Свифты и Таттлы

Genshin Impact
Слэш
Завершён
G
Свифты и Таттлы
автор
Описание
Им на четверых — полтора здорового сердца, две с половиной улыбки и только один ноутбук. Зато на всех сразу — два жарких лета, много романтики и метеорный поток Персеиды. Истории о любви и принятии неизбежного. (Прошлое название: Махаоны бывают синие, а гипсофилы умирают)
Примечания
Возможно, эта АУ обрастёт еще историями. Обратите внимание, что пишется с разницей в год, слог и атмосфера в частях могут очень сильно отличаться.
Посвящение
той, с кем провалялась бы всё лето
Содержание Вперед

Монополия на горе

В палате Альбедо как обычно рассыпано всякое: мятые книжки с жёлтыми страницами, крылья синих махаонов, цветочки гипсофил — всё напополам с пылью и прахом. Солнечные зайчики зацепились за подушки, подушки встали на дыбы, как перепуганные кошки — Скарамуш проводит по ним пальцами и обжигается о холод наволочек. Зато находит парочку золотистых волос. Прячет их между страницами блокнота — на память. Альбедо нет, но его отсутствие не бросается в глаза: его и раньше было тяжело разглядеть среди выпотрошенной постели. Он был белый как простынь, холодный и иногда даже хрустел — если неосторожно задеть его плечом. Отчего-то кажется, что он всё ещё здесь, что тоненькая морщинка на одеяле — изгиб локтя, а солнце — его макушка. Он улыбается голубыми пуговицами на больничном халате и дышит тихим сквозняком. Скарамуш приходит сюда несколько дней подряд. Такая марафонная боль переносится легко — потому что он сочетает её с процедурами и приёмами горького лекарства. Иногда ему удаётся убедить себя, что он почти не скучает: он скучал больше, когда видел Альбедо хмурого и пепельно-равнодушного. Как будто ржавчина с тупого ножа прорастала в сердце, которое резали. Теперь, когда его перевезли, тоска делает с его памятью забавные вещи. Ему начинает казаться, что не было никакого равнодушия, и однажды Альбедо действительно улыбался ему… так. Как Кэйе. К слову: Скарамуш встречает его в один из этих дней. Вживую, то есть, а не через побитый экран альбедовой мобилки. Кэйа что так, что дистанционно излучает тепло — жар даже. Как будто что-то внутри его грудной клетки работает на износ. Наверное, чтобы согреть себя, вечно холодного Альбедо и кусочек мира вокруг. Скарамуш так не умеет. Никогда не умел — может, поэтому Альбедо не сумел в него влюбиться. В этот день Скарамуш ожидает увидеть Кэйу сломанным и несчастным — прямо как он сам. Ему было бы легче, будь у них что-то общее: до этого всё, кроме горя, несправедливо доставалось Кэйе. Но ожидания Скарамуша не оправдываются: красноглазый Кэйа улыбается. — О, а ты Скара, — говорит он и протягивает ладонь для рукопожатия. Она украшена царапинами, мозолями и грязью под ногтями — таким могли похвастаться только здоровые ребята. Скарамуш пожимает самые кончики пальцев — хочет вовсе проигнорировать, но под пронзительным взглядом Кэйи тело двигается само, как под ниточками. — Что ты тут делаешь? — спрашивает он. — Ты же живёшь вообще в другом городе. — Приехал к Деточке. — Кэйа легонько трясёт их руки — бережно даже, будто боится, что Скарамуш рассыплется на цветы и пыль. Это вероятно, но тот не хочет жалости. Не сегодня и не от этого человека. — Почему сейчас? — Приехал бы раньше — он бы помер от радости. — Очень смешно, — Скарамуш хмурится и бросает горячую руку. — Как тебя вообще пропустили? Ты же не родственник. — С Мамой поговорил, она разрешила. Такая женщина… Но ей как будто