
Автор оригинала
Creaturial
Оригинал
https://archiveofourown.org/works/42041373/
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Бурах вернулся домой ни к чему и к чему-то совершенно иному. Пробуждающие, побуждающие сны лицезреют его (и он лицезреет их). Это длинная повесть о последовательности снов, и о том, кто их пожирает, и о том, что пожиратель найдёт в этом затянувшемся голоде: смерть и вызов ей, жизнь и любовь, и все их спутники.
Примечания
ох, и затянуло же меня в омут этого фанфика... буду его переводить по мере своей занятости и вменяемости *нервно улыбается, дёргается глаз* будет забавно, если у меня это выйдет завершить за примерно то же количество времени, за которое авторке далось его написать (10 месяцев...). (15.04.2023)
Посвящение
всем моим подружкам с тамблера, которые в меня ВЕРЯТ (спасибо им за это), а также мейри <3 видели бы вы её рисунки по мору... (а вы пойдите и посмотрите. https://www.tumblr.com/meirimerens)
Глава 5: Эстокада
26 сентября 2023, 12:04
Бураха разбудил шорох. Нет, шум. Нет — какой-то пронзительный рёв. Он перевернулся на кровати и свалился на пол. Плотная земля под бетонным полом пылала пожаром. Он оделся и вышел в мастерскую.
– Эй, малыш, – окликнул он Спичку, который в это время складывал что-то в уголке, – ты ничего не слышал?
– Было похоже на землетрясение, – ответил он. Он звучал не особо уверенно. – И по ощущениям — тоже…
– Неужели?
Бурах медленно прошёл по комнате, ожидая, что рёв снова прозвучит. Но этого не случилось.
В наполненном ржавчиной коридоре на ящики рядом с котлом уселась маленькая гостья. Когда он подошёл, она бросила Бураху жалящий, твёрдый взгляд.
– О, привет! – он поздоровался с Мишкой, и она раздражённо дёрнула ногами. – Хочешь зайти?
– Я бывала внутри. Я была внутри. Грязно, грязно там, – Бураху хотелось наругать её (потому что пробралась без его ведома и потому что попросту вела себя грубо), но он не стал. Предпочтительнее было, чтобы она осталась внутри… – Ты высокий, как каланча, и бегаешь быстро, – сказала она, осмотрев его сверху донизу.
– Можно и так сказать, – пробормотал Бурах — в его больном колене кольнуло.
– Нам это не нравится?
– “Нам” — это кому?
– Мне и моей подружке. Ей это не нравится, так что мне не нравится тоже.
Бурах нахмурился.
– …И почему же твоей подружке это не нравится, Мишка?
– Потому что ей нравится быть быстрой. Она привыкла быть быстрой. Быстрее тебя.
– Она следит за мной?
– …Да. Можно и так сказать.
Бурах почувствовал, как по его спине покатился холодный пот, будто по ней провели пером.
– И что же это за подружка, что пытается меня обогнать? Я её знаю? Если да, то мы могли бы посостязаться на равных, – он пытался добиться от Мишки ответа.
– Она не хочет с тобой встречаться… пока что, – дикая девочка была упрямая, как бык, и закрытая, как устрица. – Она говорит, пока нельзя.
– Отлично. Я буду ждать. Только скажи, что без боя я не сдамся!
– Она знает. Да, она знает.
Глаза у Мишки потемнели. Она насупилась, заметно раздражившись.
Холодный пот стекал Бураху за шиворот до самой поясницы, как будто по спине его проводили лезвием.
– Я буду ждать, – повторил он.
Он медленно подошёл к двери. Мишка не сдвинулась. Она напевала что-то себе под нос и болтала ногами, будто погрузившись в мысли.
Он вышел наружу, и там стояла Невеста. Она не танцевала, как ранее, у костра; плечи её были опущены, голова держалась высоко. Она ждала его какое-то время.
– О боже, – выпалил Бурах удивлённо. – Опять ты. Ты пошла сюда за мной?
– Хаяала, ты сердишь меня… Мне не нужно было, и указывать пойти — не нужно. Твои шаги пропитаны виной и горестью. От них Земля содрогается. Её дрожь отдаётся в мои щиколотки и голени…
– Хорошо, я понял, понял. Зачем ты пришла… опять?
– Мы расходимся. Мы расходимся… пока что. Ты вернёшься ко мне, но сейчас я уйду.
Бураху трудно далось не насмехнуться над ней — “о, слава богу”.
– Я так и не вспомнил твоё имя, – сказал он. – Тебе это казалось важным. Думаю, тебе было интересно узнать.
– Да и нет. У меня… их много. Но пока знай меня так: Нара. Нарана. Слышишь? Это копыта стучат о мягкую осеннюю землю…
– Рад познакомиться, – безразлично ответил Бурах.
– Я тоже, очень даже. Я знаю тебя больше, чем ты меня.
“Сильное преуменьшение”, – подумал Бурах.
– Мы ещё встретимся. Обязательно. Не бойся, яргачин.
– Не—не зови меня так, – простенал Бурах.
– Не бойся имени. Не бойся звания. Не бойся действия… Больно не будет.
– Ради Бодхо, что ты мелешь, басаган?
– Прощай, хаяала. Мы скоро ещё встретимся.
– …Прощай, басаган. Пусть Бодхо пронесёт твои следы далеко.
Она ушла. Шаги её были легки. Ноги её были мокрые от росы.
За ней — ой, да вы издеваетесь… — шесть или семь фигур показались из-за утреннего тумана.
– Доброе утро, Хатангэ, – поприветствовал он их сквозь сжатые зубы и челюсти. – Вы подслушивали?
– Сайн байна, эмшен. Ты собирался идти? – сказала женщина, приближаясь.
– Да, – соврал Бурах.
– В Город?
– Мы в Городе.
– Мудро, эмшен, мудро, мудро, – сказала другая. – Мы имеем в виду глубже в Город. В дом, где все собираются.
– Могли бы просто сказать — в Больницу, – ответил Бурах, сдерживая нервный смешок. Он заметил, что все они подошли ещё ближе, окружив его. Он решил не ступать назад. – И да, я пойду. (Он не сказал, что идёт.)
– Почему?
Бурах моргнул.
– Ну, в Городе сейчас бушует болезнь, выкосившая уже несколько тысяч, если вы вдруг не заметили, – ответил он.
– Должен ли ты с ней бороться?
Бурах моргнул ещё раз, теперь медленнее.
– Прошу, блять, прощения? Извините — повторите, пожалуйста?
– Эмшен, тебе должно быть известно, эта Язва — не более, чем дыхание Земли.
– Что за… Почему вы так считаете?
От искренности в её голосе у Бураха по спине побежали мурашки. “Нет, нет”, – подумал он. “Cуеверия. Суеверия”.
– Всё — её. От неё. Из-за неё… Мы разделяем её радости и её печали. Она делится с нами своими цветами, своим нежным ковылём и крепкой, обильной твирью, когда она радостна. Она также делится с нами своими глубокими пропастями, своими дочерями с костяными ногами и изрыгает на нас заразы, когда она разгневана.
Бурах молчал.
