тогда они смогут проснуться вместе — это туманное, тихое место станет их последним успокоением.
Примечания
AU, в которой Воскресенье и Авантюрин познакомились еще в юности и были трепетно-нежно влюблены друг в друга. Жестоко разлученные несправедливой судьбой, однажды они встречаются вновь, и, возможно, это была далеко не случайность.
Игра началась.
Посвящение
моей маленькой любимой нации, всем, кто меня поддерживает, кто верит в сантюринов, воскресенью, в надежде, что больше он не будет одинок, авантюрину с пожеланием достигнуть того, что он хочет, солнцу, вытаскивающему меня из объятий ночных кошмаров каждое утро — во имя и ради любви
Бездомные кошки тоже хотят куда-то лечь
19 октября 2024, 06:13
Эпилог
Чёрную и прочную разлуку Я несу с тобой наравне
Какавача прикрыл глаза, влажные ресницы коснулись щек. Его ладонь, никогда никому не дарившая ласки с тех самых пор, как он остался один, безостановочно гладила Воскресенье по волосам. Какие-то слова, важные, но оттого еще более неподъемные, почти забытые, вертелись на языке… Он чувствовал, что должен их произнести… Но вместо этого он лихорадочно водил из угла в угол одну и ту же мысль, и она, воспаленная, жужжала и кипела, и звала, звала, звала, а он не откликался, упрямо молчал, сжав губы в четкую, ровную линию. …Воскресенье обернулся, чтобы посмотреть на него в последний раз. И это были те же глаза, что и всегда. Полные теплой и уже знакомой прелести. Ты же знаешь, — Я тебя не отпущу, — уронили жалкое обессиленно губы. Но звук его слов потонул в тихом, клятвенно-уверенном: «Я скоро вернусь».༻༺
…Что ж ты плачешь?
Когда старший брат, невысокий и худой, заслонял их своей спиной, он казался ему очень, очень большим. Таким большим, что едва ли он когда-нибудь смог бы до него дотянуться. На самом деле, он и не хотел: он хотел бы вот так всю жизнь укрываться в его надежной тени. И потом, когда старшему брату понадобится помощь, он уже будет рядом — потому что всегда был неподалеку. Тихий и незаметный… Болезненный и худощавый мальчик, Колин Ардерн. С его родным миром ничего не случилось. Не было никаких гонений, никаких катастроф и войн. Нищеты и унижений… У него была замечательная, любящая семья. Его папа — маленький, хлипкий на вид человек с большими подкрученными усами — держал свою пекарню. Каждое утро на завтрак у них был свежеиспеченный хлеб, и толстые ароматные ломтики были густо намазаны сливочным маслом и политы медом. Про маму он помнил, что, когда она читала, а читала она очень много и была очень умной, прямо как его друг-гений из фруктового магазина, то надевала круглые очки с толстыми стеклами, а когда она смеялась, то от ее больших голубых глаз лучиками разбегались морщинки. Она была высокой, красивой женщиной и постоянно что-то чинила. Они с папой никогда не ссорились, а Колин и его старшая сестра Марта ни в чем не нуждались. Внешне Марта была точной копией мамы, но по ее стопам она, кажется, не пошла. По крайней мере, он помнил, что она очень хотела выступать на большой сцене и учиться в загадочном, непонятном ему месте, в какой-то элитной академии, где собирается много людей, которые любят играть на музыкальных инструментах. Сестра была… веселой: он уже не мог вспомнить ее голос, но как звучал ее смех не забыл. Звонкий и ручьистый, словно весенняя капель, он барабанил по стенам их маленького уютного домика и неизменно поднимал его по утрам, потому что она никогда не умела быть тихой. А еще у него был друг — настоящий гений. Стивен тоже был очень забавный, потому что часто ворчал — он не умел шутить, как взрослые шутят, но все время пытался таким казаться и даже нарочно носил какие-то вещи, которые были ему не по размеру, чтобы казаться больше. Вместо того, чтобы добросовестно исполнять свои обязанности в отцовском магазине, он частенько отлынивал, звал его бегать по крышам или подолгу ковырялся в деталях, пока в магазине не выстраивалась очередь. Все было хорошо. Тогда он еще умел смеяться и улыбаться, и разговаривать с другими людьми: особенно ему нравились шутки Стивена. Чем неудачнее они были и чем взрослее он пытался казаться, тем смешнее ему становилось. Стивен приносил откуда-то замасленные журналы для взрослых со странными, на самом деле не очень понятными ему анекдотами и устраивал комедийные шоу. Это было ужасно — но он смеялся так сильно, что болели бока, а один раз даже принялся кататься по кровати, словно безумный. Стивену нравилось, когда он смеялся — он снисходительно хлопал его по спине или с довольной ухмылкой ерошил ему волосы, а настроение у него сразу становилось лучше. Все было хорошо. Он был послушным мальчиком и никогда не задерживался на улице допоздна. Но… Однажды они со Стивеном и другими ребятами играли в прятки: был солнечный день, такой солнечный день, в какой просто не могло случиться ничего плохого, так ему казалось. Было так жарко, что он не успевал стирать скатывающий по лбу липкими бисеринками пот. А все потому, что место он выбрал хоть и удачное, но очень уж неудобное — свернулся калачиком в ворохе каких-то мешков, брошенных на улице за таверной неподалеку от дома. Сначала он был просто счастлив и даже тихонько посмеивался, укрываясь мусорным пакетом, потому что Стивен никогда не додумался бы здесь его искать. Потому что Стивен думал, что он трусишка и привереда, а он, Колин, наконец его обыграл! А потом… Потом он вдруг стал различать странный гнилой запах, исходящий от мешков, в которых лежал. Если так подумать, они были чем-то набиты и лежать было на них очень даже удобно — если бы только не этот странный, тревожный запах, усиливающийся с каждой секундой. Ему почему-то вспомнилась мертвая кошка, которую они со Стивеном однажды нашли у мусорного бака. Это была обычная, ничейная светло-рыжая кошка — она, похоже, лежала тут очень давно, потому что было видно торчащий наружу, кое-где почерневший от запекшей крови скелет. Он тогда сильно испугался, и слезы градом полились из его глаз, попадая в рот и пачкая губы солью. Стивен накрыл его глаза ладонью и, прямо как взрослый, серьезно сказал: — Нужно похоронить ее. Колин всхлипнул. — Ты можешь смастерить ей гроб? — Конечно, могу. Я могу все на свете, если ты не знал. Но зачем он нужен бездомной кошке? Мы выкопаем для нее яму и хорошенько засыплем землей. — Бездомные кошки тоже хотят куда-то лечь. П-пожалуйста, давай сделаем для нее гроб. Просто засыпать ее камнями… Это т-так жестоко! Чем она будет дышать? — Ладно. — Стивена всегда было легко уговорить: особенно, если дело касалось каких-то изобретений. — Я сделаю гроб с настоящей вентиляционной системой. Доволен? Пожалуй, при жизни этому несчастному животному досталось куда меньше почестей: но хотя бы сейчас, прежде чем попасть на облака, она сможет хорошенько выспаться и отдохнуть. И, по крайней мере, ей не придется одиноко лежать в сырой земле и ждать, пока за ней придут черви… Он будет навещать ее домик каждый день, пока она не отправится в путь. Чем больше он вспоминал рыжую кошку, тем сильнее становилось неясное чувство тревоги. Он уже не хотел прятаться… Не хотел играть. На самом деле, он уже давно не проведывал кошку. Что, если в его отсуствие, она улетела на облака, даже не попрощавшись? Колин пошевелился, потер кулачками покрасневшие веки. Тугой узел в груди болезненно сжимался, и что-то скреблось там, настойчиво, в клетке ребер. Он потянулся, хотел было выбраться из вороха мешков, как вдруг услышал громкий хлопок дверью. Звук был таким обрывистым и яростным, что вынудил его инстинктивно вжать голову в плечи и притаиться, застыв, не дыша. Сквозь дырчатый, пыльный полиэтилен он увидел две фигуры: одна была громоздкая, широкоплечая, принадлежащая кому-то не из их краев, с большой лысой головой и грозно оттопыренными ушами, а вторая — тоненькая и дрожащая, с перепачканным в кетчупе лицом. Дяди… дрались. Вернее, один дядя наступал и бил, а другой изо всех сил старался прикрыть руками голову и сжимался, с визгами катаясь у его ног. Это было совсем не похоже на шутливые уличные бои, свидетелем которых ему частенько приходилось становиться. Это даже мало походило на драку. На самом деле, в глубине души Колин уже понимал, что происходило убийство — и кровь застыла в его жилах, а кожа на затылке натянулась так крепко, что стало щекотно. Леденящее кровь ощущение, сковывающее немой судорогой все члены… Но что-то взяло его в свои руки и приказало ему прижать посиневшие пальцы ко рту, заглушая собственный испуганный скулеж. Если бы здесь был Стивен, он бы наверняка уже что-нибудь придумал! Как незаметно выбраться, как не наделать шума. Как вообще пошевелиться… В глубоких карманах его мешковатых штанов наверняка нашлось бы какое-нибудь странное изобретение, вроде дымовой бомбы или пибер… пиберметической перчатки… Без своего друга Колин