тысяча лет, правда? Вот её этот взгляд… — Не знаю. Не присматривался. — А ты присмотрись. Прям в дрожь бросает. Кэйа говорит ни о чём и ведёт себя непринуждённо: бродит по палате, расплёскивая своё тепло. Букетики подсохших гипсофил рядом с ним даже шуршат ласково, а занавеска цепляется за футболку чтобы пообниматься. Будто всё его тут ждало. Будто сам Альбедо к нему ластится. А потом Кэйа растягивается на голом полу, подтянув к голове подушку с альбедовой кровати. Прижимается к ней лицом и отворачивается к стене. Скарамуш думает, что тот чокнулся, но звучит надломленный слегка, но звонкий от восторга голос: — А ведь оставил! Обещал и оставил. — Что? Кэйа протягивает руку к поцарапанный штукатурке. Только сейчас Скарамуш замечает по болезненно-белой стене синие-синие буквы. Они складываются во что-то: послание, молитву? — но смысл ускользает от Скарамуша. Наверное, слова предназначаются только Кэйе. Скарамуш обычно сидит допоздна, пока медсестры не погонят, но в этот день уходит сильно раньше — оставив Кэйу синим буквам, остывшим простыням и многодневной пыли. И Альбедо. Кроме Кэйи в альбедовой обители Скарамуш однажды встречает Маму. Причём Мамой хмурую женщину по имени Рейндоттир зовут все, кому она приходится лечащим врачом, родственницей или обычной вдохновительницей: есть в еë чертах сталь, которую желают себе все неизлечимо больные дети. И взгляд у неё действительно такой — будто ей тысячи лет. Больше в разы, чем жили когда-либо её пациенты. Скарамуш тогда просто не хотел соглашаться с Кэйей — чисто из вредности, но на деле думает точно так же. Мама зашла за вещами Альбедо. — А я уже подумала, что в палате завёлся ещё один призрак. — Нет, — говорит Скарамуш. — Это всего лишь я. — И тебя тут быть не должно. — Почему? — Потому что я так сказала. — Я соскучился по Альбедо. — Будешь шататься после отбоя — совсем скоро его увидишь. — Шутите, — замечает Скарамуш. Непонятно зачем: Мама никогда не шутит. — Угрожаю. — Можно я заберу его ноутбук? — С чего бы это? — Просто. С Кэйей ему теперь созваниваться не нужно. И смотреть на Персеиды — тоже. — А тебе зачем? Скарамушу не нужно. Совсем: за территорией больницы нет ни единой души, которая хотела бы его увидеть, а метеорный поток… Он лет с двенадцати не загадывает желания на падающие звезды. Они всё равно не исполняются. Но он хочет хоть что-то от Альбедо, хоть что-то прекрасное от его маленького, светлячкового мира. Чтобы память о чужой улыбке прожила в голове чуть дольше. Но Мама строгая и непоколебимая. И переживает горе с грацией, о которой можно только мечтать. Она вытряхивает из тумбочек книжки, выдергивает из розетки лампу. В палате становится темно, но свет всё ещё откуда-то льётся: может, с улиц, или с самой разной альбедовой техники. — Отвезу их домой. Нечего им тут взгляд мозолить. Скарамуш, пока Мама не видит, тащит со страниц цветочные закладки. И вкладывает их в блокнот. К золотым волоскам, давно сложившимся в прядь. Он завидует Маме. Наверное, в какой-то степени он завидует Кэйе — что те выкорчевали из сердец всё печальное. И вместе с тем он злится до учащенного пульса: как будто только одного его Альбедо оставил навсегда. В серой палате этажом ниже, где солнечный свет путается в кроне дубов и не попадает внутрь. Где углы превратились в кладбище мошек и комаров, а на чёрной пыли подоконников можно писать проклятия. Он и пишет, когда ржавчина внутри зудит и побаливает. Он пишет просто от скуки. Кэйе Альбедо завещал