Doku

Yokai Watch
Джен
Завершён
PG-13
Doku
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Три неслучайных эпизода из жизни одного жреца. Разные года, разные места, разные проблемы, один и тот же рецепт сильнодействующего лекарства - судьба как будто бы специально подбрасывает ему порой напоминания о том, через что пришлось пройти, чтобы стать тем, кто он есть сегодня. Может, в конце этого пути вдруг окажется, что он стал чуть менее одинок, чем был вначале?
Примечания
История из трёх частей, тематически продолжающая мой предыдущий фанфик, "Saigo no Hi". События взаимосвязаны, и фанфики ссылаются друг на друга, так что рекомендую прочесть сначала его: https://ficbook.me/readfic/018b4499-e0ab-7688-8597-bb8ef62fdcef Опять сплошные хедканоны и додумки с моей стороны, но в этот раз, кажется, без явных противоречий канону. Часть тегов ставлю наперёд, из того, что планирую в будущих частях, что-то добавлю или уберу, если по мере написания задумка поменяется. Первая часть самая ангстовая, не переживайте, дальше будет легче! Сразу говорю, даже за три части я раскрою далеко не всё, что поназадумывала. Полную картину пока придётся подождать... Пока меня вдохновение в зад не укусит, ага. Название в переводе с японского означает "яд", и является непрямой отсылкой на песню Kairiki Bear - Venom.
Посвящение
Фэндому, Жене, Насте; всем, кто читал и читает. Извините, что кормлю вас стеклом.
Содержание Вперед

Часть 2. Школа

      «Настойка дерева дзюбокко впервые была описана в пятом году эпохи Мака, в трактате «Тысяча трав и соцветий для духовного здравия» неизвестного автора, и с тех пор нашла широкое применение в лекарской сфере для успокоения душевнобольных, страдающих приступами истерик и потерей сна. Для её приготовления вам понадобится ряд таких растений, как драконья трава и пыльца цветка цутиноко; основным же ингредиентом являются плоды дерева дзюбокко, которые положено употребить в количестве трёх. Несмотря на силу и быстродействие, настойка вызывает быстрое привыкание и имеет ряд серьёзных побочных эффектов, особенно заметных при длительном употреблении и высокой дозе; вопрос о целесообразности употребления настойки должен рассматриваться индивидуально, в зависимости от тяжести состояния больного. Настойка не рекомендуется к использованию для лечения детей и беременных женщин, а также к применению дольше шести месяцев…»       Катай раз за разом пробегал глазами по строчкам, чувствуя, как по рукам, застывшим над страницами учебника, разливается холод. Это была совершенно не та страница — сегодня был первый урок медицины, и послушникам второй ступени только-только выдали учебники, велев прочесть вступление и ответить самостоятельно на ряд вопросов, связанных с основами врачевания. Вступление Катай прочёл честно, и даже ответы на задания примерно наметил, просто пока не записал; любопытство оказалось сильнее, и мальчик, не выдержав, пролистнул несколько страниц вглубь, любуясь на диаграммы, изображающие тела различных ёкаев в разрезе, на детальные зарисовки лекарственных растений и их влияния на органы — в рекомендуемых и превышенных дозах, иногда лишь усугублявших болезнь.       Почему-то раздел про душевное здоровье ёкаев привлёк его особенно, хотя картинки там были далеко не такими красочными и необычными. В основном страницы пестрели изображениями мозга в разрезе, различных его частей, здоровых, атрофированных или воспалённых; на более мрачных иллюстрациях истощённые ёкаи царапали себя, бились головами о стены и сидели, сжавшись, в тёмных углах. В груди у Катая от каждой такой картинки что-то дёргалось, замирало; он вспоминал боль от собственных когтей, царапавших лицо и плечи, холод, который разливался по телу от лечебной мази, приложенной к разбитому лбу. Он соврал тогда школьному лекарю, что упал, но тот, похоже, не поверил — решил, что Катая избили другие дети-послушники, и это было ожидаемо. Правда же так и осталась у мальчика глубоко внутри, и он не поднимал её с тех пор из глубин и без того перегруженного от постоянной новой информации сознания — вплоть до сегодняшнего дня, пока изображения в учебнике не заставили горло сжаться от подступившей тошноты, а глаза, боявшиеся моргать, не выловили среди текста такие знакомые строки.       «Дерево дзюбокко… Драконья трава… Цветок с головы цутиноко… Порошок, который положено разводить в воде…»

