куда шёл корвет «америка»?

Genshin Impact
Слэш
В процессе
NC-17
куда шёл корвет «америка»?
автор
Описание
Казуха бежит от проблем за границу, а Тарталья всё никак не поймёт, кому может приглянуться жизнь в его портовом городке на краю страны.
Примечания
...или русреал au, в котором два очень-очень потерянных человека ищут себя и спокойствия в серости сталинок и панельных домов прибрежного небольшого города. _очень_ надеюсь, что эту работу прочитают больше, чем полтора человека. стороной промелькнёт пейринг арлекин/коломбина, но настолько стороной, что упоминания заслужили только в примечаниях, а не в списке пейрингов и персонажей. upd: возможно частичное оос скирк, арлекин и коломбины, так как написано задолго до того, как о них стала появляться подробная информация.
Содержание Вперед

x

      Сейчас было почти пять утра, и Тарталья сидел на кухне в полном одиночестве. На стене в коридоре тикали часы, а на улице где-то вдалеке шумели бродячие собаки; на самой же кухне было до боли тихо, как в вакууме, и Тарталья чувствовал, что собственный мозг словно перестал помещаться в черепе и давил на него изнутри. Он потёр глаза и зевнул коротко, а потом глотнул холодного крепкого чая. Все спали, и включать чайник ему было неловко, поэтому он пил тот, что оставил вчера вечером на столе отец. Когда Тарталья был маленький, то чай, который заваривал отец, казался ему самым вкусным на свете: он никогда не вытаскивал заварку и щедро отсыпал туда четыре или пять ложечек сахара, за что матушка всегда ругала его, а Тарталья тайком делал пару глотков, когда отец выходил покурить. Зря он, конечно, об этом вспомнил. Курить хотелось до чёртиков.       Прошло уже пять дней с тех пор, как отец вернулся из рейса, и жизнь снова стала привычной и разнообразной, словно бы те месяцы, что тот проводил в море, Тарталья отрывался на полную катушку и каждый день был отдельным приключением. И всё же, было по-другому. Были дурацкие шутки за завтраком и каждый вечер обновляющиеся две бутылки пива в холодильнике, а ещё были счастливые дети, которые слушали истории отца с Японии, откуда он только что вернулся. Первые четыре дня присутствие отца их в самом деле радовало — Тевкр и Антон так вот вообще от него за завтраком не отставали, а отцу было в радость хоть с кем-то поговорить и не сказать при этом ничего толкового. Тоне наскучило на третий день, и она попыталась поговорить с отцом о своих проблемах, поговорить о том, что было ей важно, но тот был либо не особо в этом заинтересован, либо раздавал не самые полезные советы. Но с ним было весело. Пусть даже тревога теперь сопровождала Тарталью целыми сутками, слышать счастливый детский гомон было ему приятно. А вот самому видеться с отцом — не очень. Все разговоры рано или поздно сводились к тому, что Тарталья, должно быть, тот ещё дурак, раз даже одного года в шмоньке не смог отучиться.       Думать об этом было противно, не думать об этом Тарталья не мог. Вот и сидел сейчас на кухне просто так в пять часов утра и смотрел на то, как ветки на ветру раскачивались и как с них падали сухие осенние листья. Он постукивал пальцем по столешнице, тихо совсем, так, что ему одному было слышно, и прикусывал язык, борясь с желанием аккуратно протиснуться в родительскую спальню и поискать у отца сигареты. Ту пачку, что он забыл на балконе ещё до рейса, Тарталья выкурил уже пару недель назад. Зачем он свою выкинул тогда, Тарталья и сам не знал. В ту ночь он долго не мог уснуть, ворочался на кровати и думал над этим, но ни к какому умозаключению, которое бы ему понравилось, Тарталья так и не пришёл. Сперва ему подумалось, что это из-за Казухи, потому что ему не хотелось, чтобы Казуха знал, что он курит. Потом, правда, Тарталья решил, что ему до этого дела никакого быть не должно. Но ему было дело. Ему хотелось быть в глазах Казухи хорошим и достойным человеком, каким он никогда, на самом деле, и не был. А ещё он недавно узнал от Казухи, что тот и сам пару месяцев, проведённых на китайском корабле с экстравагантной и любящей курить трубку капитаншей, увлекался табаком, только вот потом ему это надоело и даже отвлекало от насущных проблем и неторопливого стихосложения. У Казухи воля сильная. Посильнее, наверное, чем у кого бы то ни было. Тарталья таким похвастаться не может; толку от того, что и силы много, и воли прилично, а вместе вот никак не складывается?       Спать Тарталья пошёл только ближе к шести, когда услышал из комнаты братьев шорохи и шевеление. Сон не приходил к нему до самого рассвета ещё в районе сорока минут, а когда он наконец стал засыпать, ничто на свете уже не могло заставить его проснуться. Сквозь пелену дрёмы Тарталья узнавал каждого члена семьи по шагам и по вздохам: чайник с громким стуком греться поставила Тоня, а холодильник из-за обилия поставленных там банок не мог закрыть Антон; матушка уже начала гладить вещи, а отец тяжёлыми быстрыми шагами прошёл в ванную, и на всю квартиру встал запах пены для бритья. Это навевало как тревогу, так и какое-то небывалое спокойствие от чего-то привычного и правильного, когда все дома и когда это вроде бы даже внушает чувство безопасности. Тарталья почувствовал, что устал, и мог наконец снять хоть на несколько недель тяжёлый груз ответственности с плеч и просто спать до обеда. План был такой, и план был замечательный. Так думал Тарталья, обнимая кончик одеяла и проваливаясь в сон.       