чувствовал себя очень маленьким, слабым, и нервная болезнь, симптомами напоминающая лихорадку, взяла свое. Он лежал и задыхался, изо всех сил зажимая рот ладонями. Гнилой, кислый запах был напористее и сильнее, чем он, и забивался ему в ноздри, скручивая внутренности рвотной судорогой. Надо выбираться. Сейчас… он обязательно сможет пошевелиться. А когда сбежит, расскажет Стивену и остальным, как чудом не угодил в лапы настоящего кровожадного монстра! Еще секунду… Бездомная кошка лежит в своей кроватке, оснащенной самой крутой системой вентиляции, и ждет, пока он навестит ее. На самом деле, конечно, она никуда не могла уйти без него — она ждет его, чтобы попрощаться! Колин зажмурился, сдерживая очередной рвотный позыв. Такой знакомый, тяжелый запах бездомной кошки… Он приоткрыл один глаз, чтобы выбрать подходящий момент. Большой дядя напоминал ему теперь медведя, а, может, он и вовсе им был — он рычал и неистовствал, продолжая наносить удары скрючившемуся человеку даже после того, как тот перестал шевелиться и издавать какие-либо звуки. Он бил его ногами, вздергивал с земли, хлестал кулаками и швырял о землю и, теперь, снова не в силах пошевелиться, Колин даже не мог закрыть глаза: ужас парализовал его тело и, литой, кипел в жилах, свертывая кровь. У него, возможно, был шанс — и Стивен наверняка бы что-нибудь придумал. Он бы прямо сейчас схватил его за руку и, приложив палец ко рту, мол, тсс, осторожно поддталкивал бы его вперед, вынуждая сползти с мешков и приготовиться бежать — люди были не так далеко, и таверна — очень оживленное место. Они бы ворвались внутрь и позвали бы на помощь — и тогда медведь с перекошенной мордой и окровавленной пастью ни за что не смог бы на них напасть. Но Стивена рядом не было, потому что он был водой. А без Стивена… он был мало на что способен. В конце концов, болезненный и худощавый мальчик, Колин Ардерн, привык, что он всегда рядом. Он был не в силах двигаться, глотая слезы, сжимаясь от страха в комочек. Некому было закрыть ему глаза, и он смотрел, как густая черная жидкость льется из глазниц, растекается лужей вокруг головы, пачкая свирепому медведю бурую густую шерсть. В какой-то момент животное успокоилось, огляделось. В больших голубых глазах, невинностью взгляда напоминающих детские, не было ни страха, ни сожаления о содеянном: только усталость и удовлетворение. Медведь провел лапой по лицу, оставляя кровавый след, а потом двинулся прямо на него, намереваясь позаимствовать из кучи мешок для мусора. А, может, все эти вонючие мешки были его. Может… Он хранил там свою еду, словно в морозилке… Папа говорил, что мясо нужно хранить замороженным, иначе он испортится и будет вонять. Наверное, этот медведь ничего не смыслил в способах хранения мяса. Монстру хватило двух размашистых, твердых шагов, чтобы приблизиться. Он все еще жутко улыбался и напевал себе что-то беззаботное, веселое под нос. Это был очень узнаваемый, давно приевшийся всем попсовый хит. Скованный нервной судорогой, Колин застыл, не дыша. А потом… в глаза ударил ослепительный свет. Такой яркий, что он даже подумал — разве солнце всегда светило так красиво и ярко? Как будто за всеми этими пестрыми, разноцветными крышами домов он совсем его не замечал. И через мгновения осознал, что пришел закат… И все вокруг стало таким розовым, словно чашка маминого малинового сиропа. Ему на самом деле было пора домой: скоро, скоро она будет искать его… Он плохо помнил, что было потом. Но точно знал, что улыбнулся, потянув руку навстречу свету. На несколько сокрушительных, полных радостного облегчения мгновений ему показалось, что это мама пришла в его спальню и сдернула с головы одеяло. Какое счастье… Это всего лишь дурной сон. — Мама, представляешь, как хорошо я спрятался? — сказал Колин, щурясь на солнце и пытаясь разглядеть в огромном молчаливом силуэте родные тонкие очертания. — Стивен искал меня весь день… И впервые не нашел. А я все это время был совсем рядом! Мама… Я проголодался. Мама протянула к нему руку и погладила по щеке. — Ты умница, малыш. Так хорошо спрятался, что даже я не смогла тебя найти. Куда же ты запропастился, свет мой, мой хороший мальчик? Большая лохматая лапа сгребла золотистые кудри и натянула, запрокидывая дрожащую голову. — Хороший мальчик, — сказала лапа, постучав по его щеке окровавленным когтем. — Мама с папой постарались. Крупная одинокая слеза скатилась по его лицу. Колин закричал, забился, изо всех сил напряг легкие, вкладывая в этот крик весь свой ужас… Но никто его не услышал. И лапа сгребла его, сжав голову так крепко, что он не смог вздохнуть. Крик оборвался. — Малыш должен молчать, если не хочет, чтобы я сделал ему бо-бо. Малыш сам залез в мое логово… Разве я в этом виноват? Все сводится к тому, — медведь отодрал от рукава своей одежды кусок грязной, замаслившейся ткани и затолкал ему в рот, прерывая очередной жалобный вскрик, — что ты был рожден стать хорошей добычей. Ты знаешь, что хорошая добыча всегда рано или поздно попадает в руки охотнику? Наш Князь-Акула будет доволен… Он будет очень доволен… Сегодня ты не вернешься домой. … … Ангел улыбнулся ему теплой, лучистой улыбкой — и эта улыбка в очередной раз напомнила ему о доме… О семье, которой он лишился. Но это было не болезненное тугое чувство, это была тихая благодарность — за то, что он все еще мог это чувствовать. Этот мальчик был такой красивый! У него были такие большие, необычные глаза — золотые, сверкающие… Он никогда не видел таких искренних, прекрасных глаз — разве что у Стивена был такой же ясный, кристально-чистый взгляд… Но он уже не помнил, как он выглядел. Он даже не помнил, какого цвета были его глаза… — Колин, ты так хорошо постарался, — Воскресенье опустился рядом, прямо на пол, и с нескрываемым трепетом развернул сверток. Прижав к груди починенную рубашку, он погладил его по волосам. — Было очень трудно? Колин бросил на него кроткий, признательный взгляд из-под ресниц. На самом деле, было очень тяжело, потому что его зрение сильно испортилось за последние месяцы. Когда он был уверен, что вдевал нитку в иголку, она неизбежно попадала мимо. Подушечки пальцев все были в мелких ранках от уколов, и он зарылся ими глубоко в одежду, пряча свой очередной секрет. Он не хотел, чтобы Воскресенье чувствовал вину… Или думал, что снова совершил ошибку, подвергнув их опасности. Не хотел увидеть на его лице раскаяние, сожаление, что угодно, напоминающее боль. Он дал им надежду. Призрачный, далекий — но это был шанс. То, чего однажды Колин так трусливо лишил себя сам. Он ведь мог убежать в тот день, у него было множество путей, и, чем больше он думал об этом, тем яснее понимал — он сам причина своих бед. Он сам обрек себя на несчастье. И даже если для него, Колина, все закончится плохо: по крайней мере, он может поблагодарить Воскресенье за то, что напоследок, рискуя собой, он дал каждому из них возможность дышать… Почувствовать вкус свободы, вспомнить дом, услышать слова утешения и ощутить давно позабытое тепло прикосновений. Ласковый, добрый взгляд. Искристый смех… Лучезарные, солнечные улыбки. Теплая постель и сладости после ужина. Для Колина, чье здоровье, он подсознательно чувствовал, стремительно ухудшалось, это все, что ему было нужно. Он всегда, в отличие от других, знал — для счастья много не нужно. Только чтобы самое важное… было рядом. Воскресенье никогда не должен винить себя за бесконечную искренность. Поэтому он только покачал головой, прижав здоровое колено к груди. — Ты всегда такой тихий. — Воскресенье отвернулся, тихо улыбнулся себе под нос, словно вспомнив что-то очень приятное. — Какавача… тоже был таким неразговорчивым. Немногое, конечно, изменилось… Но он стал чаще улыбаться. — Он достал из кармана новеньких чистых брюк набор карандашей. — А вот твою улыбку я никак не могу застать. Колин молчал, просто любуясь им. Он не винил старшего брата за то, что он был таким недоверчивым. Он был и ему благодарен за то, что он дал себе шанс. Воскресенье зачем-то послюнявил кончик карандаша и, встретив его молчание в ответ, не удержался от робкого, вопросительного взгляда. Что-то, видимо, особенное увидел он в глубине чужих глаз, потому что тут же спохватился и отвернулся, потупив глаза: — Я снова говорю такую глупость. Прошу вас улыбаться. Какая… глупая пошлость с моей стороны. Пожалуйста, прости. — Воскресенье, — слегка осипшим голосом сказал Колин, проведя над собой усилие. — Я… не люблю разговаривать. Однажды он кричал так отчаянно и громко в надежде, что его услышат, но никто не пришел на помощь — и в конце концов разучился подавать голос. Воскресенье кивнул, благодарный и за этот короткий, ничего не проясняющий ответ. — Мне… — Колин прокашлялся. — Нравится смотреть. — Я часто думаю, — нервно перебрав карандаши, Воскресенье задумчиво