***

      Его привезли в Институт Жречества пасмурным днём, похожим скорее на поздний вечер — весна в том году выдалась холодной и тяжко-свинцовой, словно природа отказалась возвращаться к жизни после долгой зимы. С отцом и мачехой Катай провёл в повозке целые сутки — ехать пришлось по скалистой местности, повозку нещадно качало, и им приходилось то и дело останавливаться, чтобы мальчик мог выскочить и опорожнить желудок. Брезгливое выражение не покидало лица красавицы, но та терпела и была с пасынком даже любезна, предлагая ему обрывок ткани, чтобы он мог вытереть подбородок — не свой платок, конечно, а нянькин, что та дала Катаю в дорогу, но это было всё равно непривычно. Возможно, женщина уже жила мыслями в завтрашнем дне, когда жуткий больной ребёнок перестанет маячить перед глазами, исчезнет, как страшный сон поутру — а потому могла себе позволить напоследок себя пересилить. Её муж, в свою очередь, был больше озабочен тем, что их семья опаздывает — молодых послушников должны были забрать из ближайшего к Школе города в строго оговорённое время, и опоздание могло стоить Катаю того самого заветного места среди учеников, ради которого отец его пошёл на значительные риски.       Ту первую поездку, до города, Катай запомнил плохо. Холод снаружи повозки и духота внутри, тошнота и боль, перекрутившие органы, вой няньки в ушах, запах её потного тела, когда та прижимала воспитанника к сердцу, оплакивая расставание — что-то из этого случилось до поездки, а что-то во время, но, так или иначе, в какой-то момент мальчик вдруг обнаружил, что уже никуда не едет, а стоит на твёрдой земле, прямо перед небольшим зданием из тёмного дерева, на лицо ему каплет мелкий дождь, а отец положил на плечо свою тяжёлую горячую ладонь.       — Как ты себя чувствуешь, сын? — тихо спросил чиновник, обращаясь к мальчику, такому хрупкому и незаметному на фоне крупной фигуры отца.       — Живот болит, — также тихо ответил Катай. Он не знал, что ещё сказать.       — Это потому что ты плохо поел перед выездом, а потом всё съеденное… Вот, — мужчина замялся, неловко подбирая слова. — В общем, ты не волнуйся. Учись хорошо, чтобы папа гордился… Буду ждать домой большого ёкая. Не подведи папу!       Ёкай-чиновник потряс сына за плечо, едва не свалив того с ног, неуверенно улыбнулся в усы, после чего развернулся и пошёл назад, к ожидавшей его повозке. Жена, не пожелавшая выходить под дождь, выглядывала из-за занавески на окне — её лицо казалось Катаю издалека расплывшимся розовым шаром. Мальчик смотрел вслед отцу, и выражение его лица не менялось, оставалось таким же безучастным и пустым, даже когда из деревянного дома вышло двое ёкаев в белых просторных одеждах, чтобы увести его внутрь.       Потом они ехали в гору — в повозке куда большего размера, чтобы вместить всех маленьких послушников и горстку их будущих учителей. Перед отъездом из дома Катаю коротко остригли волосы и переодели в новое белоснежное одеяние с тонким чёрным поясом и высоким воротником, заставили вертеться в нём перед зеркалом — увы, даже красивый наряд не смог скрыть многочисленные изъяны, и мальчишка старался на себя лишний раз не смотреть. Теперь он трясся в повозке, зажатый промеж таких же коротко стриженных мальчиков и девочек в белых одеждах, вот только его одеяние было всё ещё испачкано рвотой, и мальчишка кожей ощущал, как тех несчастных, что оказался с ним рядом на деревянной скамье, мутило от одного его вида. Печали по этому поводу Катай, однако, не испытывал, разве что раздражение и лёгкое злорадство — не ему одному сегодня мучительно плохо, пускай эти счастливые здоровые дети тоже помучаются, сидя рядом с вонючим уродцем. Они наверняка это заслужили каким-нибудь деянием из прошлой жизни — как и сам Катай, уже смирившийся со своим положением в мире. Что, интересно, он такого натворил, чтобы родиться в столь бессмысленном и нелепом теле? Убил кого-то из Древних Царей, не иначе.       