крылья

Honkai: Star Rail
Слэш
В процессе
R
крылья
автор
Описание
Но однажды он осознает, что мечта об идеальном мире, о создании рая невозможна, недостижима. Что мечта, к которой он так стремился, на самом деле уже давно не его мечта. Разочарованный и покинутый всеми, Воскресенье придет к нему, и Какавача прижмет его к себе с тающей на губах улыбкой… А потом заберет его с собой далеко-далеко… Туда, где он больше никогда не сможет спать и грезить. И тогда они смогут проснуться вместе — это туманное, тихое место станет их последним успокоением.
Примечания
AU, в которой Воскресенье и Авантюрин познакомились еще в юности и были трепетно-нежно влюблены друг в друга. Жестоко разлученные несправедливой судьбой, однажды они встречаются вновь, и, возможно, это была далеко не случайность. Игра началась.
Посвящение
моей маленькой любимой нации, всем, кто меня поддерживает, кто верит в сантюринов, воскресенью, в надежде, что больше он не будет одинок, авантюрину с пожеланием достигнуть того, что он хочет, солнцу, вытаскивающему меня из объятий ночных кошмаров каждое утро — во имя и ради любви
Содержание Вперед

Часть 1. И тут из нор выползают крысы. Глава I. Рыцарь кубков

Внемли мне и услышь меня; я стенаю в горести моей, и смущаюсь

Петь и тянуться.