Проснулся он в двадцать минут одиннадцатого, отчего-то хорошо выспавшийся и в необычайно хорошем настроении, и вместо того, чтобы ещё сорок минут существовать в своей комнате тихо и без лишнего внимания, Тарталья распахнул дверь уже через десять минут, красиво причёсанный, в выглаженной толстовке. Тоня, стоявшая в тот момент в коридоре, от удивления даже приоткрыла рот и сказала шёпотом что-то нецензурное. Она, кажется, собиралась куда-то уходить, но на мгновение задумалась и проскользнула к Тарталье, которой с яркой улыбкой помахал ей рукой, всё ещё стоя в дверях. Мальчишки были на учёбе, а вот сама Тоня умело отлынивала и даже убедила родителей, что на важные уроки сегодня обязательно сходит, хотя все прекрасно понимали, что если та сейчас уйдёт гулять, то в школе уже точно не появится. Спроса, впрочем, с неё не было; Тоня думала, что это потому, что она девочка, а Тарталья думал, что это потому, что она очень похожа на него самого.       — Я слышала, как ты ночью на кухне бродил, — усмехнулась она коротко, — вот и как мне потом надо было родителям объяснять, почему ты, бездельник, только в половину одиннадцатого встал? Ты хоть спал вообще?       — Спал, — Тарталья пожал плечами и бодро проследовал на кухню.       Тоня цокнула языком и пошла за ним, чтобы перед уходом напихать в карманы штук пять-шесть леденцов, пока матушка не видела. Она, впрочем, тоже была на кухне и сидела за столом, пока по телевизору шёл НТВ и какие-то криминальные передачи, заставлявшие матушку то и дело тяжко вздыхать и мотать головой из стороны в сторону. Отец был на балконе и прикручивал отваливающуюся дверку от шкафчика с соленьями. Тарталья на пару секунд замер в дверях кухни, разглядывая через окно, как сосредоточенно отец орудовал отвёрткой и держал в зубах пару шурупов. Тарталья сам хотел заняться этими дверками, но матушка всё время говорила, что он начинал возиться с ними не вовремя. Тоня же в это время протиснулась через занятый Тартальей проём и проскользнула к подоконнику, где и стояла чашка с конфетами, а потом подмигнула коротко отцу и улыбнулась ему, начиная складывать в карманы леденцы.       — О, проснулся наконец, — матушка улыбнулась коротко Тарталье и собиралась уже было встать с места, чтобы положить Тарталье поесть, но тот вовремя жестом попросил её оставаться на месте и принялся сам искать в холодильнике что-нибудь съестное, — опять поздно вчера пришёл, вот и спишь до обеда.       В голосе матушки сквозило беспокойство, и Тарталья с горькой усмешкой почесал рукой затылок, как вдруг наконец нашёл в холодильнике вчерашнюю жареную картошку и с победным воскликом достал оттуда небольшую полупустую чеплашку. Тоня уже набрала себе конфет и собиралась незамеченной уйти из дома — с Тартальей она по секрету поделилась, что собиралась зайти к подружкам, а ближе к вечеру вместе с ними пойти на чью-то квартиру праздновать день рождения какого-то парня с параллели — но не воздержалась от хитрого поддакивания матушкиным словам, когда проходила мимо Тартальи. Тот только цокнул языком и потрепал её по волосам, слегка испортив Тоне причёску.       — Чья бы корова мычала, — произнёс язвительно Тарталья и коротко посмеялся, пока Тоня недовольно принялась приглаживать руками растрёпанные волосы, — сама допоздна не гуляй. Родители-то поволнуются да спать лягут, а я тебя вот из принципа буду до самого утра ждать на кухне.       — Спать лягут? А тебя самого, бесстыжего, кто в четыре утра в подъезде пьяного встречал?       С балкона вышел отец и хмуро, но без особого раздражения похлопал отвёрткой себе по ладони, смерив Тарталью строгим взглядом. Попытки воспитывать старшего сына ему самому казались до боли провальными, однако тот самый раз, когда отец ждал его, пьяного пятнадцатилетнего мальчугана в четыре утра, Тарталья надолго запомнил. По лестнице он тогда еле-еле вскарабкался, и отцу чуть ли не за шкирку пришлось тащить Тарталью до комнаты, а потом, через полчаса, ровно также за шкирку тому пришлось тащить его блевать в туалет. Когда Тарталья проснулся утром, то подумал, что умер. А отец со строгим видом подошёл к нему и поставил рюмку водки на тумбочку рядом с его кроватью, мол, пусть опохмелится. С тех пор водку Тарталья не пьёт.       — Зато в остальные разы что-то мне самому приходилось ключ в плавающий замок вставлять.       — Поязви мне ещё тут, — слова отца Тарталью отчего-то разозлили, но тот только еле заметно скривился и отвернулся от него, запихивая чеплашку с картошкой в микроволновку, — и сестру не беси. Ты ей не отец, всё-таки, чтобы жизни учить.       Комментировать его слова Тарталье не захотелось, хотя какое-то горькое жгучее раздражение застыло у него в горле неприятным комком, и всё же устраивать на ровном месте бессмысленные скандалы ему не хотелось — по крайней мере до тех пор, пока Тоня всё ещё возилась со своей сумкой в коридоре и неспешно завязывала шнурки, явно не торопясь с выходом. Ей вот тоже скоро пятнадцать, и Тарталья, в отличие от родителей, знал наверняка, что на пятницу у Тони назначены гулянки с друзьями, и вернуться оттуда трезвой у неё навряд ли получится. Она, как никак, точная копия Тартальи. Надо бы всю водку подальше спрятать, чтобы наутро отец не додумался ей тоже рюмку предложить.       Завтракали они втроём, и напряжённая атмосфера почти что разрядилась, когда отец сам стал с шутливой улыбкой вспоминать о том, как его мама отхлестала его полотенцем, почувствовав от него запах перегара. Тарталья посмеялся в ответ, запихивая за щеку жареную картошку, и ему показалось, что матушка и сама, несомненно, пару раз бы замахнулась тряпкой ему по заднице, не больно наверняка, но так, чтобы Тарталья побегал с заплетающимися ногами от неё по всей квартире. Отец переложил себе несколько ложек картошки, которую Тарталья не доел, а матушка пила чай с молоком и пыталась напоить им Тарталью. Было в этом что-то до боли родное и знакомое, словно он снова стал единственным ребёнком в семье и такого понятия, как ответственность, он и вовсе не знал. Но он, впрочем, знал. И это знание заставляло его смеяться над шутками отца с некоторым чувством лицемерия и горечи. Сегодня утром у него было хорошее настроение; весь оставшийся день он не находил себе места.       