ANATHEMA–THÁNA–ATHAMÉ

Мор (Утопия)
Слэш
Перевод
В процессе
R
ANATHEMA–THÁNA–ATHAMÉ
переводчик
бета
Автор оригинала
Оригинал
Описание
Бурах вернулся домой ни к чему и к чему-то совершенно иному. Пробуждающие, побуждающие сны лицезреют его (и он лицезреет их). Это длинная повесть о последовательности снов, и о том, кто их пожирает, и о том, что пожиратель найдёт в этом затянувшемся голоде: смерть и вызов ей, жизнь и любовь, и все их спутники.
Примечания
ох, и затянуло же меня в омут этого фанфика... буду его переводить по мере своей занятости и вменяемости *нервно улыбается, дёргается глаз* будет забавно, если у меня это выйдет завершить за примерно то же количество времени, за которое авторке далось его написать (10 месяцев...). (15.04.2023)
Посвящение
всем моим подружкам с тамблера, которые в меня ВЕРЯТ (спасибо им за это), а также мейри <3 видели бы вы её рисунки по мору... (а вы пойдите и посмотрите. https://www.tumblr.com/meirimerens)
Содержание Вперед

Глава 6: Приобретают Вид Грядущие Невзгоды

      Он пересёк мост и вошёл в квартал Почки, как вдруг его поглотило противное предчувствие. Он не мог его объяснить; будто бы из самой земли поднялся шёпот, донося до его ушей торопливые, грозные шаги. Он следовал по его нити, которую будто сама Ариадна проложила на его пути — и она привела его на Склады, где столпились люди Уклада — Черви и мужчины. Он вспомнил утро — утро прошлого дня — (какой тогда был час? Какой сейчас час?) неозвученную угрозу. То, с каким презрением они говорили про мерзкое святотатство, про то, как им ещё предстоит его найти. Шёпот сделался громче, Бурах понял, что они его нашли. Он вспомнил просьбу Рубина — скромно покрытую покровом уверенности. Бурах был покрыт покровом ночи. Его не увидели.

(Слышен — справа от сцены — стук копыт.

Выглядывает голова. Она видит кровь на руках Бураха

и только кивает.

лезвием разрезающий уподобившихся мне животных

Люди — животные?

Этот человек — животное?

Этот человек — лезвие.

Неужели кишок скота и птицы не достаточно для дела гаруспика?)

Бурах не может прочесть тех, кого вскрывает. Ночь смыкается вокруг трупов, будто стремится покрыть их тайной.) Они не принесли лезвий: ни серебра, ни стали, ни даже кости или черепицы. Впрочем, это было не совсем правдой. Глаза их блестели лезвиями, и все были направлены на Рубина. (Или, может, он лишь утешал себя такими словами?) Он сделал выбор. Он сделал выбор броситься за борт, чтобы спасти потерпевшего крушение Рубина от страшной, кровавой смерти. Вполне возможно, что они оба могли потонуть. (Этого не случилось, и вместо них на дно пошли четыре мужчины и три червя.) Бурах доковылял до берлоги. Его ударили по колену — по больному колену; кость не была сломана снова, он это чувстовал, но зная это, лучше ему не становилось. (Зная многое другое ему тоже лучше не становилось — это он уже усвоил.) Его трясло, его руки содрогались яростной дрожью, как будто их кости внутри них хотели отвалиться от суставов; у него кружилась голова; он думал, что его вот-вот вырвет. Его объяла совершенно отвратная мысль: они вернулись в Землю. Те, кто так благоговейно говорили о смерти, как о её объятии, теперь вернулись в Землю. (Бурах чувстовал себя так, будто проглотил темноту, и трижды проверил, запер ли он за собой дверь. Он пробрался в мастерскую и, даже не раздеваясь, спрятался под тонким одеялом. За ним следили. Он знал, что за ним следили.