Огромные глаза на его маленьком круглом лице светились яркой, радостной улыбкой, а крошечные крылья тихонько, с нежностью дрожали у самого лица. Мальчик, на вид еще очень милый малыш, нелепо приподнялся на носочки, поднимая коротенькие ручки к ней, пытаясь дотянуться, и пусть его пальчики, беспомощные, хватали лишь воздух, он совсем не расстраивался, продолжая искриться от счастья. Девочка, что возвышалась над ним на импровизированной сцене, которую он смастерил для нее сам, крепко зажмурилась. Одну ладошку прижала к груди, а другую вытянула вверх, словно пытаясь дотянуться до солнца. И пусть ее пальцы тоже ловили лишь прохладный шепоток воздуха, она не отчаивалась, продолжая петь и тянуться. Петь и тянуться. Петь и тянуться. Петь и… Маленькую темную комнату теперь сотряс звук глухого удара. Издав тихий, несдержанный стон, он рухнул на колени, прижимая ладони к груди в нелепом молитвенном жесте. — Выпрями спину, — с невозмутимым видом сказал он. Но Воскресенье знал, выучил за все эти годы, что этот спокойный голос — величайший обман во Вселенной, потому что Мастер, наказывающий его Мастер, не просто зол — он в ярости. Ледяная, она резала хуже стали… Выдергивала что-то из глубин его существа. — Мастер! — он нахмурился, услышав голос, будто пронзенный тысячами игл. Сестра плакала. Когда-то все было иначе. Он купался в любви, но эта любовь сменилась беспощадным безразличием так же быстро, как деревья с приходом нового сезона меняли листву. Сестра плакала, и это его вина. Это он не сдержался, проклятые слезы брызнули из глаз — показал, что ему все-таки больно, что не так это терпимо, как всякий раз старается уверить, и умудрился упасть, напугав ее еще больше. Крепче сцепив зубы, Воскресенье плотнее прижал руки к груди, где колотилось бешено стучащее сердце, словно, взывая так к Великой, он как-то мог добиться того, чтобы она облегчила ему боль, дав стерпеть наказание. — Любая провинность заслуживает наказания, — голос Мастера слегка смягчился. Так было всегда, когда он заговаривал с ней. Не потому, что в его сердце теплилась любовь к ней, но потому, Воскресенье думал, что она подавала больше надежд. Мастер одобрял практически все, что делает Зарянка — кроме, пожалуй, пения. Единственного занятия, приносившего ей искреннюю радость. Но… По каким-то неведомым никому причинам, вскоре и это пришлось ему по вкусу. Только Воскресенье оставался бесполезным, беспомощным сто тридцать восьмым птенцом. Зарянка всхлипнула, прижав ладонь к рту. Бросив на нее короткий, многозначительный взгляд, Воскресенье опустил голову. Длинные серовато-белые пряди некрасивого грязного оттенка тонкой ручьистой занавесью соскользнули с плеч, закрывая лицо. Заметив его промедление, Мастер вжал тупой деревянный конец в спину, куда-то между лопаток, словно хотел сломать ему крылья: — Выпрями спину. Но он так и не мог взлететь. Воскресенье покорился, медленно выпрямился. Место удара жгло огнем, но это было ничем, почти никак не ощущалось, по сравнению с болью, которая с новой силой разлилась в районе лопаток. Необузданная, словно стихия, она стремительно ползла куда-то вниз, по позвоночнику, расползаясь у поясницы тупой, ноющей кляксой. За этим ударом, повалившим его на пол, последовало еще несколько — он сбился со счета еще несколько минут назад. Последний удар пришелся выше, осадив плечи, и он покачнулся, падая на выпрямленные руки. Во рту вдруг возник солоноватый привкус, и губы защипало — но он опять ничего не чувствовал, кроме боли в спине, складывающей его пополам. Не сказав больше ни слова, Мастер вышел — Воскресенье знал, что напоследок он одарил его взглядом, полным холодного презрения, потому что он все еще, каждый раз, оказывается не достоин. — Братик, — едва тень Мастера скрылась за дверью, дрожащим голосом позвала сестра, тут же подбежав к нему, опускаясь рядом. — Не смотри, — нехотя выдавил он, отворачивая от нее перекошенное от гримасы боли и, он знал, видел в зеркале, некрасиво покрасневшее лицо. — Я выгляжу… ужасно! — Ты самый красивый на свете, — она схватилась ладошками за его горячие мокрые щеки, поворачивая к себе. Воскресенье заплакал — так сильно, навзрыд, словно был совсем маленьким, а не пятнадцатилетним юношей, которого готовили к роли главы Семьи едва ли не с самого рождения. Раньше он плакал часто, много, потому что в его душе чувств было слишком, и это обилие он не мог вынести, не мог уместить в груди. Это делало его еще более слабым, жалким в глазах остальных глав и особенно Мастера. Он не имел в себе ничего выдающегося, что могло бы послужить на благо Семьи, стать качеством, достойным будущего главы Клана Дубов, или просто право имеющего — владеть, контролировать, внушать, подчинять, управлять. Он был худ и невысок, и как будто болен, красив, но красив как-то нежно, словно его с младенчества холила и лелеяла сама Идрила. Чем старше он становился, тем пышнее расцветал, но это почему-то вызывало вокруг еще большую неприязнь. Словно его нежность тоже была какой-то плаксивой, жалкой — одним словом, недостойной. Одно в нем было интересно и, быть может, даже нравилось ему самому — его волосы, с рождения белее снега, со временем все темнели и темнели, постепенно приобретая какой-то странный, дымчатый и непривлекательный оттенок. Воскресенье тайно мечтал и молил Великую, чтобы, когда он вырос, они совсем почернели, стали как у Мастера и внушали благоговение, придавая его виду особенную, мрачную ауру. Душа у него была хрупкая, но в его хрупкости на деле всегда заключалась большая сила, которой он сам в себе не подозревал. Он обнаруживал в себе жертвенность, но не понимал этого чувства, и он мог быть непоколебимым в своих мыслях, решениях и следовании каких-то принципов. Он не жалел себя так чтобы намеренно, а плакал скорее из презрения — или из-за других, сопереживая. Все его желания предназначались другим. Никаких личных целей и стремлений у него было, словно он знал о себе нечто такое, что заставило его с ранних лет осознать — у него нет на это времени. Или же у него просто меньше возможностей, чем у других. В конце концов, с малых лет он уяснил о мире одну простую вещь: не всем птицам суждено взлететь. Он любил петь, особенно вместе с сестрой, но старался этим не заниматься, потому что это было бы еще хуже. Голос у него был поначалу звонок, но с возрастом не сломался, а стал тих, будто весенний шелест, и он шелестел, шелестел им, все чаще молчал и просто наблюдал, был не по возрасту задумчив. Детская восторженность и чувствительность к пятнадцати годам, правда, никуда не исчезли, но он учился сдерживать эмоции и проявлял их только наедине с собой или, реже, как сейчас, с сестрой. У