ANATHEMA–THÁNA–ATHAMÉ

Мор (Утопия)
Слэш
Перевод
В процессе
R
ANATHEMA–THÁNA–ATHAMÉ
переводчик
бета
Автор оригинала
Оригинал
Описание
Бурах вернулся домой ни к чему и к чему-то совершенно иному. Пробуждающие, побуждающие сны лицезреют его (и он лицезреет их). Это длинная повесть о последовательности снов, и о том, кто их пожирает, и о том, что пожиратель найдёт в этом затянувшемся голоде: смерть и вызов ей, жизнь и любовь, и все их спутники.
Примечания
ох, и затянуло же меня в омут этого фанфика... буду его переводить по мере своей занятости и вменяемости *нервно улыбается, дёргается глаз* будет забавно, если у меня это выйдет завершить за примерно то же количество времени, за которое авторке далось его написать (10 месяцев...). (15.04.2023)
Посвящение
всем моим подружкам с тамблера, которые в меня ВЕРЯТ (спасибо им за это), а также мейри <3 видели бы вы её рисунки по мору... (а вы пойдите и посмотрите. https://www.tumblr.com/meirimerens)
Содержание

Глава 10: Червоточина

      Заставить Данковского выпить Панацею подразумевало раскрыть ему рот, надавив пальцами на подбородок. Его челюсть была сжата, зубы скрипели с ужасным звуком эмалированных лезвий, трущихся друг об друга, приглушённых его тяжёлым, влажным, хриплым дыханием. Как будто пытаешься вскрыть сейф ломом. Будто пытаешься оторвать землю от самой себя, пока она отчаянно захлопывается, как морской гребешок, как упрямо зарастающая рана. Это подразумевало поддерживать Данковского за голову, пока он лихорадочно содрагался, дабы он не пролил/сплюнул самую драгоценную сыворотку, дабы она не просочилась сквозь него, как кровь проходит сквозь покров бинтов и одежды. Это подразумевало не смотреть ему в глаза, в тёмные бездны его глаз, покрытые паутиной, затуманненые и заштопанные тонкими нитями смерти. Это подразумевало поднести горлышко склянки к его рту и не думать о сухом, болезненном звуке, с которым распахнулись его известняковые губы, когда их коснулось стекло. Это подразумевало перелить содержимое через его губы. “Давай же”, – взмолился Бурах. “Не усугубляй дело больше нужного”. Это подразумевало смотреть, как жидкость льётся в его горло, марая жемчужные зубы глиняно-красным цветом, потому что он не глотал. Смотреть, как кровь и желчь окрашивают его слюну, словно отвратный, мерзкий чай, пока он настаивается в кипятке. Это подразумевало прикрыть ему рот ладонью и, после долгого, ужасающего мгновения, услышать, как он громко сглатывает. С высохших губ Бакалавра вышел болезненный всхлип, когда настойка стекла по его горлу, и её медный, грязный вкус—Бурах знал о нём не понаслышке—смешался с солёными водами в его лёгких, со слюной и желчью, и кровью, и спесью, застывшими внутри. Это подразумевало убрать руку обратно, что по ощущениям было больнее всего.  Это подразумевало ожидание. (Близость была… неприятной. Она стала неприятной. Более неприятной, чем была раньше. Она была неизведанной, слегка напрягающей, когда слова звенели сквозь него, внутри него, злобной и инородной, но всё-таки до боли истинной в устрашающей, задирающей манере. Бурах даже не был уверен, что запустило такой механизм. Он даже не был уверен, был ли вообще какой-либо механизм. Архитектор вошёл в его сон с длинными, странными словами — “нежность”, как ни странно! “Не смешите меня”. (Бурах не смеялся, во-обще.) Архитектор вмешался в его сон со своими словами, как горькие, горячие травы, и теперь Бураху становилось хуже от заботы за прикованным к кровати алым призраком Данковского. Гаруспик так гордился тем, что мог назвать свои руки чуткими, как ни странно; нежными, обученными, и теперь он не мог вынести возможности либо не быть достаточно нежным, либо быть настолько нежным, что Данковскому станет неловко.  Бурах знал нежность, но не знал, как делиться ею. Давать её. Он знал, что Данковскому не могло быть слишком неловко. Ну, сейчас ему вообще никак не могло быть. Бурах вспомнил слова Архитектора о том, как он просил его доброты (…это было не то слово, которое он использовал, верно? У Бураха слишком болела голова, чтобы вспомнить, чтобы хотеть вспомнить (он очень даже помнил)), и теперь он почти ничего не просил. (Он ничего не просил. Он не корчился от боли, изнывая от лихорадки — быть может, это пугало Бураха больше.)       Бурах свернулся на раскладушке. Он ждал. Который час?—Два часа ночи. Он только и делал, что ждал. Каждый раз, когда он моргал, краска приступала ко впалым щекам Бакалавра, поэтому он моргал много, быстро, сильно, пытаясь привязать ход стрелки часов к этому ритму, так же, как до этого она отражалась в болезненных глазах Бакалавра. Ему бы хотелось, чтобы время было связано с его взглядом, так же, как его взгляд связан с лицом Данковского.  Он одерживал победу. Он погружался в сон. Он приближался к двери. Кулон в его кармане впился в него, и его рука быстро опустилась, чтобы взять его. Дверь была заперта. Он вставил ключ в скважину; на нём была пылящаяся сухая плёнка красной крови. Дверь стала открыта.