подпер щеку кулаком и посмотрел невидящим взглядом куда-то сквозь него. — Вы с Какавачей так… Гм. Должно быть, он сильно повлиял на каждого из вас. — Все хотят быть похожими на старшего брата, — согласился Колин и придвинулся к нему поближе. — Он очень храбрый и сильный. — Да, — Воскресенье мягко провел ладонью по его волосам и не без ощутимой горечи прошептал. — Я бы тоже хотел хоть немного ему соответствовать. Хочу… всех защитить. — Ты замечательный, — не удержавшись, возразил ему Колин. — Ты всем нравишься. А старшему брату… Ты нравишься сильно, — он выделил последнее слово с непонятным ему самому придыханием, вспоминая один яркий образ, который украл, случайно увидев их двоих в коридоре поздним вечером, но так и не решился ни себе, ни старшему брату в этом признаться… Какавача и Воскресенье обнимались — и прижимались друг к другу так тесно, что было сложно определить, где чьи руки. Колин прикрыл ладошкой рот, расширив глаза от удивления. Он знал, что старшему брату нравился Воскресенье и догадывался о чувствах Воскресенья, но все равно не ожидал увидеть их так. И теперь он, робея, стараясь не слушать их срывающиеся голоса, тихонько ковылял в обратную сторону. Одно все-таки донеслось до пылающих от стыда ушей: — …В комнату? — Если согласен спеть мне колыбельную… — Что будем рисовать? — кашлянув, Воскресенье отвернулся, спрятав смущение в прижатом к губам кулаке. — Облака. Кошку, спящую в облаках, — подумав, сказал Колин. — Это… не очень трудно? Когда-то давно он знал бездомную кошку, которой даже после смерти некуда было лечь, и она просто валялась под палящим солнцем, поедаемая пылью и муравьями, потому что некому было даже ее похоронить. Он хотел, чтобы у нее было уютное место, где она смогла бы отдохнуть перед тем, как отправиться на небо, но… так и не смог проводить ее. Теперь она наверняка ушла. Но он надеялся, что облака стали для нее хорошим домом. — Я смогу. — Воскресенье задумчиво посмотрел на чистый лист. — Ты любишь кошек? — У меня… была одна кошка, — ответил Колин. — Как ее звали? — Воскресенье сделал первое, нежное движение рукой, и из-под грифеля его карандаша возник первый штрих. Он делал все так безупречно и легко, что это казалось настоящей магией. — У нее не было имени. Она… долго ждала меня, но я… так и не смог вернуться. Пальцы его, застанные врасплох неожиданным откровением, дрогнули. Воскресенье опустил голову, занавесь пушистых серовато-белых волос скрыла его лицо. Закусив губу, Колин заметил на листе влажный след расползающейся прозрачной кляксы. — Ты и старший брат… Я вас люблю. — Ещё несколько капель ударились о бумагу, портя первый неуверенный набросок. — Прости. Пожалуйста, не плачь. — Колин обхватил пальцами его худое предплечье и вжался в него макушкой. — Не плачь, не плачь, пожалуйста, никогда не плачь… — Я не плачу, — тихо сказал Воскресенье, и его дрожащая рука усилием воли возобновила движения кистью. — Это будет самый красивый рисунок из всех, что я когда-либо делал. Обещаю. Колин сжал пальцы на груди, отстранился. — Я буду очень беречь его. — Помолчав, он задумчиво добавил напоследок, чувствуя приближающийся приступ. — Воскресенье… Никому не говори свое настоящее имя, кроме старшего брата. Не волнуйся, он его никогда не забудет. А если он когда-нибудь… заставит тебя плакать… П-п-пожалуйста, — он судорожно закашлялся, почувствовав знакомый колючий комок в горле. Воскресенье с тревогой отложил рисунок, потянулся к нему и успокаивающе погладил по спине. — Не злись на него. Х… Х-хорошо? — Я никогда… не стану его ни в чем винить, — тихо сказал Воскресенье. И это было от самого сердца. Это был вечер перед обрядом посвящения в Семью. И последний раз, когда он его видел. Что касалось ещё одной, секретной, части его обещания, той самой, что заставила Какавачу впервые испытать это серьезное чувство, подобное ревности, Воскресенье… так и не успел ее выполнить. ㅤㅤ༻༺
Так получилось, что несмотря на четкие различия, у Колина и Какавачи оказалось гораздо больше внутренних схожестей, чем у кого-либо еще. Они словно являлись отражениями друг друга, и даже внешне были похожи. В некоторых звездных системах такое явление называлось «духовные двойники». Это не то же, что родственные души или близнецовое пламя, где разделенные частички одной звезды рвались к крайней степени привязанности и любви, мечтая заново стать одним целым. Вопрос о случайности и неслучайности их встречи можно было оставить Саду Воспоминаний — или особо горящим энтузиазмом астрологам из Гильдии эрудитов. Существовала красивая легенда о том, что во время большого раскола Вселенной, вызванного падением Порядка, погибло множество звезд — и заключенные в них души, раздробленные, растворились во множестве самых разных стратосфер. Так появилось очень много близнецов, таких разных и таких похожих, — только все это было не более, чем сказкой, красивой сказкой о случайных вещах, которые не случайны, к которым прибегали только такие романтики, как Загадочники. Так или иначе чувства, заключенные в Колине, хорошо отражали светлую сторону тех, что прятались глубоко в душе Какавачи. И особенно это выделилось там, где оба встретили любовь — в разных ее проявлениях. Там, где был Воскресенье. Нежный, угасающий уголок памяти, куда никому не разрешено было приходить. Нерушимая святыня. Только в памяти Колина это был чистый, ангельский свет и теплая, солнечная улыбка… А Какавачу в кошмарах настигала одна и та же сцена — Воскресенье, перепачкавшийся в белом шоколаде, лежавший на земле безвольной тряпичной куклой. Поэтому, когда все закончилось, Колин из последних сил старался спасти Какавачу от падения в бездну безумия… И тот послушно застыл в шаге от пропасти, отчаянно вслушиваясь в глухие рассказы-воспоминания о прекрасной улыбке и большом сердце, хотевшим для них только лучшего. Колин был ребенком. Вопрос предательства был для него не менее остр, чем для Какавачи — и других детей, перепуганных, разбитых и сокрушенных очередным столкновением с реальностью, в которой им не было уготовано ничего другого, кроме скорой продажи или пожизненной каторги. Но он боялся меньше, чем остальные, потому что вскоре, он чувствовал, должен был умереть. Боялся меньше и понимал больше, потому что привык наблюдать и потому что никто, кроме Какавачи, не наблюдал за Воскресеньем так же пристально, как он. Конечно, это было предательством — но все было точно, как в той сказке, которую однажды им прочитал Воскресенье. Колин знал, что это было правдой. И первое время… Какавача тоже в это верил, пусть это было и продиктовано… несколько иного рода чувствами, на которые только было способно покрывшееся ледяной коркой неприступное сердце. — Воскресенье — предатель, — прижав колени к груди и раскачиваясь, тихо сказал Четыре. Ещё недавно у него было свое прозвище — Пират. Ему тут же отозвался неясный, нестройный гул взволнованных, сломанных дрожью детских голосов. — Он… Обещал нам! Обещал… Старшему брату! С десяток пар глаз уставились на Какавачу: не озлобленные, но полные боли и разочарования. Не в нем, но в Воскресенье. И буря самых разных, самых противоречивых чувств взметнулась в его груди. Это был все тот же щенячий инстинкт: ведь щенок, в прошлом терпевший побои, зубами вгрызется в руку того, кто посмеет посягнуть на то, что так ему дорого. И Воскресенье был теперь такой неприкосновенностью, к которой просто не смели прикоснуться другие. Только он мог ненавидеть его, только он мог называть его предателем. Никому больше… нельзя было в нем разочаровываться, потому что Воскресенье — Воскресенье, которого он знал, — обещал ему, что скоро вернется. Обещал ему построить для них такой рай, в котором они ни в чем не будут нуждаться… Воскресенье, которого он знал, смотрел на него такими глазами, какими никто никогда на него не смотрел… Воскресенье был его первое всё. Кроме него… Ни у кого не было права. Но он не мог понять собственных чувств и только упрямо сжал губы в тонкую линию, провоцируя стайку зашуганных детей только больше. Некоторым хотелось услышать от него, что это глупый розыгрыш, который скоро закончится. Некоторым, постарше, хотелось, чтобы он злился и проклинал его вместе с ними… Некоторые просто плакали тихонько в углу. Линь-Линь, спрятавшая красное опухшее от слез личико на груди Сина. Колин, спрятавший лицо в коленях — чье детское сердце разрывалось от привязанности и тоски. — Он мог не знать, — возразил ему Два, который и был Сином. — Почему ты так уверен, что он виноват? — А кто еще виноват? — закричал мальчишка, дергая на себе волосы так, что в пальцах остался целый клок. — Кто? Хочешь обвинить в этом старшего брата? Старший брат… Предупреждал нас… Нельзя никому верить! — Старший брат здесь тоже непричем, — Син замолчал, поглаживая всхлипывающую Линь-Линь по