него много что не выходило из того, что требовал от него Мастер, но хуже всего он переносил наказания. Физическая боль казалось ему иногда такой невыносимой, какой, наверное, даже не была, и он ощущал себя раскалывающимся на части. Как-то глупо представлял, со страхом каждый раз воображал себе, что на этот раз точно что-то в нем не выдержит и сломается, будто он сам был механизмом, куклой или игрушкой. Если бы он смог научиться выдерживать удары, не упав или хотя бы позорно не заплакав, Мастер бы убедился, что Воскресенье хоть чего-то но стоит, но все, что он продолжал демонстрировать все эти годы, это буйная, по-юношески пылающая любовь к Великой, знание всех стихов «Оды Гармонии» наизусть и непреодолимая тяга к самопожертвованию. Это не качества лидера. Это убогий он, рожденный стать новым Богом. Он чувствовал себя иногда так нелепо, подолгу лежал в постели, прикрыв глаза крылышками, и размышлял, почему вырос таким, несмотря на строгое воспитание, а потом уговаривал себя стать сильнее и бил растопыренной ладонью по груди, горячо обещал звездам, что в следующий раз сможет вытерпеть все. Иначе как он сможет достичь того, ради чего вообще появился на свет? Как сможет стать этим светом? Вот и сейчас он трясся и испытывал жгучий стыд, липнущий к щекам, окрашивая их розовыми пятнами. Сестра что-то тихонько пела ему на ухо, ласковое, нежное, пытаясь успокоить, гладила мягкие волосы. Спину обнажить боялась. Они оба уже наизусть знали, как выглядит невинно белоснежная кожа Воскресенья после наказаний: как, насмехаясь, пестреет темными пятнами, наливающимися постепенно синим, лиловым, желтым, медленно расползающимися по всему телу, прежде чем исчезнуть без следа. Некоторые раны задерживались на его теле шрамами — крошечными кровоподтеками, которые отказывались рассасываться и уходить. Иногда Воскресенье с удовлетворением думал, что они останутся с ним навсегда. — Я подслушала, — вдруг быстро зашептала сестра, о чем-то вспомнив, и крепче притянула его к себе. Странно, но будучи старшим и мальчиком, сейчас он умудрялся быть ниже ее ростом и больше походил на младшенького. Подавив болезненный стон из-за резкого движения, Воскресенье напряг слух, — на нашу планету в качестве гостей прибудут известные работорговцы галактики… Везут последних выживших — среди них дети с Сигонии-IV… Представляешь. — Как бесчеловечно… — одними губами произнес Воскресенье. Его сердце наполнилось щемящей болью. — Рабство запрещено во многих звездных системах. Как можем мы их принять? Это противоречит всему, о чем мы проповедуем, это отвратительно, их нужно… — Пока рабство и расовое угнетение не преследуется по всей Галактике, все, что может сделать Пенакония, это не допустить того, чтобы опухоль распространились в нашем мире. Воскресенье рывком сел, вздрагивая от сильной боли, пронзившей все его тело. Глаза наполнились слезами, но он тут же утер их кружевными рукавами рубашки. Словно зная, что он хочет сказать, Зарянка заговорила: — Я подумала… На Пенаконии до сих пор не принят закон о запрете рабства. — Но мы никогда не поощряли его! — выдохнул Воскресенье, шумно, судорожно вдохнув. — Только почему… Их нужно… Нужно представить суду Великой… — Дорогой братец, — Зарянка утерла слезы вслед за ним и подползла к нему на коленях, заглядывая в лицо. Ее красивый, мелодичный голос зазвучал тверже, увереннее. Она уже казалась смелой и рассудительной, хотя по-прежнему предпочитала держаться за его руку. — Это твой шанс. Мастер наверняка хочет испытать тебя, я не верю, что он разрешил бы их посадку просто так… У него наверняка есть причина. Подумай, прошу, подумай, что ты можешь сделать. Сердце Воскресенья затрепетало, и он взволнованно задергал крыльями. Он почти забыл о боли, огненными всполохами колыхающей тело, но Зарянка, прикусив губу, смотрела на его спину — полупрозрачная ткань рубашки не скрывала красных, зловеще темнеющих полос и пятен. Душа ее заныла от боли. — Если меня пригласят на следующее собрание, — Воскресенье поднялся, в глазах появилась муть, и он яростно потер их, не жалея яблок. — Я должен… Я должен быть тверже. — Я знаю, стать Главой для тебя не так важно, — тихо сказала сестра, поднимаясь следом. Она вновь осторожно взяла его за ладони, отмечая тихую, нервную дрожь, возникшую недавно и теперь всюду его сопровождающую. — Но ради будущего, которое мы обещали друг другу. Я знаю, что у тебя большое сердце. Помнишь, что я тебе говорила? — Что это не слабость, а сила, — поморщился Воскресенье, отводя пристыженный взгляд. Они казались такими похожими, но на деле были до необычного разными — удивительный симбиоз одних и тех же качеств в сочетании с другими, разительно отличающими их друг от друга. — Говори, думая об этих детях. Доверься ему, — она коснулась ладонью груди, ощутив, как быстро бьется маленькое сердце. — Довериться ему? — Воскресенье поежился, с укушенной, опухшей губы сорвался горький смешок. — Каждый раз оно подводит меня! О, Великая… — он заломил руки, заходив по комнате. — Оно подводит меня, и я все равно следую его зову. Безнадежный! — Говоришь глупости, — возразила сестра, бросая быстрый взгляд на дверь — не подслушивал ли кто. — Скольким ты помог! А как защищал тех бродяг? Да разве плохо это? Сколько исповедей ты слушал, сколько… — Перестань… — Думай о детях, — просто сказала Зарянка. — О том, как им больно. Воскресенье медленно кивнул. Слезы на его лице давно высохли. Бледное, почти белое, оно выражало усталость и тоску… Но птичий взгляд золотых глаз горел силой, свидетельствуя о какой-то внутренней борьбе. — Сестра… — помолчав немного, он пошел к двери, слегка сгорбившись, не в силах держать осанку. — Я… побуду пока у себя. Так он пытался сказать о своей боли. Зарянка подбежала к нему, точно ласточка вспорхнула — и мягко клюнула в щеку, утешая. — Я с тобой. Никогда тебя не брошу, слышишь? Я с тобой, братик. — Да, — тихо, задумчиво сказал он, легонько чмокая ее в ответ с замиранием сердца. Он должен был сказать, что всегда защитит ее, что тоже никогда не бросит, но что-то нехорошее, какое-то странное подозрение закралось в его томящееся дурное сердце. Он пока не мог осознать его, но все равно добавил, удивившись хрипотце в своем голосе: — Не бросай меня никогда. Не бросай меня тут. Воскресенье сжал ее пальцы, бросив полный печали взгляд из-под длинных ресниц. Но сестра отвечала ему таким искренним, полным любви взглядом, сжимая в ответ так уверенно и нежно, что противное, неясное чувство в пару мгновений рассеялось, словно последний блеск закатного солнца. Он снова был уверен — они всегда будут вместе. — О, смотри, братец… В зеркале трещина появилась… И тьма отступила.