***

      Был удивительный, почти до боли пугающий момент, в который Данковский проснулся—не       , чтобы считаться бодрствующим, но всё же… Он перевернулся с одного бока на другой. Его неугомонность переросла в потное, возбуждённое ожидание. Он был медленный. Он раскачивался взад-вперёд. Он не поднимал головы с подушки, потому что она была слишком тяжела. У него тряслись руки. Он смотрел на—сквозь Бураха. Видя одновременно ничего и что-то за ним (или внутри него, но Бураху не нравилось думать об этом так). Порой он мощно сжимал зубы, сдерживая стон или кашель: сердце Бураха пропускало удар, вновь одержимое страхом—прежде чем Бакалавр снова проваливался в судорожный, двуглавый сон—слишком тяжёлый, вдавливающий его в матрас, и слишком лёгкий, не дающий ему отдохнуть, заставляющий просыпаться с неровным дыханием. Бурах пошёл вниз. Он взял Рубина за рукав и притянул к себе, будто бы призраки Омута стали подслушивать их.       – Думаешь, где-нибудь можно выпить чаю? – спросил Бурах.       Рубин нахмурил брови: – В кабаке его тебе точно не нальют.       – Нет, в смысле—(Бурах прошёлся взглядом по потолку)—сюда. Чтобы принести сюда. Думаешь, у Лары… дома есть где-нибудь чайные листья?       Взгляд Рубина переменился, бороздя черты на лице Бураха: – Медведь, ты у нас, вроде, спец по травам. Должны же быть травы, которые можно заварить в кипятке и выпить.       – Стах, они горькие жутко. Они нужны для лечения, а не для питья.       Рубин отметил паузу. – А, так вот в чём дело.       – Ну, так что ты думаешь?       – Я знаю, что они у неё есть. Хочешь, чтобы я попросил её принести?       – Да—да, и чашку тоже. С блюдцем. Если у неё ещё где-то осталось молоко, то мне нужна только капелька. Идеально бы ещё пошёл мёд, но я могу обойтись.       – Решил устроить себе царский завтрак, Медведь? Не рановато ли?       – Нет, это— Кровать заскрипела. Они оба это услышали. Она царапнула пол, когда Бакалавр двинулся на ней — вновь засыпая, предположил Бурах. Рубин слегка запрокинул голову, поняв его затею.       Рубин вернулся через два часа. Он принёс чашку, блюдце, чайные листья, сложенные в квадратном муслиновом свёртке, молоко и мёд в двух маленьких пиалах, которые гораздо вероятнее использовались бы для хранения драгоценностей, и за его спиной показалось тонкое-претонкое полотно рассвета. Бурах вскипятил воду. Он вскипятил воду и на мгновение запаниковал, роясь в карманах в поисках трав, а потом он вспомнил, что собрался делать. (Он собрался делать то, что Бакалавр вряд ли стал делать для него. Он спросил себя, делал ли он это в надежде, что Данковский ответит на услугу услугой, но затем сразу же пресёк эту мысль.) Бурах осторожно поднимался по лестнице, держа в руках блюдце. На нём балансировала чашка, а в ней — чай. Данковский всё ещё был бледным. Его шея казалась тонкой, как у аиста—Бурах понял, что это от того, насколько она была напряжена. Его руки двигались беспорядочно, как крылья подстреленного ястреба. Он всё ещё потел. Когда Бурах подошёл к нему с чаем, в глазах Данковского узнавался свет. Слабый, приглушённый, поглощённый темнотой, которая пожирала его, как моль грызёт изнутри дорогие ткани — но всё же свет. Бурах поднёс ему чашку, и он взял её. Бураху показалось, что тот промолвил или попытался промолвить “спасибо”. Бакалавр пил медленно, не обращая внимания на жар напитка—Бурах в случае чего придерживал под ним блюдце. Он закрыл глаза, открыл их. Его хватка на ручке стала крепче. Он осторожно дул на напиток, его лёгкие опустошались чрезвычайно быстро. Он закрыл глаза, тепло накатывало на него непреодолимыми волнами. Панацея действует. И действует хорошо. (Чай помогает, Бурах подумал, понял, сказал себе, осознал; всё одновременно.)

***

Промолвил бледный зверь:

“Зачем?”.

И Бураха прорвало так, будто эти слова прорезались бы сквозь него, если бы он постарался сдержать их, будто они вырвались из него разумным заострённым, серповидным ребром:

ПОТОМУ ЧТО МНЕ ТАК ХОЧЕТСЯ, ЧТОБЫ МЫ ЖИЛИ, ЧТО Я НЕ СПАЛ РАДИ ЭТОГО НОЧАМИ.

Я ТРАТИЛ НА ЭТО НОЧИ. КАК ПОЛНЫЙ ДОЛБОЁБ.

И Я ПОБЕДИЛ!

ЭТОГО ТЕБЕ ДОСТАТОЧНО?

И бледный зверь больше ничего не сказал. Вместо этого, он перемялся с ноги на ногу, с каждым движениям выделяя кости, двигавшиеся под кожей цвета глины, он медленно покачал головой, как парусом на ветру, и посмеялся. Тихий, почти что мягкий смех восстал из него, как из недр земли. Он оголил зубы. Он облизнул губы. Промолвил бледный зверь: 

“Мне большего не надо. Время покажет, надо ли тебе”.