– Мы не можем выбирать, что нам от неё достанется, эмшен, ты это знаешь. Мы должны принять её — принять так же, как она принимает нас. И когда мы примем, эмшен, она протянет нам свою милость. Когда мы не отделяемся от её кожи, от её утробы, где ей чувствуется оставляемая нами пустота; если мы позаботимся и отблагодарим её, она будет заботиться и благодарить нас…
(Бурах молчал, теперь громче. В голове у него загудело.)
– …И потому ты не должен печалиться, эсегер.
– Извините?
– Мы сказали, поэтому ты не должен печалиться. Твой отец теперь в Земле, в её глубинах; она обнимает его и греет. Куда бы ты ни посмотрел, ты всё ещё увидишь его и найдёшь — где бы ни простиралась Земля, где она закрывается в своих тёмных, тихих объятиях.
Бураха тогда передёрнуло. – Не говорите о моём отце, а? Пожалуйста, – горе закипало. Горе закипало. Он чувствовал его на вкус ниже заднего нёба, и оно грозилось выйти наружу и ударить ему по зубам.
– Но это правда, эсегер. Зарой свою печаль в Землю, она её заберёт; она процветает и живёт с костями твоего отца, с душой твоего отца, и она будет везде, куда бы ты ни посмотрел.
– Ладно, – процедил Бурах, – этого достаточно. Довольно. Я собираюсь идти. Хорошо? Я пойду. Я иду.
– В Город?
– Да, – прошипел он сквозь сжатые челюсти, – в Город.
Воздух особенно потяжелел. Шёпот прокатился по толпе, как разбитая волна, разорванная, но мощная.
– Очень хорошо, – сказал спустя время мужчина.
– …Ты говорил, ты — “мы” работаем, чтобы истребить Язву на корню, – сказал другой, проскользая в тишину, оставленную Бурахом, чтобы спросить о том, что было видно на лицах остальных. – Он тоже там будет?
– Кто? – бросил Бурах; он начинал беспокоиться, раздражаться, злиться — выходить из себя, также, пытаясь с сильнейшим самообладанием придержать горесть, чтобы она не сжимала связки в его горле.
– Неудавшийся преемник твоего отца. Ублюдок.
– Я тоже ублюдок, если вы вдруг забыли, – усмехнулся он. Он услышал, как знакомый лицом незнакомец прошипел, и сдержался от ответа. Вместо этого, он спросил: – Какая вам разница?
– Он ступает в тёмные воды, – сказал кто-то.
– Тёмные, раскольнические, обманчивые, – добавил кто-то другой. – Шаги его проваливаются в Землю с виной. Он знает, что он совершает самое мерзкое святотатство… но нам ещё стоит выяснить это. И найти его.
Бурах очень, очень хотел уйти. Ярость кипела в его горле и выбивала из него слова.
– Заботьтесь лучше о своих дрянных шкурах! Разве вам не о чем больше беспокоиться? Мне б хотелось, чтоб мне не было! Очень!
– Мы не думаем, что мы должны беспокоиться, эмшен, – ответил член толпы. – Это Земля. Это наша Мать… твоя Мать. Мы знаем её нутро лучше, чем знаем самих себя. И мы верим, что ты поймёшь… Ты станешь тем, что будет знать.
– Ещё как стану, – процедил Бурах.
Он не знал, кем или чем ему суждено было стать. Он не мог знать, кем или чем ему суждено было стать. Но всё, что у него осталось — это бледный отголосок гордости и потрескавшийся сосуд в груди, где кипела печаль, истома и обида…
– Ступай тогда в степь, эмшен. Ступай тогда в Землю. Не трогай больных, ведь их лишь касается Земля… Не волнуйся о своём отце…
… и он переполнился.
– ХВАТИТ!
Все собравшиеся дрогнули.
– ХВАТИТ! ХВАТИТ! – орал Бурах — голос его надрывался и звучал как мольба. – Не говори больше о моём отце — вы, все вы — не говорите, блять, больше о моём отце! Хватит осыпать меня этими утешениями, что он там, откуда пришёл, и что он не чувствует боли, и не может её чувствовать, и он везде, куда бы я ни посмотрел. Я знаю, что вы в это верите—и знаю, что хотите чтобы я в это верил—и знаю, что думаете, что я должен в это верить—и, блять, может я и верю, но от этого ничего легче не становится. Понимаете?
На него смотрели. На него смотрели, глазами широкими, испуганными, удивлёнными — и любопытными, и чуткими, потому что его внимательно слушали.
– Я никогда не смогу вернуться домой и поздороваться с ним. Не смогу переступить порог нашего дома—теперь моего дома—и увидеть, как он варит чай или отвратительный кофе, который он мне предложил однажды попить, потому что… он добавил туда бутоны твири или что-то такое—
Печаль словно кирпичом ударила его по груди, и он содрогнулся от горя, разрывавшего его изнутри, подводящего едкую желчь к его рту.
– Он никогда больше не расскажет мне о моей матери, я никогда не смогу рассказать ему о Столице, мне это так и не довелось, я никогда не смогу вернуться к нему и обратиться за утешением из-за этих— (он громко выдохнул — от всхлипов горло его сжималось, и дышать становилось тяжело.) — ужасных кошмаров, о которых никто из вас ничего не знает — не смогу попросить его меня обнять, будто бы я, блять, маленький ребёнок, и мне пиздец как страшно. Я больше не смогу этого сделать. Я не могу этого сделать. Потому что он мёртв. Похоронен. И меня это нихуя не успокаивает — что я смогу снова его коснуться, когда он прорастёт травой.
Изо рта его валилась тишина, и голос его умирал на его губах. Всё ещё никто не отвечал.
– На поезде я ехал в этот город, как сын своего отца, а в свой дом вошёл сиротой и наследником. Это меня не утешает, – повторил он, медленно покачав головой. Она ощущалась тяжёлой, забитой, горячей. Она была красной. Она качалась на его тугой шее так, будто могла отвалиться. (Он хотел, чтоб она отвалилась.)
После долгой тишины, которую Бураху хотелось разрезать ножом, кто-то промолвил: – Что ж, мы могли бы рассказать тебе о твоей Матери…
Бурах смотрел на них влажными, выпученными глазами, с приоткрытым от поражения ртом. Ярость сдавила ему горло и впилась в него хваткой гиены. Он зарычал:
– ПРОЧЬ! Прочь — вы все! Не приходите ко мне со своими словами! Не приходите ко мне с вашими просьбами! Убирайтесь, или я вас заставлю!
И они убрались — медленно, некоторые пятились, всё ещё пристально глядя на него; всё ещё скребя взглядом по его лицу, в то время как оно разверзалось. Он разверзался. Когда все ушли, горесть согнула его пополам, и он склонился и упал, царапаясь ладонями о землю, и он зарыдал, он рыдал. Плач выбивал из него ужасные стоны, которые он пытался сдерживать, потому что он взрослый, и от этого он больше всего за всю жизнь чувствовал себя ребёнком. Он окреп в университете. Он затвердел на войне. Всё это было не важно. Его глиняный покров бился, покрывался кровью там, где медленно истекали ей его лёгкие и сердце. Его глиняный покров был вылеплен руками его отца. Что ему теперь с этим делать? Он видел трещины. Он знает, как делать стежки и швы; глину он не чинил никогда.
