Amor con amor se paga

Shingeki no Kyojin
Слэш
В процессе
R
Amor con amor se paga
автор
Описание
Жизнь - штука неимоверно сложная. Сейчас у тебя есть всё, о чём ты только мог мечтать, и тебе кажется, что это - абсолютное счастье. Но в один миг привычный мир рушится и летит к чертям в преисподнюю. Ты никогда не будешь к этому готов, но всегда найдётся тот, кто поможет тебе со всем справиться.
Примечания
В названии чудесная испанская пословица, гласящая о том, что любовь вознаграждается любовью. Хм, с опаской публикую первую часть, ибо сама не очень люблю процессники, но питаю надежду, что это даст мне больше мотивации и вдохновения. С новыми главами как метки, так и персонажи будут добавляться. Как видите, главный пейринг успешно проставлен - ну а куда без него) 06.05.2024 - №37 в популярном по фэндому (оу май, я в приятном удивлении!)
Посвящение
На работу меня вдохновил прекраснейший арт: https://twitter.com/oOmOo_doc9/status/1761210114395242628?t=Cdk19bXbNVm-8OQrDq7C_g&s=19 (спойлерный, но такой красивый!)
Содержание Вперед

13. Зорко одно лишь сердце.

Вы любите пешие прогулки? Не те, вымученные и выстраданные, когда друзья, с которыми вы не видитесь целыми месяцами – хоть и живёте в одном городе, наконец уладят все свои дела, которые мешали вам собраться раньше и были лучшим оправданием для вас, человека уставшего от безнадёжного экстравертного социума, одним прекрасным вечером напишут, что они, дескать, совершенно свободны, а потому незамедлительно приглашают вас увидеться, перекинуться новостями и попробовать новой вкус айс-латте в той кофейне, куда вы постоянно собирались сходить, но всё почему-то никак не получалось. А вы, конечно, соглашаетесь, скрепя сердце – будем честны, и идёте, потому что вам хочется быть хорошим другом и – ведь это понятие витает где-то совсем близко – хорошим человеком. Тащитесь в забитом под завязку вагоне метро, читаете объявления о наборе учеников в потрясающе распиаренную онлайн-школу по изучению английского, и вовсе не потому, что вам хочется туда записаться, а по одной лишь простой причине – ваши наушники впопыхах были забыты дома, и вам жизненно необходимо хоть чем-то занять свой мозг. Приезжаете на место встречи, обнимаетесь, болтаете, берёте тот кофе и, зажав в руке стаканчик с выступившими капельками конденсата, бредёте по улицам кипящего города, вслушиваясь в мерную болтовню своих друзей, и абсолютно бездумным взглядом скользите по домам, вывескам, афишам, унылым лицам прохожих, в которых отражается и ваше собственное, абсолютно идентичное лицо, проезжающим машинам, гудящим автобусам и прочей дребедени, коей наполнена жизнь типичного обывателя. Нет, я сейчас говорю о совершенно других прогулках. Эти другие прогулки обычно выпадают на те дни, вы поднимаетесь с постели и первым делом видите, как по стене напротив тонкими струйками тёплого золота сбегают лучи приветливого солнца. И от одного этого зрелища на ваше лицо наползает такая довольная улыбка, будто вы выиграли миллиард в лотерее, или остались в живых после русской рулетки, или на Титанике таки забрались в спасательную шлюпку, а не просто – ведь мы, люди, всегда ждём счастья от каких-то совершенно немыслимых, глобальных вещей, упуская из-под носа то самое ценное – вдруг увидели солнце. Вы не делаете зарядку, потому что считаете это пустой тратой времени и давно разочаровались в собственных рекомендациях YouTube, который почему-то продолжает старательно подсовывать вам видео с растяжкой всяких там жизнерадостных фитоняшек. Вместо этого вы пьёте свежезаваренный чай, довольно морщитесь облачку пара, возможно, приготовив себе при этом бутерброд с толстеньким таким – не будем кривить душой – кружочком колбаски, дабы не мучить ни себя, ни желудок голодными спазмами. Потом одеваетесь – не обязательно выглядеть так, будто вы сошли с красивой картинки в Pinterest – и, наконец, выходите на улицу. Сейчас вы полностью посвящены самому себе. Голова – чистый лист, свежа, пуста и требует пищи для размышлений, а вы полны рвения забить её чем-то отвлечённым и, если так можно выразиться, удобоваримым. Садитесь в автобус или, быть может, идёте от самого дома пешком? Вот вы заворачиваете за угол, а там – лужа какая-нибудь, самая обычная, и вы в обычный день на неё бы даже внимания не обратили. А теперь же вы вдруг разглядываете в ней отражения домов, голубей, прилетевших смочить горло, и плавающие на поверхности листочки и всякие соринки. В этом нет ничего поэтичного, отнюдь, но вам сразу начинает представляться дальнейшая судьба этой лужи, вот она высохнет, бедным голубям станет негде пить, и они, быть может, умрут, оставив под крышей многоквартирного дома нелепо прилепленное гнездо с сероватыми яйцами, жизнь в которых заранее обречена на скорый конец. Кому расскажешь о таких мыслях? Верно, никому, потому что никто не поймёт. Или поймёт, но притворится, что сам о таком никогда не размышлял, потому что всё это – лужи, голуби, яйца – как минимум странно, как максимум – тянет на качественную утопию. А ведь мы только начали. Дальше вам на глаза попадается какое-нибудь объявление на столбе. Помятое, выдержавшее не один ливень и бурный ветер, потрёпанное, и букв на нём почти совсем не видно, а вы всё равно вчитываетесь и узнаёте про то, что недавно пропал какой-нибудь котёнок, или собака, или человек. Пожалуйста – вас снова тянет в размышления о судьбах неизвестных вам животных и людей, которых в глаза то не видели, но вот сейчас всем сердцем им сочувствуете. Возможно, это – эмпатия. Но скажите на милость, откуда в людях взялась эта страсть любое эмоциональное переживание облекать в какие-то таинственные термины, которыми чёрт знает, как оперировать? Ну и самое интересное – это дома. Почему же, спросите вы? Потому что у каждого дома есть свой портрет. Это как маленькая личность, индивидуум в