***

Данковскому снился сон, и сон был такой:       Он был в глубокой могиле, слишком глубокой, подумал он, ведь она должны была быть вырыта Укладом. Пришедшие наклонились над дырой, их головы появились против серого неба, и они смотрели на него, следили за ним. – О-о, – простонал он, – о, не дайте мне быть погребённым здесь, – он громко сглотнул, но его рот оставался онемевшим, сухим; будто он проглотил камень. – Не хороните меня здесь, земля меня отторгнет. Земля выплюнет меня, как ядовитое семя, – его голос становился слабее, горло сжималось, он давился словами. – Земля меня отвергнет, видите? Прошу… болезнь покинет меня, когда я погибну, прошу, отнесите меня наверх, в холодную комнату, куда-нибудь, где можно сохранить тело, и отправьте меня поездом, отправьте меня поездом в Столицу, когда эпидемия закончится… Она очень скоро закончится, я знаю, я знаю, что Бурах преуспеет там, где я не смог… – за ним следили, и под взглядом угольно-чёрных глаз он ощущал, как горесть вгрызается в остатки его сердца. – Отправьте меня в столицу, к моей матери, она меня ждёт… Отправьте меня ей, чтобы она похоронила меня там, где был мой дед, где будет моя бабушка… прошу… Он знал, что его слышат, но не был уверен, что его слушали. Он почувствовал, как погружается в холодную, тёмную землю. Лица ускользнули от его взгляда, исчезая по бокам от могилы. Затем почва загремела от тяжёлых шагов. Четырёхногая походка: зверь. Голова показалась над могилой, и за ней — тонкая шея. Бледный Конь явился. Его масть была белая, как кости, как глина, серая, как небо, вместо глаз у него были чёрные пропасти; и он раскрыл рот, и у него были человеческие зубы, и он заговорил по-человечески, и вот что он сказал:

Пора вставать, Бакалавр Данковский.

      И Бакалавр Данковский проснулся с отчаянным вдохом, будто его часами удерживали под водой. Воздух жёг его, как молнии жгли изнутри стволы деревьев, и неспокойные руки опрокинули — пустую — бутылку, измазанную красным, что стояла на прикроватном столике. Его руки были слабыми и едва ли могли удержать его собственный вес, и лёгкие его казались слишком тесными, и каждый вдох горел внутри лесным пожаром, и лицо его было липким от пота и белым на щеках, сиреневым под глазами, и красным вокруг рта, где кровь не могла быть полностью стёрта — но он был жив, беспокойно, непримиримо, и мир, касаясь его, оставлял на его коже ожоги. Бурах вскочил с раскладушки и оказался у его кровати, чтобы убрать с одеяла таз, чтобы помочь ему встать, чтобы почувствовать, как Данковский цепко и с силой хватается за предложенную руку потной ладонью; его прикосновение тоже обжигало. Данковский посмотрел на Бураха широко распахнутыми, пытливыми глазами: они поглотили зачатки рассвета, пробравшиеся в Омут, будто они невообразимо, хищно жаждали бледного, тусклого света. Бакалавр поднёс руку к горлу, и когда Бурах увидел его удивление от чувства оголённой кожи, он подал ему его галстук (и перчатки).       – …Бурах, что это за звук? Бурах поддался тишине и пустоте мансарды (такой она не была уже больше двух дней, а по ощущениям — больше двух жизней) и прислушался. Вниз по лестнице побежали шаги — разбегаются зверьки (ему показалось, что он различил стук каблуков Архитектора) — но он слышал ещё больше их, тише, дальше. Их ритм был жёсткий, чёткий. Боевой. Мужчины переглянулись, и они оба знали — и они оба знали, что они оба знали.        – Дай мне минутку, будь добр, – сказал Данковский, вставая на ноги, которые едва ли не ломались под его весом.        – Ладно.       – Таз… чистый?        Бурах бросил на него взгляд: – Ты рвал в него кровью. Лицо Бакалавра скривилось/сжалось/сложилось/будто он проглотил что-то кислое. Он взял таз и, хромая, прошёл в маленькую ванную, скрывшись от взгляда Бураха; хромая оттого, что его щиколотки и колени, и бёдра болели и немели от несколькодневного лежания-недвижения-онемения-раздражения и от разрядов болезни, проходивших сквозь его конечности и заставлявших его дрожать и вертеться. Как только Бурах услышал, как вода течёт в медный таз, отдаваясь в нём эхом, он отошёл в сторону, затем назад, затем вниз и ушёл почти беззвучно, и только громкий вздох облегчения вырвался из его лёгких. 