спине. — Линь-Линь, пожалуйста, успокойся… Мы… — Он подкупал нас сладостями и игрушками… И все для того, чтобы однажды нас бросить. — Все не так! — закричала Линь-Линь. Ее тоненький голос дрожал от сдерживаемых рыданий. — Вы глупые, вы злые! Глупые, глупые, злые, злые! — П-потому что все своб-бодные, богатые люди та-акие! — поддержал Пирата заика-Шесть. — Он… просто р-развлекался! Какавача, сидящий в противоположном, самом темном углу каютки за кучей ящиков лишь плотно смежил веки, сжав синеющие пальцы в кулак. Он мог легко себе признаться, но тем было хуже для него — ему было бесконечно стыдно перед детьми, которых… он подвел. Пока они еще не понимают, но со временем… придут к осознанию того, что вся ответственность… Вся ответственность с самого начала целиком и полностью лежала на нем. — Это неправда, — охрипшим от долгого молчания голосом сказал Колин. — Он был искреннен. — Тогда как он это допустил? — кто-то хотел поверить ему. — Нет… Воскресенье — предатель. Я… — Пират сдернул с лица очки и швырнул изо всех сил о стену. Жалобно звякнув, они удались о пол, и дужка, старательно заклеенная Воскресеньем, окончательно отвалилась. — Ненавижу его. — Голос его наполнился недетской суровостью — такой тяжелой яростью, что Какавача напрягся, чувствуя в нем угрозу. — За то, что дал надежду… — Тебе он никогда не нравился… Тебе он нравился только тогда, когда делал для нас игрушки, — пробормотала Нирия, с опаской отодвигаясь от него подальше. — И когда я сбегу отсюда, когда я выберусь… — не слушая ее, продолжил Пират. — Я стану… Галактическим рейнджером. Дети, даже те, что плакали, испуганно уставились на него, позабыв о слезах. Некоторые же, наоборот, увидели в этом заявлении то самое, что было так необходимо для их разбитых, растоптанных сердец. Они, затаив дыхание, смотрели на него снизу вверх. И тогда Какавача медленно выступил из тени, привлекая всеобщее внимание. — О, правда? И что ты собираешься делать? — Я вернусь в Асдану, — встретив его пылающий взгляд, твердо сказал Четыре. — И отомщу. Все замерли, пока еще не способные поселить в сердце злобу такого масштаба. Какавача сложил руки на груди, приблизившись к нему. — Я не позволю тебе. — Старший брат, ты защищаешь его? Ты на его стороне? — закричал в сердцах кто-то. Лицо Четыре дрогнуло — он уважал Какавачу, и только поэтому пока не озвучивал то непоправимое, что уже само окрепло в сердце брата. — Нет, — даже не взглянув в его сторону, бросил Какавача.༻༺
Старший брат, за спиной которого он привык прятаться, много плакал по ночам, во сне, и сердце Колина превращалось в крошку, стоило ему, затаив дыхание, услышать тихие хрипы. Во сне Какавача все время повторял чье-то имя, ворочался на холодном полу, ежился, ничем не прикрытый (тонкого одеяла не хватало на всех), царапал себя отросшими ногтями и вздрагивал. То, что случилось с ними, было слишком жестоко. Закусив костяшки пальцев, Колин подпирал больной спиной ящик и сглатывал колючие слезы. Иногда старший брат плакал, даже когда не спал, но все одно — ночью, случайно очнувшись от очередного кошмара. И в один день он не выдержал, подполз к нему и накрыл маленькой ладошкой его. Какавача выдернул пальцы, словно ошпарившись, и, посмотрев на него с кричащей ненавистью, отполз как можно дальше, забившись в угол стены. В темноте, растрепанный, вспотевший, с часто-часто вздымающейся грудью он был похож на зашибленного щенка, не успевающего зализывать свои раны. — Старший брат, это я… — всхлипнув, наконец прошептал Колин. — Прости… — Просто уйди. Отстань от меня, — зашипел Какавача, злобно сверкнув на него глазами из темноты. — У меня нет сил. У меня нет сил сейчас тебя успокаивать. Если что-то болит, разбуди Си- Два. Два. Уйди! — Я… Хочу тебе кое-что показать, — Колин послушно замер, потупив взгляд. — Не хочу. Я не хочу ничего, — Какавача зарылся пальцами в волосы и яростно оттянул. — Ты можешь просто оставить меня в покое? — Это важно… Ты должен хотя бы просто увидеть… — Я не хочу. Я хочу… К нему. Мне ничего не нужно. Я просто хочу к нему. Хочу снова проснуться там. Хочу, чтобы он меня обнял. Пусть скажет, что все будет хорошо. Пусть просит за всех прощения, как просил всегда, иначе я никого не прощу! Пусть опустится на колени! Пусть… плачет вместо меня! П-пусть, — тут он задохнулся, слезы градом струились по его лицу, и он, не успевая их сглатывать, задыхался в разрозненном болезненном потоке слов. — Ты не понимаешь! Для меня… все было по-другому. Он… — Я понимаю, — едва слышно произнес Колин. — Я… видел. Какавача замер, уставившись на него нечитаемым взглядом. — Я… не специально, — поежился Колин в ответ. — Я просто хочу домой, — вдруг повторил Какавача, словно ничего не слышал. —༻༺
Бездомные кошки тоже хотят куда-то лечь. И он подумал, вот, как было бы здорово, оказаться в тех же пушистых облаках, что и его любимая рыжая кошка. Там тепло, мягко и уютно. Нет боли и никаких обид — и больше не о чем сожалеть. В том райском месте, пусть он и далек от всего мира, от всей вселенной, никто никогда не плачет. Там нет медведей, и люди не пачкаются в кетчупе, выпадая из окон трактиров, там нет мусорных мешков, от которых воняет мертвыми кошками и нет тишины, которая становится ответом на полный мольбы крик о помощи. Там есть тишина, но она не насмехается, не зовет и не просит, она убаюкивает, она чем-то похожа на колыбельную, которую ему пела старшая сестра — он в этом уверен. Она обнимает, она прячет и укрывает тенью больших-больших, сильных крыл. И в этой тени так тепло и уютно, что больше никуда не хочется, даже домой. Потому что тогда это и есть твой дом. Вот что за волшебное место, эти облака, куда отправилась кошка, его не дождавшись. Вот что за волшебное место, где однажды, но, пожалуйста, пусть очень-очень позже, он встретит других — любимую маму, высокую, стройную, умную и веселую, со смешными очками на лбу, любимого папу, маленького и круглого, с самыми выдающимися усами из всех, что он когда-либо видел, любимую старшую сестру, на чье талантливое пение слетались все голуби в округе, и его лучшего друга, очень странного паренька-изобретателя, ленивого, но такого смелого и находчивого. И, конечно, если ему позволено такое желать, пусть он там встретит и самого чудесного мальчика на планете, с золотыми, как сказала бы его мама, руками, с чистым, открытым сердцем и ласковой дрожью рук и самого отважного, сильного старшего брата, чьи плечи не раз укрывали его от невзгод, неся на себе вдоль дорог, усыпанных мертвыми телами и пеплом. Под большими крылами хватит место для всех! Ведь все — и бездомные и те, у которых когда-то был дом, кошки просто хотят куда-то лечь. Он помнил, все началось с Линь-Линь. Кажется, это был Панклорд, то самое место, о котором упоминал старший брат, прося быть осторожнее и не привлекать лишнего внимания. Линь-Линь… Панклорд. Её забрали первой. Вместе с ней разодетые, красивые в изысканных украшениях дамы купили Митси и Пять. Линь-Линь так плакала, что упала бы без чувств, если бы ее не подхватил Син. А Син… Его это выражение лица он так и не смог забыть, как бы ни старался стереть из памяти: совершенно белое лицо, кое-где покрытые красными пятнами, дрожащий рот, жалобно приоткрытый… Он помнил, как Син бросился в ноги красноволосым женщинам и умолял купить в таком случае и его тоже. На что одна из величественных дам со смешком сказала: «Ну-ну, цацка, боюсь, ты слишком страшненький для этой работенки». Старший брат тоже пытался договориться — но Песперу ударил его по голове палкой, да так сильно, что у него пошла кровь. Линь-Линь, увидев это, закричала еще громче, и Митси и Пять — все завыли, напуганные до смерти, не в силах от него оторваться. Происходящее походило на сцену из немых фильмов ужасов, которые его заставлял иногда смотреть Стивен: Син забился лбом о землю, умоляя купить его, Песперу и еще несколько тучных работорговцев отцепляли детей от Какавачи, одного за другим, кто-то схватился за палки, и на худую спину старшего брата обрушилась череда ударов… Что-то хрустнуло, и кто-то закричал, а потом послышался топот ног: Четыре и еще трое мальчишек, воспользовавшись воцарившимся хаосом, попытались сбежать. Колин забился в самый угол палубы, прикрыв руками голову — потому что испугался и потому что боялся сделать только хуже… В конце концов, одна из дам сдернула с ноги золотую туфлю, ударила Сина каблуком по щеке и, презрительно скривившись, тут же достала платок и приказала Митси оттереть грязь с ее туфель. — Син, Син, Син… — всхлипывая, повторяла Линь-Линь, когда одна из дам крепко взяла ее за руку и силой развернула. — Пожалуйста… Спаси меня… Старший брат… Не хочу… Хочу остаться с вами!.. П-прошу! Колин закачался из стороны в сторону, без толку бормоча под нос полузабытые молитвы родного мира… Попытавшихся