больших каменных джунглях. Вот невыразительный домишко, пятиэтажка, стоящая с доисторических времён Кембрийского периода. Наверняка там трубы протекают, мусоропровод вечно забит в худшем случае, в лучшем – вообще отсутствует, а стены, покрытые толстой паутиной трещин, давно плачут по капитальному ремонту. А вот элитная новостройка. Гордая, сияющая, красивая. Красуется своими аккуратными рядами не менее аккуратных балкончиков, на которых не увидишь ни одного сохнущего полотенца или – не дай Бог – кадушки с рассадой. И вроде бы самое время подумать о людях, живущих в таких разных домах, но ваше внимание привлекает другое – окна. Окна – это глаза. Ну знаете, как фары у машин. И они тоже бывают добрыми или злыми – не удивляйтесь, вы ведь и сами всё это прекрасно понимаете. Именно окна задают дому атмосферу его личной неприступности, открытости и гармонии. Конечно, лучше их разглядывать вечерами, когда в них зажигается свет, и счастливые обладатели кусочка собственной недвижимости торопятся скорее закрыться от окружающего мира тюльками, лёгкими цветочными занавесками или тяжёлыми шторами – всё зависит от характера. Вот она, вишенка на торте, загадка и самая желанная тайна – кто там, за этими шторками? Глядите, в верхнем окошке – где-то на шестом этаже – загорелась лампа. Наверное, там живёт счастливая семья, отец только что вернулся с работы, а мать достаёт из духовки пирог с грибами и мясом, и они все дружно сейчас сядут за один стол и разделят пищу, вместе, как полагается. Или это вовсе не кухня, а спальня, и там двое влюбленных зажгли свет всего на минутку, только чтобы раздеться и застенчиво забраться под одеяло, щёлкнув выключателем и погрузившись в многообещающую темноту. А может, это – гостиная, где бабушка с внуком садятся почитать сказки перед сном, или запустить маленький поезд по игрушечным рельсам, или посмотреть мультики. Легко представлять всех счастливыми, потому что и нам самим хочется в это верить. Нам легче рисовать в воображении радостных людей, живущих в гармонии и спокойствии. Согласитесь, кому хочется представлять, что там, за этим тёплым светом незнакомого окна, прячутся ужасные горести, такие, от которых кровь сворачивается в жила, а волоски на затылке дыбом встают. Может, тот псевдосчастливый отец псевдосчастливого семейства доест свою порцию пирога, а потом встанет из-за стола, отбрасывая недобрую тень на мнущихся домочадцев, не спеша выдернет ремень из шлёвок и отхлестает свою жену до беспамятства, пока дети, бедные дети, жмутся в углу комнаты и ждут своей очереди. И это всё потому что он сам жил в семье агрессивного тирана, не умеющего держать себя в руках и выливающего всю свою злобу на ни в чём не повинного ребёнка. Он привык так жить, и знаете, ему даже нравится – размеренность, обыденность, власть. Или те влюблённые – вовсе не влюблённые. Может, тот парень – ублюдок, споил очередную девушку в ночном клубе и притащил к себе в квартиру, как паук – затаскивает воздушную бабочку в своё логово. И будет издеваться над ней или даже снимет всё действо на камеру, а утром будет насмехаться и язвительно гоготать, опять же – наслаждаясь безнаказанностью и контролем над ситуацией. А бабушка с внуком – нет, тут не будет жестокой истории, можете выдыхать – остались совсем одни. Просто мать мальчика – конченая наркоманка, или алкоголичка, или легкомысленная и ветреная, так и не повзрослевшая девчонка – бросила их и укатила с очередным любовником туда, где сын стал бы ей обузой и где жизнь, по её мнению, становилась ярче. Мы этого никогда не узнаем. По правде говоря, мы вообще ничего не знаем. Нам остаётся просто смотреть на одинаковые окошки и надеемся, что там всё складывается по лучшему сценарию из всех возможных. Самого главного глазами не увидишь. Надеюсь, это сейчас не прозвучало слишком претенциозно? Иначе мне жаль всех своих стараний, чьей единственной целью было подвести всё повествование к этому самому афоризму. Но если вы всё-таки разочарованно фыркнули и закатили глаза, то не волнуйтесь, Кенни отреагировал на эту цитату точно так же, когда впервые услышал её от Петры. Они сидели вдвоём и в четыре глаза таращились на монитор компьютера, на котором блистательный психиатр, поистине гений, если верить кричащим заголовкам модных журналов (неизвестно только, когда статьи о врачах стали печатать где-то помимо колонок, посвящённых науч-попу), Зик Йегер уже битый час распинался перед интервьюером об истории своего успеха. Кенни вообще не хотел его смотреть и попытался спихнуть это занятие ребятам, но Петра заявила, что ему нужно составить своё личное мнение о докторе Йегере, а это совсем не одно и то же, что поверить отчёту третьих лиц. Зик рассказал, что вырос в тихой деревушке – если так можно назвать целый коттеджный посёлок в черте города, где от нулей на ценниках от недвижимость кружилась голова. Его отец был врачом, правда, с другой специальностью – кардиохирургия, но сумел с детства привить Зику любознательность и любовь к людям. Зик, как полагается, рос отличником, активистом и паинькой. Ездил с какими-то проектами туда-сюда, занимал призовые места в научных олимпиадах и, наверное, жил действительно полноценную жизнь без какой-либо нужды, вот только в 16 лет его биография омрачилась ужасной трагедией – старший Йегер внезапно отбыл в мир иной. И причина-то была абсолютно дурацкая, такую только выдумать в малобюджетном триллере и оставалось – мужчина спускался по лестнице со второго этажа, запнулся об сборки тяжёлого ковра и полетел вниз, головой вперёд. Понятно, что люди умирают совершенно из-за разных обстоятельств и причин, в народе нарекаемых случайностью, но проделать себе дыру в черепе, упав с четырёх метров в собственном доме, даже обидно, согласитесь? Кенни на этом моменте, конечно, пихнул Петру в бок, как бы намекая на подозрительность сего