Вечером Тарталья всё-таки вышел купить сигарет. На часах была половина восьмого, и небо всё ещё было какое-то непонятное и серое, словно вот-вот польёт дождь, а потому когда Тарталья вошёл в квартиру, то сразу же зажёг свет в коридоре и глянул вниз — прямо перед дверью неаккуратно стояли кроссовки Тевкра, которые Тарталья заботливо убрал к стене прямо к обуви Антона, а вот ботинок Тони в коридоре не было, как и самой Тони. Это заставило Тарталью нахмуриться, потому что полчаса назад он, движимый волнением за младшую сестру, старательно надоедал ей сообщениями и интересовался, когда же та собиралась возвращаться домой. Тоня с парой опечаток заверила его, что она уже собиралась домой и должна была прийти через пятнадцать минут.       — Вся в тебя.       Отец цокнул, выйдя из родительской спальни и смерив Тарталью недовольным взглядом. Когда он подошёл ближе, Тарталья почувствовал от него слабый запах алкоголя, и он не знал, что не понравилось ему больше: то, что нетрезвый отец делал ему замечания, или то, что он выпил оставленную Тартальей бутылку пива.       — Кто бы сомневался. Ты чего не сказал, что тебе пива надо купить? Я как раз в магазине был. — Тарталья попытался перевести тему и прошёл на кухню, убирая в морозилку три порции мороженого. — Если хочешь что-то сказать про то, что Тоня разгильдяйка потому, что я сам разгильдяй, то лучше помолчи.       — Я не хотел сказать, что Тоня разгильдяйка. однако и ты… не пай-мальчик. Плохой пример ей подаёшь. Это ты ей, небось, денег на алкоголь дал? Я видел, как она из куртки твоей тысячу вытащила. Или хочешь сказать, что украла?       — Сначала в ситуации разбирайся, потом уже обвиняй, — Тарталья громко хлопнул дверкой холодильника и облокотился на неё, глядя исподлобья на отца. Тот был такой же высокий, как и сам Тарталья, и выглядел куда более грозным и закалённым годами пребывания на корабле.       — Я тебя об этом спросил?       — Да, это я ей денег дал. Потому что тогда, когда ты меня в четыре утра пьяного в подъезде встречал, мы пили какую-то палёную водку, потому что денег родители на пьянки никому из нас не давали. Хорошие у нас родители, не спорю, но пусть Тоня лучше сама себе купит что-нибудь приличное, а не пьёт то, чем я тогда всю ночь блевал.       Отец хотел сказать что-то колкое и злое, но в комнату вошла матушка, услышавшая, как смешиваются уверенные и твёрдые голоса мужа и сына. Те стояли друг напротив друга, скрестив на груди руки, и каждый из них выглядел так, словно до последнего будет стоять на своём; а матушка вот прекрасно знала, до чего может дойти её муж, и также прекрасно представляла, до чего может дойти её сын. Она встала рядом с ними и положила руку на плечо отцу, нахмурилась и покачала головой, глядя на Тарталью.       — Аякс, ну ты же с отцом разговариваешь, — напомнила она строго, — ты зачем Тоне денег дал? Потакаешь ей во всём, и братьям своим тоже потакаешь, а мне потом директора школы звонят, жалуются, что у меня дети поджигатели растут.       Матушка приложила руку к груди, и разочарование в её голосе заставила Тарталью опустить руки и стыдливо спрятать их в кармане толстовки. Злого взгляда с отца он всё ещё не сводил, а тот, зацепившись за слова жены, нашёл только больше возможностей напомнить Тарталье его место.       — Вот-те на, несколько месяцев меня дома нет, а из-за тебя уже все от рук отбились. Опять матери краснеть за тебя пришлось перед директором! Ты школу уже закончил, а всё равно краснеем за тебя только. Может, и хорошо, что тебя из института выперли; толку от такого капитана, как ты? С тобой судно бы в два раза быстрее ко дну пошло.       — Язык за зубами держи, Тоня бы и до восьмого класса не доучилась, если бы я с ней уроки не делал. Ты вообще знаешь о том, что она в восьмом классе, а?       Пока Тарталья говорил, то сам же и осознавал, что с каждым словом закапывал себя глубже и глубже. Матушка вдруг ахнула; слова Тартальи показались ей до того грубыми и неуважительными, что в уголках глаз блеснули кроткие еле заметные слёзы, и Тарталье с каждой секундой становилось всё более и более стыдно за себя, но не перед отцом, который раздражительно отплюнулся и выругался на него между делом, а перед матушкой, которая видеть этого не должна была. Но Тарталья остался при своём. Это задело его настолько, что даже грудная клетка сжалась так, что ему хотелось со всей возможной злостью выплюнуть из себя лёгкие, а потом уйти и молча выкурить всю пачку, которая была у него в кармане толстовки. Он бы признавал свою вину раз за разом, если бы только Антон, Тевкр и Тоня не были бы благодарны Тарталье за воспитание больше, чем родному отцу.       — Не принимай доброту за слабость, Аякс.       — Вот именно, не принимай мою доброту за слабость.       Тарталья выплюнул это с такой злостью и напускной улыбкой, что отец не выдержал и резко замахнулся на него. Когда Тарталья был маленький, отец научил его, как правильно обороняться, потому что хотел отдать его на бокс, но так и не отдал — воспоминание это мелькнуло коротким светлым отрывком у него в голове, когда он перехватил его за крепкое напряжённое запястье и оттолкнул от себя его руку за мгновение до того, как та достигла его лица. Матушка вскрикнула, попыталась образумить Тарталью, и ему вдруг стало так невыносимо обидно. Почему она защищает отца? Почему она, тащившая всё на себе в одиночку, до сих пор выдумывает себе, что её муж отчего-то достоин быть в их глазах хорошим отцом? Почему помощь Тартальи словно бы все забыли? Он научил Тоню готовить, это он научил Тевкра ездить на велосипеде, это он забирал Антона со всех его кружков!..       