сбежать мальчишек быстро повязали и приволокли обратно стоявшие на охране Гатс, Роге и Крич. А что было дальше, он не мог вспомнить, как бы ни старался, потому что во всеобщей панике что-то ударилось о него, разлетевшись на множество осколков. Он успел увидеть, что пол под ним стремительно окрашивается в красный, такой же томат, каким испачкался тот задранный медведем дяденька из таверны. После этого много что изменилось: во-первых, им теперь запрещалось приближаться к старшему брату, потому что «он слишком дурно на всех влияет и мешает порядку». Во-вторых… Син. Он был так опустошен, что перестал обращать внимание на все, что происходило вокруг. Потом оказалось, что у Сина и Четыре, как у самых старших после Какавачи, было очень много общего, особенно им нравилось сидеть хмурыми и пугать своим видом всех вокруг. Син думал о том, как стать героем и вырваться, чтобы вернуться и спасти Линь-Линь, и Четыре предложил ему единственный верный, на его взгляд, способ — встать на путь мести. Все это Колин узнал, случайно подслушав их разговор в коридоре, в котором прятался от Гатса. — Старший брат — трус, — твердо сказал Четыре, аккуратно придерживая сломанную в качестве наказания руку. — Ты видел своими глазами: он даже не собирался защищать Линь-Линь! Он просто… стоял и смотрел. Колин почувствовал надвигающийся приступ тошноты. Что с ними было такое, он, как ни силился, понять не мог… Разве они не знали, разве не видели, что старший брат пытался себя продать, что был жестоко забит палками прежде, чем успел что-либо сделать? Не знали, что он такой же ребенок, как и все? — Нет… — равнодушно бросил Син, и в Колине затеплился было крохотный огонек надежды. Но его быстро сдуло ледяным потоком ветра. — Что? После всего, ты все еще на его стороне? Понимаешь, остальные, просто маленькие ещё, и все. Они ничего не понимают. И этот Колин… Что с него взять? Ты видел, как он облизывал Воскресенье? Хочу такую же рубашку! Прочитай, пожалуйста, еще одну сказку!.. А рисунок, с которым он носится… Аж тошно. — Старший брат — не трус, — повторил Син чуть громче, перебивая его. Притаившись за углом, Колин сжал пальцы на груди. — Его сделал таким… В… Воскресенье. — Может быть, — согласился Четыре, который был Пиратом. — Я просил его помочь с побегом. Знаешь, что он мне сказал? Он ответил только: «Сейчас не получится». И все. Он… Раздался шорох. Осторожно выглянув, Колин увидел, как Син сполз по стене корабля прямо на пол, уткнувшись лицом в колени. — Но у нас с тобой разные пути, — наконец сказал он, и голос его звучал серьезно и не по годам взросло. — Не рассчитывай на меня. — Я… понимаю. Я тоже долгое время не мог это принять. Все-таки… Он наш старший брат, он всегда защищал нас. — Пират зарылся пальцами в темные волосы и судорожно выдохнул. — Но… Ничего не будет как прежде. Просто не мешай. — Делай что хочешь, — пробормотал Син, уставившись в никуда, безнадежно ровный. — Мне все равно. У меня… своя дорога. Кошки — очень странные существа. Как сказал бы Стивен, самая нелогичная комбинация символов в органическом уравнении. Чтобы спастись, одна кошка забьется в угол и сожмется в комок, другая бросится на обидчика и постарается оттяпать ему ногу. Третья… вцепится когтями в руку того, кто всегда оберегал ее, почувствовав в ней угрозу, а четвертая… будет цепляться за более сильных. Всех кошек объединяет одно — на самом деле все они… боятся обмазаться в томатном соусе и быть пойманными медвежьей лапой. Что вновь случится то, что уже случилось с ними однажды. Поэтому кошки, особенно бездомные, часто неистовствуют. — Интересно, что делала ты? — прошептал Колин, трепетно поглаживая пальцем нарисованную заботливой рукой умиротворенную мордашку. — Уверен, ты была гораздо сильнее, чем я! Ты бросилась на злодея и билась не на жизнь, а на смерть, не позволив ему себя поймать! Знаешь, Воскресенье рассказывал нам одну сказку… Он придумал ее сам. Это была сказка про слепого мальчика и старую ворону. Старая ворона была ворчливой и даже глупой, все время давала ему непутевые советы и сетовала на судьбу, но стоило хоть кому-нибудь приблизиться к мальчику, которого она охраняла, чтобы ему навредить, она… Кхе-кхе! Она бросалась на него и клювом прямо по голове, вот так! Тух! Кхе, кхе- Она была очень сильной, эта старая ворона, и очень любила мальчика. А мальчик ничего не видел и думал, что ворона просто злая и мечтал от нее избавиться, но в один день… — Самая отвратительная из всех его сказок, — раздался хриплый голос за его спиной. Колин вздрогнул, поспешно накрыв рисунок старой тряпкой, и обернулся: Какавача, засунув руки глубоко в карманы, подпирал перебинтованным плечом притолоку. — Братец, — выдохнул Колин и зашелся в очередном беспощадном приступе кашля. Он не видел его чуть больше недели… И ужасно по нему скучал. С момента, как они покинули Пенаконию, по его расчетам, прошло больше трех месяцев. Это был ничтожно малый срок, но изменилось так много, что ему показалось, что старший брат стал еще выше, чем был, и еще тоньше; черты его, и без того резкие, заострились, а лицо осунулось и вытянулось. Большие необычные глаза смотрели на него пристально, но взгляд был отсутствующим. Так выглядел человек, которого уже не стало — но по какой-то причине он остался. Старая майка Воскресенья, которую он отказывался снимать, болталась на его плечах так свободно, что было больно смотреть. Колин опустил взгляд, почувствовав стыд. Он больше не докучал старшему брату с разговорами о Воскресенье — с тех пор, как тот перестал ворочаться от кошмаров и плакать по ночам. Он боялся говорить о нем, хотя лишь воспоминания спасали в минуты тоски и страха, и не знал, как тот отреагирует на то, что он разговаривает о нем сам с собой. — Разве ты ее слышал? — наконец выдавил мальчик, нервно перебирая пальцами край рукава рубашки. — Застал конец. Ворона умерла, защищая мальчика, так и не услышав слова благодарности. И, конечно, слепой идиот лишь перед смертью осознал, что все это время она пыталась его спасти. Очень в духе… В-… Воскресенья. — Колин промолчал, не зная, что на это ответить, и Какавача продолжил. — Выбрось из головы все его сказки. Это… бесполезные истории, которые ничему тебя не научат, потому что он не знает, какова жизнь на самом деле. — И снова получив молчание в ответ, чуть более нервно сказал. — И что ты опять в рот воды набрал? Хочешь сказать, я не прав? — Иногда вещи просто такие, какие они есть, — тихо сказал Колин, точь-в-точь повторяя слова, когда-то сказанные Воскресеньем. Он не поднял взгляда, но знал, что Какавача изменился в лице. Чтобы скрыть эту неуловимую перемену, старший брат провел ладонью по лицу и сказал: — Да ты прям в него влюблен. — Не так… — ему стало так стыдно, что он сжался в комочек, пряча лицо в сгибе локтя. — Что? — Не так, как ты. За повиснувшим молчанием последовало обезоруживающее, хриплое: — Старший брат, ты ведь тоже… Все, что он говорил, помнишь?.. Ты ведь… вспоминаешь его? Пожалуйста, скажи, что я… Не остался один. И снова выстрелило тишиной. Колин сжался еще сильнее, жмурясь и прогоняя непрошенные слезы, пока не почувствовал, как он опустился рядом. — Не один. Мы с тобой вдвоем остались. Глупые вороны. — А Стивен, — Колин всхлипнул и вдруг улыбнулся. На его лице, должно быть, отобразилось такое облегчение, что выражение лица Какавачи слегка смягчилось. — Стивен говорил, что это очень умные птицы. — С кем ты разговаривал? — помолчав, спросил Какавача, слабо толкнув его локтем. — С этим своим Стивеном? — С… С кошкой, — нехотя признался Колин. — У меня была кошка. Я не смог за ней вернуться… Ей пришлось уйти без меня. — А прячешь что? — в отличие от Воскресенья, Какавача не стал утешать его. Колин замялся, снова спрятав взгляд. — От него, да? Мальчик кивнул и робко добавил: — На память. Какавача резко отвернулся, лицо его исказила гримаса боли. Пальцы, скрюченные злостью, сжались так, что побелели. — А мне… Он ничего не оставил. Только глупые, никому не нужные обещания. Слова, слова, слова… Смотрел на меня глупыми, невинными глазами. Смотрел, смотрел, специально, чтобы я верил. Ангелочек… Почему? Ну и почему? Зачем мне все эти лживые фразы на память? Я ненавижу ложь. — Он… — Не говори ничего, — закрыв глаза, пробормотал Какавача. — Не хочу. И Колин послушно замкнул на губах признание… Возможно, ему еще просто не пришло время. — Мне кажется, ему сейчас тоже больно, — вместо всего сказал Колин и достал рисунок. Не выдержав, Какавача жадно выхватил его из рук и поднес к глазам, пристально разглядывая. — Видишь краешек мокрого следа? Размытое пятнышко. Вот… Это он плакал. Я не хотел, чтобы он плакал, а он плакал только сильнее. Было очень больно. Разве люди… могут так плакать, не чувствуя ничего… Старший брат? — Колин сжал пальцы на груди, ощущая это фантомное давящее чувство. Какавача с завороженным видом коснулся пальцем размытого пятна. — Сейчас все кажется сном. Но, глядя на этот рисунок, я точно могу сказать себе, что это было правдой. А, значит, у меня действительно была надежда… Я за это благодарен. До встречи с ним у меня ее никогда не было. Я думал, что все просто… закончится вот так. И без того смявшаяся местами бумага заходила в руках ходуном. — И мне хорошо, когда я думаю, сколько всего успел попробовать. И что снова очутился в мягкой кровати… И слушал сказки… И увидел звезды, которые сияли так же ярко, как дома. Какавача, он краешком глаза увидел, яростно потер кулаком глаза. Он ничего не ответил, и Колин не мог знать, о чем он думал, но все равно тихо добавил… И голос звучал так глухо, словно обладатель его уже давно обратился призраком: — Не забывай ничего, пожалуйста… Вдруг ты и меня однажды так забудешь… ㅤㅤ༻༺