***

      Гаруспика призвали, и вот он пришёл: в Соборе Инквизитор ждала, пока он подойдёт ближе, прежде чем заговорить:       – Как Бакалавр?       Бурах закусил изнутри сначала одну щёку, потом другую: – Он возвращается в строй.       – Он говорил вам, что его лаборатория была разрушена? Её голос стал ни выше, ни ниже. Её это ни печалило, ни особо удивляло. Её серебристые глаза бороздили лицо Бураха, изучая его.       – Меня осведомили. (Это не было ложью.)       – Вы уже встречали Полководца?       – Нет. Я ожидал, что он будет… здесь. Инквизитор поджала губы. Это была не улыбка или ужимка. Это было от беспечной тоски, в которой ютились любопытные, бесстыдные пропасти каменно-серых глаз.       – Он ищет вас.       Бурах считал что-то на её лице и спросил: – Вы что-то мне не договариваете, верно?       – Вы в опасности, – Бураху послышалось, будто сквозь её тонкие, сомкнутые губы проклюнулось беспокойство. Это его озадачило.       – В какой именно?       – Полководец ищет вас. Он вооружён. С отрядом из десяти человек — от него. Логично предположить, что прочим отрядам он также дал приказ искать вас.       – Зачем?!       – За тем, что вы опасный человек, Бурах. Бурах не был уверен, говорила ли она серьёзно — понимая при этом, что у неё были все доступные средства, чтобы знать правду. Она считала его недоумённый взгляд и продолжила:       – Ему сказали, что вы едите человеческие сердца.       – Я не—не ем человеческие сердца. Даже животные, раз уж на то пошло!       – Это видели, как вы вырезали их прямо из трупов, из людей, которых вы сами убили.       – Я всегда убивал только в самозащиту, – бросил Бурах сквозь сжатые зубы (стараясь оставаться спокойным, оставаться собранным, ему не нужен был ещё один человек, считающий его жестоким).       – Мне сообщили, что вы без разбора убили людей своего рода, чтобы защитить друга, который совершал великие преступления против намеренного порядка этого города. Рот Бураха вытянулся прямой, тоскливой полоской. Глаза Инквизитора, походившие на серебряные монеты, словно плугом прочёсывали изнурённую, натянутую кожу на лице Бураха. Они щурились, как будто из скрытого… почти что удовлетворения. “Что-что… «Предательство», говоришь?”, – подумал про себя Бурах, пока его собеседница размышляла. Было ли убийство (“ну… «убийство»... Тут не всё так однозначно…”.) приемлемо, если благодаря нему я не подвёл друга? Бурах не был уверен, где по мнению Инквизитора проходили линии закона (он знал, что она их не чертила, лишь следовала им), но также он не был уверен, что у него был соблазн это выяснить.       – К тому же, сейчас только вы говорите против всех остальных, верно? Ему сказала девочка, которой сказала Хозяйка, что вы держитесь когорты Мясников и кровожадных Червей — по крайней мере до тех пор, пока не  оборачиваетесь против них. С ними вы мародёрствуете на улицах.       – Какая девочка?! Какая Хозяйка?       – Двуликая. (Она сделала паузу, и Бурах увидел, как лицо её подстроилось под это слово. Рассчитав, она ответила на второй вопрос.) Также двуликая.       – Вы понимаете, как в этом городе это сужает поиск? Вообще никак. (У Бураха всё же была догадка.) Он намерен убить меня на месте или я нужен ему живым?       – Это вы выясните.       – Ясно. Значит, шанс пятьдесят на пятьдесят, что если я на них наткнусь, то один из его солдат пристрелит меня, как псину… из самозащиты, – усмехнулся он сквозь сжатые, напряжённые челюсти. – Он верит всему, что ему говорят? Поддаётся ли он лжи, сплетням?       – Ваша… так скажем, кровавая репутация вас опережает. Считайте, что это не легковерие или склонность к слухам, а просто… умственная профилактика. Чем дольше вы будете избегать Полководца, тем сильнее закрепится в его голове этот образ… Или, с другой стороны, вас могут встретить с пулями, если вы посмеете объявиться слишком рано, пока он всё ещё будет думать, что вы мародёр, нападающий на его людей. (“Значит ты мне говоришь”, – подумал Бурах, – “что мне нахуй надо отправиться”. (Но Инквизитору он это не сказал.))       – Полководец говорил, что хочет встретить Бакалавра, – сказала наконец Инквизитор, не услышав ответа от Бураха.       – Уверен, он сам сможет его найти.       – Вы были последним, с кем он был, – заметила она, глазами-иголками впиваясь в его бесчувственное лицо.       – Я не хожу за ним по пятам, как за псом. Он чувствует себя лучше, он пойдёт к Полководцу, если его попросят. (Ах, а пойдёт ли? Бурах знает, как упрям бывает Бакалавр, и может представить, как он откажется. Он уже достаточно оттягивал встречу с Инквизитором. Но опять же, подумал Бурах, если Бакалавр мог оправдать его в глазах Полководца так же, как перед горожанами в день, когда они встретились… Он должен попросить его. Он должен найти его и попросить.) Город не настолько велик. Уверен, вы столкнётесь с ним до конца дня.       – Мы оба знаем, что нас ожидает долгий день, не так ли?       – До свидания, Инквизитор. Больные сами себя не вылечат. Он покинул Собор спокойными, рассчитанными шагами. Когда он убедился, что из окон его больше не было видно, он пригнул голову и побежал, огибая прижатые друг к другу толпы людей, как стаи ворон, которые он настойчиво разгонял ради их же блага.

