
Автор оригинала
Creaturial
Оригинал
https://archiveofourown.org/works/42041373/
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Бурах вернулся домой ни к чему и к чему-то совершенно иному. Пробуждающие, побуждающие сны лицезреют его (и он лицезреет их). Это длинная повесть о последовательности снов, и о том, кто их пожирает, и о том, что пожиратель найдёт в этом затянувшемся голоде: смерть и вызов ей, жизнь и любовь, и все их спутники.
Примечания
ох, и затянуло же меня в омут этого фанфика... буду его переводить по мере своей занятости и вменяемости *нервно улыбается, дёргается глаз* будет забавно, если у меня это выйдет завершить за примерно то же количество времени, за которое авторке далось его написать (10 месяцев...). (15.04.2023)
Посвящение
всем моим подружкам с тамблера, которые в меня ВЕРЯТ (спасибо им за это), а также мейри <3 видели бы вы её рисунки по мору... (а вы пойдите и посмотрите. https://www.tumblr.com/meirimerens)
Глава 9: ОНИРИСЕКЦИЯ/СОМНОСЕКАРЕ
18 марта 2024, 11:12
Все истории в своей сущности повествуют о Смерти, кроме тех, что о Жизни, из чего следует, что и те тоже будут о Смерти. Все сны – о пожирании, кроме тех, что о рвоте, из чего следует, что и те тоже были о пожирании. Каждый раз, когда Бураху снились сны, он жрал – ненасытно, страстно. Он вгрызался и разрывал зубами нить, связывающую мир бодрствующий и мир спящий, словно выдирал стежки. Словно пытался вспороть самого себя по швам.
(Это начинало происходить всё чаще и чаще — такие промежуточные состояния, такие задержки. Вспарывание по швам… Однажды оно уже случалось. Болезнь проникла в него, как лом, как нож, раскрывающий раковину.
“Вспарывание по швам…”. Он покачал головой. “Модны иш, хавирган сар, голын эрэг, толгод…”.)
А так оно и было – и в проёме этой раны, меж приоткрытых губ этого разреза простиралась и процветала извилистая его Линия; она есть канат, по которому ему предстоит пройти, обретя знания Земли и знания всего остального.
Знания о… Он думал, что знал об этом. Он знал, что это ему снилось — но в этот раз было холодно. Да, раньше не было.
Он переступил через порог—наперекор своим лучшим соображениям, подумал он, но в конце концов, куда ещё ему было идти? Он переступил через чёртов порог и на него осело, как пыль, ощущение холода.
Он знал, что это был сон: он вошёл в Танатику. Он ведь в Танатику вошёл? Несмотря на то, что он не видел её внутренности своими собственными глазами, каждая фибра его зачарованного сознания твердила: “Вот то самое место”.
Анатомический театр закруглялся вокруг центральной сцены, спереди которой стоял стол из гладкого тёмного дерева. Бурах не чувствовал себя чересчур лишним—он достаточно их посещал во время своей учёбы, и его больше удивляло то, что театр не описывал полное кольцо вокруг стола; как змея, как паноптикум наоборот, наблюдающий за недавно почившим. У него, однако, не было времени, чтобы удивляться дальше: кто-то был там. Он сразу узнал несимметричное пальто—и его это слегка смутило, потому что значило, что раньше он пялился на него.
Данковский развернулся к нему. На нём не было его красного галстука или жилета, его рубашка была идеально белой.
– Ты опоздал, – он подал голос, сильный и раскатистый—он ожидал наблюдающих. Слова отскакивали от тёмных деревянных сидений, с которых призраки наблюдали пьесу. – Я уже думал делать это без тебя.
– Делать что, эрдэм?
Он чувствовал себя дураком, задавая этот вопрос. Он заплетался в репликах, и голос его хрипел, будто внезапно стал наполнен страхом. Данковский отступил в сторону. На мгновение его пальто накрыло собой то, что находилось на столе—и когда его сняли, он увидел, что там кто-то был.
Паника холодными паучьими лапами поползла Бураху по спине, когда он увидел показываемое тело, серое и твёрдое, и прикрытое (почти целомудренно) белоснежным брезентом. Он стал отчаянно искать Данковского взглядом. Он нашёл только его одежду, загадочно стоявшую сама по себе, надетую на его несуществующий силуэт, пока его тело лежало—лежало, серое и твёрдое, и прикрытое, почти целомудренно, до самой шеи.