Он плакал, пока лицо его не стало таким мокрым, будто он попал под ливень.
Со временем, он перестал. Голова его была набита ватой. В ушах у него звенело. Он не мог дышать через нос. Он по-детски вытер сопли об рукав.
“О, какой же ты долбоёб”.
Со временем, он пошёл. Спотыкаясь и шатаясь, он направился в Сердечник.
Пересекая Глотку, он ступил вниз к берегу воды; наклонившись, чтобы отмыть с рукава пятно от соплей и слёз, он поскользнулся, и вся рука окунулась в воду.
“О, КАКОЙ ЖЕ ты ДОЛБОЁБ!”.
Вода резко обдала его холодом, будто пёс впился зубами. Он отпрянул назад и схватился за руку так, будто поранился. От этого пятно смылось, но теперь холодное, промозглое и мокрое кольцо обвивало его руку. Бурах мог только молиться, что оно высохнет быстро, и продолжил путь к Театру. (Оно сохло далеко не быстро.)
Бурах не говорил в Театре. (Ну, в больнице, в мертвецкой, в лимбе.) Он пытался прочистить горло, но что-то всегда мешало, будто горе получало какое-то извращённое удовольствие от того, что мучило его голосовые связки, дёргая за них, как за струны. Одноразовая перчатка у него на руке ощущалась ещё неудобнее, чем мокрый рукав, который сам по себе его раздражал.
Задача была простая, методическая: давать антибиотики больным и собирать кровь у тех, кому помочь уже было нельзя. (И помочь нельзя было многим.)
Бурах старался не сталкиваться с Данковским, избегая его возможных комментариев по поводу его охрипшего голоса и покрасневших глаз; он вскоре осознал, что Данковский тоже старался с ним не пересекаться. Занятый Бакалавр нервничал. Как обычно властный и сдержанный, но что-то тонкое и ломкое занимало его сознание — и занимало его дурно.
Ему удалось чуть-чуть отдохнуть, когда они отделили больных от мёртвых: Бурах увидел, как он курит снаружи. Свободную руку он засунул под пальто, держа её поперёк туловища. Ладонью он прижимался к боку — там, где Бурах его зашивал. Бурах думал, было ли это рефлективно, или же наложенные им швы расходились — он должен спросить, он должен был спросить, как подобало бы профессионалу, но Бурах боялся, что голос его исказится и разобьётся на мелкие, зыбкие осколки, поэтому он не спросил, и понадеялся, что Бакалавр сам о себе позаботится, если ему понадобится.
Данковский внимательно смотрел на затянутое тучами небо. Ну, точнее туда, где его протыкали углы и грани — геометрические конечности Башни. Глаза его обводили извивающиеся лестницы, бледные эмалированные грани. Его взгляд обвёл её жало-основу, к которой Бурах не решился подойти, чтобы её понять — эта дурыща сама себя могла понять. (А, ну, и, конечно, ещё Данковский на неё поднимался.)
Явился голод, и справляться с ним было тяжёлой, занудной задачей. Бурах сделал в уме заметку, что собранную кровь надо принести Данковскому. Он сложил склянки в один из сейфов и вышел; от чувства пустого желудка у него кружилась голова, и ранние рыдания тому тоже не помогали.
С работницей фонда он не говорил. Он был уверен, что после того, как плакал, будет звучать дерьмово, но сейчас он понимал, что может молчать просто так. В кои-то веки заткнуться ощущалось отлично. “Людям стоит почаще это пробовать”, – подумал он. Он противно хихикнул, и дети вокруг него глянули на него искоса.
Он заметил толпу; точнее, сначала он её услышал: знакомые напевы Травяных Невест эхом отдавались по извивающимся улицам города, сопровождаемые словами, причитаниями, возрастающими из бледного тумана, шагами, становящимися громче, но не ближе. Бурах обогнул угол, и увидел быка — красивый зверь, голова его поднята высоко, шкура его пятнистая, ржаво-коричневая — и его свиту. Одна Невеста — Нара — сидела у него на спине. Она не взглянула на Бураха, когда тот подошёл. Остальная толпа посмотрела на него; он узнал среди них несколько тех, что пришли к нему утром. Он думал извиниться за свой срыв; в их глазах он увидел, будто они не были против того. (Он также всё ещё стоял на своём. Не говорите о его отце — и дайте ему испытать скорбь.)
– Добрый вечер, Хатангэ, – сказал Бурах. – Из-за чего вы собрались?
– Добрый вечер, эмшен. Буха пьёт тут, видишь? (И он, действительно, пил — брал большие глотки из маленького корыта. Бурах напрягся, вспомнив, как болезнь передавалась через воду; но эта, впрочем, казалась чистой.) В своём длинном, гладком горле он чувствует холодные потоки источников Матери. Он же и накормит собой её травы.
– Вы звучите… радостно. Что вы прячете? Почему она (он показал на Нарану, которая не обращала на него внимания) на нём верхом?
– Да, я звучу радостно. Она пришла его отблагодарить — мы все пришли его отблагодарить. Попрощаться с ним, и чтобы он тоже попрощался.
– Почему?
– Сегодня вечером его приведут на Курган Раги. Его прекрасное тело — оно будет разрезано… оно должно быть разрезано в согласии с обычаями.
Бурах почувствовал, что знал, что это значило.
– На камне Раги его положат и раскроют, как доброе сердце. И затем, да, его доброе сердце будет биться в такт дыханию Бодхо. И затем, да, небо соединится с ним, соединится с ней… Затем… мы соединимся с ним, с ней и с небом тоже.
– И кто исполнит этот… обряд? Для какой цели? Этого быка принесут в жертву, чтобы остановить чуму?
Бурах сразу понял, что сказал неправильно; он ожидал, что на него уставятся не по-доброму, но все в основном были… спокойны. Как будто они помнили его срыв и не хотели его беспокоить. (Он понял, что это ему не нравилось больше. По коже его прошла дрожь, когда его проняло ощущение, будто с ним возятся, как с ребёнком.)
– Болезнь едва ли нас касается. Мы ступаем легко, и она легко ступает вокруг нас. Нет, нет… Буха будет раскрыт по другим причинам. О, как мы и сказали… Он здесь, чтобы соединять. Сшить. Сплести… И обряд исполнишь ты, яргачин. Нам для этого нужен ты. Никто не может резать так, как ты.
Бурах знал, что так и будет.
– Вы доверяете мне это?
Глаза толпы засияли, как будто прошедшее утро уже смылось из их памяти. Они закивали, медленно, с торжеством.
– Доверяем, яргачин. Мы доверяем твоим крепким рукам. И затем, мы доверим распорядиться как следует с кровью бухи, и мясом бухи. Его плоть не запятнана, его соки чисты, он никогда не болел. Не может болеть. Мы знаем, ты нуждаешься в этом.
Бурах словно мог протянуть руку и ощутить подтекст — тяжёлый, плотный, густой и слегка насмешливый: “мы знаем, ты хочешь этого”.
– Я приду. Я раскрою вам быка.