Тарталья не захотел больше ничего выслушивать, и то, как матушка вслед звала его, казалось ему какой-то дурацкой насмешкой. Он никогда не просил семью называть его Тартальей, но имя Аякс до того казалось ему чужим и обесцененным, что ему казалось, что они зовут кого-то другого, а не его. Аякс бы… Аякс бы определённо расстроился сейчас, но Тарталья мог только заменить чувство жгучего разочарования раздражением и уйти, чтобы никого не видеть. В кармане у него были сигареты и телефон, поэтому из квартиры он выскочил быстро, наскоро обувшись и не взяв даже ключи. Когда он открывал дверь подъезда, чуть было не сбил с ног Тоню.       — Ты куда… бежишь так? — Сказала она тихо, глянув на него снизу вверх. А глазки-то блестели, отметил Тарталья, и даже улыбнулся ей, словно оставил там, в родительской квартире, всю свою обиду и злость. — Я, это… прости, задержалась.       — Отец там злой, как собака.       — Ты постарался?..       — А вот раньше надо было приходить, — усмехнулся Тарталья и снова потрепал её по волосам, — иди домой, только не говори им, что меня видела. Помедленнее по лестнице карабкайся, а я пока уйти успею. Вернусь к вечеру.       Возвращаться к вечеру Тарталья не планировал, однако Тоня разбираться с ним не хотела и послушно принялась медленно подниматься по лестнице, считая со скуки каждую пройденную ступеньку. Тарталья же вышел наконец на улицу и замер. Было по-октябрьски холодно, и хмурое небо вот-вот должно было начать темнеть ещё больше и разразиться сильным ливнем именно сейчас, когда у Тартальи нет ничего, чтобы хоть как-то укрыться от дождя. Он не пил, но отчего-то чувствовал, что ноги у него подкашиваются и дышать тяжело, а в голове было пусто абсолютно, серо и дождливо, прямо как на улице сейчас, и даже если какая-то мысль его посещала, он в ту же секунду забывал её и брёл себе туда, куда глаза глядели. Глаза, впрочем, очень даже удачно глядели в сторону дома Арлекин, живущей неподалёку. В последний раз, когда он писал ей и спрашивал о том, как дела, она даже ответила. Ему бы только увидеть её, остаться бы на ночь в безопасности рядом с ней, потому что она тоже отказалась от собственного имени и была готова понять Тарталью такого, какой он есть, понять Тарталью, а не Аякса. Только потом Тарталья осознал, что это далеко не было хорошей чертой их отношений.       Код от домофона он знал наизусть. В подъезде пахло сыростью и плесенью, но раньше Тарталья этого не замечал, и ему вдруг показалось, что он не был здесь так давно, что едва ли помнил номер квартиры Арлекин и мог без раздумий за минуту оказаться на её этаже и настойчиво стучать в дверь. Её мама, конечно, его сильно недолюбливала, но навряд ли попыталась бы выгнать Тарталью из дома, если Арлекин бы согласилась его впустить.       — Ты что тут делаешь? — Арлекин вышла из квартиры и тихо прикрыла за собой дверь. — Выглядишь… плохо.       — А ты, как и всегда, начинаешь с комплимента, — посмеялся он коротко и совсем не весело, — я не вовремя? Мне бы… Мне бы на ночь остаться. Буквально часов до семи, потом домой вернусь. Можешь даже считать, что меня нет, и…       Арлекин не успела ответить ему, как вдруг внутри квартиры раздался громкий звон разбитой бутылки, а следом за ним послышался грубый и невнятный мужской голос, принадлежащий её отцу. Она цокнула языком и потёрла переносицу, на которой остался красноватый еле заметный шрам, и Тарталья отступил на шаг назад, больше не претендуя на ночлег. Он хотел предложить Арлекин остаться, чтобы он мог ей помочь, но знал наверняка, что Арлекин помощь от него не нужна. Плавали, знаем. У Арлекин всё, пожалуй, хуже, чем у него.       — У меня тоже с отцом сегодня не заладилось. — Произнёс он тихо и положил Арлекин руку на плечо, но в поддержке она не нуждалась, а потому скинула его руку с себя и потянулась к ручке двери, нахмурившись и приготовившись к новой стычке с отцом.       — Иди домой. Я потом тебе напишу.       Арлекин не сказала, что ей просто не до Тартальи сейчас, но непроизнесённые слова всё равно тяжёлым грузом повисли в воздухе тёмного подъезда, в котором в ту же секунду погасла давно мигающая лампочка.       Вот так вот бывает. Когда Тарталья вышел из подъезда, то на голову ему тут же упала первая крупная капля дождя, заставив его вздрогнуть и пригладить чуть намокшие волосы. Впрочем, Тарталья не унывал, и вместо того, чтобы побеждённым вернуться домой или из принципа заночевать где-нибудь на вокзале, он уверенным шагом побрёл к автобусной остановке, с гордой улыбкой нащупав в кармане сорок рублей мелочи, которых как раз должно было хватить на проезд в одну сторону до центра. Не такой уж он и брошенка, подумал Тарталья, и уселся в автобус с мыслями наконец-то позитивными и настроенными на победный лад. Он из скандала, как никак, вышел победителем и сохранил свою честь, осталось только найти где-нибудь свободную койку и укрыться на ночь от дождя. Ну, он отлично знал одну такую женщину, которая оказывала помощь нуждаемся.       Вот только она не открывала дверь. Когда Тарталья наконец дошёл до дома Скирк с площади, уже порядком промок и стоял теперь перед дверью нигде не принятой сиротой, раз в пару секунд колотя по двери то костяшками пальцев, то ногой. Вскоре послышался звук открывающихся замков, и Скирк, оставив только небольшую щёлочку, глянула на него раздражённо и недовольно.       — Тарталья, ну что за херня? Я тебя сегодня не просила приходить. Нет для тебя работы, всё.       — Ну чего ты злая такая? Я перекантуюсь у тебя до утра и пойду, а?       Скирк вдруг усмехнулась удивлённо и покачала головой, но дверь так и не распахнула, чтобы впустить Тарталью. Она глянула на него как-то снисходительно, и Тарталья тоже усмехнулся, чтобы она не увидела, что ему порядком надоело мотаться туда-сюда по квартирам.       — Я понимаю, что мы с тобой… Ну, в достаточно дружеских отношениях. Но я всё-таки тебе не тётушка, чтоб по первому твоему зову пускать тебя в свой дом и послушно расстилать постель. Слушай, хочешь денег тебе дам? Если надо где-то переночевать, то снимешь себе комнату посуточно или что-то такое, главное, что не у меня. Сколько тебе надо? Тысяч десять хватит?       