Он знал, что это был сон, потому что стол с инструментами подошёл к нему—подошёл, сгибая ноги в слишком многих суставах—прежде чем остановиться и замереть. Бурах перевёл взгляд на мертвеца—на Бакалавра, на Данковского, на ойнона, эрдэма; в конце концов: на трупа.
Его голова была едва запрокинута, его широкие, белые, раскрытые глаза выискивали сердце сводов, нависавших над театром. Его руки не были прикрыты: они, твёрдые и бледные, обрамляли его облачённый силуэт. Вены извивались под мраморно-бледной кожей, как волнистые штрихи, тянувшиеся от впадинок в локтях до напряжённых запястий. Бурах взглядом нашёл израненную кожу на тыльной стороне ладоней и быстро отвёл взгляд. Видеть доктора без его перчаток чувствовалось непристойностью и наглостью. Он никогда не снимал их в присутствии Бураха и, думал Бурах, смотря на красные линии, испещряющие кожу, он, должно быть, носил их, чтобы избавить окружающих от вида сделанных на нервной почве царапин, означавших начало медленного, ужасающего, усердного срыва. Бурах покачал головой—он не хотел гадать. Ему не о чем здесь гадать. Между большим пальцем и резким выступом ладьевидной кости проступали связки, натянутые струны иснтрументов, которыми некогда были руки Бакалавра—они были наполовину сжаты в кулаки, будто смерть застала его в состоянии горечи.
Бурах потянулся к инструментам. Они были резные, тяжёлые, с орнаментами и арабесками. Он сразу же подумал, что они были, конечно же, не его, что лишь чуть-чуть его прибодрило. Он, однако, заглядывал в портфель Данковского, и на его инструменты они тоже не были похожи. Ему, наверное, стоит искать во всём смысл. Его рука нацелилась на пару ножниц; у них выросло восемь чернильных лапок, и они унесли их серебряное тельце прочь с предметного столика и далее в ряды зала, отчего Бурах испуганно ахнул.
Он нашёл скальпель, уместил его в своей ладони. Его пальцы идеально умещались вокруг него, и в его животе возросло неприятное предчувствие. Другой рукой он зацепил брезент на шее и медленно потянул, деликатно складывая его. Он открыл верхнюю часть груди; выступы ключиц, лестница верхних рёбер; затем ниже, к диафрагме, где грудная кость Бакалавра создавала заметную впадину в плоти; ниже, к животу, обнажая ряд швов, стягивающих застывшую рану; пупок; наконец Бурах сложил брезент у Бакалавра на бёдрах.
– О, и ты даже не сводишь меня поужинать для начала? – послышался голос—со стола.
Бурах выпрямился и замер. У него заболела челюсть. Он посмотрел; труп смотрел на него в ответ глубокими тёмными глазами. Труп был таким же трупом, как и любой и мертвец: он всё ещё смотрел на Артемия. Пялился двумя чёрными безднами, очевидно воскрешёнными и грозившимися проглотить Бураха целиком. Мышцы бровей и зрительные нервы шевелились, остальной же образ был по-жуткому, настораживающе неподвижен.
– Ты знаешь, что я сводил бы, если бы деньги были, эрдэм, – ответил Бурах. Трупу, видимо, очень понравился такой ответ, и Данковский издал рваный, довольный смешок, который звоном пронёсся по его мёртвому, бледному телу.
Бурах надавил лезвием у основания шеи, в манящую впадину яремной выемки. И повёл, как по маслу ножом. Надрез делался медленно, выдержанно. Бесшумно. Над диафрагмой Бурах повёл лезвие вдоль реберной дуги, с одной стороны, а затем с другой—найти выступающую хрящевую ткань не составило ему труда: бедный городской город и так не мог похвастаться упитанной фигурой, а чума только усугубила ситуацию. Бураху показалось, будто он услышал напев, всего пару нот; труп не раскрывал рта, и всё же Бурах был уверен, что голос был его. Он следовал линиям—Линиям—последних рёбер у Бакалавра; почти что с нежностью, проводя лезвиям вдоль кости. Он распахнул разрез, как занавеси. И не открыл ничего, кроме собственного недоумения—ни скелета, ни лёгких, ни сердца, ни печени. Он увидел органы, органы, имён которых он не знал. Органы, яркие, кроваво-красные, некоторые винные, некоторые рубиновые, некоторые ягодные, кирпичные и румяные, и гранатово-красные—органы, функций которых он не знал. Все они были плотно прижаты друг другу, будто бы по собственной воле, и больше походили на мелких животных, на волчат и кутят, чем на части тела. Бураху стало совестно тревожить их. “Им бы понравилось ютиться под рёбрами”, – извлёк его затуманенный рассудок, “но здесь нет ни единой кости, под которой можно зарыться”. На мгновение у него появилось чёткое чувство, что этот сон к чему-то его приведёт, и просунул пальцы между губ сделанной раны.