༻༺

      Было ли ему одиноко? Помнил ли он какую-то другую жизнь, до того, как они с сестрой попали к Мастеру? Он не помнил. Но знал, что когда-то в своих объятиях его прятали нежные руки. Они были такой невероятной силы, что могли легко укрыть их от всех бед. Мама… Это мама, он не сомневался, пела им колыбельные и читала сказки на ночь, пока их дом, сотрясаемый взрывами, рушился на глазах, словно кукольный карточный домик. Но чем больше он пытался вспомнить, как выглядело ее лицо, или как звучал тихий, полный ласки голос, тем сильнее путался. Вскоре разрозненные образы перемешались с другими, и лицо мамы полностью стерлось из его памяти. С возрастом ему и вовсе стало казаться, что вспоминать было нечего. С самого начала жизнь ограничивалась стенами отеля, словно в какой-то момент они оба просто начали существовать. Он знал, что был старшим братом лишь со слов других, но почти не помнил, с чего начался их путь. Близнецы Порядка… Кто был их родителями, почему они появились на свет? Теперь этот юноша знал только один ответ, и это был единственный путь, определяющий истину всей его жизни. Он появился на свет, чтобы стать сосудом для воли Бога, а его сестра — нести божественный свет и прославлять Гармонию по всей Галактике. Пустой сосуд…. Вместилище воли Божьей. Прикосновение белоснежного струящегося шелка ранило, раздражало саднившую кожу. Воскресенье позволил рубашке соскользнуть на пол. Застыл перед зеркалом, накрытым темной тканью, зябко повел обнаженными плечами, покрепче обхватил себя руками, сцепив зубы. Чем дольше всматривался в тяжелый занавес, тем сложнее было найти в себе силы отдернуть полог. Поэтому он наконец сделал шаг вперед, и всего одним сокрушительным движением отбросил ткань, чтобы встретиться с жалким зрелищем. Иногда ему казалось, что это «жалкое зрелище» смотрело на него из зеркала, а не он всматривался в свое отражение. Завороженный представшей перед ним картиной, Воскресенье шагнул к нему, едва колыхая пальцами зеркальную гладь. Отражение коснулось его в ответ, и почему-то оно сейчас казалось ему правильнее: сильнее, чем он, выше, красивее и решительнее. Оно держало осанку, несмотря на то, что он испытывал боль во всем теле, а золотистые искрящиеся в полумраке комнаты глаза — в их реальности не было дня или ночи, там всегда царил таинственный сумрак, нарушаемый лишь приглушенными каплями торшерного света — улыбались ему. Вернувшись к письменному столу в углу своей спальни, Воскресенье провел рукой под столешницей, нащупывая потайное отверстие, и выученным движением опустил туда пальцы. Там он прятал свой дневник.

День «?»

Сегодня я снова провинился. Я не выказал должного уважения господину Отто Люцерну. Мистер Люцерн только посмеялся над моей дерзостью, но Мастер не простил мне оплошности. Я все еще не умею обращаться с собственным языком. Иногда мое сердце говорит за меня, вперед меня, прежде, чем я успею подумать или остановить его. Злые, порочащие Гармонию речи уже льются из моих уст. Как я могу, будучи от рождения благословенным Божьей волей, быть таким неспособным к сопротивлению собственной развратной беспутности моего сердца? Великая, я правда… Правда стараюсь держать его в узде! Мне нужно научиться контролировать боль, чувства, мысли, все, что во мне есть, все это должно подчиняться мне и быть в строгом порядке. Надеюсь, раны будут заживать как можно дольше. Ужасная новость, вводящая меня в ступор — на Пенаконию в качестве гостей прибудут работорговцы. Моя сестра предположила, что это испытание для меня. Если Мастер скажет мне быть на завтрашнем собрании, думаю, все так и есть. Нужно хорошо подумать о разработке законопроекта, запрещающего рабство в любом виде. В прославленной земле Мира Грез нет места бесчестию и кровавому суду… И я уже не ребенок. Весь оставшийся вечер Воскресенье решил посвятить подготовке нового закона и речи для своего выступления. Особенно его беспокоил голос — от волнения, он становился громче и выше, и не нес в себе никакой силы. Он мог начать путать слова и ссылаться не на те стихи из «Оды Гармонии». Вспомнив об этом, он в который раз схватился за потертую книжицу, с которой не расставался с самого детства. Он любил молитвы, несмотря на то, что с трудом выучил все стихи. И любил молиться — это был единственный способ выражения собственных чувств, за который он мог бы не чувствовать вину. Но больше всего ему нравились исповеди. Сам Воскресенье не мог исповедоваться из-за своего статуса, поэтому он только слушал, и сердце его жадно и отчаянно взывало к страданиям других. Со временем он стал тише, спокойнее, но все так же чувствовал чужую боль и был счастлив облегчить чью-то ношу.