события, но та, уже наученная горьким опытом, молча сунула ему папку с заключением от патологоанатома, выкопанную неимоверным трудом из городского архива. Кенни полистал бумажки, вздохнул и признал, что несчастные случаи иногда остаются всего лишь случаями, поэтому топтаться тут нечего. Потом шло увлекательное, по мнению Петры, и слишком долгое, по мнению Кенни, повествование о годах мытарства бедного Зика, оставшегося без отца: и как он попал в интернат, потому что убитая горем мать не могла оставаться наедине с сыном, и как ему там жилось целых – представьте себе – два года, и как он поступал в колледж, учился, закончил его с отличием, работал там-сям и в результате своего собственного труда – от денег покойного отца он отказался – сколотил собственное состояние, открыл клинику, где занимался именно тем, что завещал ему любимый отец – помогал людям. Кенни так устал от этой истории успешного успеха, одной из тысячи таких же и всегда – одинаковых, что где-то на середине трёхчасового интервью отключил все свои слуховые анализаторы и просто смотрел, вернее, следил. За мимикой йегерского лица, за тем, как он улыбался – почему-то без морщинок в уголках губ, а такое, как считал Кенни, сразу выдавало неискренность и какую-то мертвенность – и кивал головой, видимо, для поддержки самого себя. Он сидел там, в прицеле объектива, купался в свете прожекторов и выглядел жизнерадостным, сияющим, счастливым. Но всё-таки улыбался Зик Йегер как-то не так. По-настоящему счастливые люди улыбаются по-другому: у них зажигаются весёлые смешинки в глазах, брови медленно расходятся по бокам, и морщинки – это обязательный элемент – тонкой паутинкой расползаются по коже. Конечно, в идеале ещё хорошо бы иметь ямочки – у Леви такие были, правда улыбался он сейчас намного реже, и Кенни отчаянно скучал по этим ямочкам, хоть никогда бы в этом и не признался, но этим можно и поступиться. Остаток интервью Кенни просидел, силясь понять, что же не так с Зиком Йегером, какая деталь в этом роскошном ансамбле выбивается из общего плана, что за нота так отчаянно фальшивит, мешая наслаждаться портретом – в кои-то веки – состоявшегося человека. Петра же зафиксировала все более-менее важные факты из жизни их – непонятно ещё по какому делу – потенциального подозреваемого и поинтересовалась, что Кенни думает об этом человеке. Акцент был сделан именно на последнем слове неспроста. Работа в каких-то государственных органах зачастую подразумевает сухую деловую возню с бумагами и законами, но всё-таки иногда в эту нехитрую цепочку занятий включаются люди – по-настоящему живые люди – и, хотя чувства полагается отключать в любой профессии, здесь какие-то личные убеждения могли сыграть немаловажную роль – не обязательно хорошую, но и не всегда плохую. И сейчас Петра спрашивала мнение Кенни о человеке – не о враче, не об отце ребёнка, чуть не убившего Леви, не о самодовольном и уверенном в себе гордеце – и ждала честного ответа, абстрагированного от прочих чувств. Прошла целая неделя с провального допроса, и ребята в отделе уже успели проделать колоссальную работу: подняли все интервью, статьи из Википедии, журналов и газет, посвящённых доктору Йегеру, отрыли в архиве сведения о его семье и родственниках, покопались на сайте самой клиники, даже почитали отзывы на различных форумов – и не нашли ничего. Ничего компрометирующего или язвительного, ужасного или обличительного, позорного или странного. Вообще – ничего. Работа доктора Йегера была кристально чистой, как слеза младенца, чище не придумаешь. Не было ни одной ниточки, тянущейся от Йегера к каким-то сомнительным организациям, к чиновникам или к другим влиятельным лицам. Он общался со всеми сразу и – одновременно с этим – ни с кем из них. Примерный семьянин, муж, отец. Ах да, Флока Форстера чета Йегеров усыновила пятью годами ранее. Его биологические родители отправились в отпуск на парусной яхте вдоль северного побережья Греции, где не справились с управлением и налетели на скалы – от яхты нашли только обломки, а отсутствие тел обосновали какими-то течениями, которые, вероятнее всего, унесли их в море. Форстеры были инвесторами клиники Зика довольно долгое время, и тот счёл себя им глубоко обязанным, потому и приютил несчастного сироту. Правда фамилию свою Флоку не стал давать, обосновав это тем, что он всё-таки не его настоящий родитель, а фамилия – это потомственное наследие, от которого нельзя открещиваться ни при каких обстоятельствах. Опять же – благородный поступок, ничего не скажешь. И вот сейчас Петра спрашивает у Кенни, что лично он думает об этом всём. Он знает, что Петра ждёт признания их поражения, что им больше не к чему прицепиться, только если нанять шпиона за Зиком, но и это уже, во-первых, переходит все рамки и звучит как – нет, не как, а абсолютно точно – полный бред, а во-вторых, не факт, что они что-то узнают, потому что иногда приходится поверить в то, что не все люди на свете – такое случается – круглые подлецы. И ему хочется, правда хочется сказать, что с доктором Йегером – порядок, встать, похлопать Петру по плечу и пойти покурить, но потом он вспоминает про таинственность Закклая, про неестественную улыбку Зика и – это самое важное – про Леви, мокрого и продрогшего, обнимающего нелепого плюшевого медведя на парковке, дрожащего, хлюпающего носом и прячущего глаза, и внутри него всё закипает и тут же затвердевает в полной решимости, что он сделал что-то не так, что они все недостаточно потрудились и что им всем прямо сейчас надо пойти и продолжить поиски этой иголки в громадном стоге сена, в чьём существовании даже он не уверен на все сто. Кенни уже собирается что-то сказать, но перехватывает извиняющийся и вместе с тем твёрдый взгляд Петры и понимает, что и она уже всё поняла, прочитала по его лицу и теперь, наверное, в глубине души закатывает