– Ах… Можно подумать, что это должно быть щекотно, – голос Данковского поднялся из его закоченелого горла. – Я думаю, что должно, потому что…
– Ты слишком тёплый для трупа, – перебил его Бурах. – И слишком болтливый.
– А ты слишком сознателен для того, что видит сон.
Что-то в голосе Бакалавра заставило Бураха заткнуться. Он не был страшный, низкий и басистый, потусторонний. На самом деле, он был ужасно естественный—насмешливый, даже радостный, настолько, что у Артемия щемило в груди. Если Бакалавру быть трупом доставляет такую яркую, жуткую забаву, то… О, как глубоко ему не нравилось думать об этом. (Ему глубоко не нравилось думать о Бакалавре беспечном и весёлом; от этого лёгкие его наполнялись горечью и чувством того, что ему хотелось бы встретить его в другое время, в другом месте; которое сразу разбивалось уверенностью в том, что в любых других обстоятельствах они бы друг друга возненавидели.)
Звук внутренностей и крови, движущихся вокруг его пальцев, был единственным, что наполняло театр. Бурах чувствовал, как сжимается его горло, как его рот наполняется тошнотворной слюной. Он выровнял дыхание. Он увидел, как Данковский смотрел на него, слегка нахмурив брови, будто бы размышляя над его реакцией. Красный комья неизвестных кишок были липкие от крови, скользкие и яркие. Они встречались с руками Бураха и тут же отстранялись. Через каждый из них проходили неизвестные ритмы. Они все были обособлены, соединены, развязны и застенчивы одновременно; все они были на своём месте, этакий самодостаточный микрокосм, и всё же были самым нелепым отклонением, самой ужасной мутацией, которую Бурах когда-либо видел. Он не мог даже представить себе устройство этого пульсирующего, грубого, ошеломляющего, алого сгустка. Они липли к его пальцам, чути ли не с жадностью. Они покрывали его багряно-красным цветом. Они как будто гудели. Время натягивалось канатом, и, господи, Бурах думал, что ему пора перестать ходить по нему и повеситься (к счастью, он проснётся).
– Твоя кровь… густая.
Данковский не моргал. Его взгляд оставался на лице Бураха (Бурах упрямо отказывался поддерживать контакт; он чувствовал, что встреча со стрелой его взгляда неприменно убьёт его).
– Липкая. Как… мёд. Застывает у меня на пальцах.
– Что ты нашёл?
Будто появившись на свет после этих слов, тонкая цепь нашлась у Бураха в руках. Звенья были маленькие, похожие на те, что крепятся к карманным часам, цвет был неразличим под толстым багряным покровом. Бурах потянул—красные массы шевельнулись и расступились. Они выплюнули сгусток, размером не больше копейки—от неожиданности Бурах бросил взгляд в сторону трупа; он не дёрнулся, не двинулся, не повёл бровью: это не было больно, он даже не смотрел на своё вскрытое туловище. Он смотрел на Бураха. Он давно уже смотрит на Бураха. Его губы сбросили свою привычную тонкую, натянутую и спесивую полуулыбку, и были замкнуты расчётливой, прямой линией. Он моргнул. Бурах принял это за знак и поднёс находку к лицу; его пальцы, скользские и запачканные, едва ли не выронили её. Бураху понадобилось пару секунд, чтобы стереть вязкий, толстый налёт винной крови с безделицы—кулона. Затем, он подцепил ногтем отверстие у него на боку и обнаружил внутри фотографию. Театр был наполнен мёртвой (ха!) тишиной, когда Бурах угадал одно из лиц, смотревших в ответ. Гораздо младше, конечно, но с такими же волосами, едва изменившимся носом, даже с полуулыбкой, обрамляющей рот: это был Бакалавр, это был Данковский. По яблочно-румяным щёчкам Бурах мог дать ему десять, двенадцать лет, не больше. О другой персоне Бурах мог только строить догадки: мама, скорее всего. Нос, волосы были такие же, у неё была такая же не-совсем-улыбка—она не смотрелась на ней так же надменно, но теперь было понятно, у кого Данковский её перенял. Труп заговорил, и Бурах понял, что скорее всего был прав:
– Я правильно сделал, что взял это с собой. И привёз фотографии домой. Я всех их хранил на своём столе в Танатике: они придавали мне сил, когда приходилось идти на таран. Не знаю, что бы она обо мне подумала. Так или иначе, если бы я их оставил, они бы сгорели со всем остальным. Это… не самая приятная из мыслей.