Скирк потянулась за лежащей в коридоре сумкой и выудила оттуда полный налички кошелёк, но Тарталья вовремя остановил её и помотал головой, стряхнув с волос капли воды. Мысль, посетившая его, была до боли неутешительной, но он не успел поддаться размышлениям о том, что нигде ему теперь не приткнуться и никто его, такого безобразного и бестолкового, не примет. Тарталья спрятал руки в карман толстовки, опустил взгляд в пол на промокшие кроссовки и посмеялся коротко, скорее по привычке, чем из искреннего желания посмеяться.       — Пятьдесят рублей лучше дай на проезд.       Скирк не стала с ним спорить и пытаться копаться в его проблемах, а потому без промедления протянула ему ровную новенькую купюру и, не прощаясь, закрыла дверь у него перед носом.       Тарталья шёл сюда, словно в бреду, без единой адекватной мысли в голове и с глупой и наивной надеждой на то, что вот сейчас у него непременно всё должно было получиться, потому что последний его вариант, который он до талого откидывал, казался ему теперь единственным и самым главным. Ему не хотелось разбираться в самом себе, потому что это было бы пустой тратой времени, но наконец в нём мелькнула мысль, что ему изначально хотелось оказаться здесь, перед его дверью, потому что здесь бы его наверняка приняли. Потому что он бы не пришёл не вовремя. Потому что, по большому счёту, Тарталья сюда всегда не вовремя приходил, и тем не менее его всегда пускали и не спрашивали, что он тут забыл и почему является, как к себе домой. Стучать в дверь ему было неловко, и пару минут он просто стоял на лестничной клетке, сжимал руки до боли в кулаки, хмурился и кусал губы, думал, как же ему объясниться. А когда Казуха наконец открыл ему дверь, то все сомнения куда-то пропали.       — Привет, — поздоровался он с яркой улыбкой, и ему только сейчас это показалось правильным и привычным; со Скирк и с Арлекин он не здоровался, потому что с порога видел их недовольные лица и то, что у них, конечно же, своих проблем хватает. Казуха посмотрел на него удивлённо, но позволил сперва высказаться и не пытался вот так с порога отправить Тарталью восвояси. — Представляешь, какая напасть — под дождь попал, а домой… Не пускают меня домой, а ключи, вот как назло, оставил прямо на тумбочке перед входной дверью, как сейчас помню. Я, главное, из подъезда когда выходил, сразу подумал, что что-то я тяжести ключей в кармане не чувствую, а потом…       — Тише, дурной, сам за своей же мыслью не успеваешь.       Казуха остановил его, и Тарталья замолк. Как, однако, легко у Казухи это получалось — заставить Тарталью замолчать. Казуха улыбнулся наконец коротко, когда Тарталья тяжело вздохнул и перестал активно жестикулировать и говорить о чём попало, и прошёл в квартиру, молчаливым кивком головы приглашая Тарталью сделать тоже самое под приветственное мяуканье Тамы. В квартире у Казухи было темно и свет нигде не горел, а ещё здесь было очень тепло и сухо, поэтому у Тартальи наконец перестали мелко дрожать пальцы.       Тарталья не попытался объяснить, как здесь оказался, но и какую-то новую историю для Казухи не стал выдумывать, только сказал вскользь о том, что с отцом повздорил и видеть его не хотел, а потому и шлялся, как пёс бездомный, по знакомым, только вот никто его не пускал. Рассказывал он это с улыбкой, шутил постоянно и, как обычно, ходил по просторному залу туда-сюда, то и дело хватаясь за какие-то вещи, чтобы занять ими руки. Казуха просто кивал ему в ответ, ставя между делом чайник, пусть даже Тарталья и успел до этого попросить его достать что-нибудь погорячее. Спиртного, впрочем, у Казухи дома всё равно не было.       — ...Я и подумал, что ты меня пустишь. А завтра… Завтра поэтический вечер, ты помнишь? Мы же туда пойдём, правда?       А между тем Тарталья всё говорил и говорил, потому что Казуха и не пытался его остановить, слушал молча и заваривал параллельно чай на кухне. Тарталья замолк только тогда, когда Казуха взял в руки небольшой поднос с прозрачным заварником, в котором болтались крупные зелёные листья, и двумя маленькими чашками, и позвал его пройти в спальню. Тарталью это удивило и даже пробудило какой-то интерес, словно бы в спальне по определению было что-то очень личное. Казуха, правда, в это ничего не вкладывал и объяснял всё просто и банально: Тарталья весь до нитки промок, а отопления во всех других комнатах не было.       Зайдя внутрь, Тарталья завистливо глянул на Таму, которая с довольной мордой растянулась прямо под обогревателем и тихонько мурлыкала себе под нос. Тарталья бы и сам не отказался посидеть пару минут в обнимку с обогревателем, и желание его было до того очевидно, что даже Казуху это слегка позабавило. Ну, раз обернуться вокруг обогревателя он не мог, то возможность растянуться на мягком белом пледе на всю ширину кровати у него никто не забирал, даже несмотря на то, что вести себя у Казухи, как у себя дома, было несколько наглым и абсурдным.       — Ты так и не ответил. Пойдём же? — Напомнил ему Тарталья, с громким вздохом падая спиной на кровать Казухи и раскидывая в сторону руки. Ему показалось, что под ним наверняка останется мокрый след, но сейчас он чувствовал себя до того хорошо и спокойно, что думать о своей промокшей одежде ему не хотелось от слова совсем.       Казуха выглядел как всегда сдержанно; Тарталья продолжал наблюдать за ним краем глаза, пока тот с небывалой лёгкостью одной рукой держал тяжеленный чайник и разливал чай по кружкам, и смотреть на него было отчего-то правильным и даже приятным. Тарталья не знал красоты, но ему казалось, что в этом была красота, пусть даже и описать её природу было для него невозможным. Ему казалось, что красота была и в Казухе, и даже в нём самом.       — Ну, отчего же не пойдём… — Ответил он наконец, присаживаясь на край кровати и протягивая Тарталье горячую чашку. Встать ему было тяжело, но исходящий от кружки пар выглядит настолько тёплым и жизненно ему необходимым, что с нечеловеческими усилиями он всё же оторвался от мягкого пледа. — Руки у тебя замёрзли, дурной. Чего под дождём так долго ходил?       — Да вышло так, сам не думал, что дождь пойдёт, — Тарталья хмыкнул коротко и сжал горячую кружку подрагивающими руками, — не думал, что пустишь. Вернее, думал, конечно, а всё равно сомневался — ну и зачем тебе в дом оборванца какого-то пускать? А ведь всегда пускаешь.       — Ты бы не думал так много, и жилось бы легче. Пустил — потому что попросился, вот и всё.       — Пословица есть такая русская… мол, насильно мил не будешь. — Чай обжигал горло почти также приятно, как сигаретный дым, и Тарталья с тревогой вспомнил о том, что пачка сигарет до сих пор до жути соблазнительно лежала у него в кармане. Курить хотелось сильно, но перед Казухой он даже думать об этом не хотел. — А я, получается, насильно мил.       Он отвёл от Казухи взгляд и посмотрел в окно. Капли дождя барабанили то по подоконнику, то по стеклу, а тучи с каждой минутой словно становились темнее и темнее, заволакивая комнату тягостной осенней мглой, которую нарушить светом у Казухи не поднималась рука. Мебели здесь было мало, кровать одна да какая-то простенькая тумба, отчего те небольшие крупицы света, которые просочились через дождливые сумерки, растекались повсюду равномерно. Бледное лицо Казухи выглядело ещё бледнее, и, может быть, даже более настоящим, чем обычно — хмурым слегка, но невозмутимым. Тарталью он слушал внимательно, и каждую сказанную им глупость умудрялся воспринимать серьёзно и не стыдить его, понимать, что на самом деле крылось за этими словами, и за шутовской улыбкой Казуха угадывал то, как расстроен был Тарталья.       — С чего ты взял? Если ты полагаешь, что при первой встрече я проявил к тебе холодность, — Казуха пожал плечами и скользнул взглядом по лицу Тартальи, — то позволь тебя уверить в том, что ты не прав. Я, пожалуй, не такой как ты, и не так уж открыт к новым знакомствам. Но ты не был мне отвратителен.       Тарталья молчал. Улыбка пропала с его лица, он сгорбился чуть сильнее под натиском сумрака комнаты и никак не мог сам для себя осознать, почему так важно ему было услышать, что ещё тогда он не был Казухе противен. Тарталья и сам всё про себя знал — как человек он в принципе то ещё дерьмо. Он коротко поднял взгляд на Казуху, когда тот аккуратно подхватил пустую кружку из его рук и вернул её на тумбочку.       — Помнишь, о чём я спросил тебя тогда? — Произнёс Казуха, улыбнувшись уголками губ.       — Про то, почему меня называют Тартальей?       — Да. Но на самом деле я хотел задать другой вопрос.       Сам вопрос повис между ними в воздухе непроизнесённым, но Тарталья и без того знал, что именно заинтересовало Казуху в тот день. Он и до сих пор выглядел так, словно ему интересно, но теперь это казалось только лёгким и ненавязчивым любопытством, удовлетворить которое он не стремился. Он не ждал ответа и сейчас, но Тарталья, почувствовавший вдруг себя отчего-то нужным и интересным, на мгновение засомневался, хмыкнул и глянул на Казуху искоса. Ему хотелось быть Казухе интересным — такое необычное и чужеродное чувство вдруг посетило его сердце, что противиться ему Тарталья больше не мог.       — Аякс. Меня зовут Аякс.       — Красивое имя, Аякс, — протянул Казуха тихим и слегка хриплым голосом. А-якс; по слогам его имя, произнесённое Казухой, отражалось от стен чем-то действительно благозвучным и правильным, словно бы его в самом деле так звали и имя это подходило ему более какого-либо другого. — Можно мне и дальше так тебя называть?       — Тебе — всё можно.       Тарталья наконец согрелся; грудь его размеренно вздымалась, а руки перестали дрожать и неподвижно лежали у него на коленях. Присущая ему хаотичность движений куда-то пропала, и даже взгляд перестал бесцельно бегать по комнате и сконцентрировался на Казухе, чем-то взволнованный, но не напуганный и не расстроенный, каким он был пару минут назад. Стало темнее, и черты лица Казухи казались от этого острее и чётче, словно бы это Тарталья сам его неумело нарисовал на тетрадном листе от нечего делать; только вот Тарталья рисовать не умел и красоту не понимал, зато если бы понимал и умел, то именно так бы и нарисовал, линия к линии, тень к тени. Словом, может быть, у него ещё хуже бы получилось, но он бы всё равно попробовал, и рисовал-рисовал-рисовал бы, чем только попадётся: то кистью, то рифмой, то нотой — и всё равно бы никогда не попал в его удивительный образ. И несмотря на это всё одна простая истина никак не могла покинуть его мысли: в образ Казухи он может и не попал бы, но представлял бы его себе ярко и понятно, даже если бы и какие-то детали в процессе он не нашёл; а вот свой собственный, пожалуй, ему и вовек не представить. А теперь вот он смотрел на него и понимал. Тарталья остался дома, а у Аякса быстро колотилось сердце и сжималась грудная клетка в поиске чего-то ему неизвестного. Здесь, в спальне Казухи, было тепло и безопасно.       Казуха повторил его имя несколько раз на пробу, и задумчиво себе под нос произнёс что-то на японском; а Аякс слов уже не различал и сам в собственных чувствах погряз, вроде и сидел неподвижно и спокойно, а внутри самый настоящий шторм, самое настоящее море раскачивает из стороны в сторону маленький несчастный корвет, который одним только чудом держался на плаву в глубине его тела. Они сидели близко друг к другу, случайно и невзначай, но эта близость значила для Аякса до того много, что ему хотелось и вовсе придвинуться к нему вплотную и вжаться в него всем телом на пробу, понять, на что похожи прикосновения Казухи к горячей коже, насколько нежным он может быть и насколько умело обращается с тонкой человеческой натурой. Люди вообще по натуре своей хрупкие, а Казуха, тонкий и невысокий, казался при этом крепче их всех.       