«Все люди — братья! Мы равны перед Богом…»

— Мы все равны, — торжественно вполголоса говорил Воскресенье, прислоняясь лбом к изголовью кровати. — Мы все… И потому сияют звезды… Ночь эта нашептывала ему странные тайны, делилась смутными откровениями — он ворочался, бормотал себе что-то под нос, не осознавая, будто видел сны, но снов они никогда не смотрели. Ему чудилось в нервном бреду, что вокруг него множество глаз, красивых, но жутких и пустых, и они словно заглядывали в самое его нутро, в самые темные потаенные уголки пугающе-гипнотизирующим взглядом забирались. Фиолетовый, синий, черный — круги замерцали перед глазами, то уменьшаясь, то увеличиваясь в размерах, и где-то в самой глубине этой бездны он слышал хриплый мужской смех… А за ним следовал раздражающий, но такой знакомый звук тиканья часов. Он проснулся, обливаясь холодным потом, под целую какофонию звуков — тиканье часов сменилось нестройным хором, и Воскресенье, вслушиваясь в безумную мелодию, доносящуюся из ниоткуда, вдруг прикрыл глаза и бессознательно задвигал руками — взмахнул одной, опустил другую, и сохранял странный порядок этих действий еще некоторое время, словно воображая себя дирижером… После чего рухнул на постель в беспамятстве и спал беспробудно до самого утра. Как Зарянка и предполагала, в обед Воскресенье нашел Мастер. — Сегодня вечером собрание Глав, — он смерил его привычным холодным взглядом. Серебряный перстень угрожающе блеснул на обтянутом черной коже пальце. — Тоже придешь. Сядешь рядом со мной и будешь говорить. Не посрами меня. Воскресенье отреагировал не сразу, досыпая в кормушку птицы корм. Мастер стукнул о пол тростью, и он крупно вздрогнул: — Да, Мастер. Гофер Древ смотрел на него сверху вниз еще некоторое время, после чего неожиданно схватил двумя пальцами подбородок и поднял лицо к свету, пристально разглядывая. Воскресенье внутренне содрогнулся, но не подал виду, покорно хлопая на него глазами. — Порода, — неопределенно бросил его Мастер, не то с отвращением, не то с толикой уважения. — Причешись, умойся, приведи себя в порядок. Ты должен выглядеть идеально, как и подобает. Я буду наблюдать за тобой… Внимательно. — Я все сделаю, Мастер, — тихо сказал Воскресенье, не склонив головы, но прикрыв веки в знак уважения. — Помни, что я всегда наблюдаю за тобой. Колени подогнулись. Воскресенье нервно улыбнулся, зачесывая назад дрожащей неистово ладошкой волосы, и вернулся к клетке. На жердочке сидел маленький вороненок, лукаво поглядывающий на него острым оранжевым глазом. — Скоро я тебя выпущу, — заверил его Воскресенье, положив пальцы на решетку. — Доверься мне. Я знаю, что ты свободная птица… Не то что я. Тебе не нужна эта клетка! Пусть снова меня ударит, но я все равно тебя освобожу. Ты сильный, ты справишься… Ты точно сможешь улететь. После обеденных занятий Зарянка и Воскресенье вместе тренировали его речь. Сестра радостно хлопала в ладоши, когда у него получалось держать нужный тон. — Вот видишь, хорошо получается! Но Воскресенье вдруг нахмурился, откладывая бумаги. — Странное чувство… Она участливо взяла его за обе руки и прижала к груди. — Тревожишься… Боишься. Я понимаю. — Неужели… Из-за одного только испытания для меня… — Не знаю, — вздохнула сестра, опускаясь на постель. Сложив ладони под щекой, она внимательно посмотрела на него, — но выбора у нас нет. Воскресенье кивнул, возвращаясь глазами к тексту. У них и в самом деле никогда не было выбора.       Иногда ему нравилось то, что он красивый. Он подолгу задерживался у зеркала, уделяя большое внимание туалету — хотелось, чтобы все было идеально, хотя бы так, как он сам это видит. Он использовал масла для волос, выбирая самые сладкие или цветочные запахи, потому что он любил сладкое до умопомрачения, и это насыщало его, заменяя отсутствие вкуса. Им не разрешалось есть много десертов, но иногда удавалось стащить что-то с кухни — служанка Лорес, которую он знал столько, сколько себя помнил, была особенно добра к ним. Одно масло пахло имбирным печеньем, другое — вишневым тортом… Воскресенье подвивал ресницы, но больше не решался делать с собой ничего — заметь Мастер, чем он так подолгу занимается у зеркала, ему было бы несдобровать… А, рано или поздно, Мастер узнает все… У него словно были уши повсюду. Иногда это вселяло такой ужас, что Воскресенье всю ночь не мог закрыть глаза, представляя, как из стен вырастают руки, облаченные в черные перчатки по локоть, хватают его со всех сторон, облепляют, трогают везде, куда только могут добраться… И он дрожал, зарываясь лицом в подушку, вжимаясь в постель так сильно, словно кто-то и правда мог вытащить его оттуда, и молился, чтобы кошмар, навязчивое видение, поскорее рассеялся… Иногда он зажигал свечу и вытаскивал из прикроватной тумбочки книжку — глупый, сентиментальный роман о любви, который он любил юношеской нежной любовью, как бы лелея самую постыдную, сокровенную мечту, мечту о том, что он будет кому-то нужен, что он будет любим и что прикосновения будут дарить ему ласку и утешение, а не боль и страх. Он воображал себя сжимаемым в чьих-то руках, зарывающимся лицом в чью-то грудь, воображал губы, прикосновение которых обдавало его таким жаром, что он не мог думать ни о чем другом. И в этих фантазиях, иногда до того постыдных, порочных, что ему приходилось отчаянно и испуганно сжимать бедра, он забывал о других, корявых, изувеченных ужасах, порождаемых собственным разумом. Утром прежде смотрел в окно, напоминающее темную витрину — пейзаж за ним никогда не менялся. Поджав колени к груди, он обнимал их руками, глубже зарываясь подбородком в одеяло, и думал: «Здравствуй, утро. И снова я здесь…» И снова некому его спасти. Но это не страшно — никто не придет, и это значит только то, что прийти должен он сам. Он точно знает, что в конце своего недолгого пути станет звездой, которая ярко воссияет во мраке и укажет остальным путь. И его младшая сестренка… И женщина с нежными руками и ласковым голосом из недр памяти… будут им гордиться.