– Мы же находимся там, да? В Танатике? – Бурах знал, конечно же он знал, он только перебил Бакалавра, чтобы голос его не становился печальным и мрачным. “Сгорели? (так вот в чём было дело”. Они оба знали… каким-то образом).
– Ты чертовски прав, – ответил Данковский с ноткой бессовестной гордости на языке.
– Тут всегда так пусто? – поддразнил Бурах.
Данковский нашёл его взгляд—ради Бодхо, он нашёл его без проблем. Он смотрел пристально, нацеленно, он завлёк Артемия в пропасти его зрачков, и обыкновенная кария оболочка вокруг них была поглощена ими. В комнате стало мертвецки холодно.
– Тут пусто? Бурах, разве тут пусто?
Бурах прошёл взглядом по рядам зала. Они были пусты—кроме тех, что не были. Пустота заполняла его, и она была громкая, тяжёлая. Она была увлечена.
Бурах бережно положил кулон в карман, услышав звон цепочки. Конечно же, он его отдаст.
Он не знал, чего он искал—он не знал, искал ли он чего-то в принципе, но он продолжил. Он попытался раздвинуть два органа, и они дёрнулись от его прикосновения, будто были разбужены. Он ощупывал всё вокруг, пытаясь найти соединительные ткани, которые можно было перерезать, кости, которые можно было распилить. Они не нашёл ничего. Это больше похоже на взлом замка, чем на вскрытие, подумал он, и затем сказал это вслух.
– Ты часто взламываешь замки? – спросил Бакалавр.
– …Ты будешь меня презирать, если я отвечу “да”.
– Нет, Бурах. Конечно нет. Я не занимаюсь этим но… Знаешь. Не могу сказать, что я не начинал. В твоём городе множество опустевших домов, Бурах.
– Ты прав, ойнон. Ты прав…
Бурах почувствовал, как что-то поползло по его пальцам, устраиваясь у него в ладони: поднеся её к лицу, он увидел в ней круглого золотого жука, ничуть не запачканного кровью.
– Ой… – жук потёр лапками, пробежал по кругу на его руке. – Давай я тебя выпущу, – сказал он и сделал именно так. Золотое пятнышко поднялось по рядам, пробираясь между кресел, и исчезло из виду.
Бурах почувствовал, как что-то поползло по его руке.
Оно было длинное, слегка влажное, шершавое, как карстовый камень. Он не—посмел взглянуть через плечо, щурясь, будто это что-то могло выцарапать ему глаза и забраться внутрь. Оно было длинное-влажное-шершавое, оно было полностью красное с чёрной головой, будто обмокнутой в чернила, это был змей. Он полз, чуть ли не лениво, по нетвёрдой ветви руки Бураха. Он забрался к нему на шею. Он обвил её, как петля. Бурах слышал, как дышал змей и как подстроил своё дыхание под его. В его глазах-бусинках отражалось его лицо, искажённое, перекошенное, красное в щеках от страха и ожидания. И змей—больше ничего не сделал.
когда-наступит-завтра/когда-ты-его-раскроешь
когда-поползут-змеи
Рука Бураха — красная, влажная, дрожащая — спрятала чернильно-чёрное лицо змея от публики, спрятала полночно-чёрные глаза публики от лица змея.
– Эй, – сказал он—Бурах, – я ещё не закончил. Мне нужно тебя отпустить.
И змей/Змей стал исчезать. Медленно. Он будто и не торопился вовсе. Его туловище распускалось, растворялось в громком, плотном, снежно-холодном воздухе, как сахар в чае. Когда осталась только его чёрная голова, Бурах увидел, как он моргнул и провалился в его одежде, внутрь, сквозь. Бурах мог лишь подумать, что он вот-вот расколет его пополам.
Данковский не шевельнулся. Бурах видел, как его глаза — его глаза-бусины — изучали купол над ними. Бурах подошёл к нему. Опустевший приют его раскрытой грудной клетки звенел и отдавался эхом от каждого прикосновения.
Пальцы Бураха проводили по глубинам открытой груди, легко касались позвоночника. Ощутив прикосновение кости, его тело проняло ужасной дрожью, и его ладонь моментально захлопнулась от отвращения.
Он что-то нашёл. Оно было красное—от крови, от ржавчины. Он было грубое, как будто бы гнилое. О, это был ключ.