синие буквы и дыхание в занавесках, а Маме — вещи. Скарамушу он оставил самую малость — безобразную скорбь. Тому хочется остаться с этой скорбью наедине, и который день он тешит себя надеждой, что никого больше в альбедовой палате не окажется. Он устал делиться с этим чувством с другими. Устал понимать, что ничего не значил. И в который раз разочаровывается. Потому что дверь снова оказывается открытой, а с подоконника тянется изломанная тень: теперь в этой палате на одного призрака больше. Хотя на призрака он походит меньше всего: уж слишком живой взгляд. Яркий, глубокий, в нем котятами расселись блики. Мурлычут и обнимаются. Хорошенький он, и в глаза это бросается прежде, чем карикатурная бледность, худоба и жёлтые пятна на сгибе локтя. Скарамуш злится больше, чем злился на Кэйю и Маму. Потому что эта злость не из зависти. — Ты-то что тут забыл? Казуха с подоконника улыбается. Шуршат страницы на коленях, тоненькое одеяльце накрывает плечи. — Пришёл к Альбедо. Попрощаться. — Попрощался? Уходи. — Это займёт время. — Тон не меняется, остаётся мягким, шёлковым. — Я думал, ты знаешь. — У меня другой случай, — отвечает Скарамуш угрюмо и заползает на подоконник. Ноги от натуги начинают трястись и болеть, но он справляется. Подоконник холодный. Казуха подползает ближе, протягивает краешек своего одеяльца. Оно такое тонкое, что просвечивает, и из тепла там только самая крошка — всё, что может предложить Казуха. У Скарамуша не хватает сил отказаться. — Вот так. У тебя монополия на горе? — Чего? — Монополия на горе. Ты как будто только себе разрешаешь так убиваться. — Наоборот. Иногда мне кажется, что только мне не плевать. — Ошибаешься. — Казуха откладывает книжку, чтобы закавычить плечи Скарамуша своими руками. Они такие холодные и худые, что напоминают остриё ножа. Или иней — разве что на солнце не переливается. Но Казуха умудряется подтянуть их вдвоем поближе к стеклу, где августовский луч начинает греть им спины. — Просто все по-разному переживают скорбь. Я, например, совсем не плачу. И вспоминаю все самое хорошее. — Ты наверное даже рад. Взгляд у Казухи на мгновение леденеет. Он опускает голову и спрашивает серьёзно: — Почему я должен радоваться? — Потому что мне кроме тебя теперь некого любить, — говорит Скарамуш и сам о свои слова колется. Слишком жестоко обвинять кого-то в таком эгоизме — и Казуху из всех людей. Но он не может промолчать: в нём кипят злость и страшная досада. Потому что Альбедо больше нет, его перевезли, он не вернётся. Он теперь не человек, он — прядка волос в блокноте, цветочная закладка и грусть, помноженная на смертельную болезнь. А Казуха тут: призрак из ещё осязаемой плоти. Он носит синие больничные сорочки и греет кости в застиранных одеяльцах. Собирает волосы в пучок на затылке — но некоторые пряди умудряются вывалиться на плечи. Такую же причёску носил Альбедо, и Скарамуша это ужасно бесит. Ужасно бесят бледность, слабое дыхание и хворь в сердце; бесят улыбки, жёлтые книжки и неопределённость будущего. Всё в этом глупом мальчишке кричит: я замена! — точная копия цветов и пыли, только я пока ещё тут, с тобой, и люблю тебя больше жизни. И это бесит Скарамуша ещё больше. Казуха понимает, видимо, в какую сторону вьются чужие мысли. Улыбка снова заползает на губы, только теперь настолько горькая, что перебивает вкус лекарств. — Это глупая причина. Альбедо был и моим другом тоже. — Может быть. — И даже если не был бы: как я могу радоваться, если тебе плохо? Скарамуш