глаза и, что ещё более вероятно, в мыслях называет его старым дураком, и все его слова тут же теряют смысл. Так они и молчат, физически ощущая, как на коже тонкими эфемерными хлопьями оседают невысказанные упрёки и новые, лишённые всякого смысла, приказы, пока Петра наконец не заговорит первой: — Простите, шеф. И Кенни прощает, потому что, если разобраться, то и прощать тут нечего. Одновременно с этим он вдруг ощущает небывалую злость на себя самого: за то, что заставил ребят копаться во всей этой ерунде, и за то, что надумывает невесть что, потому что Петра никогда бы в жизни не назвала бы его дураком, ибо слишком сильно его уважает, и её извинение сейчас – самое прямое этому подтверждение. — Всё в порядке, — выдавливает он из себя. — Вы молодцы, но тут и правда копать нечего. Петра кивает ему и тихонько покидает кабинет, потому что у неё – у всех них – вообще-то есть и другие дела не меньшей, а то и большей – важности, и что некогда им бегать и собирать несуществующие зацепки для несуществующего дела. А Кенни остаётся совсем один наедине со своими мыслями, упрямо блуждающими вокруг да около дурацкого доктора Йегера. Ну не нравится ему Зик, и что? Ну улыбается он как-то не так, подумаешь, если бы Кенни норовил бы засадить за решётку всех, чья улыбка ему не нравится, то на свободе осталось бы человек пять от силы. Ну да, у Кенни к Зику есть личная, довольно обоснованная неприязнь, но нельзя же только из-за одного этого ставить на уши весь отдел, сучить ножками и требовать немедленного разоблачения. Кенни старается убедить себя сам во всём этом, но чем больше он пытается, тем сильнее чувствует себя капризным ребёнком, которому не купили понравившуюся в магазине игрушку, и теперь он валяется на полу возле стенда, крича до посинения, пока смущённые родители – все его ребята – чешут в затылке и хотят провалиться под землю от стыда. Ему даже самому смешно от этого сравнения, ведь он уже давным-давно не ребёнок, более того – он почти старик, брюзжащий, ворчливый и просто – пора бы это уже признать – донельзя подозрительный. Кенни обхватывает голову руками и, как завороженный, невидящим взглядом буравит застывшего на мониторе Зика, жмущего руку интервьюеру на прощание. Его отвлекает осторожный стук в двери кабинета, и он севшим голосом разрешает войти. На пороге жмётся Эрд, сжимая в руке какую-то бумажку, затем виновато подходит к столу, напоминая побитую собаку – наверняка Петра уже всем намекнула на упадническое настроение шефа – и говорит: — Сэр, я так понял, мы с Йегером больше не работаем, но я подумал, что вам стоит об этом сообщить, — он кладёт лист бумаги перед Кенни. — Я проверил ещё кое-какие источники, правда пришлось связаться с информационным отделом для разрешения, в общем-то пустяки, но на клинику, как это часто бывает и с другими частными больницами, подавали жалобу всего один раз из-за каких-то личных убеждений обвинителя, что в клинике используют какие-то неправильные методы лечения, возможно, не совсем гуманные – такие намёки были. Единственная загвоздка, это было не заявление в соответствующие инстанции, а всего лишь анонимное сообщение. Я не думаю, что будет много пользы от этого – в конце концов, люди пишут жалобы даже на кареты скорой помощи из-за слишком долгого времени ожидания, но я смог вычислить IP-адрес, пробил по базам и нашёл адрес, скорее всего, обвинителя, потому что он не менялся уже много лет, а это тоже странно. Кенни смотрит на ровно напечатанные строки с таким видом, будто до него ещё не дошёл смысл всего сказанного. Кажется, будто в повисшей тишине чётко слышится поскрипывание мыслительных шестерёнок в аккермановской голове. — М-м, — Кенни пытается нащупать нужные слова для правильного вопроса. — Сколько времени висит анонимка? — Семь лет. Кенни присвистывает, и Эрд разводит руками, как бы показывая всю степень своего удивления. — Спасибо, Эрд, — Кенни одаривает подчинённого взглядом, преисполненным благодарности. — Да не за что, — кивает Эрд, — я всего лишь выполнял свою работу.

***

По указанному адресу Кенни едет в полном одиночестве. Перед уходом он поблагодарил своих ребят за проделанную работу, всё-таки они хорошо потрудились, и отпустил всех на час пораньше, из-за чего Оруо на радостях даже прикусил язык – за ним такое частенько водилось. С собой Кенни решил никого не брать, потому что сам-то не особо верил в то, что найдёт что-то стоящее – максимум, бабульку, у которой уже ум зашёл за разум, а все силы уходят на баталии в общественном транспорте за свободные места и споры с нерадивыми – на её взгляд – продавцами, не приклеивающими ценники на помидоры. Люди на склоне лет вообще занимаются всякими странностями: начинают коллекционировать старые приёмники, засаживать любой свободный квадратный метр бархатцами или тоннами печь пирожки для внуков, впрочем, последний пункт звучит довольно неплохо. Доехав до места назначения, Кенни видит маленький двухэтажный домишко на окраине города – сюда ещё не успели протянуть свои щупальца застройщики многоэтажек. Выходя из машины, он ловит себя на мысли, что в голове царит полнейшая пустота, нет ни малейшей надежды, ни радости – ему даже хочется, чтобы эта наводка оказалась пустышкой, последней каплей, упавшей на весы рухнувших планов мести – то есть, конечно, не мести, а справедливого возмездия. Он поднимается на крыльцо и нажимает кнопку звонка, пытаясь продумать дальнейший план действий. Ну вот откроют ему дверь, а он – что он скажет? Хочется рассмеяться от абсурдности ситуации и уехать домой, к Леви, попить с ним чаю, а ещё было бы неплохо купить тех крендельков с повидлом в булочной на углу дома… Мысли о приятнейшем чаепитии резко обрываются, ибо дверь дома наконец-то открывается, и Кенни даже приходится прищуриться, чтобы в полутьме, выплывающей наружу, выловить силуэт самого