Аякс вздыхает тяжело, и шторм у него внутри усиливается, доходит до предела за несколько мгновений до того, как перейти в долгожданный безмятежный штиль. О стенку сердца ударяется самое настоящее цунами, и Аякс больше не может сдерживаться, подаётся вперёд и губами прикасается к губам Казухи. Никогда в жизни Аякс не целовался, и поцелуй выходит смазанным и несуразным, остаётся у Казухи где-то в уголке губ, и Аякс чувствует, как у него всё тело горит. Он подступается аккуратно, не прикасается к Казухе руками и боится сделать что-то не так, но остановиться он уже не в силах, а потому целует заново, чуть более толково, настолько, насколько только может представить себе настоящий поцелуй, сминает его губы своими, облизывает коротко и неуверенно, и закрывает глаза. А Казуха сперва не отталкивает, проводит рукой по влажным волосам и целует его в ответ, умело ведёт в этом поцелуе и показывает ему, как надо. Резкое желание хоть что-нибудь сделать накрывает Аякса с головой, и он по наитию кладёт одну руку Казухе на колено и прижимается ближе, ему хочется запустить вторую руку Казухе под футболку и согреться его телом, ему хочется ещё больше близости, пусть даже он и представить себе не может, какой она должна быть. Казуха улыбается коротко, учит его этой самой мимолётной близости и осторожно придерживает Аякса за плечо. Вторая рука вскоре оказывается у Аякса на талии, и он мягко отстраняет его от себя.       Наступивший штиль не приносит ему ожидаемого спокойствия; напротив, нагоняет страха и тревоги, потому что Аякс не может понять, что сделал не так и почему Казуха его оттолкнул. Тот, впрочем, руки от Тартальи не отнимает, не разрывает прикосновения и даже поглаживает коротко большим пальцем, успокаивает внутри него шторм.       — Прости меня. Тебе не хотелось этого? — Спрашивает Аякс, чуть прокашливаясь. Ему становится от самого себя противно, и ему самому хочется сейчас отодвинуться от Казухи и спрятаться где-нибудь от всего мира, только вот Казуха не позволяет ему снова скрыться и показаться перед ним шутником и повесой Тартальей. Казуха видит, что Аякс волнуется и до чёртиков самим собой недоволен, а потому перемещает руку тому на колено и пытается унять его дрожь. Получается.       — …Раз за разом говорю тебе, что торопишься, дурной, а ты меня слушать не хочешь. — Казуха тяжело вздыхает и пытается заглянуть Аяксу в глаза. — Так тебе… нравятся парни?       — Нравятся… парни? Нет, нет… Не знаю. Мне ты нравишься. Только вот мне никто не нравился никогда, я и не знаю, как оно быть должно. Знаю только, что когда ты меня дурным зовёшь, в груди у меня сразу тепло становится, и с тобой рядом мне всегда находится спокойно и приятно. Говорить с тобой нравится, даже если я совсем не понимаю, о чём ты говоришь. Мне хочется тебя узнать и хочется к тебе прикоснуться, а ещё хочется, чтобы ты сам ко мне прикасался и сам обо мне хотел что-то узнать, хочется быть тебе интересным. Хочется тебе нравиться. Но я не знаю, как назвать это чувство, и я не хочу как-то его называть. — Аякс замолкает, и Казуха вдруг берёт его руку в свою. — И целоваться с тобой мне тоже хочется, хотя я никогда даже не думал, что мне хоть с кем-нибудь захочется целоваться.       Руки Казуха не отнял, однако ни слова так и не произнёс, наслаждаясь возникшей между ними тишиной и тем самым штилем, который установился в груди Аякса и не давал тому вскочить с места, как то обычно бывало, и начать по комнате расхаживать по ходу бессвязного сумбурного рассказа. Казуха ведёт рукой выше, к предплечью, и рука у него такая тёплая, что Аяксу хочется проскользнуть ближе и просто улечься с ним здесь так, чтобы Казуха обнял его и не отпускал до тех пор, пока Аякс бы не согрелся. Ему всё ещё было стыдно, потому что разрешения не спросил; а вот за чувства свои стыда он и подавно не испытывает, словно нет на свете ничего более естественного, чем испытывать к Казухе самую настоящую, наивную, искреннюю — первую — любовь.       — Ты никогда на мои вопросы не отвечаешь, а из меня ответы вытянуть для тебя легче лёгкого. Казуха, ну хотя бы слово скажи, хотя бы головой кивни, если тебе хотя бы противно от этого не было.       Аякс усмехается по привычке и следит взглядом за тем, как рука Казухи медленно поднимается к плечу и мягко поглаживает, словно спугнуть ненароком боится; вот только страх Аяксу и неведом от слова совсем, а та тревога, которая вместе с кровью в сердце поднимается, его только распаляет и не отталкивает никуда. Ему бы, конечно, бояться; горе ему, простому парню из российской глубинки, которого угораздило сидеть вот так напротив другого парня и жадно хотеть его ласки, словно бродячий пёс, которого погладил случайный прохожий. А Аяксу вот всё равно не страшно. Он за своё до конца стоит, зубами вгрызётся, раз уж ничем не лучше бездомной собаки. Ему только разрешение надо.       И Казуха даёт ему разрешение, смотрит на него из-под полуприкрытых век и улыбается самым краешком губ, на которых всё ещё осталось ощущения неумелого первого поцелуя. В том, как умело Казуха с ним обращается, Аякс наверняка угадывает, что ему это всё не в новинку, и это заставляет его на мгновение задуматься и нахмуриться рефлекторно; обиды в нём, конечно же, нет, но желание быть хоть чуточку более умелым в вопросе близости его всё ещё не покидало.       — Дурной, как же мне могло быть противно от тебя? Знаешь, Аякс… — Хоть Казуха и пытается держаться сдержанно, он вдруг еле заметно хмурится и отводит от Аякса взгляд, о чём-то задумавшись. — Я много где был и много кого знал; некоторые особенно близкие знакомства были с женщинами, некоторые — с мужчинами. Я не ограничивал себя в опыте и узнавал новое с горящими глазами и открытым сердцем. Даже если бы я не знал, хочу ли целовать тебя, я бы разделил с тобой поцелуй, если бы этого захотел ты.       — Но ты ведь знал, чего хочешь. Хотелось тебе меня целовать? Или из вежливости позволил?       — Хотелось; но ты заявился ко мне сегодня совсем расстроенный и разбитый, хоть и попытался с порога уверить, что по глупой случайности ключи дома забыл. Я бы не посмел просить тебя о близости в тот момент, когда она могла тебе навредить, и поэтому остановил тебя, когда ты хотел продолжать поцелуй. Я знаю, что сейчас ты был искренним во всех своих поступках; однако я не хочу, чтобы потом ты пожалел о том, что именно ко мне пришёл сегодня за помощью.       — Не пожалею, клянусь, не пожалею. Можно мне ещё раз тебя поцеловать?       — Позволишь мне самому?       Несколько раз Аякс кивает, и в его тёмных мутных глазах появляется радостный блеск. Это так несущественно, что Аяксу становится странно и даже забавно, что Казуху это маленькое изменение заметно восхищает. Аякс по малейшим признакам узнаёт это выражение лица, которое обыкновенно появляется у поэтов-романтиков в момент вдохновения: ресницы мелко пару раз подрагивают, брови еле заметно сводятся к переносице, губы приоткрываются и чуть растягиваются. Пальцы у Казухи длинные, такими на пианино бы играть, и дыхание у Аякса сбивается, когда он чувствует их на своих щеках и подбородке; он придерживает его аккуратно и корпусом подаётся вперёд, накрывая его губы своими. Прежде, чем Аякс успевает задуматься и загрузить себя мыслями о том, как же правильно двигаться и что ему делать в момент поцелуя, Казуха заводит руку к его затылку и зарывается пальцами в спутанные рыжие волосы. Тогда Аякс наконец закрывает глаза, и фейерверки у него в груди запускаются прямо с борта воображаемого корвета — он больше не волнуется о том, что делает что-то неправильно. Казуха направляет его, показывает, как повернуть голову и когда слегка подключить язык, когда можно прикусить, а когда лучше просто замереть и позволить Казухе сделать всю работу. Они целуются долго, и Аяксу бы хотелось никогда Казуху не отпускать, застыть в этом моменте и бесконечно его целовать, бесконечно цепляться за него руками, заводить их ему за спину и гладить сквозь футболку перекатывающиеся под кожей мышцы, бесконечно чувствовать, как Казуха гладит его по волосам.       Вдалеке бьёт молния, но Аякс настолько увлечён Казухой, что не слышит грома. Ему казалось, что человеческая сущность в сути своей невероятно проста, и поэтому все те отвратительные вещи, что ему доводилось делать последние годы, никак его не волновали; ему было донельзя забавно от того, насколько легко было перестать думать во время бессмысленной драки, и насколько тяжело было хоть на секунду уловить спокойствие во время поцелуя. У Аякса было столько вопросов, сколько никогда в жизни у него не возникало — нравилось ли Казухе происходящее? А если бы Аякс ошибся, поцеловав его так быстро и необдуманно? Как же ему теперь смотреть в глаза матушке, зная, что ему нравится парень? Она и так волновалась, что сын в свои годы ни об одной девушке с трепетом в сердце не говорил, а тут заявится он завтра домой, и что? Алло, мама? Мама, ваш сын прекрасно болен!       Аякс потянул Казуху вниз на кровать так, что они теперь лежали лицом друг к другу. Некоторое время они молча рассматривали друг друга, пока их трепетной близости аккомпанировала гроза, и не могло быть на свете ничего прекраснее для Аякса, чем сегодняшний вечер, когда все от него отказались. Кроме Казухи — и теперь Казуха изучал его всеми возможными способами, глядел на него беспрерывно, прикасался к его волосам и лицу, запоминая их красоту. И всё же Казуха был чем-то встревожен, а Аякс, как и всегда, никак не мог разгадать его мысли.       — Когда я говорил, что хочу остаться здесь, я не врал тебе; однако меня не отпускает тревога. Ни разу ещё мои желания не совпадали с моими возможностями. — Казуха нарушил тишину первым. — Мне приходилось оставлять людей позади по воле случая очень много раз, и я хочу, чтобы ты это знал.       Поэтому Казуха не заводил новых знакомств в этом городе, поэтому вещей в доме у него совсем по минимуму и поэтому под кроватью лежал тревожный чемоданчик на случай нового скорого побега. Но Аякс никак не мог понять, от чего так старательно скрывается Казуха, и вместе с этим же не мог найти в себе силы спросить его прямо; ему так хотелось узнать его прошлое и понять его мысли, хотелось узнать, почему Казуха всё-таки позволял Аяксу лежать напротив него, почему прикасался к нему и глядел на него с любопытством и тихой непринуждённой нежностью. И нравились они друг другу совсем по-разному: у Аякса в сердце то пожар, то потоп, и в голове мысли в такой клубок закручиваются, что ему ещё несколько бессонных ночей предстоит его распутывать и теряться в юношеской пылкости и хаосе; у Казухи вот наоборот в глазах только трепетный и аккуратный интерес и лёгкое и ненавязчивое желание прикоснуться к Аяксу, выслушать его и позволить ему быть с собой рядом.       — Всё равно… Давай попытаемся?       — Попытаемся, дурной. Обязательно попытаемся.       Слова эти Аякса настолько обрадовали, что он рассмеялся ярко и звонко, как умеет, и принялся целовать Казуху в губы, в щёки, в лоб, куда только мог дотянуться, и Казуха придерживал его мягко за талию, направлял и усмирял его, а Аякс никак не хотел останавливаться до тех пор, пока этот поцелуй не превратился в игривое сражение, в котором оба были несомненными победителями. Только когда Аякс стал путаться в движениях, Казуха легко и уверенно приобнял его и вдруг рассмеялся. На памяти Аякса это был первый раз, когда Казуха так искренне и простодушно смеялся.       Аякс подумал, что, пусть даже возвращаться домой ему совсем не хотелось, рядом с Казухой его родной город уже не казался ему таким отвратительным.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.