молчит. Потому что если сейчас скажет что-то — разревётся как ребёнок. Это будто какая-то больная шутка. Будто какое-то удовольствие там, кому-то свыше, снова отправить Скарамушу цветочное тело на фарфоровых костях. Хрупкое донельзя, гниющее сразу в прах, но несущее в себе любовь, от которой разъедает ржавчину. Скарамуш хотел бы, хотел бы, хочет, ужасно хочет — чтобы Альбедо никуда не исчезал и любил его так же. Или — чтобы никуда не исчезал Казуха. В объятиях августовского солнца они немного согреваются. Казуха упирается затылком в стекло и спустя некоторое время говорит: — Но, знаешь… отчасти я действительно рад. Не за себя, в смысле. А за него. Скарамуш хмурится. — Чего? — Что он наконец-то выбрался из этой палаты. Что там, где он сейчас находится, звездопад видно в тысячу раз лучше. — О Боже. Сегодня двенадцатое августа. — Да. Скарамуш лепит ладони на лицо и рвано выдыхает. Хочется даже засмеяться, но в груди не хватает воздуха. Ещё один чудак, помешанный на звёздах. Если конец этому безумному помешательству на надежде, которой, по сути, нет? Скарамуш чувствует, что начинает злиться ещё сильнее. — Что вы во всём этом нашли? В этом звездопаде. Казуха улыбается: — А надо было что-то искать? Я просто слышал, что это невероятно красиво. Кэйа рассказал. — Кэйа тебе тоже друг? — спрашивает Скарамуш с неясной обидой. Ёрзает, тупит взгляд — сам себя не понимает. — Может быть. Он сказал мне важную вещь перед тем, как уехать. Я думаю, он очень мудрый. — Ага, очень мудрый. Не он ли потащился за город, чтобы загадать желание на падающие куски тупого метеорита? — Он загадал, чтобы Альбедо вернулся домой, — говорит Казуха тихо. — Разве его желание не исполнилось? — Он… Скарамуш не договаривает. Потому что Казуха смотрит, и взгляд его ярче ненастоящих звёзд, и летнего солнца, и лампочки в палате. В нём еще горит вот это неясное чувство, которое трудно вылечить лекарствами и напугать смертью. Это что-то невероятное. Это что-то похоже на надежду. Скарамуш не понимает — а на что? На то, что они отсюда выберутся? Что сердцам в их телах хватит времени, чтобы состариться по-настоящему? Или влюбиться когда-нибудь взаимно? Что бы это ни было, у Скарамуша не хватает сил это разрушить. — Ты хочешь загадать желание, — не спрашивает, утверждает. — Я сказал, что мне потребуется время, чтобы попрощаться с Альбедо. Но я соврал. Я просто хочу увидеть то, что они увидели год назад. — Что они могли увидеть? В городе слишком много света и туч. — Но ведь у них получилось? — У них был… Ноутбук. И камера, крутая, которую Кэйа бог знает у кого выменял. Незадолго до звездопада оба ходили на взводе, готовились: Альбедо свил гнездо из проводов, переполз к подоконнику. Накануне запретил всем себя навещать — даже Скарамушу. Это был чертовски длинный, напряжённый день. — …месяц, чтобы подготовится. И всё необходимое. У тебя нет ничего. Казуха дёргает уголком рта, вроде бы улыбаясь — или кривясь. Но яркий взгляд с котятами-бликами горит всё так же ярко. Он протягивает бледную руку, оттопыривает мизинец: — У меня есть целая ночь. Иногда достаточно даже этого. — Делай, что хочешь. Скарамуш выпутывается из едва тёплого объятия и сбрасывается с подоконника. Уходит к себе, не забывая напоследок окинуть палату взглядом: солнечный луч перепрыгивает на синюю пуговицу, а ветер треплет занавеску. Альбедо смеётся и подмигивает ему. Иногда это невыносимо — жить с горем под руку. Неприятнее, чем иметь сердечный кашель или не