хозяина. — Здравствуйте, я из Военной полиции, могу ли я поговорить с мисс…, — ему всё же удаётся разглядеть лицо человека, открывшего дверь, и слова встают комом в горле так, что фамилию хозяина дома по документам приходится буквально выхаркивать. — Рейсс. Эти глаза напротив он бы узнал из тысячи. Нет, даже из миллиона других глаз. Светло-голубые, почти прозрачные – ясности в них больше, чем в самом безоблачном дне с распятым на куполе неба солнцем, прорезанные яркими, неожиданно резкими в своей безжалостной синеве прожилками. От таких глаз не стыдно умереть, добровольно склонив голову на плаху в ожидании свиста разрезающей воздух секиры. По крайней мере, так считал Кенни много лет назад и вот сейчас, даже спустя бездну утекающего сквозь пальцы времени, по-прежнему верен этой непоколебимой истине. Выдержка, сила воли, стойкость – качества, без которых любому полицейскому, по-настоящему горящим своей работой, не обойтись, помогают Кенни не ударить в грязь лицом. Не дрогнул ни один мускул, не дёрнулась бровь, не отвалилась челюсть, даже руки не сжались в кулаки, хотя намеревались, только сердце – нет, не забилось в сладком трепете – разом ухнуло и затихло, провалившись в самые пятки, подхлёстнутые острым желанием немедленно уйти, убежать и плевать, как это выглядит со стороны. Но Кенни держится, терпеливо ждёт, пока человек в дверях в свою очередь смеряет его внимательным взглядом и, наконец, коротко кивает, отходит вбок, пропуская нежданного гостя в тёмную прихожую. Неужели узнал? Он заходит, неловко переступая через порог, и собственная угловатость и неуклюжесть почему-то сейчас ощущаются нестерпимо горько, едко и как-то неправильно. Чужой здесь, ни к месту, ненужный, и от этого хочется ёжиться так, будто его сейчас вывели абсолютно голым на главную площадь, чтобы он там корчился и дурачился, потому что всё это – заслуженно. Из прихожей прямиком в гостиную. Она крошечная и тоже полутёмная, но Кенни на своё зрение пока не жалуется. Воровато озирается в поисках стула и, не находя искомого, осторожно присаживается на самый краешек единственного диванчика, чей силуэт мутно вырисовывается в мягком полумраке. Человек позади него молчит, потом неслышными шагами подходит к кухонному островку, ранее всё-таки незамеченным Кенни, и шумит, по всей видимости, чайником. Струя кипятка глухо ударяется в дно чашки и побулькивает там, заполняя ёмкость до краёв. Кенни навостряет уши, гадая, сколько чашек будет наполнено – одна или всё-таки две, и вслушивается, не зная, что ему делать: то ли огорчаться тому, что хозяин решил не предлагать ему чай, то ли внутренне порадоваться тому, что их нечаянная встреча не покрывается налётом чего-то близкого, тёплого и родного – всем тем, что неизменно следует за чаепитием. Обитатель дома тенью скользит к дивану и ставит на маленький столик чашку с вьющимися над ней завитками пара, а сам просачивается к стулу в уголке – нет, всё-таки у Кенни никудышное зрение, то есть здравствуй, старость – и присаживается на него, молча рассматривая незваного гостя. Кенни смущён – его только что переиграли и уничтожили, буквально. Ясно дали понять, что они сейчас не разопьют чайник мира, не будут болтать по душам так, словно всех этих лет не существовало, а потом не разойдутся в тишине и спокойствии, получив – каждый – ответы на свои вопросы. Нет, ему эту чашку всучили единолично, чтобы он, Кенни Аккерман, хлебал свой чай – несомненно вкуснейший – и ощущал каждой клеточкой своего тела всю свою скотскую натуру, пока его молчаливый судья и палач в одном лице будет наблюдать за ним. Однако, время шло, а они даже и двух слов не сказали друг другу. С этим надо было срочно что-то делать, поэтому Кенни решительно схватился за кружку и так же решительно поднёс её к губам, но на мгновение – остановился, принюхался. Хотелось дать себе подзатыльник от таких глупых мыслей, но привычка – есть привычка, и с ней на склоне лет уже не получиться махаться кулаками, ибо победитель, как и проигравший, давно очевиден. — Всего лишь молочный улун, не отравишься. Заметил его промедление, конечно, заметил, как тут не заметить? А голос его всё такой же тихий и при этом – внушительный: он не подчиняет, но ему хочется подчиняться. — А ты хорошо меня знаешь, — прищуривается Кенни, пряча за наигранной уверенностью в голосе невыносимое желание обмереть и убежать – а лучше и то, и другое одновременно. — Просто ты не меняешься. Аккерман отхлёбывает, наконец, свой чай, и ему кажется, что он чувствует каждым миллиметром стенок своего желудка, как их мягко обволакивает приятный напиток, а на самом кончике языка оседает лёгкая и призрачная молочная сладость. Хочется причмокнуть, как котёнку, а ещё лучше – мурлыкнуть и свернуться клубочком, но Кенни уже скоро разменяет шестой десяток, так что надо вести себя подобающе – солидно. Вдобавок его сбивают с толку слова человека напротив. Он помнит меня? Правда помнит? И сейчас без обиняков так резко перешёл на «ты». Что это значит? Дань прошлому? Остаточная видимость нашей давней – если она когда-то вообще существовала – близости? Зачем он так поступает? — Тебе следовало бы явиться раньше. Кенни зависает с чашкой в руках, а в голове бешеным волчком крутится: «Раньше? Когда это раньше? Разве оно у нас с тобой когда-то было?». Он сбивчиво моргает и медленно открывает рот, а его собеседник поясняет: — Тебе – не как человеку, а как представителю полиции. Ты ведь пришёл задать мне какие-то вопросы, не так ли? — А, — долгий выдох. — Да, конечно. Но, по правде говоря, не тебе, а мисс Рейсс, могу ли я?... — Это моя племянница. — О. Не протяжное, а короткое, отрывистое, удивлённое. Странный диалог, повязанный на гласных. Кенни запоздало понимает, что вообще-то никогда не спрашивал у него фамилии. Ему самому хватало только имени – и даже этого иногда казалось слишком много. Ещё