༻༺

      Новая зловещая правда, непостижимая и оттого вдвойне более сокрушительная, превратилась во взмах меча. Ещё одна иллюзия молодого сердца оказалась разбита. Воскресенье, позабыв о правилах, смотрел на господина Люцерна, расширив глаза от неприятия и шока. — Пенакония переживает не лучшие свои времена, — заметил Отто, постукивая толстым пальцем по темному дубовому столу. — Инфляция в Золотом Миге снова увеличилась — такого быстрого роста не было со времен последней провокации КММ. Ситуация грозит обернуться очередным финансовым кризисом, господа. — Господин, — заметив, что никто не спешит ответить на слова Люцерна, Воскресенье решил продолжить, сжимая руки в кулаки под столом. — Нам следует сплотиться, дабы общими усилиями создать но- Не дав ему договорить, Отто добродушно усмехнулся, покрутил кончик уса и махнул на него рукой. — Милый мальчик… — Старик подался вперед, вдруг недобро сверкая на него черным маленьким глазом. — Мы только что побывали на грани экономической катастрофы. — Десятки пепеши покончили с собой, — заметил глава клана Гончих, привычно держась тени. — Шуму было… От количества сенсаций эти несносные журналисты чуть не сошли с ума. — А ты предлагаешь отказаться от этой маленькой… Совсем уж незначительной сделки? — Отто откинулся на спинку кресла, сложив руки на выпирающем плотном брюшке. Он был пухлым коротышкой с сытым лицом, на вид даже очень добродушным, но именно с ним чаще всего Воскресенье вступал в разгоряченные споры. Отто Люцерн явно провоцировал его, выводил на эмоции и наслаждался зрелищем, как хорошем кино. Воскресенье боялся, что однажды он попросится посмотреть на то, как Мастер его наказывает, и возьмет с собой попкорн. — Это порочит нашу честь. Порочит славу Великой… — Мальчик, — улыбнулась Мэйвэн Эллис, глава клана Ирисов, куда вскоре должна была войти Зарянка. — Для того, чтобы нести свет Великой и прославлять, распространяя Гармонию всюду, нам нужно поддерживать порядок в Мире Грез и на Пенаконии. Ты ведь понимаешь, что не все используемые нами методы… — Но они торгуют детьми! Это… Ни в чем не повинные дети, они обращаются с ними, как со скотом, нам всем это доподлинно известно! — Мы обеспечим им прекрасные условия для проживания, — осклабился глава клана Ночных Дроздов и многозначительно переглянулся с Отто. — Разумеется, за высокую плату, — хихикнул тот, кивая. — Мы даже не стараемся найти другой способ, — Воскресенье чуть не задохнулся от возмущения. — Я предложил вам хороший план — мы должны принять закон о запрете рабства. — Это вызовет отток постояльцев. Многие из этих толстосумов приезжают в Мир Грез, чтобы воплотить свои самые изощренные фантазии, и они не прочь прихватить с собой своих рабов, заплатив за молчание двойную сумму. Сними розовые очки, мальчик, — Люцерн больше не улыбался, сцепив пальцы под подбородком. — Рабы есть даже на Сяньчжоу. — КММ снимет несколько санкций. — Мы ведем войну с КММ… Для того, чтобы и дальше нести свет Великой, нам нужны деньги и власть. — Любое действие КММ будет направлено на то, чтобы вернуть Пенаконию под свой контроль, — Глава клана Гончих сделал ход слоном, забирая коня Уиттакера. Вздохнув, словно эта никчемная партия была важнее обсуждаемого вопроса, тот поправил пальцем очки и произнес: — Даже их помощь может оказаться для нас губительной. Невозможно. Но ведь именно этого он и боялся. — Неужели мы так и будем… Будем бояться КММ и нарушать запове- Уг-х! Звук глухого удара сотряс комнату, но никто из Глав даже бровью не повел. Уиттакер довольно причмокнул губами, ворвавшись в стан врага и одним ходом лишив его двух немаловажных фигур. Мэйвэн распахнула зеркальце, заметив, что безукоризненно завитые в искусную прическу пряди светлых волос распались. Воскресенье дернулся, прокусив губу. В рту тут же образовался знакомый солоноватый привкус. — Ты забыл про осанку, — воцарившуюся в один миг тишину разрезал невозмутимый голос Мастера. Опустив трость, он, до этого все это время хранивший молчание, добавил, — и чересчур возбужденно хлопал крыльями. Тобой легко было манипулировать. Встань, это место ты ещё не заслужил. Покраснев от стыда, Воскресенье медленно поднялся и на негнущихся ногах, провожаемый любопытными птичьими взглядами, подошел к Мастеру. — На колени. Судорожно выдохнув, Воскресенье опустился на колени, склонив голову и закрыв глаза. — Мальчик хорошо подготовился, — раздался певучий голос Мэйвэн. Они продолжили обсуждение, как ни в чем не бывало, как будто сгорающий от стыда Воскресенье не сидел рядом с ними на коленях и не слышал каждое слово, направленное в его сторону. — Если бы Вы дали ему немного больше времени, он бы склонил меня на свою сторону. — Хорошо оперирует постулатами, — равнодушно пожал плечами глава клана Ночных Дроздов, сворачивая партию игры в шахматы. — Что делает его довольно красноречивым манипулятором. Это качество ему пригодится. Но нужно убавить спеси. Воскресенье зажмурился, пытаясь не слушать. Его сердце лихорадочно билось — он не хотел, до последнего не хотел, но осознал, что мир, к выходу в который он так старательно себя готовил… Совершенно не такой. И словно завершающим штрихом на ненавистном художнику холсте, на плечо Мастера вдруг опустился ворон, крупный и сильный, под стать ему. Этот суровый старый ворон буквально был его глазами. Гофер склонил голову, словно вслушиваясь в то, что говорит ему птица. Он довольно улыбнулся и медленно поднялся, объявляя собрание оконченным. — Они прибыли. Вставай. Будешь говорить с ними. Воскресенье поднялся с чувством, будто пол проваливается куда-то вниз. Отто Люцерн приблизился к нему почти вплотную, положив пальцы на плечо и ощутимо, не без угрозы, сжав: — Без фокусов, мальчик. Как будущий глава Клана Дубов, ты должен заботиться в первую очередь о благе Пенаконии.       Перед ним застыли самые разные лица; широкие, мясистые, скуластые и узкие, бледные и смуглые, но все одно: это были натуральные злобные, криво улыбающиеся рожи со вставными зубами, с покрасневшими закраинами век, обрюзгшие. Глазки одних затравленно бегали, словно они не верили в происходящее, другие же смотрели свысока. Это были в основном бритоголовые мужчины с маленькими поросячьими глазками. Кое-где среди них виднелись более изящные и статные мужские фигуры, но их красивые лица Воскресенью казались едва ли не самыми уродливыми во всей Галактике в этой их застывшей маске бесчеловечного безразличия. Воскресенье смотрел на них, крепко сжимая ладонь в кулак, пряча рукой за спиной в выхолощенном жесте, и боялся обернуться. Мир, перевернутый с ног на голову, мир, о котором он догадывался, раскинулся перед ним теперь во всей красе, и он боялся… Потому что знал, что если обернется, то увидит те же самые выражения лиц. — Долго ж до Асданы добираться! — раскинул руки главный из них. — Песперу, — представился он, причмокнув губами. — Для нас… Вели-и-икая честь, — он не без издевки поклонился, — иметь с вами дело. Воскресенье спиной ощутил чей-то чужой тяжелый взгляд и понял, что должен ответить. Он не мог заставить себя поклониться, хоть как-то склонить голову, и лишь на мгновения прикрыл веки в знак приветствия, скользнув глазами за их спины, выискивая фигуры детей. Забитые, они жались друг к дружке, испуганно озираясь вокруг. Не сводя с них полного боли взгляда, Воскресенье на автомате произнес, едва не запинаясь: — Добро пожаловать на Пенаконию. Семья… позаботится о вас. — Ещё б она не позаботилась! — расхохотался кто-то, толкая локтем главного. — Не возьму никак в толк, это парень или девка?.. Воскресенье перевел на него взгляд, лишь на ничтожную долю мгновения скользнул, но мужчина вдруг почему-то осекся и пробормотал, неловко