***

      Прежде чем отправиться в Театр, Бурах поспешил обратно в Омут, чтобы забрать свои перчатки, маску и прочие материалы, которые он оставил там… для пользования. На втором этаже Бакалавр вновь занял место за своим столом. Он сортировал лежавшие на столе исписанные бумаги — какие были его, какие — Бураха. Кончики его волос были влажными, словно он наскоро умыл лицо. Он склонился вперёд, снова надел жилет, застегнул рубашку — Бурах не мог рассмотреть, до самого ли верха, и затем сказал себе, что это не важно. – Бурах? Его голос был всё ещё слабым, сдавленным, по-вороньи хриплым.       – Да? (Бурах подошёл к нему.) Ойнон?       – Она хочет меня видеть, не так ли? (Слова вертелись у него на языке и, достигая губ, иссушались.) Пугало от Инквизиции. Знамение судного дня… Бурах решил, что не станет… вдумываться во вторую половину сказанного.       – Хочет. Она явилась… в первый же день, как ты слёг с болезнью, просила послать тебя к ней, как только поправишься.       Данковский повернулся к нему: – Но ты не послал.       – Но я не послал.       – Спасибо, Бурах.       Искреннее облегчение в его голосе заставило сердце Бураха в панике пропустить удар. Он попытался отшутиться, срочно: – Я полагал, ты сам пойдёшь, не маленький уже. Данковский даже не ухмыльнулся.       – Я не… стремлюсь к этому. Мне нечего показать за семь — Бурах, на каком мы дне…? Ведь семь…? — дней, что я провёл здесь. У меня нет ни вакцины, ни сыворотки… Есть только сомнительные профилактические рецепты, которые можно делать за счёт мёртвых — постоянного, непрерывного притока мёртвых, а живых защищает только надежда. Он поднёс руки к лицу, давя ладонями на впавшие глаза, будто желая раз и навсегда избавиться от преследующих его полыхающих образов. Он продолжил:       – Я не смог защитить людей и не смог защитить себя. (Тяжёлая, виноватая пауза.) Защитить их от себя. (Ещё одна.) Мне нечем угодить эмиссару. Пойти в Собор значит отправиться на эшафот — но сегодня… хотя бы сегодня… я взойду на эшафот с гордо поднятой головой.       – Ойнон, что ты такое говоришь? У Инквизитора нет причин убивать тебя. Это было бы контрпродуктивно. Ты нужен нам здесь. (Это было объяснением, почему Бурах провёл последние два — или три? ведь три же? — дня рядом с ним. Потому что он был нужен им. Это была правда.)       – Дело не в ней.       – Скажи тогда бога ради, в чём же?       – Бурах, моя работа здесь была катастрофическим, безумным провалом. Тишина покрыла комнату, как разлив нефти. Удушающая, угольно-чёрная. – Мне нечего показать из моего пребывания здесь, и мне больше не к чему возвращаться, – Бурах напрягся, и Данковский заметил это. – Она говорила тебе? Она знает? Конечно же, знает. Власти только и делали, что мешали моим исследованиям — и теперь, когда работа всей моей жизни минула в огне, я могу и вовсе не возвращаться домой. Его голос, дрожащий от подавленного, сурового и едкого гнева, осел. Он был спокоен, холоден, ровен, словно неколышущееся море. Бурах видел как глубины его бурлели.  – Если мне не дано вернуться с победой, то лучше я вышибу себе мозги из этого самого револьвера. Я загнан в угол. Мне больше не на что положиться, чтобы молить о милости — а я молил, мне приходилось выпрашивать, как псу, самых мельчайших благ… неприступность моей лаборатории—единственное место, где мне удавалось найти ничтожную долю покоя и спорного влияния над теми, кто стремился стянуть всё из-под меня. На секунду он сделал резкую, бездыханную — поскольку был истощён — паузу. Бурах видел, как исказилось его лицо. Его разъедала горечь, как моль лён; затем печаль; затем страх; затем горькое, ужасающее принятие. Наконец, блаженная благодарность просочилась в его отчаянные глаза, и это охуеть как напугало Бураха. – Бурах, я рад, что мы не успели стать врагами. Бурах оцепенел. – …Я бы сказал, что ты слишком мягко выразился, ойнон. (Он не стал пояснять. Он не смог бы пояснить.) Данковский засмеялся: горько, ядовито и надрывно, будто смех из него выбили. – Я невыразимо благодарен, Бурах, правда. Я обязан тебе жизнью… но  не уверен, что её стоило спасать. Слова Данковского толкнулись сквозь грудную клетку Бураха, и он почувствовал, как она сжалась. Ребра стиснули и проткнули влажный алый мешочек слов, спрятанный между его легких и выпирающий сквозь плевру, и мякоть последующего ответа прорезалась из его нутра, как обломок кости пронзает плоть: – Только попробуй, сволочь. Данковский повернулся к нему и посмотрел распахнутыми, дикими глазами. Бурах тут же добавил, вновь пытаясь выдать свои слова за шутку (и запас их начинал иссякать):        – Ты знаешь, сколько трав героически отдали жизнь за тебя? Знаешь, сколько чистой родниковой воды было пожертвовано ради тебя? Не надо, ойнон. Ты должен подумать о них… и жить. Губы Бакалавра изогнулись в подобии улыбки, натянутой и напряжённой. Бураху удалось вытянуть из него хотя бы это, но в его тёмных, запалых глазах он видел, что он всё ещё думал об этом. Он всё ещё думает об этом.       – Что ты… мне дал? – спросил он спустя время. Бурах поразмыслил над ответом.       – Лекарство, которое сработало. Я… нашёл кровь. Кровь, которая работает. Данковский смотрел на него, любопытно, заинтересованно, нетерпеливо.       – Мне стоило удостовериться, что я найду ещё, прежде чем дать её тебе.       – Значит, её мало.       – Я был уверен, что это так, – быстро поправил Бурах.       – И ты отдал её мне. Пауза была тяжёлая, громоздкая. Почти что осуждающая, и Бурах это презирал.       – Да. И он не говорит: “Потому что думал, что это того стоит”. И он не говорит: “И я бы сделал так снова”.       – Да. Для того чтобы у тебя… была возможность делиться своими открытиями, – когда Данковский вздохнул, он настоял: – Иди к Инквизитору… Эрдэм, прошу. Иди к ней. Она тебя не укусит… Меня не укусила! Лёгкий смешок просочился сквозь зубы Бакалавра. Он сказал:       – Ты заслуживаешь любви гораздо больше, чем я, Бурах. Бурах потерял дар речи. Спустя время, конечно, он заговорил, потому что тишина становилась неловкой:       – Чего? (Ну. Он попытался.)       – Ой, ты меня слышал, – чуть не съязвил в ответ Бакалавр. (Он слишком устал, чтобы придавать своему хриплому голосу язву. Он как будто был раздражён… чем-то другим, что Бурах никак не мог разгадать. Бессловное послевкусие, повисшее, пока Бурах не смотрел, избегающее его.) Он развернулся на стуле, почти что сердито. Бурах ущипнул за основание большого пальца, чтобы проверить, не уснул ли он случайно.       – Ну… Может ты дашь ей решать это, ойнон?       – Значит, ты всё же шлёшь меня к ней.       – Я… настойчиво подталкиваю. Бакалавр глубоко вздохнул, сжимая пальцами переносицу, и Бурах увидел в нём ту напыщенную, важную жеманность, с которой он встретил его в их первую встречу — и Бурах был невероятно счастлив вновь её застать. И Бурах больше не будет (вот так) думать об этом.       – Я пойду. Это будет недолго. Я не дам ей попытаться… окружить меня. Как можно быстрее отправлюсь в Госпиталь.       – Да, – кивнул Бурах, – это хороший предлог. Она не сможет тебе помешать.       – Это не просто предлог, Бурах. Я… достаточно сильно отстал в своих обязанностях.       – Ойнон, ты был болен.       – Был. Был, хотя никогда не должен был быть. С моей стороны это был провал. Бурах переминулся с одной ноги на другую. “Придумай что-нибудь, скорее”.       – Ты болел, но теперь ты здоров, поэтому ты нужен мне рядом. Горькие умбровые глаза Бакалавра наполнились бессловной, бесформенной благодарностью, которая всколыхнула Бураха, как ветер колосок ржи. Бурах вскоре удалился, словно больше не мог выносить этого бесформенного давления.