Это случилось в Талии, в Гвоздльскрапе. Никто уже не знал, сколько времени прошло, потому что никто им об этом не говорил, и про случившееся на Пенаконии тоже никто уже не говорил — многие и вовсе считали это сном, слишком хорошим местом, чтобы быть реальностью… Вышло так, что для кого-то сама Пенакония, без этих фальшивых сладких грез и бесконечного веселья — уже была обетованным краем, недостижимой и недопустимой мечтой. Талия… Затерянный край уединения. Давно забытое всеми место в Галактике, в конце какой-то из эпох бывшее обыкновенной свалкой. Некогда разрушенная и пустынная, теперь это был край бандитов — упавшие здесь и похороненные заживо в темных глубинах ущельев звездолеты стали штабами для бандитских группировок и воровских банд. Их тогда осталось не так много — семеро, включая его и старшего брата. Среди позврослевших, смурных лиц с трудом угадывалась крючковатая фигура Семь и курчавый темный затылок Пирата. Последним выкупленным ребенком был Син. Он уходил тихо, ни с кем не прощаясь… Напоследок он обернулся, и Четыре, застыв в цепенящей робости, слабо махнул ему рукой на прощание… Но мальчик, скованный железными цепями, в заметно поредевшем ряду серых, худых фигур, Колин знал, искал лицо старшего брата. Возможно, он хотел задать всего один единственный, свой первый и последний вопрос. Спросить у него: «Почему?» Но Какавачи не было — в тот день его заперли в багажном отсеке обирать трупы. Так что ему никто не ответил. Не найдя то, что искал, Син просто отвернулся, не сказав ни слова. Ни криков, ни слез, ни осуждения. Словно призрак, он растворился в лучах уходящего солнца, окутанный ореолом молчаливой, неразгаданной тайны — ведь до самого конца никто так и не знал, о чем он все эти месяцы наедине с собой думал. Они говорили, что девочек покупают лучше, чем мальчиков, гогоча и подталкивая друг друга локтями в бок, словно все думали в этот момент о каком-то одном очень грязном секрете. После остановки на Талии было решено наведаться в несколько других процветающих земель и провести охоту, а оставшихся «инвалидов» отправить на большой аукцион для особо важных гостей с особыми пристрастиями. Но один до аукциона не доберется. — Здесь много радиации, — сказал Какавача, остановившись рядом с ним. Слабо звякнули цепи. Мальчишка сдул прилипшую ко лбу челку и посмотрел на фигуру старшего брата, будто отмеченную ядовитым светом палящего заходящего солнца. — Из-за большого количества мусора и старых машин. — Что это? — просто спросил Колин. Он не был уверен, но ему казалось, что он слышал такое слово от Стивена. — Я и сам не знаю. Что-то… очень вредное. Оно должно быть похоже на невидимые волны. Оно просто есть и все. Отравляет воздух, проникает в легкие… — Тогда… Если оно невидимое, откуда ты знаешь, что оно здесь есть? И откуда ты знаешь о нем? Какавача нахмурился… Отвернулся и ничего не ответил, но Колин все равно все понял. — Будь осторожен, — наконец сказал старший брат и, тяжело волоча ногами в железных, кое-где поржавевших, оковах, пошел вперед. Колин с таким же трудом, хоть и не был скован по ногам, засеменил следом. С каждым днем больная нога давала знать о себе все больше, но так как все изменилось, старший брат больше не мог нести его на своей спине. Раньше на работах за ними следил работорговец, имени которого никто не знал, но все вокруг почему-то называли его Леди. Это был высокий мужчина с лицом, покрытый странного вида белыми шрамами. Рыжий, с узкими, покатыми плечами. Он всегда вел себя так, будто ему было все равно на них, только курил какие-то вонючие палочки, одну за другой, пока его лицо забавно не зеленело. Он прикрикивал, мог дать легкого пинка, но это было все — и Колину, и девочкам незаметно помогали все, чтобы те избежали наказания. Леди все это, конечно, видел, но по какой-то причине просто закрывал на это глаза. Но Леди, как и странный, слишком ухоженный для своего дела, человек с длинными черными волосами, не вернулся из Мира грёз. И теперь за ними следил Гатс — на вид тупоголовый верзила, на деле — страшный человек, лишь притворяющийся великорослым детиной. Медведь. Монстр… Кровожадное чудище, должно быть, питающее к нему какую-то особого рода безумную привязанность, потому что он постоянно его преследовал. Колин не знал, что случилось его ногой. Она начала болеть с тех пор, как медведь ударил по ней, когда он пытался сбежать, укусив его за руку, ещё в тот роковой день. Он слышал хруст, и слезы брызнули из его глаз… А потом Гатс ударил его по голове, и больше он ничего не помнил. Первое время он совсем не мог шевелить ею, и она странно, уродливо разбухала. Что-то будто пульсировало внутри, наполняя каждую нервную клеточку его тела тупой, не щадящей болью. Затем боль постепенно сошла на нет, и осталась лишь хромота и легкая кривоватость неправильно сросшихся костей. Должно быть, дело было в этом… Но теперь, когда с каждым днем двигаться было все тяжелее и тяжелее, он не мог понять причины, но упорно скрывал это от остальных. Леди, в приступах хорошего настроения, давал ему палку. Гатс, если вставал не с той ноги, давал ему палкой. — В Гвоздльскрапе возьмем пару-тройку внедорожников, — за его спиной, где-то совсем рядом, послышался голос Песперу. Колин боязливо втянул голову в плечи, боясь издать лишний звук. Хозяин щелкнул зажигалкой и затянулся. Смачно крякнув, он ударил мизинцем по металлическому коробку и спрятал его в карман. — Но до первой базы еще далеко. Пенакония прогорела, нужно завербовать ребят покрепче из воровских банд. Главное, пообещать кучу кредитов. Дело простое — покупать, обменивать, продавать. Мн-да. Надеюсь, эту рыжую суку смачно отдерут в зад. Вонючая крыса… — Он мог забрать галовианца себе, — Колин бросил на них быстрый взгляд. Крич, высокий и широкоплечий, наклонился к главному, прикуривая. — И слинять без нас. — Мимо меня не могла пройти настолько крупная сделка. Галовианец-раб, хоть и не такая редкость, как наш сигонийский щенок, но тот еще деликатес. Особенно такая мелкотня, — Песперу выдохнул струйку дыма. Снова выругавшись на талийском так, что маяк синестезии не был в силах транслитерировать его речь, мужчина добавил. — Нет, вертел я эту суку… Либо себе забрал, либо просто сбежал. Столько времени прошло, и ни одной сделки. Ни одного похищенного галовианца. Вот уж любимцы судьбы. — Может, ублюдки из КММ его подкупили. — Да уж, все ради Сохранения, — подгавкнул кто-то. Колин утер дрожащей ладонью выступивший пот. — Ну и убожество, — услышал он вдруг. — Этот, наверное, скоро подохнет. Еле идет. — Не подохнет, так добьет кто-нибудь, — зевнул Песперу. — Но если дотянет до аукциона, за него можно ставить и побольше. Я знаю пару человек из элиты, которым нравятся всякие больные и заразные. Тут и калечить никого не надо. Кто-то засмеялся, должно быть, найдя это замечание проявлением крайнего остроумия. — Говорил Гатсу, рассчитывай силу. Вот же ж… Эй ты, — колючая лапа схватила его за шкирку и подняла над землей, словно он ничего не весил. — Почему идешь так медленно? Колин молчал, плотно смежив слезящиеся от палящего солнца веки. Песперу с силой встряхнул его, требуя ответа. — Твоя нога давно зажила. Симулировать вздумал, сукин ты сын? Подул ветер — такой же беспощадный и колючий, как рука, что его держала, полный мусора, песка и осколков стекла… — Болит, — выдавил Колин и закрыл рот, боясь задохнуться. — Болит, значит, — протянул Песперу и снова хорошенько его потряс. — Не трогайте его, — вдруг послышался еще один голос. Но Колин боялся открыть глаза — понимал, что если увидит собственными глазами, то услышанное точно станет правдой… А так, еще можно было притвориться, что у него всего лишь галлюцинации, что Какавача не полез к ним, в бесплодной попытке его защитить… Кто-то присвистнул. Неровный строй, больше напоминающий конвой, остановился. Какавача подошел к Песперу почти вплотную, потому