уметь согреться в августе. Иногда это невыносимо — жить. Скарамушу нужно отпустить — он понимает. Понимает при свете дня, когда собирает волосы с подушек, и ночью, когда сквозь сон видит белые, будто лунные щёки. По ним никогда не рассыплются веснушки и не разольётся румянец; их никогда не сожмут в руках и не коснутся поцелуем. Потому что это опасно — влюбляться в того, кому не дожить до следующего звездопада. И непозволительно — тому, кто однажды не откроет глаза. Но это прекрасный в своей жестокости сон — потому что он рядом, пучок на затылке лопается и волосы, блестящие на солнце, рассыпаются по плечам. От него пахнет горячим ветром, сухоцветом полей и ягодными корзинками, губы краснят ярче пожара и шевелятся, рассказывая о прочитанном. Это что-то хорошее: потому что он улыбается. Книга покоится на изодранных и грязных коленках. Казуха будит его ближе к полуночи. — Проснись, — шепчет. — Там звезды падают. — А смысл? — Щеки у Скарамуша невыносимо мокрые, оттого их жжёт холодом сильнее обычного. Он трётся ими о подушку и сжимает глаза так сильно, что почти видит обрывки сновидения. — Они всё равно не выполняют желания. — Я знаю. — Альбедо ушёл. Казуха улыбается. — Он успел посмотреть Персеиду. Теперь наша очередь. И он тянет руку — белую вспышку в тёмной палате. Как лунный блеск. Как росчерк падающей кометы. Скарамуш сдаётся. Сдаётся Казухе, сдаётся неизбежному — этому горькому чувству, расцветающему в слабом сердце. Он поднимается и берёт протянутую руку в свою. Они на цыпочках вываливаются в пустынный коридор, по которому гуляют сквозняк и чудо. Дежурные медсёстры спят. Призраки — все, которым случилось остаться, — тоже. На какое-то мгновение Скарамуш думает, что сейчас они окажутся на улице. Не зря же на плечах Казухи тоненькое одеяльце. Он давно не слышал шелеста листьев над головой и не позволял ночной прохладе сгрызть пятки. Это будет чудесно — растечься на озябшей лавочке или поймать в волосах неуклюжего жука. Сфотографировать жёлтый велосипед на мобилку, погладить кошку. Взглянуть наверх и увидеть — не потолок. Казуха открывает дверь, и у Скарамуша сжимается сердце. — Ты шутишь, что ли? — Я же говорил, что ночи хватит. Ну, даже меньше. — Как ты её уговорил? — Пообещал жить вечно. Казуха опускается на плед и подкладывает под голову подушку. Тоненькое одеяльце с плеч перебрасывается на коленки, а из кармана вытряхивается телефон — Скарамуш видит фотографию старого друга прямо над большой зелёной кнопкой «Вызов». — Я обещал позвонить, — объясняет Казуха, а потом хлопает по краешку пледа. — Иди сюда, пожалуйста. Почти началось. Ноги едва слушаются, поэтому Скарамуш безмолвно падает рядом. Ему тоже суют подушку и обтягивают одеяльцем. Они оказываются как-то до нелепого близко — можно выцепить запах чего-то болезненного, но сладкого, как сироп от кашля или ягодный чай с разведенным мукалтином. Зато в кой-то веки тепло — и даже не хочется плакать. Казуха кладёт им на коленки ноутбук. И открывает крышку. Скарамуш внезапно видит их: маленькие сине-зелёные вспышки на совершенно чёрном экране. Стекают, как капельки влаги или раскалённого добела стекла — глаза режет от яркости. А потом, спустя несколько долгих секунд — ещё несколько. И ещё. Другие звёзды между собой перемигиваются, складываются в незнакомые рисунки: букет цветов, блестящая бабочка, мальчик с собранными в пучок волосами. И это тоже неизбежно — восхититься. — Я же говорил, что там, где сейчас Альбедо, звездопад видно