***

      Топ-топ-топ-топ. Бурах шёл быстро — и всё же не успел до того, как открылись занавеси. Полом служил не чёрный бархат, и даже не театральный половицы. Это была не обыкновенная сцена, ведь так? Величественный триптих, высокий, как окна собора, был закреплён во сне, его боковые панели двигались вместе Бурахом, каждый раз по чуть-чуть закрываясь вокруг него, как исписанные страницы или вороньи крылья, пока он стоял в середине. Полотно, натянутое между тёмных деревянных рам, было той самой бархатистой чернотой — Бурах мог представить её роскошность, даже не протягивая руки, чтобы коснуться. За тканью никто не выглядывал. Он вздохнул, почти облегчённо. Тогда зачем он здесь? Топ-топ-топ-топ. Эй, а это уже не его шаги. Они лёгкие, тонкие — кто-то шагает с трудом, будто босыми ногами; приглушённые и настороженные.             … Что ж, тебя я здесь ещё не встречал.       Девочка-святая: Это верно.             Ты опоздала.       Девочка-святая: Не опоздала, я пришла точно вовремя. Просто у тебя не осталось для меня места. Бурах пожал плечами.             Не такая уж ты и большая.       Девочка-святая: Ты не правильно меришь, глупый!             Да? Тогда как правильно?       Девочка-святая: Почём мне знать? Не я же создаю эти сны. А ты. Ну…             Ну?       Девочка-святая: Забудь. Она походила по округе. Он видел, что она обходила границу — самой границы он не видел.             Эй, а что это за имя?       Девочка-святая: А?             Имя. Вот здесь.       Девочка-святая: Не вижу, о чём ты говоришь.             Должна бы. Оно прямо здесь. Написано.       Девочка-святая: Ну, может и должна, но не могу.             Ты сама его себе выбрала, да? В ответ она пожала плечами и продолжила бродить. Здесь должна была быть сцена; она расхаживала от одной стороны проскения к другой.       Клара: … Сюда приходят люди, не так ли? Ведьма. Ты прекрасно могла его прочесть.       Клара: Здесь ты хранишь людей. Здесь… ты хранишь мысли, которые нужно озвучить и которые не могут быть озвучены в других местах. Ну, тут хранятся мысли, которые не могут быть озвучены или не могут быть озвучены в других местах…             Почему ты думаешь, что они не могут быть озвучены в других местах?       Клара: Потому что ты, я полагаю, слишком твердолобый. Бурах фыркнул, но его перебили.       Клара: О, или потому что эти места слишком… забиты.             Да уж… действительно, слишком забиты. Девочка нахмурилась.       Клара: Да. Их… так написали. И если бы тебе сказали их напрямую, ты бы взорвался.             О, неужели?       Клара: Я в этом уверена. Тебя бы ими ударило, как молнией.             … Ещё что-нибудь скажешь про то, как всё… так написали? Она снова пожала плечами.       Клара: Я думаю, ты оставляешь место, чтобы люди могли входить. Ты оставляешь место для людей. Или люди оставляют место для тебя…             Поэтично…       Клара: Это всё — про соединения. Ах, всё это — про кожу, это и есть соединение. Граница — твоя граница. Она вновь обвела линию проскения — намеченную границу.       Клара: Которой ты касаешься… Она показала рукой на пустоту, которая простиралась за пределы понимания Бураха. Чего же он касался? (О, он знал. О, его пальцы до сих пор были липкими он крови.) Девочка не стала объяснять.       Клара: Я всегда об этом говорила.             Неужели? Я никогда не слышал о таком из твох уст.       Клара: В другой истории. В другом сне.             … Которых у меня не было.       Клара: Ты сшиваешь вещи вместе, не так ли? Просто сшей их. Вдоль боков… чтобы разделённое сердце питало обоих.             С кем ты делишься своим?       Клара: Не твоего ума дело, тупица! С кем ты — своим? Бурах не ответил. (Бурах не мог ответить.) (Так что, вместо того, он спросил кое о чём другом.)             … Осколки тебя, в них дело? В смысле, ты делишься ими. Хочешь делиться.       Клара: Да. Ты ведь не разделяешь себя в осколках, верно?             … Я не думаю так, нет. (Он замялся.) Я думаю, со мной целым уже трудно совладать.       Клара: Мм-гм. Ты неразделим. Ах… Поэтому-то ты и занимаешь так много места.             Так много…? В смысле? Девочка показала наверх потом она показала вниз и Бурах понятия не имел, что она имела в виду.       Клара: Видишь, как ты простираешься?             Нет. Не особо…       Клара: Не так важно. Главное, чтобы ты понимал. (Понимал он тоже не особо.)       Клара: Что ж, больше я тебя донимать не буду. Это только начало. Теперь я уйду. Время идёт. Эту последнюю фразу она сказала нарочито комичным, низким голосом с нотой неуместной мрачности, как будто она кого-то цитировала. Бурах повёл бровью — он понятия не имел, чьи слова она могла бы повторять. Она вышла справа от сцены — если было это “справа от сцены”, если вообще была эта “сцена”. Свет погас, и закулисье (если было это “закулисье”) напряглось и вздохнуло, ослабив механизмы. Её шаги становились приглушёнными, а они сами по себе были не очень-то и громкими: топ-топ-топ-топ — и затем тишина. Послышался гудящий звук, и свет зажёгся — в этот раз, два софита с тусклым жёлтым светом: они светили прямо на боковые панели, создавая чёткие ореолы. Он узнал лица — о, ну конечно. (Он вздохнул.) “Не заставляйте меня желать, чтобы девчонка вернулась”. Он отступил назад и столкнулся с чем-то (кем-то? Нет, это было что-то. Он облегчённо выдохнул.) — обломком мела? осколком угля? он насчитал шестнадцать кусков мела и шестнадцать угля.             Что это за игра? Он показал жестом на темноту, где угадывались фигуры. Они сдвинулись—он видел, как они сдвинулись. Мел собрался воедино в существо из бледного известняка и соли (человекоподобное, слава богу, Бурах чувстовал, что словил бы сердечный приступ, если бы он сделался зверем); уголь собрался воедино в форме Трагика без лица.       Пётр: Странно.       Андрей: Дерзко.             Я даже не умею играть в шахматы. Это же они, не так ли? Шахматы, белые фигуры из костей, чёрные — из желчи.       Пётр: Я тоже не умею играть. Особенно с такими руками. Он не показывал их — но и не прятал. Он поднял их вверх, медленно, будто держал чашу. Бурах наблюдал за тем, как они отличались от его собственных: длинные, как ветви, пальцы, нестриженные ногти, розовая кожа кутикул, откусанная и зажившая; и как они были похожи: покрытые кровью.       Андрей: (обоим) Тебе стоит научиться. Какой прекрасный, прекрасный навык… Видеть, как жизни и смерти движутся по доске, подобно полю битвы.             Отчего ты думаешь, что мне можно доверить играть со смертью?       Близнецы: Единственный победный ход — не играть вовсе.             … и всё же я живу. Не было даже слова. Они обменялись длинным, тусклым, ощутимым взглядом; Бурах мог проследить за тем, как он тянулся между их лиц, мог бы вскочить на канат, перекинутый этим взглядом между их пар глаз. Свет совсем чуть-чуть опустился — он осветил их зубы, и Бурах увидел, как слюна заблестела на эмали.       Близнецы: И всё же ты живёшь.             Что теперь?       Близнецы: Возьми красные занавеси и вырежи из них червы… и бубны.             В карты я тоже я не умею.       Близнецы: Есть множество игр.       Андрей: Что ты ставишь?       Пётр: Я ставлю пулю.       Андрей: Я поставлю три.       Пётр: … Мясник? Что потрошителю осталось бы терять? Бурах бездумно растёр под ногтями ржавчину засохшей крови. Что потрошителю осталось бы приобретать?             