что его голос вдруг оказался совсем близко. — У него нога. Оскалившись, Песперу разжал пальцы — Колин мешком свалился на землю, больно ударившись о высохший, торчащий из песка камень и с трудом подавил вскрик. — Неси его, сукин сын. А будете отставать, я его пристрелю. Говоря это, он указал дотлевающей сигаретой на израненные, скованные слишком короткой цепью, ноги Какавачи. Юноша опустил взгляд. Колин закрыл лицо руками, мечтая исчезнуть, раствориться в этой земле, лишь бы все эти страдания, его и Какавачи, который до сих пор нянчается с ним, терпя многочисленные побои, наконец закончились. Если бы он просто умер. Как было бы хорошо. Просто… прижаться к высушенной земле и лежать, пока солнце не иссушит его кожу. Ему хотелось сказать: «Вы можете просто меня убить». Даже добавить: «Пожалуйста». Но он не мог причинить еще большее страдание старшему брату, даже если и так приносил ему одну боль. Это было похоже на нескончаемый круг ада. Бесконечный цикл повторяющейся жестокости, которую детская психика просто не могла вынести. Они существовали лишь потому, что глубоко внутри давно перестали быть детьми. Грязные, уродливые щенки. Птицы с подбитыми крыльями. Какавача наклонился — он понял это по тени, вдруг упавшей на его взмокшее от пота и жары лицо. И поднял его — тоже так, словно он ничего не весил, но Колин чувствовал крупную дрожь, бьющую худое тело. Из-за постоянных тяжелых работ Какавача стал даже крепче, но едва это могло укрыть его болезненную худобу и сравниться с усталостью, сковывающей растянутые мышцы. Так вот, старший брат, этот удивительный, сильный человек, на самом деле все еще такой же ребенок, как и все они… Не сказал ни слова. Просто забросил его себе на спину, и, сгорбившись, потащил на себе, едва переставляя ноги. Дорога эта была для них двоих теперь нескончаемой зелёной милей. Колин видел, что Четыре и остальные все также в молчании потупили глаза. Между ними не было открытой вражды — в основном это было только молчание. И в этом удушающем безмолвии некогда маленькая стая, связанная крепкими сильными узами, стала друг другу чужой. Слишком много ключевых звеньев выпало из этой цепи, чтобы она снова стала целой. — Старший брат, — жалобно сказал Колин, цепляясь за него слабеющими пальцами из последних сил. — Не бойся, я смогу тебя донести, — пробормотал Какавача. По его лицу обильно струился пот, который он даже не мог утереть, поскольку держал его. — Только ты у меня остался. Мы с тобой вдвоем… старые глупые вороны. Я все забываю, а ты все помнишь. Если и ты уйдешь, я ничего не смогу вспомнить. — Старший… брат, — просто повторил Колин, зарываясь лицом в его спину. — Я не хочу и тебя потерять. Не хочу… все забыть. — Мне страшно, — тихо сказал Колин, когда перед глазами запрыгали белые пятна. — Тебе нечего… Бояться, — с трудом выговорил Какавача и, вдруг обретая особого рода силу, глубоко вздохнул и ускорил шаг. — Я даже могу побежать, если хочешь. Но ты не захочешь, потому что… У тебя начнет кружиться голова, понимаешь? А так бы я побежал. Знаешь, как быстро я умею бегать? Всю свою жизнь… я только и делал, что убегал, убегал… А ты почти ничего не весишь. Я легко могу притвориться, что тебя нет. Безмолвно плача, Колин просто слушал его, прижимаясь щекой к грязной, влажной спине. Какавача говорил, что ненавидел ложь — и никогда никого не утешал так, чтобы ему приходилось обманывать… и вдруг начал ему врать. И все это было ради него, умирающего, бесполезного Колина Ардерна, который даже под конец умудрился стать для него обузой. Никого он не спас. Он так и не встал рядом, чтобы протянуть ему руку помощи, как мечтал когда-то, тихо и незаметно, выступив из тени. Бесполезный, бессмысленный человек. Так однажды назвал его подвыпивший Гатс, который, выпивая, никогда не мог оставить его в покое и каждый раз подзывал к себе, чтобы, смачно ковыряя палочкой в желтых зубах, рассказывать ему эту ужасную притчу об охотниках и людях, единственное предназначение которых — быть добычей. Через пару часов долгой, изнурящей ходьбы, мечтая хоть о капле холодной воды, Колин подумал о Воскресенье. — Братец? — Г-ха… Да? — Ты помнишь Воскресенье? — Дурак… Помню. Синеватые губы Колина растянула яркая, такая счастливая улыбка… Но Какавача не мог ее увидеть, как и заметить особенно бледный, нездоровый цвет его лица, придававший его коже неестественный зеленоватый оттенок. — Я тоже помню. — А помнишь, — вдруг сказал Какавача, и Колин радостно прислушался к нему, вдруг обретая силу в онемевших от навалившейся слабости конечностях. — Помнишь, как… Как… — Как он танцевал? — Да… — Какакавача улыбнулся. Он и сам не знал, наверное, что именно хотел вспомнить. Но Колин подсказал ему, и оживший желанный образ, такой же яркий, как и в тот самый день, вновь закружился у него перед глазами. Эта кривоватая улыбка была немного жуткой, потому что вид у юноши был крайне изможденный… Но она не была вымученной, она была настоящей. Потому что он тоже вдруг ощутил слабый прилив вновь и давно позабытого чувство счастья: потихоньку оно подбиралось к ледяному панцирю, надежно укрывающему его сердце, и нежно оплетало, ослабляя боль. Любовь — исключительное лекарство. И самое страшное проклятие. — Такой красивый. — Очень красивый, — сияя, мечтательно выдохнул Колин. — А еще… Кхе-кхе! Еще помнишь, как вы пытались приготовить… клубничный торт, и… Все сгорело. — Он так расстроился, что чуть не заплакал, — легко подхватил Какавача. — Потом Зарянка тайком пронесла с кухни много разных десертов. Он не хотел ничего брать, чтобы… нам больше досталось. — Только сам не заметил, как съел все клубничное печенье, — прошептал Какавача, отчаянно хватаясь за ускользающий образ воспоминания. — Такой… глупый. — Видишь, ты ничего не забыл, — осторожно сказал Колин, прикрывая свинцом налившиеся веки. — Просто… не хочешь помнить. Старший брат не ответил. Они прошли еще немного. На самом деле до Гвоздльскрапа оставалось совсем ничего, и работорговцы давно забыли о своей шалости: никто и не собирался убивать мальчика здесь, ведь он мог принести неплохую прибыль. Однако для Какавачи это стало вопросом жизни и смерти — спасение последнего дорогого, что у него было. К тому же… Колин явно больше не был в состоянии идти. Воздух в Талии был настолько вреден, что стремительно разрушал все живое, и никто не приукрашивал, когда тайком ведал, что лишь немногие выживали в этих краях, что здесь никогда ничего не росло — только погибало, а те, кто выживал и то, что росло… они отличались удивительной выносливостью и силой, которые им придавало кое-что исключительное, присущее далеко не всем. Воля к жизни. Стремление выжить. Этой гниющей свалке был известен только один закон. Но что говорить о ребенке, и без того сломленном неизвестной болезнью? В какой-то момент ноги Какавачи подкосились, и сердце Колина судорожно оборвалось, подскочив в самое горло и забившись в мелких конвульсиях. Он рухнул на колени, больно ударяясь лицом о ядовитый песок, но не разжал хватки, спасая мальчика от падения. И белые песчинки под ним быстро напитались красным. Кто-то, шедший позади, опустился рядом и шутливо приставил дуло пистолета к блестящему от пота виску. Колин смертельной хваткой вцепился в острые плечи. Желудок, ухнув, покатился вниз. — Пиф, паф, — улыбнулся Гатс и, встретившись с выкатившимися от страха глазами Колина, вдруг подмигнул ему. — Вот вы и подохли, щенки. — Не т-трогай, — Какавача приоткрыл слипшийся от пота глаз и сплюнул на землю темный сгусток крови. Песперу оглянулся и громко щелкнул языком, демонстрируя свое недовольство. — Сукин ты сын, у этого-то лицо представляешь, сколько стоит? Вертел я тебя, знаешь, где! Сказал же: следи за ним, чтоб не свалился! Гатс никогда не обращал внимание на ругательства Песперу в свой адрес, наоборот, получал от них какое-то мазохисткое удовольствие. Улыбнувшись только шире, он положил огромную волосатую лапу на плечо Какавачи и с силой поднял, ставя на ноги. — Ну и расквасило тебя, сигонийский щенок. — Придется покупать какую-нибудь бурду, чтобы не осталось шрамов. Дерут тут за нее втридорога. — Песперу сопроводил свою реплику парочкой недоступных для перевода маяком ругательств и, нервно закурив, отвернулся. — Дай им попить и… Ну, поторапливаемся, нужно успеть до захода солнца. Если б не треклятое правило безопасной зоны, посадил бы корабль прямо на их жирную задницу… Безопасной, как же… Гатс напоил их странной, горьковатой водой и, подтолкнув шатающегося Какавачу в спину, рявкнул: — Шевелись! Слегка успокоившись, Колин вновь прикрыл глаза. Нервное потрясение окончательно вымотало его, отобрало последние крохи силы, с таким усердием собранные теплыми воспоминаниями: он и правда подумал, что сейчас раздастся выстрел… И был напуган так сильно, что чуть не