– Не только нам, яргачин. Тебе тоже. Земле. Небу, реке, холмам, – говорившая женщина отметила паузу. – Что значит, да, нам. Вечером, на Кургане Раги. Не заставляй нас ждать, иначе мы за тобой пошлём.
– Я вас найду.
Он поклонился быку — о, нет, не благоговейно и серьёзно, он лишь слегка наклонил голову, но это сильно удовлетворило толпу (и, быть может, быка тоже). Толпа стеной окружила зверя и медленно, без резких движений, стали его провожать. Бурах хотел было предупредить их о небезопасных районах, но они уже тронулись дальше, не обращая на него внимания. Группа шла по витиеватым гифам городских улиц, перекрёстков и закоулков. Они растворились в зыбком тумане; Бурах увидел это и ушёл.
Он понял, что ушёл не так уж далеко от Театра, и уселся на скамейке. Он ел чёрствый хлеб и сушёное мясо в тишине, разжёвывая каждый кусок с чуть ли не набожным благоговением. Он жевал долго. Зуб в заднем ряду его рта препятствовал особенно сильным укусам, отдавая болью. “Надо потерпеть”.
Бурах подумал о быке — умирающем и уже мёртвом. О, был ли он счастлив? Было ли блаженство в том, чтобы идти на убой? Затем он подумал: было ли блаженство в том, чтобы совершать убой? О, и эта мысль легла там, где разум его пошёл трещиной; горе (опять эта дрянь) слилось с шипами протыкавшим воспоминании о войне (о том, как тело переполняется), и Бурах почувствовал подступившую рвоту; он снова содрогался от всхлипов и рёва. Он чувствовал, будто мог вырвать собственным лёгким. Ему бы хотелось этого, он понял, что ему бы хотелось этого; было бы меньше груза. Было бы меньше сосудов, наполняемых доверху горем и изливавших его.
Он пробрался в Театр, чтобы забрать склянки, и снова вышел.
***
– Ойнон? – позвал Бурах, поднимаясь по лестнице. Голос его хрипел, всё ещё звуча напряжённо, но он был уверен, что его было слышно. Не услышав ответа, он прошёл в комнату, медленно приоткрыв дверь. Заглянув внутрь, он не увидел Данковского ни за его столом, ни около окна. – Ойнон? – повторил он, понизив голос. Пробежавшись взглядом по комнате, он заметил, как на перегородке висели брюки Бакалавра. – Ой, – пробормотал Бурах. – Бурах, – позвали его из-за ширмы. – Извини. Я могу прийти попозже. – Я просто лежу. Намочил края этих брюк. (Бурах дотронулся до своих намокших рукавов, почувствовав, как холодно они налипают. “Значит, у нас обоих день не задался?”.) Зачем ты пришёл? – Я принёс образцы из больницы… мертвецкой… неважно, как это место называть. Была пауза, в которой Бурах услышал, как Бакалавр вздохнул, как будто стараясь не заснуть. – Оставь их у микроскопа. Я с ними разберусь. Так Бурах и сделал. – Что случилось? – спросил он, указывая — не то чтобы Данковский мог это видеть — на сохнущие брюки. – Ступил по колено в реку, Бурах. Ничего примечательного. – А-а, – поддразнил Бурах, – тебя столкнули? Данковский не ответил, и тишина стала разрастаться, как неприятная, громоздкая опухоль. Бурах опустил руку. Он… не понял, что это значило. – Я пытался пересечь её, Бурах. – Но зачем? На другой стороне — пустошь. Опять тишина. – Да. Я слышал. Опять—снова тишина. – Ты что-то ещё хотел? – Я… ещё я надеялся тут вздремнуть — вечер будет насыщенный, – Бурах напряжённо посмеялся, предвкушая встречу на Кургане, – но тут, очевидно, занято, так что я пойду. Он услышал, как что-то тяжёлое зашумело — Бакалавр сдвинулся на матрасе, и сам матрас стукнулся о перекладину. Подойдя на пару шагов вперёд, он увидел, что Данковский устроился на краю кровати. Он повернулся к Бураху спиной, натянув одеяло себе до плеча. – Ойнон? – Сохраняй между нами расстояние. Лежи на боку. – …Ты надо мной издеваешься? Решил мне какую-то проверку устроить, что ли? – Если ты не хочешь, я займу всю кровать. Не могло же это быть настолько странно; Бураху нужно было подумать. Не более странно, чем когда они спали, все вместе, вповалку под полевыми палатками; спали вповалку, чтобы все могли поместиться — порой бывало так, что не помещались. Бурах выбросил эту мысль из головы. Кровать была удобная — куда удобнее, чем его собственная, чем армейские койки, чем сырая земля под его курткой, которую ему приходилось сворачивать под головой вместо подушки. Данковский повернул к нему голову, и Бурах мог бы того не заметить, если бы не поймал на себе взгляд обсидианового глаза, смотревшего из-под уставших ресниц. Через мгновение Бурах понял, что он мог обратить внимание на хрипотцу в его голосе или его напряжённое дыхание. “Не говори об этом. О, прошу, только не говори об этом…”. – …Должно быть, аллергия, – промолвил Бакалавр (и Бурах сдержал в себе облегчённый вздох. Он дал ему возможность не говорить об этом). – Ага. (Он шмыгнул носом.) – Я слышал, в округе много пыльцы. – Да, в это время года — особенно. Бурах увидел, как Бакалавр моргнул чёрным глазом и отвернулся. Он показательно сдвинулся ещё ближе к стене. – Я тоже намочил комбинезон. – Так сними его. На ширме наверняка достаточно места, чтобы его высушить. Место, действительно, было. Бурах шустро сбросил с себя жёсткую одежду и увидел, что свитер под ней тоже намок. Его он тоже снял. В Омуте для его оголённых рук было несколько холодно, и он пожалел, что носил под одеждой только майку. Он повесил верхнюю часть комбинезона и свитер на перегородку, расправил их, чтобы они высохли, оставив пару сантиметров между его одеждой и Бакалавра — стоит соблюсти рамки приличия, подумал он про себя (и мысль эта была такая же нелепая, как и вся эта ситуация). Он смог отжать у Бакалавра свою долю одеяла; ложась на бок, он понял, что они оба тут вполне помещались. – Что это там такое холодное? – Ремешок моих подтяжек, Бурах. – Для носков…? – Даже не думай пытаться посмотреть, иначе я тебя сброшу отсюда. Бурах перестал думать. Он положил руку себе под голову и… да, просто стал ждать, пока на него нахлынет сон. А он всё не приходил—он будто капризничал, ускользал от него, словно Данковский его отгонял. На лестнице послышались шаги—Бурах напрягся; у хозяйки дома они были совсем не такие. – Доктор? “О, да вы издеваетесь”. Рубин уверенными шагами зашёл в комнату — и резко остановился прямо перед ширмой. – Ой. Бурах вжался в матрас и в какой-то детской попытке спрятаться натянул на себя одеяло. Он не испугался, он был уверен, что даже не смутился — он просто знал, что всё это выглядело чрезвычайно подозрительно, и что Стах до конца дней будет теперь это ему припоминать (и Бурах был уверен, что даже в могиле он найдёт способ его этим доставать). Бакалавр быстро встал так, чтобы лицо его было видно из-за панели. Бурах уткнулся лицом в матрас, потому что — мало ли! — сейчас с Бакалавра слезет одеяло, и он ой как не хотел быть пойманным за