потирая затылок: — А, впрочем, без разницы… — Есть у вас подвальные помещения? — вдруг обратился к нему другой, высокий, с длинными темными волосами. — Нам нужно расположить товар, — он небрежно кивнул головой в сторону детей. Воскресенье снова посмотрел на них и поборол порыв вздрогнуть — теперь дети смотрели на него, и он приметил среди них самого главного. Все дети, жавшись друг к другу, на самом деле окружали его. Это был юноша на вид примерно его возраста, очень, болезненно худой, растрепанный, в бедной одежде, одетой кое-как… Простые холщовая рубашка и штаны болтались на нем, как на живом скелете. И он смотрел на него волком, исподлобья, словно это он, Воскресенье, взял его в рабство и возил по Галактике, как какой-то товар. Сердце Воскресенья задрожало. Голосом, выше своего тихого тембра, он ответил, не сводя с него ничего не выражающих глаз: — На Пенаконии нет рабов. Смотри мне, мальчик… Он устало прикрыл глаза — и Отто Люцерн снова угрожающе улыбался ему. — Детям будут предоставлены комнаты, за которые вы заплатите. Работорговцы загоготали, срываясь на улюлюканья. Воскресенье сдержал порыв закричать, затопать ногами, разразиться проповедями… Только стоял, спокойный, тихий, а сам весь трясся, чувствуя внутренний зуд всем телом. — Каждому товару — отдельная комната! Щ-а-с-прям! — вдруг рявкнул главный, злобно свернув на него зрячим глазом. Что он должен сделать? Надавить? Улыбнуться? Пожать плечами? Развернуться и уйти?.. Я всегда внимательно наблюдаю за тобой. — На Пенаконии нет рабов. Здесь все равны… Вы всегда можете поискать себе другое пристанище в качестве… промежуточной остановки, — выдохнул Воскресенье и сделал вид, будто собирается уйти. Тщеславные, соскучившиеся по роскоши, окружаемыми рабами и не привыкшие к тому, что на них тоже можно смотреть свысока, работорговцы было зароптали, но, видимо правильно оценив чужой настрой, главный вдруг плюнул ему в спину: — Самые что есть подешевле. Не оборачиваясь, Воскресенье с удовольствием произнес: — Боюсь, сейчас свободны лишь комнаты среднего и высшего класса. — Ты, чертов сопляк! У нас был не такой уговор! — взревел кто-то. — Что это за фокусы?! Посмотри на этих тварей! Какие им комнаты среднего класса! Воскресенье резко обернулся, полоснув его ледяным взглядом. Работорговец тут же умолк, уходя за спину своего главного. — Возможно, если я проверю список, — тихо, невозмутимо, как ему казалось, сказал и сцепил сломанные нервной судорогой пальцы за своей спиной, — то обнаружу, что остались только номера VIP-класса. Он готовился к шуму, к возмущенным возгласам и сокрушительному провалу — эти животные не станут тратить столько кредитов на рабов, но черноволосый мужчина вдруг вежливо произнес: — Что ж. Мы вынуждены уважать законы планеты, которая была к нам столь гостеприимна. Воскресенье растерянно моргнул. Подумал: «Отто Люцерн будет доволен». — Я… Рад, что мы пришли к соглашению. Прошу вас к стойке регистрации… Вам предоставят ключи от ваших номеров. — Кто-нибудь может тут позаботиться о товаре? — махнул рукой в сторону детей Песперу, отчего-то избегая встречи с ним глазами. Крылья Воскресенья взволнованно затрепетали. Он оглянулся, проверив, нет ли никого из глав поблизости… Но тем, видимо, не пристало встречать гостей, тем более еще такого низкого статуса. Чуть успокоившись, он произнес: — Я позабочусь о детях. — Юный господин так красив и благороден… Только вынужден попросить вас… Без фокусов, — мужчина с длинными темными волосами был единственным, кто теперь не боялся смотреть ему в глаза, а, напротив, словно почувствовал к нему интерес. Холодный льдистый взгляд пристально пробежался по его лицу. Он мазнул пальцем по губам, растянутым в плотоядной улыбке, и примирительно сказал, — все-таки это наш товар. Они удалились, не обращая никакого внимания на детей. Воскресенье отвернулся, наспех утерев лицо. Ему показалось, что он весь вспотел, но лицо было сухим, и только бившая его дрожь могла быть заметна глазу и выдавать его внутреннее состояние. Он подошел к детям, и те испуганно отпрянули от него — всего, кроме одного… Того юноши, что продолжал смотреть на него волком. Попрятавшись за его спину, они смотрели на него, испуганно расширив глаза. — Не бойтесь, — тихо сказал Воскресенье, положив ладонь на сердце и сжав. — Я… не обижу вас. Я хочу показать вам ваши комнаты. — Дети не отвечали ему, плотнее прижимаясь к своему главному, и Воскресенье, поборов из ниоткуда взявшееся смущение, посмотрел на него и сглотнул. — Можно? Он не вытерпел чужой долгий, оценивающий взгляд — никогда не встречал своих сверстников и не имел ни малейшего представления, как нужно себя вести. Настигнувшее смущение было так велико, что Воскресенье непроизвольно расправил крыло, прикрыв им покрасневшее лицо. Но дети, увидев это, выдали восторженные вдохи удивления, и задергали юношу за рукава рубашки. — Какавача, Кававача! Ты видел! — Его крылья… Настоящие? — Он ангелочек? — Оно шевелится! Воскресенье испуганно взметнулся, возвращая крыло обратно, и закашлялся, пряча лицо в кулаке. Какавача, все это время не сводивший с него гипнотизирующего будто взгляда, наконец смилостивился над ним, ответив: — Не жди от меня благодарности… Я знаю, что вам всем тут лишь бы карманы набить. — Я не… Все не так! — Воскресенье подался к нему, забывшись, и дети вздрогнули, дружно сделав шаг назад. Какавача изогнул бровь. Его худое, бледное лицо приняло выражение крайне скептическое, словно один его вид набивал ему оскомину. — Это неважно, впрочем, — сам себе сказал Воскресенье. — Идемте за мной… Я отведу вас по вашим покоям. — Покоям? — Какавача вытянул руку, преграждая путь своим «птенцам». — Это какая-то шутка? Видимо, он принял его за одно из слуг Семьи. Воскресенье поборол улыбку, осознав, что в некоторой степени так оно и было. — Вы слышали, — спокойно ответил он, останавливаясь. — Здесь все равны. У вас будут свои комнаты… К сожалению, вряд ли они оплатят вам доступ к Миру Грёз… Мне очень жаль. Но я… Возможно, я что-нибудь придумаю. Он решился снова посмотреть на Какавачу и в одно мгновение пожалел об этом. — О нет, спасибо. Мы и за ваше, несомненно, благородное, гостеприимство будем до конца жизни расплачиваться, — оскалился Какавача и прошел мимо него, нарочно задев острым плечом. Удар вышел болезненным, и Воскресенье чуть не потерял лицо в неосторожной гримасе. Жгучий страх охватил юношеское сердце. Воскресенье растерянно смотрел ему вслед несколько мгновений, полных осознания своей ошибки, прежде чем опомнился и поспешил следом, стараясь держаться от них подальше, чтобы не раздражать. Но дети чувствовали в нем что-то, что заставляло их стараться подойти к нему поближе, несмотря на недовольные взгляды своего лидера. Он молчал, потерянный, а потому слышал их шепотки. Конечно, все они говорили о его крыльях и о том, как хотят их потрогать. Больше всего их занимал вопрос, настоящие ли они. Воскресенью было неловко, и он чувствовал, что заливается румянцем — к такому бурному вниманию он не привык, к тому же оно было очевидным, дети ничего не скрывали. — Они точно настоящие! Видели, как они шевелились? — Он их даже расправить может! — Почему у него крылья? — Вы сборище идиотов! По нему видно, что он галовианец. — Галовианец? Я не знаю, что это такое… — Интересно, что будет, если их потрогать? — А если вырвать перышко, ему будет больно? — Хватит, — устало прервал их Какавача, даже не взглянув на Воскресенье. — Мне уже надоело слушать про его крылья. Совсем страх потеряли… Забыли, кто нам враг? — Какавача, — маленькая кудрявая девочка, крепко державшая его за руку, быстро семенила ножками, едва за ним поспевая. — Разве ангелы могут быть