***

      Бурах вновь встретился с Бакалавром ближе к вечеру — он покинул театр-госпиталь, держась за бок, будто прикрывая шов, он шёл нетвёрдо, но не был бледным, и отказался от предложения помочь дойти домой. Бурах ушёл чуть позже, оставшись, чтобы отмыть инструменты, руки и выбросить перчатки. Небо было низкое, серое, давящее и тяжело висело над лежащим, вытянутым, недвижным Бакалавром. От страха у Бураха чуть голова не слетела с плеч, когда он увидел его неподвижно лежащим в траве, но потом он заметил, как тот подёргивал одной ногой, раскачивая её в такт воображаемой песне. Его руки были сложены на груди. Бакалавр услышал, как приблизился Бурах, и повернулся к нему головой, не делая попытки подняться.       – Ты рано ушёл из госпиталя, – тут же сказал Бурах, пытаясь сделать вид, что он пришёл сюда поговорить, а не его ноги сами забрели сюда.       – Да.       Пауза, в которую Бурах не желал нырять: – Как твоё состояние? – он бы сказал, что это не отговорка и что он не пришёл сюда, чтобы отдохнуть — и это было бы ложью. Также было бы ложью, если бы он сказал, что спрашивал не искренне. Так что после этого он прикрыл рот.        – Уже лучше, – сказал Данковский, и Бурах уловил его самоосуждающую улыбку. Он продолжил смотреть на небо, раскачивая ногой, бездумно поглаживая ладонь большим пальцем.       – Могу представить. Данковский подвинулся в сторону, травы прилипали к его пальто. Бураху понадобился момент, чтобы засчитать предложение, и сел он только после того, как Данковский повёл головой, указывая на место рядом. Бурах сел, приподняв колени, твёрдо держа ноги на земле, как будто лёгкий ветерок мог сдуть его, обхватив руками щиколотки.       – Твои женщины, – спустя время сказал Данковский, слегка приподняв руку чтобы махнуть в сторону Невест вдалеке, что как обычно пели и танцевали, – они стали… взволнованными.        – Не зови их так, – фыркнул Бурах, – они не мои. Они ничьи. Они… принадлежат Земле, – он замялся. – …И иногда — друг другу.  Он не увидел на себе косой взгляд Данковского, но тот всё же был брошен. Данковский кивнул. (Бурах не увидел, как его рот вытянулся как-то… ну, Бурах не мог знать как.)       – Но да, они… были заняты эту последнюю неделю, – Бурах кивнул. – Да. Заняты. Бурах посмотрел на Данковского (не прямо — а искоса, что было бы вполне очевидно, не продолжай Данковский глядеть на небо, царапая взглядом тёмные брюха облаков). Глаза его всё ещё были немного запавшие, веки тяжёлые, рот всё ещё сухой и каждое слово с трудом проходило между потрескавшихся губ. Однако, к щекам его прилила краска, а нижняя часть лица была туманно-голубой из-за выраженной трёхдневной щетины. Бурах не знал, выглядел ли он больше умиротворённо или истощённо. Всего понемногу, подумал он. Также — облегчённо, хотя не то чтобы это сильно показывалось. Бурах подметил его расправленный галстук и незаправленные складки воротника его рубашки, торчащие, как бумажные крылья.       – Ты потерял свою— (Бурах поднёс пальцы к шее, неясно показывая на горло, пока не подобрал слово.) —свою брошь?       – Не потерял, – ответил Данковский сухим, бездыханным, но спокойным свистящим голосом. – Просто оставил на столе, – он повернулся к Бураху (лишь головой, почти что лениво). – Ты так по ней скучаешь? В глазах Бакалавра была тяжёлая, усталая игривость, вытесняя глыбу изнеможения—и беззаботный тон вытолкнул из-за сжатых губ Бураха рефлекторный нервный смешок. “Это ещё откуда взялось”, – подумал про себя Бурах. Казалось, он сбросил с себя все иголки давящего, пронзающего, хищного отчаяния, в чью западню он провалился всего пару часов назаад. Неужели ему довелось иметь разговор с Инквизитором и он прошёл куда лучше, чем он думал? С избавлением от чумы прибавляется резвости? Ему-то точно не прибавилось.       – Не то чтобы я скучаю, – стал оправдываться Бурах, подыгрывая тону Данковского, – просто ты без неё выглядишь гораздо более неопрятно! Будто ты голый!       