позже до него доходит, что он не подозревал о наличии каких-то родственников. — Так, мне дали наводку на этот адрес, вот я и пришёл, — Кенни возвращает чашку на столик и выпрямляет спину. Мгновенная серьёзность, никаких чувств – умение отделять работу от другого, личного, Кенни умел, кажется, лучше всех. А может, это всё потому, что и личного-то у него до поры, до времени как такового не существовало. — Дом зарегистрирован на имя Фриды Рейсс, здесь же семь лет назад был зафиксирован сигнал с IP-адреса, с которого была подана анонимная жалоба на клинику «Путь истины», принадлежащую доктору Зику Йегеру, о методиках лечения, не согласующихся с правилами действующей врачебной этики – назовём это так. Раз уж Фриды здесь, как я понимаю, нет, а ты её, судя по всему, неплохо знаешь, то, может, расскажешь, что там за заварушка была? — Не было никакой заварушки. — А зачем она написала анонимку? — Фрида ничего не писала. — Тогда… — Это я её отправил. Кенни насторожился. Медленно опустил руки на свои колени, бездумно сжал колени, чувствуя каждую косточку сквозь тонкую ткань брюк, впился глазами в силуэт собеседника напротив, а тот отвернулся к окну и примолк, явно не собираясь первым разрушать печати нависшей тайны. Бездействие убивает. Минуты, проведённые впустую, тянутся либо откровенно долго, либо чересчур стремительно – зависит от характера той пустоты, в которую вы себя загоняете. Честно говоря, ни тот, ни другой расклад Кенни не устраивал, поэтому тот подался вперёд, по-прежнему держась за свои колени, как за спасательные буйки, и тихо позвал: — Ури, — надо же. А произносить его вслух всё так же приятно, терпко и радостно, даже спустя все эти годы. — Расскажи, что случилось, — и добавил твёрдое, но уверенное. — Пожалуйста. Он не требовал — просил. Искренне, по-настоящему. В тот момент даже зудевший под кожей Йегер вдруг отплыл на задний фон, куда-то в небытие, и остались реальными только призрачный силуэт Ури в темноте, да эта гробовая тишина, которую Кенни особенно ненавидел – собственно, поэтому и держал на кухне радио, всё время бормотавшее что-то на фоне, в качестве чего-то ощутимого и явного, не позволяющего провалиться в одинокое запустение. Ури медленно поднялся со стула и тенью поплыл куда-то вглубь дома. Кенни всегда одинаково удивляла и восхищала эта его способность – он и не крался по-лисьему, как вор, и не специально заглушал шаги, просто плыл по воздуху, словно по тягучему киселю, и всё, по-другому и не объяснишь. Влекомый немым зовом, Аккерман тоже встал и поспешил вслед за своим проводником, нещадно скрипя ссохшимися половицами и снова ощущая себя слишком громоздким для этого дома, для Ури, для всего. Через неприметную дверцу они вышли на задний двор. Вечерело. В кои-то веки было пасмурно, и кровавые блики закатного солнца терялись в нависающем сумраке, розоватыми всполохами орошая сереющее небо. В воздухе потихоньку разливалась ночная свежесть, тянуло цветочной сладостью. Кенни засунул озябшие ладони в карманы пальто и вдохнул полной грудью. Ури аккуратно обошёл его, тихо шурша подолом своей накидки траву с едва выступившими капельки испарины-росы, ступая по вымощенной кирпичиками садовой дорожки. Вблизи виднелось какое-то странное сооружение, которое изначально представлялось несуразным кустом, но потом Кенни разглядел небольшую статую. Несмотря на общую незаконченность и как бы небрежность, в каменных изломах легко угадываются женские черты. Если приглядеться, вырисовывается лицо – грубое и необделанное, над ним не слишком старались, по всей видимости, да и ни к чему, ибо оно почти полностью прикрыто обломками кистей так, что не сразу становится понятно: то ли изваяние прикрывает собственные наметы глаз, то ли всего лишь защищается от чего-то, быть может, от всего мира. — Фрида, — поясняет Ури, но всё равно как будто бы понятнее не стало, и Кенни жмётся, робея, как пятиклассник, неуверенный в своих полувопросах-полуответах, боясь ляпнуть какую-нибудь глупость. Но уточнять нет нужды, ибо Ури продолжает: — Она всегда любила искусство. Правда рисовать у неё как-то плохо получалось, да и петь ей не особо нравилось, хотя голос у неё был чудный, чистый, словно животворящая вода в высокогорном ручье. Я любил слушать её пение, когда она, слегка забываясь, поднималась по утрам, выходила сюда, в сад, и слонялась меж цветов туда-сюда, выводя одной ей понятные напевы. Он примолк, отошёл на два-три шага и присел на деревянную скамью, прячущуюся в тени кустов. Кенни тихонько примостился рядом, готовясь слушать и внимать – совсем как в старые-добрые. — Это, — Ури кивает, указывая на статую. — Её последняя работа. Порой, ей было совсем тяжело, и тогда не помогало совсем ничего. Но когда становилось легче, она трудилась в мастерской, — он снова кивает, но уже куда-то вбок, на маленькую пристройку за домом. — У неё были проблемы со здоровьем? — осмеливается спросить Кенни. — Проблемы? — Ури переводит взгляд на начальника военпола и усмехается без тени веселья, устало, даже почти тоскливо. — Может быть, но я никогда не считал это проблемой. Помолчав немного, он продолжает. — Она не была больной в том смысле, который привычным нам образом скрывается за этим словом. У меня язык не поворачивался назвать её проблемной или сумасшедшей, но Род считал иначе, — снова тоскливая усмешка. — Ты ведь не знаешь, а у меня всё это время был брат. Мы тогда перестали общаться из-за личных разногласий, потом у него родилась дочь, и ради племянницы мы снова начали играть в счастливую семью. Знаешь, встречались на дни рождения, Рождество и прочие праздники, которые положено встречать в кругу родных. Ури улыбается собственным воспоминаниям, глядя в глубину сумеречного сада. Кенни эта картина напомнила самого себя: маленькую Кушель, детский смех, весёлую атмосферу родного дома – всё, что