плохими? — Еще как могут, — громко, так, чтобы Воскресенье его слышал, ответил ей Какавача. Они встретились взглядами. Наверное, что-то в печальном взгляде Воскресенья смутило его, потому что неожиданно он добавил, — не знаю. Все равно доверять тут никому нельзя. — Могут быть, — тихо сказал Воскресенье, продолжая смотреть на него и сам дивясь своей смелости и честности. — В этом мире и правда никому нельзя доверять. Особенно тем, кто стремится к власти. Сильных… — он посмотрел на свою распахнутую дрожащую ладонь и медленно сжал ее, — не волнуют дела слабых. Он мог сказать, что сегодня был тоже жестоко обманут, но открывшаяся уродливая правда об истинном устройстве мира не была для него новостью — напротив, он давно осознал, что к чему, но до последнего не хотел признавать, предпочитая отдаваться призрачной надежде, лелеющей его истерзанную страхом и гневом чистую душу. В глазах Какавачи промелькнуло что-то, ему непонятное, и он просто кивнул, соглашаясь с его словами. Но Воскресенье вспыхнул, повторив движение крылом, выдавая себя с головой. — Ах! Смотрите! Смотрите! — Да что с тобой не так? — сощурился Какавача, останавливаясь. Воскресенье отвернулся, пряча лицо. Не мог же он и в самом деле пытаться объяснить причину своего крайнего смущения? — Это ваш этаж, — мысленно сосчитав до десяти, сказал он ровным голосом, торжественно обводя рукой длинный коридор. — Давайте… Выберем вам номера, я занесу ваши имена в список и зарегистрирую вас. — У некоторых из них нет имен, — усмехнулся Какавача, складывая руки на груди. — Только номер. Это вот, — он кивнул на темноволосого мальчика, засунувшего палец в рот. — Номер семь. А это… Воскресенье дрогнул, как от пощечины. — Вы можете сами взять себе имена, какие вам нравятся. — Правда? — некоторые дети радостно захлопали в ладоши. Они, видимо, попали в рабство совсем недавно, и еще не были так запуганы жизнью. К удивлению Воскресенья, Какавача согласился — возможно, глядя на них, он тоже не мог не подумать о том, как хотелось подольше задержать на худеньких, бледных лицах яркие улыбки. Воскресенье достал перьевую ручку, коротко, тихо улыбнувшись — и пусть эта ободряющая улыбка была совсем мимолетной, она тронула его глаза, и теперь все его лицо источало какой-то теплый свет, к которому хотелось тянуться. Дети, наученные горьким опытом, стали выстраиваться в шеренгу по одному, тихонько обсуждая имена, которые хотели бы себе взять. Какавача встал рядом с ним, облокотившись о стену и сложив руки на груди. Всем своим видом он выражал недоверие, но по какой-то неизвестной причине вел себя смиренно, только изредка высказывая мнение по поводу того или иного имени. Воскресенье старался на него не смотреть, потому что поймал себя на мысли, что как будто хотел получить его одобрение. Они провозились с этим весь вечер. Поставив точку рядом с последнем именем, Воскресенье устало выдохнул и привалился спиной к стене, запрокинув голову. Дети выглядели такими счастливыми, что он наконец почувствовал удовлетворение. Некая сила наполняла его, и он чувствовал себя так, будто какой-то невидимый, но ощутимый свет наполнял его изнутри, каждую клеточку тела в себе растворял. Он закрыл глаза, блаженно улыбнувшись… Ощущение было похожим на то, что он испытывал, когда люди исповедовались ему — сплетенные воедино благодарность и любовь. «Я иду по пути Гармонии. Мы все равны, и я получаю удовольствие, помогая другим… Вдруг это… Вдруг Великая благословляет меня?» — думал Воскресенье, когда вдруг почувствовал на себе тяжелый взгляд. Он нехотя открыл глаза, и увидел одного Какавачу. Детей рядом с ними не было, и на его удивленный, встревоженный взгляд мальчишка холодно ответил: — Ты начал бормотать себе под нос. Это было похоже на молитву, и я не хотел тебе мешать, — он вложил достаточно иронии в голос, чтобы Воскресенье ощутил его недружелюбный настрой. — Я сам развел их по комнатам. Воскресенье заправил непослушную прядь волос за ухо, крылья у его лица нервно задрожали. Он впервые разговаривал со своим сверстником, не считая сестры и некоторых лиц, которых он, впрочем, знал с детства. Поэтому волнение, которое вызывал в нем Какавача, было велико — так он себе объяснял собственное смущение. Какавача почему-то не уходил, все стоял, спрятав руки глубоко в карманах. Прямые светлые волосы вились у затылка — в свете свечей они казались ему золотыми. Худая тонкая шея, острый подбородок и бледный рот… В целом весь он имел такие тонкие черты, словно собирался вот-вот раствориться в воздухе: настоящий призрак, сотканный тенью, должно быть, себя прежнего. Какавача молча смотрел на него, и Воскресенье позволил себе заглянуть ему в глаза — это были необычные, красивые глаза, заключавшие, прячущие в себе, он видел, непреодолимую тоску, горечь, ужас, обиду и злость. Но теперь он понимал, что эти эмоции не были направлены на него одного. Какавача ненавидел весь мир, и не имело значения, кто стоял перед ним — друг или враг. Какавача, Воскресенье чувствовал всем своим мягким сердцем, ненавидел всех. И словно в подтверждение его мыслей, юноша приблизился к нему, оперев руку о стену всего в нескольких сантиметрах от лица, будто собирался загородить ему выход, и сказал, как процедил: — Не жди, что я приползу к тебе на коленях с благодарностью за проявление твоей великой благодетели. Воскресенье посмотрел на него снизу вверх — не затравленно, а скорее недоуменно, и спокойно ответил: — Я ни о чем не просил. — Я не буду тебя благодарить, — почему-то никак не мог успокоиться Какавача. — Я никогда не скажу тебе: «Спасибо»! Можешь и дальше читать свои молитвы и верить, что какой-нибудь Эон тебя благословит за доброту, от которой наверняка всех тут тошнит. Но, может быть, твоя жизнь сложится таким образом, что ты поймешь… Боги никогда не отвечают на молитвы. Похоже, ему необходимо было отвести душу. Воскресенье только вздохнул, отводя взгляд. Слова Какавачи были почти правдой, и он думал об этом слишком много, чтобы отрицать очевидное. — Ничего не нужно. Я пойду. А еще… Он многозначительно посмотрел на руку, преграждающую путь, намекая, чтобы он его выпустил, и Какавача отстранился, глядя на него теперь с легким недоумением — слишком безразличной оказалась реакция на явную провокацию. — Я рад… знакомству. — Ты странный, — припечатал он, неодобрительно поджав губы. А потом, подумав, он сложил руки на груди и добавил. — Я даже имени твоего не знаю. Воскресенье пожал плечами, улыбнувшись кончиками губ. Он открыл рот, намереваясь произнести то самое заветное, имя, которым его никто не называет кроме сестры, имя, которое ему запрещено, как вдруг над головой раздался взмах крыльев. Воскресенье инстинктивно вжал голову в плечи, будто в ожидании удара, и дернулся в сторону, но Какавача остановил его, на мгновение позабывшись и удивленно вытаращив глаза: — Вот это птица! Воскресенье почувствовал, как от лица отходят все краски. За его спиной на пошатнувшийся от тяжести существа столик опустился большой, статный ворон, принадлежащий Мастеру. Он внимательно смотрел на него хищным глазом-бусинкой, и это означало только одно — Мастер ждет его у себя. — Мне пора, — судорожно выдохнул Воскресенье, сбрасывая с себя оковы оцепенения. — Прошу прощения. Какавача равнодушно пожал плечами, возвращая ему список с номерами комнат, молча развернулся и скрылся за дверью в свой номер. Проводив его тоскливым взглядом, Воскресенье скрепился и пошел следом за вороном, стараясь не думать о том, что может его ждать.

༻༺

Осенней луною двор освещен.

Причудлива тень черепичной крыши.

В окнах пустых — тишина и сон…

И тут из нор выползают крысы.

Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.