рассматриванием его нижнего белья. – Коллега, – сказал Данковский. – Бакалавр, – ответил Рубин, голос его был ровный и собранный, но с нервной ноткой. – Зачем вы пришли? – Я, э, принёс образцы, которые, я думаю, нам стоило бы обсудить, но — За панелью, там, где Бурах не мог увидеть, Рубин недоумённо пялился на Бакалавра. Затем он один раз моргнул и обратил взгляд на брюки, комбинезон и свитер, которые мог безо всякого сомнения узнать, и потом снова посмотрел на Бакалавра. – Я могу прийти позже. Данковский сделал также; посмотрел на Рубина, на сложенную рядом одежду, потом опять на Рубина. – Это не то, о чём ты думаешь. – Я могу прийти позже, – настоятельно повторил Рубин. – Не валяй дурака. Постой, дай мне минутку. Он подскочил с кровати, и Бурах чуть было не свернул себе шею, пытаясь избежать пытливого взгляда. Он услышал, как зашуршал вельвет, после того как Бакалавр взял и надел свои брюки, как он щёлкнул ремнём, как перевернул туфли, а затем почувствовал, как Данковский со всем своим весом сел ему на бедро, потому проделывать всё это ему было негде, как здесь, за оградой панели. Бакалавр вскочил и отвёл Рубина к своему столу. – Что вы принесли? – спросил Бакалавр. – Это образец… Рубин стал говорить всё тише и тише, пока Бурах совсем не перестал различать его слов. Они продолжали говорить, он видел, как шевелились их губы — но присоединиться к ним его не приглашали. Бакалавр повернулся спиной к кровати и наклонился над столом, на котором Рубин представлял ему цветные склянки и свои заметки. Время от времени, Станислав кидал Бураху, который не шевелился и смотрел на них пристально, подогнув под голову руку, косые взгляды; они не ощущались особо осуждающими или глумливыми, но Бурах всё равно слегка от них нервничал. Затем Бурах сделал кое-что чрезвычайно тупое — он не понимал, что его на это сподвигло, может ему просто хотелось доставить Станиславу ответное неудобство, может теперь, когда он был раздет, ему прибавилось в храбрости для таких поступков — и показательно пошевелил бровями вверх и вниз. Станислав не шевельнулся. Он наблюдал за Бурахом и ждал, пока тот не продолжит придуряться — что он и сделал: он бросил взгляд на Данковского и снова пошевелил бровями. Станислав не отреагировал, и он сделал это опять, в этот раз особенно задерживаясь взглядом на спине Бакалавра. Бурах понял, что эта выходка сделала положение многократно хуже. Прежде чем на него снизошла гениальная мысль о том, чтобы перестать, Бакалавр резко повернулся к нему и уставился ему прямо в глаза. – Тебе от меня что-то нужно? – спросил он, голос его был раскатистый и откровенный. Бурах ещё сильнее вжался в матрас и покачал головой, почувствовав себя пожурённым ребёнком. Бакалавр в тот же миг снова обратил внимание на стол. Он обменялся ещё парой слов с Рубиным, которые Бурах не услышал (или не мог услышать, потому что зарывался головой в подушку), и Рубин, наконец, отступил. – Больше я ничего сделать не могу, – сказал он — он звучал так, будто висел на волоске от поражения. – Я понимаю, сказал он. Он вздохнул. – Я знаю. Спасибо, коллега. Когда смогу, приду посмотреть остальные. – До свидания, коллега. – До свидания. Ваши усилия не будут напрасными, я обеспечу это, – он остановился и посмотрел на Бураха, на этот раз сочувственно. – Мы обеспечим это. Рубин ушёл, и Данковский простоял посреди комнаты, пока не услышал, как внизу хлопнула входная дверь. Затем он выругался сквозь зубы и чуть ли не содрал с себя брюки, яростно расстёгивая ремень. “Что ж они такие холодные!”, – прошипел он и бросил их обратно на ширму. Бурах сам невольно перебрался на сторону кровати, примыкавшую к стене, чтобы Бакалавру не пришлось через него перелезать, и они снова оба улеглись. Бакалавр почти комедийно поёжился. – Мне скоро придётся уйти, – спустя время сказал Бурах. (Он подумал о том, что ему, вообще-то, не надо было это уточнять, и он мог бы просто уйти. Потом он подумал, что в таком случае ему придётся перелезать через Бакалавра, чтобы выбраться из постели, и что предупредить его будет лучше.) – Я не буду тебя задерживать. – Мне дали шанс. Какой бы ни был исход, он приведёт меня… к, по крайней мере, правде. Бакалавр повернулся к нему головой — не телом; он зацепился взглядом за лицо Бураха и тщательно осматривал его, напряжённо и заинтересованно. Бурах поправил себя: – Он приведёт нас к правде, какой бы она ни была. – Рубин был не слишком рад тому, что он принёс мне, и, должен признать, я — тоже. Мы можем сделать очень немногое. Я молюсь—то есть, надеюсь, тебе повезёт больше, чем нам, – он потёр свой глаз и лицо тыльной стороной облачённой в перчатку руки. – Сегодня ночью я буду в “Разбитом Сердце” — если образцы твоего друга хоть сколько-то отличаются от тех, что удалось набрать нам, я буду там, чтобы праздновать; если же нет… Неудобная пауза — одна из тех, что начинали расти в длине и раздуваться в весе, заметил Бурах. – Если нет, будешь запивать свою неудачу, я понял. Данковский не ответил. – Хорошо. Встретимся там. – Будь осторожнее на улицах, Бурах. – Ойнон, я знаю их лучше, чем ты. – Я не про знание. Горожане начинают… злиться. – Уже давно начали. – Всё становится только хуже. (Он вздохнул.) Всё будет становиться только хуже.***
Холм Кургана Раги казался Бураху в трёх шагах от неба, пока он поднимался по нему. Зажгли факелы. Свет ослепил его, и степь внизу показалась ещё темнее, чем когда-либо. Окружая гранитную плиту, показались Невесты и Черви и незнакомые лица Уклада. Невесты стояли ровно и напряжённо, неестественно, высоко держа головы, как будто их оттягивали нити. Их груди вздымались от тяжких вздохов, оправляясь от лихих плясок, и на коже их блестел пот. Казалось, кого-то не хватало. Кого-то не хватало. Быка поставили на колени, и Бурах чувствовал, как его собственные ноги подкашивались. – Время пришло, яргачин; как и ты. – Как и я. Бледный Зверь подошёл ближе, не предвкушая Смерти. Бурах смотрел на него и поражался тому, как его копыта позволяли ему взобраться на ритуальную глыбу, и как в его истощённом теле ещё оставались силы, чтобы нести на своей спине Невесту. Бурах узнал её — она была у его берлоги утром, и на спине у быка ранее днём. Она цеплялась за его короткую шерсть, пока он восходил на курган, её порванные одежды укрывали его рёбра и круп. Она качала головой в собранном ожидании, наблюдая за тем, как Бураху вручают Перст Менху — он смотрел на лезвие в страхе, что оно навредит ему и, о, оно не навредило; оно легло в его ладонь, как протянутая рука.“О, нет… Порою Смерть — не только смерть; но преображение всего твоего существа…
Порой рана — не только рана, но голодный рот; но раскрытие глаз.