обмочился. Теперь в голове было странное чувство, напоминающее щекотку. Что-то там шевелилось, неприятно зудело, скреблось… И перед глазами вновь запрыгали белые пятна. Он очень устал. Очень хотел отдохнуть. Если бы только он мог ненадолго прилечь… На фоне общей усталости и непонятных, колючих ощущений, ноющая, пульсирующая боль в ноге казалось уже не такой сильной. Он хотел попросить старшего брата опустить его, потому что, возможно, он уже был в состоянии дойти сам, но из груди лишь вырвался беспомощный, душащий хрип. — Молчи, — невнятно сказал Какавача и снова сплюнул. Наверное, кровь. Колин просто не хотел знать. К закату зной сошел на нет — тяжелые свинцовые тучи нависли над пустыней так, что полностью загородили кроваво-красный диск солнца. Они приближались к заброшенному городку, надежно спрятанному глубоко в ущелье, и уже виднелись края и железных шпилей, поднимающихся над землей далеко ввысь, и полуразвалившихся башен металлолома, опутанных множеством искрящихся, качающихся проводов. Из-за дряхлости проводки лампочки часто мигали, и возникало ощущение, что в этом городе-свалке проходит какой-то странный праздник — так нелепо фантасмагоричный, он весь издевательски сиял, посмеиваясь над усталыми путниками. — Дом, милый дом, — Песперу потянулся. — Ну и вонь. Я говорил, здесь вместо воды пьют бензин. Кха-гх! Треклятая радиация. Колин приоткрыл один глаз. И снова… это был закат, пусть теперь серый и бездушный. Второй раз ему казалось, что солнце уходило вместе с ним. ㅤㅤ༻༺
Какавача поднял голову, вглядываясь в даль. И правда… Осталось совсем, совсем немного. Как же… он устал. Наверняка проспит вечность. — Старший брат, — вдруг услышал он тусклый голос, который сначала даже не узнал. — Поговори со мной. А раньше был таким молчаливым, слова из него лишнего не вытянуть было… Какавача крепче перехватил руками слабое тельце и согласно замычал — двигать ртом лишний раз не хотелось, но оставить его в тишине он не мог. — Старший брат, — Колин почему-то продолжал звучать странно глухо, но, скорее всего, это то и дело нападающий ветер срывал и уносил с собой его тихие слова. — Спасибо, что… донес меня… до города. — Не за что, — легко отозвался Какавача. На взмокшем лице его ходуном ходили все черточки и прыгали жилки, но он все равно упорно продолжал идти вперед. — Ты же знаешь… Мы с тобой вдвоем остались. Нам нужно оберегать друг друга, да? Сверкнула молния. На самом деле, погода сменилась так стремительно, что они даже не успели ничего понять. Был раздирающий зной, теперь пришла сухая гроза, предвещающая сильный ливень… Дунул ледяной ветер, поднимая от земли шквалы пыли вперемешку с мелкой крошкой стекла. Дышать не хотелось, вздохнуть было невозможно, и только и оставалось, что судорожно сглатывать сухой грязный воздух и мечтать, чтобы легкие каким-то образом это все пропустили. Какавача зажмурился, возобновляя шаг. — Однажды мы со Стивеном нашли мертвую кошку. Он хотел выкопать для нее яму и засыпать землей, но… Мне почему-то стало очень страшно. Я подумал, что если просто положить ее в землю, она… не сможет выбраться, чтобы отправиться на облака, и в конце концов задохнется. — Какавача не видел логики в рассуждениях мальчика, но промолчал, со сжавшимся в нехорошем предчувствии сердце. Поборов надвигающийся приступ кашля, Колин хрипло продолжил. — И я сказал ему, что… бездомные кошки тоже хотят куда-то лечь. Мне хотелось, чтобы хотя в конце у нее было место, где она могла хорошенько выспаться и отдохнуть. — И что вы сделали? — Стивен смастерил для нее крутой гроб с целой вентиляционной системой. Я принес из дома кусочек ткани и постелил внутрь, чтобы ей было тепло. Кхе-крх! … — Я навещал ее почти каждый день… Но… однажды… Нет, в один день… Я просто не смог прийти. Меня поймал медведь. … — С большой, окровавленной пастью. Но я не понимаю. Мама… Мама ведь сказала, что я хорошо спрятался. Видишь… Она… Она до сих пор не смогла меня найти. Какавача замедлил шаг. Сердце билось о ребра так тяжело, что трудно было дышать. — Зачем ты мне это рассказываешь? — Потому что рассказал Воскресенью. … — Старший брат… Я не умею прощаться… — Мы и не расстаемся, — глупая улыбка растянула его потрескавшиеся губы. — Ты что, еще и оглох? Хозяин сказал, что мы почти пришли. — Странное чувство… Надеюсь, там очень мягко… Вот только… Не хочу, чтобы это была яма… Не хочу, чтобы это было здесь… Колин прижался щекой к грязной, липкой от пота спине, широко раскрыв пересохший рот: но как бы ни старался дышать, воздух словно не попадал в лёгкие, и он задыхался, словно рыба, выброшенная прибоем на берег и тут же прибитая разгневанной волной. — Мне… Страшно. Но теперь совсем чуть-чуть. — Не бойся… Говорю же, мы почти пришли… Сейчас нам дадут помыться и поесть. А потом будем вспоминать Воскресенье. Я много чего вспомнил, пока шел… Ты прав, я ничего не забыл… Теперь я понимаю, что ты имел в виду. Счастливые воспоминания могут не только причинять, но и облегчать боль. Это не так сложно, если ты будешь рядом. Я имею в виду… Выжить. Выжить. Понимаешь? ㅤㅤ ㅤㅤ — Старший брат? — Мг-м? — Ты сильно устал? — Нет, совсем нет. — Прости… Осталось совсем чуть-чуть. — Да, я знаю. … — Только ты… Не оставляй меня тоже, ладно? … — Слышишь? Колин зашевелился за его спиной. Через несколько мучительно долгих мгновений маленькая ручка слабо ударилась сжатым кулаком о его грудь. Какавача накрыл ее своей ладонью и почувствовал прикосновение холодного металла. — Старший брат… Ты же помнишь, что обещал мне тогда? Он хотел сказать, что слова ничего не стоят. Что обещания — все до одного, кто бы их ни произносил — всего лишь лживые и пустые оболочки клятв, которые никогда не будут исполнены... Но рот вдруг сам приоткрылся и, безбожно-жалкий, ответил: — Я… помню. … — Эй! Пришли наконец! Ну и заныкались же эти железные крысы! Что столбом встал, заводи этот чертов тарантас, надо опустить мост! Сильные раскаты грома заглушили ответ Колина, но он отчетливо услышал каждое произнесенное сокровенное слово. Какавача остановился, запрокинув голову. — Помню. Что насчет тебя? Ты свое обещание выполнил? Сопровождаемая гнетущей тишиной, о лицо ударилась первая тяжёлая капля. Пахнущая бензином, она медленно скатилась по щеке, оставляя приятный холодный след. — Говорил же, осталось совсем чуть-чуть. Он сделал один уверенный, полный силы и решимости шаг, словно позабыв об усталости вовсе. Гатс, все это время шедший позади них, внезапно остановился, прищурившись и вглядевшись в два слившихся в полутьме силуэта. — Вот и все, — улыбнувшись, сказал Какавача, вцепившись мертвой хваткой в холодную руку. — Еще и дождь пошел. Хороший дождь… Настоящий ливень. Так хочется поскорее умыть лицо от этой грязи… Он, конечно, слышал голоса, обращенные к нему, громкие и каркающие, но не отвечал им, сосредоточившись лишь на одном, тихом и ускользающем, который больше не отвечал ему. — Эй… Чего ты замолчал? … — Не молчи, говорю! — вырвалось наружу стремительной волной требовательное и злое. — Скажи уже что-нибудь… Ты же только что был таким болтливым, почему… ты теперь молчишь… Какавача опустил голову. Занавесь мокрых, тяжелых волос заслонила перекосившееся от боли лицо. Он хотел много чего сказать, хотел кричать, но слова, нужные, такие необходимые, в очередной раз застряли в горле. Непоправимое. Несокрушимое. Неистовое. — Колин, — нижняя губа его дернулась. Звук чужого имени сорвался с губ таким жалобным стоном, что сердце стянуло раскаленным жгутом. — А как же… А как же теперь я… Это звук дождя, подумал он, сглатывая крупные слезы, мешавшиеся с дождем, это, должно быть, он заглушал звук биения его сердца. Точно. Во всем виноват этот ливень, укрывший его лицо. Все наладится, когда пройдет дождь. Какавача рухнул на колени, ударяясь лбом о грязный, мокрый песок. Хрипы, вырывающиеся из его груди, были мало похожи на рыдания, но крик, выбравшийся наконец наружу, был таким отчаянным, что сердца застывших поодаль мальчиков дернулись и оборвались. В безмолвно разделяемой скорби они, позабыв обо всех обидах и злости на эти сокрушительные мгновения, один за другим опустили головы. А он кричал, вцепившись пальцами в тонкие детские запястья, и маленькое тело, заброшенное на его спину, словно мешок, просто висело, так глупо и бесчеловечно лишенное жизни. Глупо и бесчеловечно. Все потому, что бездомные кошки… тоже хотят куда-то лечь. А куда… положить теперь его, который так боялся быть просто закопанным в землю? Слышишь, Воскресенье? Нет… Ты ничего об этом не знаешь. Ты ничего не знаешь о жизни… и людях, которых так стремишься защитить. Этот ливень будет преследовать нас с тобой до конца наших дней… А гром никогда не утихнет.༻༺
Чёрную и прочную разлуку Я несу с тобой наравне. Что ж ты плачешь? Дай мне лучше руку, Обещай опять прийти во сне.