Я поставлю свои руки. (Тогда ставь!) Свет на центральной панели, на этой entre-deux: это Данковский. (Бураха даже не удивило то, что он видит его здесь.) Он ищёт в карманах сигареты. Без пальто. Сидит, скрестив ноги и нервно, нетерпеливо болтая ногой. Бурах видит на его щиколотке что-то серебристое, над носком — это… та самая подтяжка? Бурах осознаёт, что пялится на его ногу и тотчас же одёргивает себя. На панели справа от сцены — Пётр. Бурах знает, что это Пётр, даже если голова его исчезла, потому что сон останавливается на его руках и ладонях. Свет на них показывает, как он режет вдоль одного из краёв панели, будто выпотрашивает рыбу. На панели слева от сцены (нет никакой сцены. Нет никакой сцены, зачем здесь Бурах? Куда они его принесли? Куда он их принёс? Пусть скажем: на левой—нет, со стороны сидений, на правой стороне) — Андрей. Сон остановился на его руках тоже. (Или он остановил сон на них?) Пальцами правой он развязывает бинты вокруг пальцев левой, там, где он недавно их грыз, как догадывается Бурах. Данковский ищет огниво, и рука Андрея пересекает панель с ним. Данковский вынимает сигарету изо рта, подносит к огню и снова суёт в рот.       Бакалавр: Ты понял.             … Да, можно сказать, что так.       Бакалавр: Знаешь, Бурах, я благодарен. Бураху хочется, чтобы он сказал это ему лично. Ему хочется… Он нашёл путь. Он сделал путь. Он прорезал себе путь внутрь. Он сплёл себе путь… Точно один из этих вариантов. (Он прорезал себе путь внутрь. Да. Это кажется верным…) Пётр режет вдоль следующего края. Андрей медленно снимает с кончика пальца марлю.       Бакалавр: Всё начинает принимать форму, а ты знаешь, как шить.             Ты бы не сказал мне такое… Я знаю, что не сказал бы.       Бакалавр: Всё начинает… опадать с кости. Как тушёное мясо. Пётр оставляет на дереве раскрытый узор. Он остаётся там, как приколотый мотылёк. Андрей медленно снимает с костяшки марлю. Тушёное мясо… Боже, Бурах был голоден. Бык ел. Бык был съеден. Человек ест быка, бык есть Землю. Земля ест человека, человек ест быка. Ест ли бык человека? Ест ли человек землю? Пётр выругивается: аккуратный нож оставляет единственную красную линию у него на запястье; он источает чернила. Он спотыкается, содрогается и торопливо исчезает со своей стороны (со своей страницы). Андрей раскрывается. Покрытие раны розовое. Покрытие раны красное. Он развязывает её затяжку, и она слезает с его запястья, и она слезает с его руки, и она слезает с его плеча, и под ней только красные мышцы. Слезает и его лицо, и Бурах краем глаза улавливает длинные клыки. Лицо Петра появляется на его странице, неопределённое, мутное, пронзаемое двумя голубыми глазами. (Он снова улавливает краем глаза.)       Бакалавр: Я не хочу проблем. Он медленно улыбается. Бурах густо сглатывает. На него смотрят. Не волнуйся и не раздражайся.             Я тоже не хочу. Бакалавр улыбается.       Бакалавр: Боюсь, что они будут.             Возможно.       Бакалавр: Я удивлён. Тело тяжело нарезать на куски. Человеческое или иное…       Андрей: Знаешь, как тяжело разбить о чей-то череп бутылку? Стекло очень крепкое. Цилиндрическая форма бутылки не способствует её разлому — череп почти всегда продавливается первым.             … Как это связано со мной?       Андрей: Как сильно ты бьёшь?       Бакалавр: И сколько ударов нужно, чтобы кого-нибудь прикончить?             Не спрашивайте меня об этом. Ест ли человек человека? Ест ли Земля Землю? Запах крови становится непереносимым. Запах мяса становится непередаваемым. Голод переполняет. Голод который-не-голод охватывает. Между всех трёх панелей триптиха зияет дыра. А где Бурах? Вот здесь. В дыре, как в пустом желудке.       Бурах просыпается, и от тягучего вкуса падающего-с-кости-мяса у него текут слюни. Тягучий вкус мяса. Тягучее видение плоти. Тягучий запах смерти. Бурах распластывается на кровати и думает: все они произошли от одного быка. Все они произошли от одного тела в Театре. (Он ведь был там — или нет?) Сны становятся всё более и более длинными. Более забитыми — ха! Он боится, что однажды он не проснётся вовремя. (Или вообще не проснётся.) (Он боится, что однажды сон проглотит его целиком и не выплюнет обратно.) Бурах встаёт и находит свой нож не там, где он его оставил.       Восход беспощадный, колющий, бледный и острый. Он ударил ему прямо в лицо, когда он выбрался из берлоги, будто бы он был шахтёрной лошадью, которую вывели на поверхность. В его свете виднелось что-то маленькое и тёмное: когда он чуть в это не врезался, он осознал, что это была Мишка. К подолу её платья и грязным ногам липла роса.       – Привет, – поздоровался он с ней. – Хочешь зайти?       – Моя подружка согласна с тобой встретиться, – сказала она, глядя на него своими большими пытливыми глазами. – Ну, она хочет с тобой встретиться. Она хочет поиграть в игру.       – О, неужели? “В шахматы с углём и мелом…?”.       – В какую игру, Мишка?       – Я не знаю. Она мне не говорит. Но она думает, с тобой будет весело играть. Она дёрнулась и повернула голову в сторону, будто бы кто-то позвал её сзади. – Весело против тебя играть, – добавила она (или поправила себя…?). – Отлично. Буду рад её встретить. – Мм-гм. Мы об этом не уверены. Она покачалась, как колосок травы. Бурах прищурился, пытаясь разгадать её неприступное лицо.       – Когда я могу её встретить?       – Вечером. Бурах медленно кивнул.       – Она хочет встретиться у Вороньего камня, – продолжила Мишка. – Вон там…       – Я знаю, где это. Не потеряюсь.       – Лучше не теряйся, – говорит она. – Вечером, после заката, – повторила она настоятельно. – У Вороньего камня.       – Я приду, Мишка. Она кивнула, оживлённо потряся своей круглой, лохматой головой. Потом она ускакала, маленькими ладошками цепляясь за края платья.       Прежде чем дойти до Театра, он специально заглянул на Склады. Никаких трупов не осталось — будто бы Земля проглотила их. “Как удачно. Обратно их не выплюнули”. Земля вновь сотряслась шёпотом. Только добравшись до Сердечника он понял, что сами улицы кишели этим шёпотом — тихой сплетней, болтовнёй. Он не остановился, чтобы подслушать. Он взглядом уловил у дверей Театра что-то чернильно-чёрное и непоседливое; когда он остановился, он разглядел ворону скачущую вверх и вниз по ступенькам. Плохая примета — не принимать плохую примету; Бурах хорошо это знал. “Одна — на горе, две — на забаву…”.       – Эй, малышка, – ласково позвал Бурах. Птица повернулась к нему головой.       – Ты голодная? У меня для тебя ничего нет… Если ты, конечно, не ешь мёртвых, потому что в таком случае… Ты отобедаешь, как королева. Птица обратила на него свой взгляд.       – Привет, – сказала она. Бурах дёрнулся и замер. Его объяла тревога, и его сердце часто забилось, подскачив до самого языка. Он вспомнил, что вороны могут подражать человеческому голосу, и при чём хорошо — он заставил себя глубоко дышать. Это была особенная птица, но не настолько особенная.       – Привет, – повторил он, почти что дразня её. Тогда она сделала то, чего Бурах ожидал меньше всего: она снова заговорила.       – Не шибко ладно всё складывается, а, Гаруспик? Бурах ощутил, как сжалось его горло.       – А-а, – каркнула она глухо, удивительно по-человечески, – тада мне здеся оставаться не стоит. Знаю я, шо гаруспики делают с такими птичками, как я… Конечно, много шо решить можно хорошим разрезом, но мне, знаешь ли, не очень хочется енто узнавать… Она прыгнула, и ещё, и ещё раз.       – Ну, ты и сам енто скоро узнаешь… А ну-кась, скажи… Думаешь, другая птичка — побольше — умеет лучше тебя резать?       – Птицы побольше…? Ты про санитаров говоришь?       – Не глупи, а? Я говорю про другую птичку… В вороньей накидке…       – …Бакалавр? Он хороший учёный, но не хирург, если ты про него…       – …Ёшкин кот, тут ещё и этот… Чёрти что творится, сколько ворон вокруг развелося… Нет, я и не про него говорю.       – Тогда про кого?       – Вот же ж зануда—ты сам всё увидишь. Она прыгнула, и ещё один раз.       – Ты про примету не помятуй, лады? Хотя б не оставляй нас без присмотру. Дня доброго, Гаруспик. Прощай, потрошитель. Надеюся, мы больше не свидимся. Она взлетела, громко зашелестев перьями, и каркнула прямо у Бураха под ухом. Он вскрикнул — от шума дверь открылась. В отворе двери показалось лицо Бакалавра — от подбородка до носа покрытое тканью, бледное, и между бровей просела глубокая нервная складка.       – Бурах, – позвал он. – Ты зайдёшь? Заходи. Бурах и так собирался это сделать, поэтому он зашёл. (Он задумался, приносило ли это Данковскому какое-либо удовольствие, когда ему подчинялись, но решил, что его это не заботит. Были больные, умирающие, умершие… Очередной день, очередные потери.) Бурах прикрыл лицо тканью, надел перчатки и стал ждать приказов на сегодня. – Я заранее хочу принести изинения за то, что я попрошу тебя сделать, Бурах, – сказал Данковский — и он звучал искренне. Голос его, как понял Бурах, был… сдавленным. Незаметно увядающим. – Но я знаю, что ты сделаешь это хорошо. Бурах услышал, как Бакалавр сказал, пропуская тяжёлые дыхания, заглушая слова маской, — “лучше, чем смог бы я” — и чуть на жопу не свалился от удивления.       – Говори.       – Мне нужно, чтобы ты собрал органы. То есть, нам нужно. С как можно меньшими повреждениями, Бурах — это важно. Я верю, что ты хорошо это выполнишь.       – Я выполнил бы, несмотря на твои пожелания, ойнон.       – Спасибо. Оставь их вон там, в лёднице. Данковский ступал нестройно, обходя занавешенные ряды больницы. Всё ещё бледный, слишком бледный лицом — Бурах видел, как его тёмные глаза казались куда больше обычного из-за того, что он держал их широко распахнутыми, будто старался не заснуть. “Дурная выдалась ночь, да?”.       – Тут стало попросторнее, – заговорил Бурах; он пытался завести небольшой разговор, он пытался получше разглядеть Данковского.       – Мы уже… отделили тех, кого можно было спасти, от тех, кого нельзя было, – от отметил паузу. – И, как можно догадаться, здесь мы оставили тех, кого нельзя было.       – “Мы”? “Уже”?       – Клара была тут ранее. Она помогла с этим, – он отметил паузу, и Бурах понял, что он не закончил. – Твой друг тоже тут был – добавил он, пока тот медленно, медленно проводил извилистый надрез вдоль мёртвого тела. Бурах почувствовал, как горло его сжалось. Данковский посмотрел на него — его глаза, да, были нервными и тёмными, и в их белках пестрили красные капилляры; в них всё ещё таилась глубокая признательность, которую Бурах ощутил от его взгляда на своём лице. Его чуть не передёрнуло. – Он, к слову, сказал передать тебе “спасибо”, за то что ты спас его жизнь. Бурах не ответил.       Данковский стоял, облокотившись о стену Театра, рядом с дверью. Голова его висела низко. Его руки были сложены сзади и прижаты к стене. Даже за маской Бурах видел, что он ещё побледнел. (Его дыхание ускорилось. Его ноги походили на две тонкие спички и качались под его весом. Бураха обвивало противное, беспокойное предчувствие.) Вытерев руки от крови, он подошёл к нему.       – Ты не важно выглядишь.       – Я обеспокоен, Бурах. “Болезненно?”.       – Чем?       – У них появился план послать сюда инквизицию. Ты слышал об этом? Бурах напрягся. Тот долгий, тихий шёпот, который он слышал по дороге сюда, дрожью пробежал по его спине, как паук.       – …Кажется, будто этот слух разлетелся по воздуху. “Буквально”.       Данковский приказал санитарам отнести органы в Омут. Он шепнул Бураху, что собирался провести над ними больше опытов, и щедро отблагодарил его. (Бурах не знал, предпочёл ли он сказать ему это шёпотом из-за чувства уверенности или потому что голос его так ослаб. Он не знал, почему голос у Бакалавра так ослаб.) Он дал распоряжения о том, как безопасно донести органы, показал, как закрепить лёдницу, чтобы уменьшить повреждения, и ушёл. Шаги его были длинными и быстрыми; Бурах увидел, как он сорвал с себя маску, взял в руки револьвер и стремительно направился в идущий далее выгоревший квартал. Бурах тоже ушёл. Он осторожно обошёл Театр — он нигде не увидел вороны. Он не вздохнул с облегчением, хотя мог бы: ему приносило больше тревоги не видеть её, чем наоборот. Он обежал границу Хребтовки и, едва не замеченным, срезал в Седло. Входя к Ларе, он не постучал; он сам себя впустил. – От тебя несёт мясом, – сказала она, заметив его. – Ты удивишься, когда узнаешь, из чего состоят люди, – усмехнулся он. Она нахмурилась. Она вышла из комнаты, пока он снимал комбинезон и вешал его на подлокотнике дивана, и вернулась с маленьким тазом воды и тряпкой. – Вода должна быть чистая. – Форель, не стоит. – Мне бы хотелось, чтобы у меня дома не пахло смертью каждый раз, как ты приходишь. Меня это чуточку расстраивает. На её тонких губах, действительно, была грустная улыбка.       – Спасибо за воду, – сказал Бурах.       – Как успехи? – спросила она. Он не ответил. Он не мог даже пожать плечами.       – Медведь, мне не нравится, когда ты молчишь.       – Когда я говорю я тебе тоже не очень-то нравлюсь, – посмеялся он. Она надула губы и пожала плечами — “может быть, ты и прав”.       – Будешь спать?       – Да.       – Хочешь, чтобы я тебя разбудила?       Он задумался. – Да. Выгонишь меня до заката.       – Поняла. Она выскользнула из комнаты, ступая, как привидение. Топ-топ… Бурах вымыл лицо, руки, запястья, ногти. Он отставил таз и свернулся на диване.       О, этот сон был один из оформленных. Тех, которые держались крепкими верёвками вместо тонких швейных ниток. Бурах был где-то — это где-то жило, дышало существовало во времени и месте, где его самого не было. Члены Уклада в этой замкнутой, песчаной и ржавой комнате охраняли ребёнку, которая ростом была с новорождённого телёнка (с половиной). Когда на него снова снизошли все его чувства, Бурах услышал крики. Он них гудели и тряслись стены. Он подошёл к девочке — он знал, что она была в его списке, и думал, что она тоже это знала. Карие глубины её больших миндалевидных глаз изменялись от игривости до тоски. Он наклонился к ней, и она стояла высоко — властно, повелительно в своей низкой стати.       – А-а, Потерянный и Найденный, наконец-то ты меня нашёл и потерял! – пискнула она. – Сайн байна, ты не тот, кого я ожидала увидеть.       – Сайн байна, девочка моя. Ты — Тая, правильно?       – Единственная и Неповторимая! Одна Единственная. Ну, это не совсем правда. И про тебя это тоже не правда. От этих слов Бураха передёрнуло. Он подумал, что знал, что она подразумевала — он знал, что она подразумевала; но ему не нравилось, как она об этом напомнила. Его не утешала мысль о том, что его делили на пары — или половины или… неважно.       – Кого же ты тогда ожидала, маленькая?       – Мы здесь уже долго… Они мне сказки рассказывают… Я не против, конечно — они очень хорошие. Некоторые даже смешные. Они сказали, ко мне придёт Бай Урагга... Би хара, рогов у тебя нету, а копыта есть. Бурах провёл по макушке ладонью — никогда нельзя быть уверенным, особенно в такие времена.       – Биш, хүүхэд, похоже, что нет…       – Ши юунде ерээбши, зачем мог ты прийти?       – …Потому что я думал, ты можешь мне помочь. Девочка довольно пискнула и хлопнула в ладоши.       – Как интересно, ой как интересно! Спрашивай — зови меня Мать-Настоятельница, тэгдэг, так меня зовут!       – Скажи, Ваше Невеличество, знаешь ты, что такое Удург? Она надула губы — внезапно, задумалась.       – Это место загадок или, может, время песен. “Очень помогает”. Бурах пытался искренне улыбаться — от этого у него заболели щёки — чтобы её не расстраивать.       Что ж, информацию ему предоставили — что-то про ухо, про то, что надо слушать, про… колодец, за Курганом, в покинутой деревне, где можно загадать желание. “Всего лишь должен туда метнуться, да?”. Ему это было нужно. Он подумал, что может представить себе дыру в земле. (О, как могилу, да, Бурах?) Бурах быстро покачал головой, чтобы отбросить мысль. Тая смотрела на него любопытными, пытливыми глазками.       – Спасибо, Ваше Невеличество, – наконец поблагодарил её Бурах.       – Скажи, хүбүүн, ты вернёшься? Скажи, ты вернёшься?       – Я не знаю. Я этим… не управляю.       – Скажи, это правда? “С хуя ли мне знать”, – подумал Бурах — но при маленькой девочке материться не стал.       – Тебе нужно, чтоб я вернулся? – вместо этого спросил он.       – Тут скучно. Неужели ты не чувствуешь? Бурах не ответил — крики не прекращались. Он… не думал, что скучно было правильным словом.       – У тебя нет компании? – он понял, кого не хватало. – Не может твой отец с тобой посидеть?       – Не знаю. Не видела я его. Скажи, ты вернёшься? Я так хочу выбраться… О, мне так хочется пойти в деревню, увидеть моих родных посреди высокой травы, шепнуть что-нибудь в Ухо хочется… Термитник был закрыт. Он был закрыт, и сторожевые стояли вдоль дверей, как псы. Если только…       – Я постараюсь.       – Этого будет достаточно? Бурах мог лишь слегка пожать плечами. Должно быть достаточно.       Он проснулся от того, что Лара трясла его за плечо. Свет, сочившийся в комнату, всё ещё был ярким и жёлтым.       – Фор—, – он хотел было возмутиться на неё — но замолчал, когда увидел, что она была не одна. Она была не одна, и все черты на её бледном лице натянулись в сочувственном, беспокойном выражении. Бурах вскочил, тотчас же очнувшись, и нервно пытался подобающе сесть. – Доктор Бурах? Из-за Лары боком вышел силуэт. В свете комнаты появилась ярковолосая женщина, её карие глаза глядели на Бураха из-за растрёпанных волос, как ящерица из-за высокой травы. Её сгорбленный нос и опущенный взгляд придавали ей решительный, твёрдый вид.       – Да. Да, это я.       – Меня прислала Юлия Люричева. Она хочет кое-что с вами обсудить.       – Хорошо. Я к ней зайду. Женщина прищурилась, покрасневшие веки прикрыли рыжевато-карие глаза.       – Вы, видимо, не поняли, – сказала она медленно. – Она хочет обсудить это с вами сейчас. Я провожу вас до её дома. Вы последуете за мной. Бурах поднял руки в жесте поражения. Ладно. В пизду, он пойдёт за девушкой. Он надел комбинезон — когда женщина подошла к двери, Лара схватила его за локоть. Она прошептала: “Что происходит?”. Бурах только мог ответить: “Я не знаю”. (У него было подозрение.) Бурах закрыл за собой дверь, и женщина пошла впереди. Она шла длинными, быстрыми шагами и прижимала руки к туловищу. На ней был серый вязаный свитер, варежки и шарф песочного цвета; она также носила мужские брюки-джодпуры и высокие сапоги для верховой езды, верхний край которых сминался у неё за коленом. Бураху, чтобы поспеть за ней, приходилось чуть ли не бежать, и они добрались до Невода, будто их задуло туда ветром.       – Айза, – с облегчением сказала Юлия как только они вошли.       – Смотри, кого я привела, – ответила посланница — её тон был игривым, но голос был ровным и собранным.       – Бурах, – сказала Юлия, повернувшись к нему.       – Вы хотели меня видеть.       – Хотела. Закройте за собой дверь. Не подходите слишком близко к окнам. Пройдёмте. Она провела двух пришедших в кабинет, где сильно пахло корицей, пылью и чаем. Даже тепло витавших в доме запахов не могло смыть призрачный, промозглый вид с её очень бледных глаз и очень бледного лица. Тревога на нём ничем не помогала — её почти что прозрачная кожа под глазами наливалась фиолетовым, что ещё сильнее подрывало её и без того напряжённый внешний вид. Посланница — Айза, верно? – облокотилась о стеклянные дверцы закрытого книжного шкафа, ожидая, что скажет Юлия. В углу, чуть не пугая Бураха — ОПЯТЬ! — пряталась ещё одна женщина. Она была менее уверенная, чем Айза, но так же, как Юлия, бледная лицом, глаза её были распахнутые и испуганные, болезненные — от тревоги. Она перебирала пальцами так, будто боялась, что они от неё сбегут. Наконец, Бурах заметил не так далеко от Юлии, сидящую в широком кресле-бержере — Еву—госпожу Ян. Она выглядела задумчиво — не так испуганно, как та незнакомка; она не посмотрела на Бураха, когда он вошёл. Она сменила положение ног, чтобы её юбка лежала на них более прилично, и подпёрла щёку ладонью, облокотившись об обитый мягкой подкладкой подлокотник. На столе возле её сидения были разбросаны коробки и расписные тарелки, очевидно не принадлежавшие хозяйке, с краёв которых свисали изящные украшения — Бурах понял, что Ева, должно быть, тут частая гостья.       – Вам известны методы инквизиции? – начала Люричева, остро, громко и прямолинейно.       – Не скажу, что так, — ответил Бурах.       – Ах, но это всё равно не важно. У вас не остаётся времени, чтобы их выучить. Она раскрыла портсигар и нервно вставила сигарету между тонких губ. Она протянула портсигар Бураху.       – Курите?       – Нет, спасибо. Я пытаюсь бросить, – соврал Бурах.       – Успешно?       – Вроде бы, – снова соврал он.       – Вы удачливы. И удачи вам. Она закрыла портсигар с таким звуком, будто клацнули зубами.       Расклад такой: Завтра на рассвете прибывает Инквизиция, и Юлия узнала серолицей молодой женщины — её звали Вороника, у неё была фамилия Инквизитора, она была ему дочерью и… птицей-посланницей, которая чудом добралась до Невода. (Юлия относилась к чудесам скептически; ей было лишь известно, что все дороги переплетены. Что она сделала так, чтобы они были переплетены.) Таков расклад: Инквизиция нацелится на него и на Бакалавра, и на сердобольную девицу для своей собственной выгоды, для своего собственного доступа во все впадины и раненые дыры этого города — Люричева, мрачная и напряжённая, сказала, что боится за Рубина; когда Бурах спросил почему, она ответила, что улицы болтливы. (Не то чтобы Бурах этому не верил — он верил. Он тоже их слышал. Он боялся знать то, что знают они.) Таков расклад: вот что сказали три женщины (кроме Евы, которую лично не беспокоило больше ничего, и которая вкрадчиво слушала Юлию):       – Они найдут в тебе дыры. Их глаза — как долота, а голоса — как молоты. Они найдут узлы и будут судить, достойны ли они быть распутанными. Найдут линии твоего