теперь кадрами давным-давно отснятой плёнки немого кино проносится порой в голове, но с каждым раз бледнеет и тускнеет, словно покрываясь налётом чего-то вечного, чего-то, что не доступно глазам человеческим. — У неё это началось в пять лет. Я как-то приехал к Роду в гости, вечером было шумное празднество с людьми, которых я никогда прежде не знал, но которые были частью жизни моего брата, впрочем, не суть. А утром же я проснулся первым, спустился на кухню попить воды и увидел её. Она сидела за столом с какой-то игрушкой ко мне спиной, и я не сразу понял, в чём дело. — Фрида? — Я, беззвучно шаркая мягкими гостевыми тапочками, подошёл к девочке. — Не спится? Она поворачивается с улыбкой на лице. В горящих живой заинтересованностью глазах ни тени сна. — Нет, дядя, меня разбудили. — Да? — наливаю себе из графина воды и оборачиваю к племяннице, делая неспешный глоток. — И кто же? Кажется, в доме было тихо. — Ну как же, дядя, — Фрида продолжает улыбаться. — Я ведь всё слышала. Я хмурюсь, будто бы меня самого сейчас уличили в чём-то, чего я точно не делал и, более того, не мог сделать, отставляю стакан в сторону и, подойдя к девочке, опускаюсь перед ней на колени. — И что же ты слышала, дитя моё? — Они разговаривали, — Фрида кивает на расставленные вокруг стола стулья. — Разве ты не знал? Я оглядываюсь на ряд высоких и ладных стульев из качественной и дорогой древесины, которые Род в силу своего устойчивого финансового положения выписывал из какой-то первоклассной мебельной конторы. Стулья как стулья, ничего особенного. Но я присматриваюсь и наконец замечаю. Горничные Рейсса всегда следили за чистотой в доме и содержали кухню в образцовом порядке. Это относилось не только к пыли, грязи или, упаси Бог, паутине. Нет, у них все предметы в комнате были построены по струнке, как солдаты на смотровом плацу. И стулья всегда напоминали вымуштрованных кадетов, боками резных спинок тесно прижимаясь друг к другу, опасаясь выбиться из строя. Вдобавок горничные каждый вечер, плавно перетекающий в шумную ночь, по заведённому порядку задвигали стулья после гостей, во сколько бы ни закончилось весёлое столпотворение. Но сегодня что-то пошло не так. Стулья были выдвинуты и расставлены так, будто на них кто-то сидит. Прямо сейчас. — Я подумал, что она разговаривает со стульями, знаешь, как это бывает у детей. Они ведь так любят зажигать во всех предметах вокруг огонёк жизни: то с игрушками болтают, то с желудями. — Стулья говорили с тобой? — уточняю я. Она медленно покачивает головой и смотрит на меня так, будто я сморозил несусветную глупость, а всё словно бы к этому и вело. — Нет, дядя. Конечно, нет. Фрида берёт меня за руку и серьёзно, без тени издёвки или насмешки говорит: — Я думала, ты тоже их слышишь. Ты ведь должен. — Конечно, сначала я всему этому не придал значения, а потом очень осторожно затронул эту тему в разговоре с Родом. Мы сидели у камина, и он пил виски после работы. Отхлебнув приличный глоток, он замолчал, и некоторое время мы просто смотрели на пляску огненных всполохов и слушали треск свежих поленьев. А потом Род сказал, что Фрида просто ребёнок. Но я-то слышал его голос, как будто и не его совсем, как будто он пытался убедить не только меня в правдивости собственных слов, но и себя самого. Ури поправил сползшую накидку, укутывая шею от ночной свежести. Кенни достал из кармана пачку сигарет. Чиркнула зажигалка. На кончике сигареты затанцевал бодрый огонёк, раздуваемый лёгкими, словно мехами. — Потом ей исполнилось восемь лет. И она стала рисовать необычные рисунки. Не домики, не небо и не человечков из палочек, а какие-то пятна странной цветовой палитры. У меня есть один такой рисунок, она мне его подарила как раз после того, как Роду позвонила учительница Фриды и заметила, что девочка ведёт себя немного отстранённо с другими ребятами. У неё не было учебной неуспеваемости, она обладала довольно большими знаниями, причём не только в школьной программе. Порой Фрида читала со мной книги и, натыкаясь на что-то ей непонятное, немедленно объясняла это по-своему, а я смотрел в её глаза и понимал с каким-то сокровенным восторгом, что она сейчас где-то совсем далеко, там, куда ни мне, ни Роду, вообще никому доступа нет. Кенни затянулся особенно крепко и подумал, что так бы смог и сам описать Ури в далёком прошлом. Если бы смог. Если бы был смелее. И ещё много других – если бы. Подумал, но прерывать Ури не стал, а тот всё продолжал. — Род сводил Фриду к психологу. Мне он потом всего не сказал, бросил что-то вроде того, что мне не стоит беспокоиться, Фрида – нормальная. Род лгал, и я это прекрасно понимал. Нормальными можно быть по-разному, да и где вообще эта тонкая грань между нормальностью и чем-то другим, потусторонним, чего мы так страшимся и не хотим обзывать вслух? Я знал одно, в ней было что-то особенное. Род этого боялся, я – нет. Сначала это было не так заметно, а потом что-то пошло не так, и мы с ним снова оказались на разных берегах, которые было невозможно притянуть обратно. И чем старше становилась Фрида, тем яснее это становилось. Конечно, со стороны могло казаться, что она живёт полноценную жизнь обычного человека, как бы это не звучало. Закончила университет, получила диплом по специальности монументально-декоративное искусство, работала в каком-то реставрационном центре, занимавшемся восстановлением старинных картин. Род подарил ей этот дом, и она была счастлива, даже мне так казалось, но всё-таки что-то её тяготило. Это что-то – было ею самой. Иногда она пропускала работу, хоть и очень её любила, садилась на автобус и кружилась на нём по городу до изнеможения, могла не есть и не пить целыми днями, запиралась у себя в комнате и что-то вырезала из бумаги. Я тогда слышал только голос – она пригласила жить меня к себе, наверное, поняла, что мы с ней в одной лодке – вернее, мне хотелось бы думать, что голос был только один, а временами казалось, что их гораздо больше. Но однажды, однажды стало хуже. Ури снова поёжился, однако всё же не собираясь заходить обратно в дом. Кенни обуревало дикое искушение, и он, даже не успев полностью сформировать в голове свой посыл, не отдавая себе полного отчёта, поднялся с лавки, стянул плащ и попытался накинуть его Ури на плечи. Однако, уже поправляя его на плечах своего собеседника, Кенни вдруг ужаснулся собственной наглости, руки его дрогнули, и плащ бы непременно сполз на лавку, но его придержала чужая рука, едва-едва касаясь своими пальцами других. — Спасибо. Кенни кивнул и уселся обратно, уголками глаз наблюдая, как Ури кутается в его плаще, смотревшимся по сравнению с ним необъятным, как кокон огромного шелкопряда или как сложенные за спиной летучей мыши кожаные мешки, неуклюжие в покое, но изящные в полёте. Летучие мыши – сентиментальность, граничащая с мерзостью, тьфу. — Род взял её с собой на какое-то празднество в правительство, благотворительный бал или что-то типа того. Всё было тихо и мирно, пока она не стала объяснять какой-то крупной шишке из верхов, что он-де скоро умрёт и лучше бы ему уволить своего водителя. Все, конечно, недоумевали, и сам Род, наверное, от стыда сгорел, извинился и утащил её оттуда поскорее. А потом…потом того самого шишку зарезал личный шофёр, и тогда все словно обезумели. Припомнили это Роду, а тот всегда был слабым, как бы старательно это не скрывал. Испугался людской молвы и упёк Фриду в «Путь истины» - с глаз долой, из сердца вон. И в этом было столько подлости, столько трусости и столько ужасного пафоса, словно бы Род одновременно и кичился тем, что его дочь проходит «лечение» в заведении такого уровня, и боялся самого этого факта. Не поверишь, но я даже тогда разозлился. Приехал за ней, а мне не дали даже встречи. Даже жалких пяти минут. Помню, что это был первый и последний раз, когда я попытался играть козырями своей фамилии, но и это не помогло. И я сидел в стылой комнате ожидания и уже откуда-то знал, что это всё – сплошная обречённость, что когда-то это напряжение станет неплохим запалом, и огромная бомба рванёт, увлекая за собой всех нас. Так и случилось, — Ури закрывает глаза, словно не желая видеть сейчас того, что может воскреснуть яркими образами в памяти. — Однажды ко мне постучались, я открываю, а на пороге – она, Фрида. Вся бледная, босая, с исцарапанными ногами и в тонкой больничной рубашке. Она бежала по лесу, Бог знает сколько времени. Впоследствии я попытался пройти этот путь до клиники пешком, но так и не смог, чуть не заплутал в чаще. Знаешь, её как будто что-то вело ко мне, а я, веришь или нет, даже не удивился. Мы тогда много говорили: и про её голоса в голове, и про каких-то людей, непрестанно зовущих к себе, то ли живых, то ли уже умерших, и про видения, в которых дети с пустыми глазницами пытались её обнимать и топили в себе самих. Я тогда спросил её, страшно ли это. А она опять посмотрела на меня прямо как тогда, на кухне, и рассмеялась. — Дядя, меня не нужно спасать. Я хочу к ним, вот и всё. Мне так хорошо. Ты же мне веришь? — И я верил, правда верил. Она прожила у меня пару месяцев, тогда-то и стали появляться её скульптуры. Я их не смог никому отдать или продать, так и стоят в сарае. Вот эту, — Ури кивает на статую перед ними. — Она сама попросила меня поставить здесь. Мне тогда стало вдруг так грустно, как не было никогда, и Фрида меня обняла. Тоненькая такая, хрупкая, как стебелёк сухоцвета, гладила меня по голове и словно бы баюкала, а ведь я был много старше неё. Я никогда не узнаю, что же с ней такого там сделали, но обнимая её в тот момент, я вдруг словно прощупал все её надломы. А через несколько недель за ней пришли. Не знаю, зачем они тянули, хотя я никому не сказал, что она у меня, но Род и сам это прекрасно знал. Может, он попытался сохранить свою человечность – я тогда думал, что в нём это ещё осталось. Я обнял её тогда ещё раз, на прощание, и она, и я будто чувствовали, что этот раз – последний. Ури встал, придерживая плащ, на мгновение замер, вглядываясь в сумеречный сгусток сада, потом мотнул головой, сбрасывая минутное оцепенение. —По правилам безопасности окна в местах подобного характера должны быть зарешечены, но она сумела выбраться на крышу. Я этого не знаю, но думаю, что ей снова помогли, как и в лесу. Она спрыгнула, прекрасно зная, что не полетит. Понимаешь? Она всё-всё знала и всё равно это сделала. И мне даже не так страшно принимать то, что её больше нет, как осознавать, что то самое, её побуждавшее, было сильнее всего того, спрятанного в её душе. А там, внутри, ведь был целый мир. Но всё, что начиналось снаружи, намного превосходило по жестокости всё, что Фрида могла создать для себя самой. Они уже вышли из сада через калитку, дошли до припаркованной машины, и Ури протягивал Кенни плащ, как вдруг сказал: — Ты, верно, думаешь, что это вина Рода. Конечно, она там есть. Но ты подумай о том, что она не сбежала снова, потому что понимала, что её снова вернут туда. Что такого ужасного должны были сделать эти люди, раз единственным выходом из этого места стала сама смерть? И Кенни думал. Ехал в машине, невидящим взглядом считывая знакомые повороты, и думал. Думал даже не об Ури конкретно, не о Фриде и не о всей – к стыду своему признаться – обрисованной перед ним трагедии, а о том, что всё-таки самого главного глазами не увидишь. Нужно уметь смотреть глубже, шире, залезать в сокровенное человеческое «я». И чтобы к этому прийти, прежде всего необходимо обнажаться и самому. А для этого нужно иметь нехилый запас смелости. Смелость и зоркое сердце. И это то, что было у Фриды. И это то, чего не было у Кенни. Но он попробует справиться с этим. Он ведь должен.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.