Он отступил назад, держа его в ладони, и присмотрелся. Он выглядел знакомо. Он пропал. Теперь его нашли. Он не имел и понятия, что он открывал.
Когда он вновь подошёл к смертному ложу Данковского, тот поднялся на десять сантиметров от стола.
– Ойнон… Левитацией промышляют ведьмы. Ты же не ведьма, спускайся.
Бурах понял, что он только что сказал—полный бред, вот что—а в то время труп поднялся ещё выше. Он бездумно попытался поправить на нём брезент, грозившийся соскользнуть, и личные границы Бакалавра, видимо, внезапно стали крайне важной заботой, пока он поднимался к потолку.
– Эрдэм… Эрдэм!
Бурах схватил его за запястье, убеждённый, что она будет твёрдой и холодной, и он сможет потянуть Бакалавра вниз; у него не вышло. Он схватил запястье, ладонь; рука двигалась, гибкая и вялая, как будто Бакалавр лишь спал, и тело продолжило подниматься. За те мгновения, в которые Бураху стало неловко так держать доктора за руку, рука вытянулась, встречая свой предел с приглушённым хрустом кости, от которого Бураха передёрнуло. Он мог подтянуть его вниз и так и сделал. Медленно. Другой рукой он придержал его за плечо, чтобы Данковский не перевернулся набок. Его лопатка идеально помещалась в его ладони. Всё проходило хорошо. Медленно.
Это случилось в одно мгновение: холодная, твёрдая рука схватила его за запястье, посылая волну тревоги через всю конечность—он, однако, не отпустил его. Острый приступ смеха из зала. Он проникал сквозь него, как зимний ветер. Бакалавр перевенулся набок, нависая над ним, как звезда—всего на мгновение. Он упал на землю со всем своим весом. Бурах приготовился к ужасному звуку падения—его не последовало. За его руку потянули с такой силой, какой он не ожидал от Данковского. Он увидел, как земля затягивает его; он закрыл глаза, ожидая, что он него разобьёт нос—этого тоже не последовало.
Они оба, хватаясь руками друг за друга (он осознал, насколько крепкой была хватка Бакалавра), провалились на и затем сквозь половицы. Они даже не сломались. Они испарились. Падение ощущалось так, будто из тела Бураха вытянули кишки и за них тянули, как за поводок. Он увидел две чёрные бездны глаз Данковского, проникающие сквозь него, блестящие от извращённого, мрачного удовольствия; и они провалились в ужасно знакомую темноту—настолько знакомую, что Бурах знал, что у неё есть имя.
Они—нет, он нашёл дно этой пропасти. Деревянный пол столкнулся с его коленями, грудью, промазал мимо носа, потому что Бурах проснулся вовремя, чтобы подставить под удар локти.
– Медведь? Всё хорошо? – послышался голос с лестницы.
– Просто тяжёлое утро, Лара. Не волнуйся.
Было вовсе не утро. Пока что.
Бурах услышал, как он хмыкнула, затем её шаги утихли внизу.
Ключ и кулон вывалились у него из кармана.
Выход был, выход будет.
***
ПОДХОДИ, ПОТРОШИТЕЛЬ! К алтарю раскрытой груди, Рёбер, раскрытых, как пальцы, как губы, Возложи подношения: Глину, слепленную, Молоко, скисшее, Дождевую воду, позеленевшую, Твои глаза — закрытые, Твои руки — красные, Твою кровь — обязательно, сладкую, подобно напившимся солнцем гранатам. На алтаре раскрытой груди Спои Возлияния Ране, Земле — одно и то же ! – и смотри, как их пьют с аппетитом, неприятно похожим на твой. ПОДХОДИ, ПОТРОШИТЕЛЬ! Твори волшебство своими холодными стальными руками! Ржавыми костяными руками! С покрытыми синяками пальцами, невозможно розовыми. На алтаре раскрытой груди Преклони колени, Поднеси свои руки, Говори в кулаки, И чашу своих ладоней переполни над великим распахнутым ртом с языком вместо костей. Преклони колени, Не верящий человек, Или тот, кто пока что не не верит. Преклони колени, и когда руки к тебе потянутся, жизнь обретя на святыне, ты тоже потянешься к ним, ты знаешь, что надо делать — ты будешь целовать их пылко. (Подходи, потрошитель — Я говорю это шёпотом, чтоб только ты услышал — подходи, и воскреси мертвеца, лежащего, тебе известного, мертвеца, что делал однажды то же, что и ты.)