разлома. Поставят тебя на колени, если им будет выгоднее, чтобы ты был ближе к земле. И затем также:       – Они тебя не трогают, никогда — руками; это против правил. Им и не надо, впрочем. Они из глубины души вырывают слова, и потом ты сам идёшь на эшафот и сам завязываешь себе петлю. Говорят, они носят перчатки, чтобы не запачкать руки, но они никогда не пачкают, им и не надо. Бурах посмотрел на свои покрытые шрамами ладони, на тянущийся красный оттенок под ногтями. Таков расклад: Юлия пришла, как предупреждение. Как своё собственное предзнаменовение. (“Горлица”, – подумал Бурах. Беспокойная горлица с пустым зобом.) Бурах узнал об этом всём, будто ему дали размашистую, крепкую пощёчину. В ушах у него звенело; не от беспокойного, холодящего голоса Люричевой, но от веса этого объявления. Он заметил кобуру из чёрной кожи, обводившую плечи шалфейно-зелёного жилета Люричевой. Он увидел, как она достала, а затем вставила оружие — револьвер Нагана, как раз такой когда-то выдали и ему — в неё, и спрятала его, надевая своё длинное изумрудное пальто. Будто бы чтобы выглядеть собранее, она поправила на нём отвороты и поправила галстук, лиловым облаком охватывавший её бледную, напряжённую шею.       – Боитесь? – спросил он.       – Нет, – ответила она. – Предостерегаюсь.       – Ну, – пробормотала Вороника, – я боюсь. Когда опустилась тишина, и вместе с ней метафорично осела пыль, рассеивая ослепительный мглу этой информации, словно туман под солнечными лучами, Бурах заметил, что в воздухе повисла протяжная, томная мелодия. Он повернулся к ней всем лицом, как обыкновенно делают в сторону приятного аромата. Несомненно, виолончель. Он вспомнил, как Юлия сказала, что умеет играть, когда она впервые встретились.       – Что я слышу? – спросил Бурах. Женщины — включая Еву, на сей раз — переглянулись, будто поделились неозвученным видением. Юлия ответила:       – “Für Elise”, аранжировка для виолончели.       – Это я понял. Давайте скажу по-другому. Кого я слышу? Они не ответили. Бурах пошёл на звук — не слишком отлично от того, когда во снах идёшь на голос; она была тонкая и увядающая, но, тем не менее, певучая и воздушная. В ней слышалось мастерство — она по чуть-чуть раскрывалась. Бурах тянул за мелодию, как за нить Ариадны, и оказался в соседней комнате. Четыре женщины следили, как он задержался у двери, заглядывая внутрь, выпрямив спину. Он вошёл и музыка ударила ему в лицо как яростный ветер, как разбивающаяся волна, и он чуть было не споткнулся. Она была гудящая, наполненная болью, и, Бурах был уверен, шла в темпе, которого в оригинальной мелодии не было. Руки и Бакалавра были бледные и изворачивались на грифе инструмента — будто судорожно выискивали сердцебиение и вытягивали его из пульсирующих струн. Бурах осознал, что на нём не было перчаток. Он почти сразу же захлопнул дверь. Музыка резко, нежданно остановилась, и Бурах виновато нахмурился.       – Бурах. Его голос мрачно звенел, как похоронный колокол.       – Ойнон.       – Ты слышал её.       Бурах поджал губы, не понимая, имел ли он ввиду Люричеву или мелодию. – Слышал, – всё же сказал он. – Что ты здесь делаешь?       – Я говорил с ней. С Вороникой, – он цокнул языком. – Должно быть, это конец, – он покачал головой. – Я не знаю, что мне делать. Не знаю.       – Ты боишься? Страшно тебе? По глазам вижу. О, и не только по глазам. Его запястья напряглись от старания продолжать играть. Между его бровей пролегла нервная складка, которая, как заметил Бурах, была глубже, чем раньше. Шея его была тугая и выдавалась вперёд сухожилиями когда он с трудом сглатывал, пытался говорить, сдерживался. Его тёмные глаза сделались ещё темнее — не от естественного оттенка увядающего солнечного света, а от чего-то утомляющего и преследующего. Бакалавр подтянул к себе руки — будто внезапно осознав их наготу, он положил их между их грудью и инструментом, закрывая их рыжеватым деревом.       – Ты слышал её, – повторяет он бледным и тусклым голосом. Затем, он горько усмехается. – Я давно уже был в их интересе. Они пытались вмешиваться в мои интриги, в мои… исследования. Они укажут на меня пальцами. Я уже это вижу. Карающими… божественными десницами. Бурах поджал губы.       – Ты зазнаёшься, ойнон, – сказал он, и Данковский поднял на него глаза. – Ты не будешь их единственной целью. Люричева и дочь Инквизитора сказали, что нам всем не посчастливится их избежать. Они осудят тебя в такой же степени, как и тебя.       – А ты строишь всё вокруг себя, Бурах, – ответил Данковский, искривив губы в улыбке. – Не только за мной и не только за тобой. Бешеная девчонка тоже попадёт в их тиски. Архитекторы, Люричева, возможно, Рубин. Подумай не только о нас двоих, хорошо? На языке его играл насмешливый тон, этот шипящая, змеиная издёвка. Он быстро исчез, и глаза его помутнились от печали — и чего-то ещё, что Бурах не вполне мог распознать.       – Скажи, Бурах, ты когда-нибудь думал об ангелах? Какими ты их себе представляешь? Бурах прищурился. Из уст Данковского такой вопрос звучал… чужеродно. Казалось, будто он давно его сдерживал.       – Никак я их не представляю. Они, знаешь ли, не входят в мой… мифологический кругозор. Зачем ты меня спрашиваешь? Ты не казался мне… верующим.       – Я не верующий, Бурах, – съязвил Данковский. – Это не про религию. Это про кошмары. Это про несокрушимые, нечеловеческие силы. Про силы, способные скрутить иглу в пружину и вставить её в больший… механизм. Махинацию.       – Ты серьёзно испугался Инквизиции, да? – Данковский поджал губы и не ответил. Бурах заметил, как он до крови вкусился в нижнюю зубами, и как губы его побледнели и обветрились. – Что ж, – спросил он, – как ты представляешь себе ангелов? Данковский вновь надел перчатки, одну за другой, почти что смущённо.       – Как столпы грома и света. Как колонны, которые стоят не на земле, но на наконечниках копий. Способные придавить тебя, как мёртвого мотылька. Бурах наблюдал, как он встал и поставил виолончель у стены — методически, аккуратно.       – Поэтично, – сказал Бурах.       – Очень скоро поэзия будет единственным, что у меня останется. Он взял своё пальто. Его руки казались слабыми; ему трудно давалось двигать ими и просовывать их в рукава. Бурах подошёл, чтобы помочь ему, но Данковский отвернулся — он не отказывался, он просто торопился, нервничал, беспокоился; он не видел ничего, кроме его собственной тревоги.       – Мне нужно отдохнуть, – пробормотал он. – У меня страшная мигрень.       – Нужно. Твирь цветёт.       – О, это я знаю. В качестве прощания он слегка кивнул головой, и покинул Невод широкими шагами. Бурах наблюдал, как он уходил. Он наблюдал, как он шёл по улице на нетвёрдых ногах, прижавшись к стене и низко опустив голову. Бурах ощутил, как у него спёрло дыхание. Бакалавр вновь зашагал, и Бурах видел, как он пропал в тумане твириновой пыльцы. Он сказал себе, что потом ему надо его навестить. Если не сможет сегодня, значит ночью или утром — даже если он просто через щёлку заглянет на мансарду, как какой-то ненормальный. Он пообещал себе, что навестит. (У него было предчувствие. Крадущееся, ползучее ощущение. Что-то тошнотворное обволакивало его горло холодным, мерзким опасением.) (В последние дни у него только так и происходит.) Он подсчитал монеты в кармане и решит попытать удачу добыть где-нибудь буханку хлеба.