Он почти сразу пожалел о выборе слов, особенно когда Бакалавр хрипло посмеялся и ответил, покрытый немой непринуждённостью: – О, тебя это не может так сильно удивлять. Если верить твоему коллеге, ты видел меня в худших состояниях—и более раздетым. Бурах сквозь сжатые зубы, поскольку прошлые дни—прошлый сон—пополз по его спине, обходя его влажными, острыми паучьими лапами, проталкивая между его глаз иголку-воспоминание о том, как он снимал с Данковского галстук, пока он кашлял так, словно вот-вот лёгкие его откажут, о том, как он снимал покров с его твёрдого, туманно-бледного трупа, ответил: – Видел. Ещё как. Они оба провалились в тишину, в которую, казалось Бураху, он неуклюже вмешался. Данковский, вероятно, был не против. Взгляд его всё ещё был на небе. Бурах находил его более задумчивым, нежели чем меланхоличным.       – У тебя есть ещё сигареты, что я тебе дал? – спросил наконец Бакалавр. – Ну, сигарета.        – Да. Хочешь её обратно? Бурах не сказал Данковскому, что она была наполовину выкуренная. Что он оставил её до тех пор, пока Данковский не… проснётся. Он не был уверен — было ли страннее подразумевать, что он курил сигареты человека на пороге Смерти, или то, что он немного оставил в надежде/в желании/в безмолвной молитве о том, что он её закончит.       – Нет, – сказал Данковский. – По крайней мере, не сейчас. Не с такими лёгкими, как у меня сейчас, – и, как будто подтверждая сказанное, он два раза сухо, громко кашлянул—скорее в качестве формальности. – Может, позже, – он повернулся к Бураху, и Бурах увидел на его лице улыбку, и позвоночник его напрягся так, будто его ударило молнией. – Сохрани её для меня.       – Ладно. (Слово быстро ускользнуло от него, и он попытался вновь настроить свой голос на беззаботность.) Я подумаю. Не могу обещать, что она переживёт мою тревогу. Бакалавр снова посмеялся. Он разъединил ладони и положил руки по бокам. Бурах напрягся из-за жуткого, до боли знакомого ощущения того, что он ускользает. Повернул голову в одну сторону, в другую. Наконец, Данковский прижал подбородок к горлу, почувствовав порыв ветра — и Бурах наблюдал.       – Что?       – Ничего. Просто ты забавно выглядишь, когда твоя голова так прижата к шее. Как ящерица. Данковский усмехнулся.       – И если постараться, – сказал он, – я стану ещё больше на неё похож! – он ещё раз повернул голову и громко закашлял. – А, нет. Плохая идея.       – Горло болит?       – Довольно сильно. (Он поднёс руку к шее, рядом с бумажной пастью распахнутого воротника, кладя её под расправленным галстуком.)       – Ты много кашлял. Было много…       – Я чувствую. Везде чувствую. От лёгких и до языка. (Он вздохнул.) Вот бы выпить горячего чая с молоком и мёдом… Его голос вновь стал шутливо ворчливым, который Бурах слышал только в тот раз, когда он был пьян (или не совсем пьян. Или что с ним было там, у Архитектора). Бурах осознал, что Бакалавр, видно, не… запомнил тот, что он дал ему утром. В груди его что-то кольнуло от осознания, что всё это было напрасно — нет, тут же прервал он себя. Это помогло. Это помогло. (Он не собирался говорить Рубину, что его послали через весь город за тем, за что даже не вспомнят поблагодарить.) Кое-что ещё теснилось у Бураха в груди: вздох невыразимого облегчения. Он резко выпустил его, и груз неудобной, чужеродной близости смыло с осознанием, и он тоже посмеялся:       – Ты этого не забудешь, верно?       – До тех пор, пока не получу. (Была пауза, в которую снова вступила тишина, дыша свежим, прохладным воздухом, и продолжила путь по волнам жёлтой травы. Затем Данковский почесал щёку, и от звука кожи по щетине у Бураха волосы встали дыбом.) Ещё стоило бы хорошо побриться…       (На мгновение Бурах подумал о том, как он позволил себе так зарасти. Он вспомнил его холодное, призрачное, охваченное дрожью тело, погружённое в постели в Омуте. Бурах подумал о том, что он мог бы сделать. Бурах тут же перестал думать дальше.) – У тебя есть хорошая бритва?       – Я её найду, даже если придётся вытрясти из городских детей всё добро ради такой, что не заразит меня столбняком.       – Безопасность превыше всего…       – У меня теперь, наверно, есть иммунитет почти от всех известных болезней… Может даже пары неизвестных. Он шутил—шутил, он посмеялся, и вслед за ним Бурах, но у обоих было тяжело на сердце, шеи их оцепенели, внутри всё сжалось от страха разделённого, закреплённого изнутри, нависающего, как кинжал.       – Ты… что-нибудь видел? – спросил Бурах.       Данковский посмотрел на него как-то искоса, и половина лица его задумчиво нахмурилась, как будто другой половине не хватало сил: – Что ты имеешь в виду?       – Тебе снились худшие кошмары. Что-нибудь… полезное в них было?       Данковский прищурился, будто прочёсывая память: – Я ничего из них не помню. Бурах этого не знал, но это было ложью. Он помнил могилу—он помнил себя в могиле. Из могилы. От могилы, с могилой. Окружённого и совершенно одного. Очень холодного. Пышущего огнём. Он помнил, как шипы впивались в него, подобно кинжалам, протыкающим горло. И… распирающее лёгкие, библейское чувство зажатого в руках света, проходящего свкозь него/его, проходящего сквозь свет—пасть к пасти. (Он Бураху ничего об этом не сказал.)       – Я помню только то, как проснулся. (Явная ложь. Было ещё кое-что, о чём Данковский не собирался говорить Бураху: он помнил его руки. Не изо дня в день, не из часа в час—скорее, как в змеиной яме, каждое прикосновение одновременно обвивало и сжимало его — как рой пчёл, столпившийся у него на лице, шее и груди, собирающий каждую каплю пота, как нектар — как поле колючей травы, выросшее вокруг него, словно освобождённое от удушающего покрова зимнего снега. Он не собирался говорить Бураху. Это был не обман, это была тишина.) И до этого… я помню, как упал. На колени, а затем лицом в землю, – Бакалавр приподнялся на локтях и, усиливая сказанное, показал на запад, в сторону конца дороги, что огибал Вороний Камень. – Там. Я блуждал. Я помню, что чувствовал себя в тумане… заплетающем разум в узлы. Я не мог и двух слов связать. Не мог позвать, когда думал, что видел людей. Потом — ничего. Одно большое ничего… Он лёг обратно, будто воспоминания окончательно его истощили. Бурах заговорил, всё ещё не в состоянии стряхнуть с себя вьющиеся, сжимающие путы печали и вины, обвившиеся вокруг его шеи:       – …Затем тебя подняли Травяные невесты. (Бурах увидел, как Данковский повернулся к нему.) Они нашли тебя и подняли. Понесли тебя. Должно быть, они пришли от Вороньего камня, может, с кладбища или Кургана. Может, они шли за тобой. (Он стал нервно ковырять ногти.) Они несли тебя. По крайней мере пятеро, и ещё три следовали, пели, причитали… Наводили в городе шум. Они принесли тебя в Омут, где как раз был я, и я помог занести тебя наверх. (Это ложь, и ты это знаешь.) Бурах видел, как Данковский нахмурил брови, сперва слегка, потом глубоко; как рот его вытянулся в длинную, прямую линию. Он о чём-то думал. Он думал, что ему сказать.       – Кто-нибудь из них… слегла с болезнью после этого? И мгновение Бурах не отвечал. Слова повисли между ними, наполняясь весом от дурманящей твири. Его начало озарять—или, если точнее, его озарило ещё несколько дней назад, и теперь ещё больше солнца пробиралось сквозь плотную завесу утренних облаков. (Метафорических—на их глазах степь становилась темнее, пока вечер крался как тяжёлый, туманный паук.)       – Нет, – сказал он наконец. – Никто не заболела, – увидев пытливые глаза Бакалавра, он добавил: – И сегодня ночью я узнаю почему. Данковский кивнул. Бурах счёл на нём, ясную, как день—насколько возможно—присущую учёному тоску; в ответ на его слова он тоскливо поджал губы, в ожидании правды и даже большего: правды для себя.       – Будешь держать меня в курсе, Бурах.       – Ойнон, ты же знаешь, что буду.

***

      Возвращаясь к своей берлоге, Бурах заметил, как болели его плечи, и всё же чувствовал себя облегчённо, шаги его были лёгкие, будто с него сбросили великий груз — а так оно и было. Он остановился и вдруг осознал что, сукин сын, он забыл сказать Данковскому про Полководца, забыл сказать ему вновь прикрыть его. Он забыл почти весь их разговор, и непроизвольно скрипнул зубами, когда понял, что единственные его отголоски в его памяти остались только в виде лежащего Данковского, наконец-то спокойного и собранного, бездумно теребящего воротник распханутой рубашки. Этот образ накладывался на тот, где он лежал всполошённый и беспокойный, разрываемый зубами пылающей лихорадки. Бурах отчаянно покачал головой — ему пришлось выбрать, какому из этих образов остаться, и он предпочёл тот, где Данковский не был при смерти, спасибо огромное. Когда с покровом вечера воздух стал тяжёлым и плотным, Бурах стал осторожнее и держался в тенях стен, обходя тесно поставленные группы солдат. Они были всполошённые и беспокойные, как загнанные в угол ястребы.

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.