Но раскрытый глаз. Но раскрытие”
Большим и указательным пальцами Бурах вытер лезвие инструмента; пот на них смешался с засохшей кровью и стёк с него.“Все ли линии созданы одинаково? Все ли линии сделаны одинаково?
Твоим рукам известно различие между убийством и хирургией;
тебе ли решать?
Тебе ли стать?”
Бурах поднёс лезвие к густой, мягкой шкуре.“Услышь, услышь.
Тебе ли стать?”
Кожа расходилась от надреза с невыносимой лёгкостью. Отслоился эпидермис. Кожа заблестела кровью, её капли походили на капли пота. Бурах не посмел отвести взгляд от быка, но если бы отвёл, то увидел бы, как Невесты дёргались и дрожали — вместо этого, он слышал, как они почти в один голос протяжно, облегчённо шипели. Сначала он обвёл шею — модны иш, древесный ствол; затем плечо, где он провёл надрез по округлым трёхглавой, плечевой и дельтовой мышцам — хавирган сар, лунный серп; затем тугое, толстое брюхо — голын эрэг, берег реки… “Молодец”, – сказал он, тихо, чтобы не услышали. “Прости”. (Его отец благодарил быка, когда Артемий впервые видел, как он его раскрывает. Артемий извинился перед ним, когда пришёл его черёд — потом тоже благодарил.) … затем часть боковины, где внутренности выдвигают рёбра наружу — толгод, холм. Затем, затем… Плоть быка отдавала лезвию мясо; его внутренности отдавали рукам кровь. Сливая её в склянки, Бурах видел — она была великолепно красная, гуще человеческой, чище самых дорогих чернил. – Хороший надрез ставит на место солнце в небе. Хороший надрез ставит на место на земле деревья. Хороший надрез раскрывает Мать по Линии, где растут её травы и дети, и дети-травы, и травы-дети… Хороший надрез, яргачин, распутает узел, чтобы связались нужные нити. – И это был хороший надрез, Червь? – Смотри сам. Он щедро тебя отблагодарил. Это было так. (Бурах снова отблагодарил его в ответ.) – Эта кровь, яргачин, драгоценна. Испей её до дна. – Кто-то из вас сказал, что быки не заражаются. Это правда? – Настолько правда, насколько позволено говорить. Настолько правда, насколько Земля её взращивает. Да… – Отлично. Бурах бережно завернул мясо, чтобы его перенести — оно даром не пропадёт. Он давился слюнями. Он подобрал склянку. Он побежал трусцой; потом — по-настоящему; потом он промчался мимо кладбища в город, где чуть не врезался лицом в двери “Разбитого Сердца”. В плотном, удушливом воздухе кабака, где музыка повисала низко, как грозовые тучи, Бакалавра нигде не было видно. Бурах осмотрелся — взгляды, обращаемые к нему были менее злобными, чем раньше, но всё ещё липли к его коже. (Он осознал, что виной тому было пятно крови, проступившее у него на одежде, где истекало ей мясо и потрескалась склянка.) Он заглядывал за перегородки, смотрел под занавесками в надежде увидеть знакомые чёрные туфли — он нашёл лишь двух травяных невест, не заинтересованных в том, чтобы танцевать на сцене, расположившихся на тахте в обнимку подруга с подругой, и они глянули на него в ответ, пока он не выдавил смущённую, извиняющуюся улыбку и удалился. Он услышал шум в одной из дальних комнат; голос — звучал, как у Архитектора (того, который шизанутый. Точнее… шизанутый и агрессивный). – Ты же знаешь, что это было бы не самой гадкой вещью, которую видели в этом городе, да? За ним другой; Бакалавр… Звучал точно, как Бакалавр… – Я знаю. Слова его осели, и снова Андрей: – …Не то чтобы я думал, что это гадко. Ты знаешь, как я к этому отношусь. – Знаю, Андрей, знаю… Бурах подслушивал: он прижался к двери и затаил дыхание. Он с силой отдёрнул себя от неё, будто ему в голову ударил детский страх быть застуканным за чем-то непристойным. И в детскости ему было не занимать: он прошёлся на месте, делая каждый шаг громче, притворяясь, будто только что вошёл; притворился, что задел дверь; притворился, что влетел в комнату, споткнувшись. И уловка, кажется, сработала: трое мужчин, Архитектор, Бакалавр и Архитектор чуть более бледный и безжизненный подняли взгляд от своего столика, от своих стаканов, и уставились на него. Бурах увидел, как облачённая в перчатку рука Данковского отрешённо водила указательным, средним и большим пальцами вверх и вниз по пустому стакану. – Подслушиваем, значит? – подал голос Андрей, остро и ясно разносящийся в тумане благовоний и дыма. Бурах медленно затворил дверь позади себя. – А даже если так? Настучишь на меня? Посмеешь ли? У нас здесь крыс не любят. На мгновение Архитектор не реагировал, и глаза его будто заиндевели. Затем, рот его расплылся в широкой, эмалированной улыбке, глаза его сузились; забава и угроза окрасили размытые дымкой черты, пришпиленные на полотне его лица. Кажется, Бурах прошёл какое-то негласное испытание. – Молодец. Ты начинаешь соображать. За чем пришёл? – Не за тобой, – сказал Бурах и повернулся к Бакалавру. Данковский сложил вместе руки. Он ждал, но не сказать, чтобы нетерпеливо; Бурах видел, как его обыкновенная ухмылка никак не хотела цепляться за его лицо, и глаза его потускнели от чего-то наподобие циничности и пессимизма. – У меня кое-что есть, – выпалил он. – Быки не могут заразиться. Бакалавр разбил замок, которым были сцеплены его руки, и раскрыл их ладонями к Бураху, будто ожидал, что его слова лягут прямиком в них. – Бурах, если это правда, это станет невероятным и великолепным прорывом. Мы можем это как-нибудь проверить? Бурах вытащил из кармана склянку с кровью и поднял на уровень плеча, будто показывал неогранённый самоцвет. Бакалавр посмотрел на неё и, прикрыв глаза, откинул назад голову, будто облегчение накрыло его. В груди у Бураха распирало от гордости, гордости; сердце его налилось, как два. – Тогда пойдём со мной, – сказал Бакалавр; и он быстро поднялся. Он поправил пальто под неотрывными взглядами близнецов; Андрей бросил взгляд на Бураха, словно прицепившись к нему окаймлёнными голубым булавками. Выводя Бураха из кабака, он достал ранее убранную винтовку. – Где ты это достал…? – Сабуров, – прямо ответил Данковский с ноткой гордости. – Воздаяние за всю работу, что он мне задал. – Видать тебя уже с десяток раз перегнали через весь город, да? – С дюжину, Бурах. С дюжину. Он проверил, была ли винтовка заряжена. – Ты вооружён? – Нож есть… Бакалавр сморщился: – Что ж, в отсутствие всего остального, это сойдёт. Allons-y. – Чего? – Пойдем. Он перекинул кожаный ремень винтовки через плечо и взял её наготове. Он показал жестом, и они пошли. – Выгоревший район сразу за тем углом, – объявил