***

      С наступлением заката, Бурах вспомнил свой сон — он побежал в Шэхен. Он был спокойный. Тихий. (Мёртвый — нет, спящий.) Одинокая Невеста видела его, но не преподнесла ему ничего, кроме колючего взгляда. Она обмазывала ступни, запястья и колени мягкой землёй, покрывая смуглую кожу её умбровой пылью. Она, подобная гибкой и прыткой лани, не ушла. Посреди заброшенной деревни, окружённое звуком развивающихся на ветру полотен юрт и оставленной портиться кожи, было “ухо” — камень, выдвигавшийся из земли, как центр алтаря. Бурах подошёл к нему. В сумерках гранит, его составлявший, казался песочно-лиловым, окружаемый высокой травой. В середине, как у извилистой раны — кровь. (Кровь из уха: порванная перепонка, баротравма, повреждение головы… “Нет, нет”. “Не думай об этом”.) Кровь, настолько тёмная в тусклом вечере, что кажется почти чёрной. Бурах наклонился к ней, и её пары поднялись к его сухому лицу, как дым благовоний—шалфея и амбры. Сердце его застучало. Оно стало таким громким, раздуваясь в его груди и глотке, что зрение его помутнилось. Что-то, вроде озарения божественной благодатью, ударило ему в грудь. “Скорее”, — он почти что безрассудно стал рыться в том, что нёс с собой, роняя на землю сухие травы и таблетки, чтобы достать бутылки. Одна была пустой — он наполнил её по горло. Оставалась ещё кровь — он вылил чистую воду на растущую траву и наполнил её тоже. Больше её не было. Бурах поднял бутылки, и они чуть не выпали у него из руки из-за их веса. От него у него заболели запястья. Это не был воинственный вес, он не бился с ним — он упивался своей важностью, он заставлял его доказывать, что он мог поднять его над головой, как победные факела. И так он и сделал. Тёплая жидкость была огнём, стеклянная бутылка — сосудом, вместившим в себе его свет.       Он подобрал склянки так, будто что-то проказливое и шустрое могло их у него отнять — если бы оно попыталось, сперва пришлось бы убить его. Он прижал склянки к боку, как зверь — добычу. Осел сумрак. Небо цвета чёрной смородины висело низко и плотно, воздух наполнился сладостью опьяняющего аромата твири, через него было трудно продираться. Когда он обходил кладбище, чтобы добраться до мастерской, свет у Вороньего камня привлёк его внимание. Он заметил, в тепле небольшого костра грелась, сидя на корточках с сгорбившись, Мишка. Он подошёл к ней. Он подошёл к Камню, к Мишке и к— “Вы издеваетесь”. “Вы просто надо мной издеваетесь”.