лучше всего, — шепчет Казуха. Скарамуш не реагирует сначала даже — теряется. Только потом ошарашенно: — Это от..? — Нравится? — звучит в трубке задорный голос. Только сейчас Скарамуш замечает, что на громкой связи Кэйа. — Всяко лучше, чем белый потолок, да? — Не издевайся, — журит Казуха, но с улыбкой в голосе. А потом серьёзнеет и говорит: — Очень нравится. Спасибо. И он... тут? — Деточка-то? Скарамуш слишком боится услышать ответ. Кажется, его больное сердце не выдержит столько чувств всего за одну полночь. Ему нужно время. Хотя бы пару звёздных росчерков. Казуха под одеяльцем сжимает его руку. — Он теперь всегда тут. Он передаёт большой привет. И говорит: не грустите. — Не будем. Скарамуш молчит, пока яркий ласковый взгляд не обращается к нему. В них отражаются не котята теперь, а кометы. — Не будем, — вторит Скарамуш. — Остальное неважно. Главное, успейте загадать желание. Кэйа бросает трубку, и вновь становится тихо. Только дыхание над ухом шуршит, как ветер в листве, да ноутбук пыхтит на коленках. А звёзды на экране всё падают, падают, будто их бесчисленное количество там — в небе. Если бы можно загадать желание на каждую из них, сколько бы раз Скарамуш попросил остаться с Казухой? Или чтобы Казуха остался тут? — Знаешь, — отзывается тот внезапно. Голос звенит непонятной печалью. — Это обидно. — Что именно? — Что ты мне сегодня сказал. И что говорил до этого. И что говоришь мне каждый раз, хотя, может, и не понимаешь, как это звучит. Скарамуш возвращает взгляд Казухе. Он уже понимает, о чём речь, и уже чувствует, как грудь теснит от стыда. Но спрашивает всё равно: — О чём ты? — Ты думаешь, я хочу, чтобы ты меня любил? — Ты... не хочешь? Казуха прижимается к нему теснее. Теперь можно услышать неясный стук под боком — это сердце. Ещё живёт. Прекрасное. — Я не настолько жесток, дурачок. Я же понимаю, почему ты боишься. Потому что сам боюсь. Открыть однажды дверь и увидеть, что кровать пустая, а Мама унесла твои вещи. Скарамуш зовёт ласково: — Казу... — Я не хочу заменять тебе Альбедо. Никогда не хотел, а теперь особенно. Поэтому... не думай ничего такого, ладно? Просто дай мне побыть с тобой ещё немного. Потом я тебя обязательно отпущу. — Я тебя не отпущу, дурак, — вздыхает Скарамуш и закрывает глаза. И думает о ещё одной неизбежности. — Чушь. — Не чушь. Почему, ты думаешь, я вечно злюсь? Стал бы, если бы было всё равно? Казуха молчит, а потом вымученно улыбается: — Так, значит, я его всё-таки заменил? — Нет. — Скарамуш открывает глаза и поворачивает голову — так, чтобы их лица оказались напротив. — Нет, конечно, ты глупый, что ли? — Иногда мне кажется, что да. — Иногда мне тоже кажется, что да, — отвечает Скарамуш пренежно. А потом набирает побольше воздуха и говорит, пока не испугался. — Я всегда хотел прикоснуться к твоим щекам. Можно? Казуха кивает и опускает ресницы. Его лицо в свете поблекшего экрана кажется серым, лунным, зато волосы сияют почти звёздным светом. Он хорошенький до саднящей боли в ожившем сердце. Он чудесный до желания жить. А тёплая кожа под губами — до прелестного мягкая. Пусть и холодная, словно иней. Когда с неба падает последняя звезда, им двоим уже никакие желания не нужны: в кольце рук и ворохе одеял, под светом робкого августовского рассвета они засыпают вдвоём. Может быть, навсегда, а может — до следующего звездопада. Кто-то накрывает их больничным халатом с синими пуговицами. Чтоб не замёрзли.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.