Бакалавр. – Уже вижу грабителей… – Ты знаешь, какие у нас шансы пройти незамеченными, – сказал Данковский. Бурах напряжённо посмеялся и получил в ответ косой взгляд — щекотливая тема… – Приготовь оружие… – приказал он, и Бурах невольно подчинился, хватаясь за ручку ножа. Они на полпути прошли Склады, когда Бурах осознал, что за ними начали охоту. По спине его прошлась дрожь, словно под одежду ему заполз муравей. “Надо было оставить ту чёртову винтовку, когда командир предложил её мне”. Он развернулся на пятках, расчехляя лезвие, и едва осознал, что Бакалавр толкнул его, когда над головой его пролетел брошенный нож. Оглушительный звук выстрела гулом отдался у него в челюсти, и пуля прошла мародёру сквозь череп ровно промеж глаз. Он двигался так быстро, что Бурах знал, что он бы на его месте промазал, и от этого челюсть его отвисла одновременно от шока и восторжения. – Ты чертовски хороший стрелок, ойнон, – выдохнул Бурах, когда Данковский подал ему руку, и Бакалавр улыбнулся ещё чуть шире. От изумления, Бурах даже вспомнил то предчувствие, которое ощутил в их первую встречу: – В каком батальоне ты был? – О, я не был на войне, Бурах. – Не был? Не похоже, чтобы ты был один из тех, кто слишком слаб, чтобы воевать… И что не взяли из-за невменяемости тоже не кажется. Данковский глянул на него грозно — “о, я его выбесил”, — но гнев в них смылся так же быстро, как и пришёл, и он ответил: – Мне повезло. Я вовремя получил грант за свои труды, и меня пропустили, – он стряхнул грязь Бураху с локтя и пошёл быстрее. – Тогда где? – Мой отец, – начал он, пробираясь через узкие улочки — Бурах услышал, как тот едва различимо вздохнул — не то от раздражения, не то от тёплых чувств, – был офицером. Он настаивал на том, чтобы я учился обращаться с оружием; не сомневаюсь, что он надеялся сделать из меня военного ровно до тех пор, пока я не уехал в университет. Он готовил меня. Удостоверился, чтобы я мог обращаться с оружием. – И он хорошо тебя подготовил. Господи Иисусе, – промолвил он, последний раз бросая глаз на мужчину, которого он застрелил так же чётко, как стрела прилетает в мишень. – Ты мне льстишь, Бурах, – легкомысленно возразил он — но Бурах прекрасно мог слышать в его голосе гордость от выраженного восхищения. “Не сильно обольщайся, я всё равно стараюсь не делать это слишком часто”. – Не думал, что ты был… привязанным к оружию ребёнком. – Потому что я им и не был, – и, будто противореча себе, но тем не менее впечатляя Бураха, Данковский прицелился и попал прямо в ту руку грабителю, которой он собирался бросить в них нож — пуля насквозь прошла через ладонь, и нож воткнулся бандиту в плечо. – Я гораздо более предпочитал собирать с ним жуков. – Почему же он был так настойчив? Прежде чем они выбежали к железнодорожной станции, Бурах увидел, как Бакалавр задумчиво улыбнулся. – Ему это многое компенсировало. – Правда…? Бурах был… ну, не сказать, чтобы заинтригован, но это большее из того, что Бакалавр когда-либо говорил с этой странной, почти что чужеродной непринуждённостью. Это было приятно — и совсем не подходило под напряжённость ситуации, что было к лучшему. – Правда. Обходя станцию, они замедлили шаг. Они остановились передохнуть у лачуги Младшего Влада и осматривали районы впереди. – Впереди заражённый район, – объявил Бакалавр. – Я знаю, видел на карте Ноткина. Ещё вчера тут было чисто… – Прикрой нос, Бурах. Он выудил из кармана тонкую тканевую маску, и Бакалавр сделал то же. “Болезнь с великими уравнивающими свойствами, да?”. Бакалавр перекинул винтовку за спину и пошёл спереди. Бураха почти что удивляло то, как длинно он шагал на своих коротких ногах — и будто чтобы напомнить ему о его собственных, его больное колено отдалось болью в чашечке.***
Проходя в Омут, Бакалавр поклонился госпоже Ян — улыбка её исчезла, как только она увидела за его спиной Бураха, и она в страхе забилась в угол. – Мне, видно, никогда не изжить эту чёртову кличку, – выругался Бурах шёпотом. – Она потеплеет к тебе, – ответил Данковский и поднялся по лестнице, огибая три ступени за раз. Он убрал винтовку в угол и первым делом подошёл к столу. – Давай сюда склянку. Я сейчас же её изучу. – Что насчёт того, что Стах… что Рубин принёс тебе ранее? Бакалавр вздохнул. – Я не просто так был в “Разбитом Сердце”, знаешь ли. Всё… в общем-то, так же. Мы никуда не двигаемся. Во всех отношениях, – настоял он, – это лучше, чем ничего, но мы не находим ничего нового. Мы столкнулись… с одной стеной, потом ещё с одной и ещё с одной, – он вздохнул снова, снова… – Научный подход никогда не подводил меня. Никогда… до сих пор. Но среди — множества! — способов совершать прорывы… ни один не позволяет мне проходить сквозь стены. Бурах сдержал себя, чтобы не сказать ему “ты мог бы спросить об этом близнецов”, и даже несмотря на искренность его слов, он знал, как Бакалавр примет их — не хорошо, мягко скажем. – Ты можешь поспать сзади, – сказал Данковский. – Я разбужу тебя, когда заполучу результаты. – И потом скажешь мне сдриснуть, чтобы мог поспать ты? – сказал Бурах с игривой ноткой в голосе — он слишком поздно вспомнил, что Бакалавр просил его перестать с такими вопросами. – Или тебе предпочтительнее спать внизу, – поддразнил он. Данковский смотрел на него недоумённо. Бурах не был уверен, не понял ли он намёк, понял ли он его, но не хотел — или не знал как отвечать, или если это было его ответом. “Проехали”, – пробормотал он и улёгся спать — в этот раз, ради него. Бурах не спал, и, в принципе — не мог спать. Он слышал, как Бакалавр возится с кровью; как стеклянные пластинки снова и снова звенят от их исследования. Он осознал, что Данковский догадался, что он не спит, и его голос оживил тихую мансарду: – Я считаю, у тебя сложилось неправильное впечатление обо мне и Еве, Бурах, – его тон был собранный, безмятежный и даже несколько изумлённый. Бурах не ответил. Он наблюдал, как он передвигал пластинки, склянки и шприцы, а затем долго потянулся перед тем, как сбросить с себя пальто. – Не пойми меня превратно, она — восхитительная особа, и она знает, что я благодарен, что она позволила мне остаться здесь, но… по всем причинам и намерениям, мои чувства к ней исключительно платонические. Бурах увидел, как он выудил из кармана спичечный коробок и зажёг несколько свечей, которые поднимались над его столом, как сталагмиты. Мерцающий свет сделал его и без того