***

      Этого Бурах не видел, кто-то другой должен был видеть, но что-то другое видело: Данковский вернулся — ну, скорее ввалился — в Омут в трёх часах дня. Он стал бледнее, чем утром; темнее в глазах, голубее под ними, серее на щеках; и тревожное чувство всё сильнее сжимало ему горло. Ему было пиздец как страшно, и было бы постыдной ложью утверждать, что не было. Новости о вмешательстве инквизиции в делах города его не удивили, но, тем не менее, привели в шок. Инквизиторы и их Закон, их проклятый Закон — Многогранник вознесётся над ним, как меч со звёздной рукоятью. Он не поддастся им, так же как не поддаётся небесному весу или болезненным, великолепно арифметическим давлениям гравитации. У творения Стаматиных не было и шанса — особенно с… откровенно говоря, несчётными задержаниями и приказами к казни, висевшими на Андрее, которые он, пока ещё, смог опередить, но не избежать их. Им нравились химеры только в тех случай, когда они были им выгодны — и Башня, являющаяся одновременно полностью и наполовину птицей, полностью и наполовину мечом, полностью и наполовину ангелом, проклятием и чудом, отразит их тяжёлый взгляд обратно на них — и они уверуют в её непостижимую бессердечность. Но она не бессредечна. Она также и не добра. Она такая же, какими Инквизиторы представляют самих себя: справедливая и непокорная — Башня непокорно тянется вверх, и она с лёгкостью могла бы избежать их. (Скорее всего, так и будет.) Они не заставят её преклонить колени — ведь у неё нет колен, чтобы их преклонять. Она — великолепие, бесчестие, упорство, язва. Она — поглощающая форма, способная дважды вместить в себе руку Инквизитора, какой бы длинной та ни была, а если бы он посмел заглянуть ей внутрь — о, она бы вместила её трижды, четырежды, а то и пять раз; из-за своего окна Данковский считал её грани, так похожие на множество сокрушающих челюстей. (Химеры. Люди, которые поглощали. Вещи, которые поглощали. Люди, которые поглощали вещи, вещи, которые поглощали людей… Да, тут есть мотив. Общий мотив. Никто не знал об этом, особенно Данковский: ему ещё не пришло время это осознать. Не сейчас. Не в этом спектакле. Не на этой странице. Но скоро — да. Скоро он поймёт поглощение. Он начинал понимать поглощение. Он сбросил с себя пальто и лёг в постель — немного вздремнуть, думал он; у него всё ещё было много дел.

Надвигалась лихорадка.

Лихорадка продолжала надвигаться.

А потом начался и кашель.)

      Он знал, что болезнь накрыла его, когда сон коснулся перьями его лица, и они были холодные. Тем не менее, сон наполнился красками: он был у реки, лёжа на горячем, влажном берегу. Без обуви и жилета, но всё ещё в перчатках — слишком неприлично для него и для кого-либо ещё. Тень Многогранника парила над ним, как изобретение нового века — аэроплан. Солнце опустилось на плечо Башни, ослепляя его, и он протянул левую руку — широко раскрыл её, как подготовленные к вскрытию лёгкие, такие же напряжённые и вздутые. Его пальцы обводили притягательные, превосходные грани её подобного запретному плоду, невыносимо лёгкого тела; гладили её невообразимую хрустальную кожу, заботливо, почти что с нежностью, такой, с какой он не обращался ни к чему—ни к кому другому. Кончики его пальцев скользили по её ступеням с дотошностью, отдаваемой самым драгоценным вещам, и он попытался сорвать её с земли, как цветок-эдельвейс со снега. Её стебель, острый, колкий, непокорный, избежал его — он пронзил его сквозь кожаную перчатку и вошёл в ладонь. Его прострелило болью, жестокой, пылающей; он закрепился в его руке и вонзился в сердце, охватывая его тело всепоглощающим, божественным, каталептическим Экстазом. Её стебель представлялся Ангельским копьём, её сила — огненным, возвышенным Серафимом. Он задыхался. Он судорожно выдыхал, ликуя, поглощённый Страстью и Блаженством — он сделал это. Он заточил в себе свет. Боль разрывала его, но он держался за неё, Бог(иня) и богоборец стремились одержать друг над другом победу — и он проигрывал. Он осознал, что проигрывал. Он не был зол: он был наполнен эйфорией. Восторгом. Он нашёл Ангела, способного потягаться с богом. Его тянуло к небосводу. Его прижимало к земле, пока её стебель разрывал его руку, расширяя рану; он застрял меж её невообразимого, немыслимого веса и твёрдой, горячей, проваливающейся землёй. Он кровоточил внутрь неё и чувствовал, что она тоже кровоточила: ангельская, розовая вода потекла от её краёв так, будто она заплакала. И он тоже плакал: восторжение излилось из него, и он не мог его остановить. Он сжал ладонь, чтобы сдержать её. Она впивалась в неё. Его запястье онемело от боли. Пальцы его сдались. Она неподвижно стояла, как шип в его плоти. Как острая кость в его боку. Как лезвие рядом с его сердцем — не внутри, рядом, прямо напротив него. Он заговорил, чтобы восхвалить её, и в лёгкие его зажурчали — отвратительный, унизительный, человечный звук: он истекал кровью. Он осознал это, и эта мысль вытолкнула его из сна: она упивалась кровью. Он проснулся — и где до этого набиралась кровь теперь текло кое-что тяжелее, плотное, как сгусток. Он выбрался из постели, и колени его подкосились. Он надел пальто. Его вес был невыносим. Он защёлкнул булавку на галстуке и почувствовал, как что-то царапнуло его горло, будто её острый конец проткнул его кожу. Он вышел. Плотный, грязный, ржавый воздух мешал сопротивляться. Весь его вес — его необъятный, жестокий вес — обрушился на него, словно чтобы прижать его к земле и раздавить. А его судьба была ещё хуже. Когда стемнело, его наваждение исчезло. Лихорадка объяла его, как лунное затмение поглощает солнце — без права вернуться. Колени его вновь подкосились.

***

      Изменчивая, злобная ведьма. Она проткнула его нёбо своими ржавыми крюками. Бурах успел сочленить две мысли, прежде чем лихорадка взяла его тело в свою пасть и перемолола его в жидкую костную кашу: во-первых, то, что пылающая волна, вгрызшаяся в него, означала, что Мишка уцелела — где бы она ни была, куда бы она её не привела. Во-вторых, была возможность — но, возможно, он просто думал так, чтобы дать Кларе шанс, потому что она с этого ничего не возымела — что изменяющая форму ведьма вовсе и не была ведьмой, но — он вспомнил слова Данковского — болезнь [которая] продолжает изменять форму. Он вспомнил голос Данковского, и ужасная, невообразимая дрожь возросла в нём, как грохот грома, и затем пронзила его от головы до нетвёрдых ног, как лезвие молнии. Она его обманула и наврала ему — если не девчонка-ведьма, то многообразная болезнь. Нет. Нет, не наврала. Она ясно объяснила правила. Она абсолютно ясно объяснила все правила. Он чувства мужества лёгкие его вздулись — или это была кровь, или иная жидкость — “Ладно”, – подумал он, – “мы сыграем”. Он чувствовал, будто вес крови у него в карманах (и у него на руках. И у него в ушах. И под его языком.) разврезнет под ним землю, и она его проглотит. Что за мерзавка. Что за мерзость.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.