уставшие глаза ещё более впалыми. – И я хотел бы попросить тебя воздержаться от того, чтобы утверждать иначе, – сказал Данковский, голос его повысился в преувеличенно задетой манере, – от этого мне неуютно, и это меня бесит! Несмотря на его смешную мелодраматичную интонацию и лукавую улыбку, которую он пытался показать, Бурах чётко и ясно услышал, что он был искренен — он заметил это по тому, как лицо его осело, сделалось серьёзным и слегка нервным, как только его слова обогнули периметр комнаты. “Щекотливая тема…”. (Бурах не мог точно понять, был ли Бакалавр в целом раздражительный, или же он сам в этот раз перешёл черту.) Бурах кивнул. – Учту. – Спасибо. А сейчас — прошу извинить. Он встал, и Бурах увидел, как он исчез за обширным книжным шкафом, огибавшим мансарду, и маленькой деревянной дверью — в небольшую ванную. Он услышал приглушённый шум того, как Бакалавр скинул одну туфлю, потом вторую, как он щёлкнул застёжкой ремня, как зашуршали вельветовые брюки, когда он их сбросил — он сказал себе, что это было очень странно — иметь такое чёткое ухо, и натянул на себя одеяло. – Мне стоило спросить, – первым делом начал Бакалавр, вернувшись обратно. Бурах подметил его влажные волосы; в свете свечей они блестели, как намасленные. – Что… твои люди думают о болезни? Он приподнялся на локтях. Для обыкновенно логичного Бакалавра это было ново. – Они говорят, она идёт от Земли. Что когда… она радуется, она наполняет поля твирью. Когда злится, она создаёт шабнак, пропасти и болезни… – Шабнак…? О. Да, точно. Они назвали тех бедных девушек… – Да… – Данковский смотрел на него тяжёлым, пытливым взглядом. В его прищуре он видел, что он не совсем улавливал такое объяснение, в том, как скривился его рот — что он находил это совершенно безумным; это почти что успокаивало Бураха. Он всё ещё стоял на своём. – Как обычно. Что бы ни случалось, за этим стоит Земля. – Очень… религиозное мировоззрение. – Духовное, я бы сказал. …Но да. От тех, кто верит что за всем добром и злом стоит бог, слышишь почти то же самое. – …В этом может быть доля правды, – сказал Данковский, и Бурах чуть не подскочил от удивления. – Мы знаем, что на Севере некоторые болезни были спрятаны в условиях вечной мерзлоты, и что нарушения в естественной среде могут высвобождать болезни, которые, как мы думали, исчезли десятки, а то и сотни лет назад, – он оттянул край своей перчатки. – У меня есть… другие гипотезы. Более возможные гипотезы. Я не отвергну эту — я лишь хочу сначала проверить другие, более… правдоподобные. – Мои люди… суеверны. (Бакалавр усмехнулся и пробормотал: “Я заметил”. Бурах напрягся и нахмурился. Он говорил серьёзно, но его всё равно это задевало. Он ощущал себя таким близким и таким отстранённым. Он решил, что Бакалавру не стоит знать, какая это была неразбериха.) В их словах всегда есть доля правды, но… насколько большая — сложно измерить. Бакалавр кивнул. – …Ну так что? Насчёт той крови? Бакалавр поднял взгляд на него, потом на беспорядок на столе. – Ты был прав, – сказал он. – Насчёт того, что быки не заболевают, я про это. У них… великолепный иммунный ответ. Их антитела распространяются невообразимо быстро — они… могли бы, теоретически могли бы быть для нас полезны, но… – Но? – Взгляни на этот образец. Сравни с этим. Ничего не замечаешь? – Бурах не успел даже распахнуть рта, как он продолжил: – Эта… бактерия в человеческой крови находится в состоянии постоянной мутации. Она продолжает… менять форму, если можно так выразиться, чтобы обойти или уничтожить любую естественную защиту. В бычьей крови… она неподвижна. Видишь? Она даже не действует. Как только происходит заражение, она… замирает. Она умирает. – Ты сказал, что бычья кровь могла бы быть полезной. – Условно. Мы могли бы пользоваться этими антителами, но различие поведение Язвы в человеческой и бычьей кровях делает это интересным исключительно на теоретической основе. Прививание наверняка бы привело к тому, что врождённые и инородные антитела стали бы бороться друг с другом в качестве иммунного ответа. Тело, борющееся против самого себя… и мы бы даже не знали, как с этим справиться. Хотя бы мы знаем, что Язва убивает быстро… Бурах увидел, как Бакалавр провёл ладонями себе по рукам и плечам. Он увидел, как нервная дрожь прошла сквозь него — усмирённая, подавленная одетыми в перчатки ладонями, сжимавшими его рубашку. Он начинал злиться. Он начинал уставать… – Я не понимаю, почему она действует так, Бурах. Я не понимаю, почему она может действовать так. Как будто у неё… есть цель. Задача… – Ойнон, ты несёшь чепуху. Ты очень устал. (Это было так. Про то что он очень устал, Бурах это имел в виду. Он был менее уверен, что Бакалавр нёс чепуху. Болезнь, изменяющая свою форму, начинала его напрягать.) – Устал. (Он потёр закрытые глаза одетыми в перчатки руками.) Устал. Пойду, подышу свежим воздухом. Может, схожу к Башне… – Вы об этом разговаривали в кабаке? О Башне? Бурах знал, что он слышал. Это не звучало так, будто они говорили о Башне. Бакалавр не ответил, пока не надел пальто. – …Да, Бурах. Мы разговаривали о Башне. Бурах не любил, когда ему врали в лицо. Он нахмурился сильнее. Бакалавр развернулся к нему спиной, собираясь уходить — Бурах видел, как он напрягался и беспокоился. (Быть может, в этот раз, он примет ложь. Он чувстовал, что Данковский о чём-то не договаривал — о чём-то подземном и потайном. Или, скорее, подкожном — это было более подходящее слово; Бурах чертовски хорошо видел, как он одёргивал свой ворот, свои перчатки, свой идеально повязанный пластрон. Это что-то жило внутри.) Бакалавр ушёл, и его шаги были медленные, намеренные. Задумчивые. Бурах не уснул. Бурах не мог уснуть. Он вышел на цыпочках; снаружи, Бакалавр сидел на скамейке, а от неё — рукой подать до Собора. Голова его была наклонена назад. Руки сложены вместе почти что медитативно. Взгляд его был устремлён на Башню. Опять, его взгляд был устремлён на Башню. Бурах остановился, чтобы посмотреть. Ну и высокая же дурыща. Она была высокая, и она была чуточку красивая. Довольны? Бурах мог признать, что, по крайней мере, она была чуточку красивая. В ночи, и вдали от нимбов фонарей, серпантин её лестницы был угольно-чёрный, её грани были кристально-белыми и излучали свет изнутри — и, по крайней мере, она и Бакалавр, облачённый в чёрное, черноволосый, черноглазый, бледнокожий, не выглядели слишком различно.