Катай навсегда запомнил свои ощущения от вступительной церемонии — но лишь ощущения, не запахи и не картинки. Когда уставших и измотанных детей выпустили наконец из повозки и повели под дождём по тонкой горной тропе, где повозка уже не проехала бы, мальчик едва волочил ноги и думал лишь о том, что было бы очень неплохо просто упасть и утонуть в мокрой дорожной грязи — на его счастье или беду, другие дети тоже были слишком усталы, чтобы расчищать ему место для смерти, и шли такой плотной кучей, что постоянно подталкивали то в бок, то в спину, заставляя волей-неволей идти вперёд.       Дорога оказалась, однако, милосердна к юным ёкаям: совсем скоро на фоне тусклого серого неба, словно снежная шапка на вершине мёртвого вулкана, забелело высокое здание, терем из бесконечных пагод. Он не казался Катаю настоящим; мальчик невольно задержал дыхание, пока его толкал сквозь наружные ворота поток едва идущих детей, уверенный, что входит в облако-мираж, за которым его ждёт скалистый обрыв или полная мистическая пустота. Ворота, вопреки ожиданиям мальчика, оказались настоящими, и мощёная мелким камнем дорога тоже. Лишь когда двое взрослых, что сопровождали юных послушников с начала дороги, принялись резкими выкриками и жестами строить их в шеренги, Катай понял, что он не спит и не видит иллюзию: он просто наконец-то добрался до своего нового дома, и скоро ему, если Великий Эмма будет милостив, наконец позволят упасть где-нибудь в тепле и провалиться в глубокий сон.       До сна, однако, нужно было ещё дожить — детей расставили в четыре ряда вдоль дороги, по два с каждой стороны, и из волшебного белого терема, сопровождаемый ещё двумя взрослыми ёкаями, вышел совершенно крохотный лысый старец с длинными висячими ушами, практически тонущий в своих белых одеждах, абсолютно непримечательный — таких много работают на мелких государственных службах и ругаются порой на рынке, сбивая цену редких лекарств. Старичок не кряхтел при ходьбе, ничего не бормотал себе под нос и даже звука шагов, казалось, не издавал, но тишина, опустившаяся на двор с его приходом, стала абсолютной: нигде больше не раздавались плач или мольбы о возвращении домой, никто не смел ныть или звать маму.       Одним своим присутствием старый ёкай создал во дворе атмосферу созревшей, но ещё не смеющей разразиться грозы: воздух пах электричеством, и прежде сгорбленный Катай почему-то вдруг, сам того не заметив, выпрямил спину, словно ощутил неясно откуда взявшийся в голодном и измученном дорогой теле прилив сил. Ему всё равно мало что было видно за спинами других детей в ряду, куда более высоких и крепких, он едва мог разглядеть старого коротышку сквозь струи дождя — но тут новоявившийся ёкай коротко махнул сухонькой рукой, и дождь над территорией прекратился. Небо так и осталось затянуто тучами, а струи воды хлестали провинившуюся чем-то землю где-то поблизости, но сейчас вокруг детей стало вдруг тепло и сухо — и этого оказалось достаточно, чтобы у многих в потухших было глазах зажглись огоньки.       — И это — лишь малая кроха того, что я могу… — произнёс старик, чья дикция оказалась поразительно разборчива для кого-то, кто явно давно потерял свои последние зубы. — Что сможете вы. Добро пожаловать в Институт Жречества, дети.       Старый ёкай, представившийся Верховным Жрецом Каго, не стал углубляться в подробности будущей учёбы или уходить в пространные рассуждения о великом долге мага и священнослужителя перед Ёмакаем. Даже если и стал, то Катай ничего из этого не запомнил. Верховный жрец говорил что-то о правилах поведения, а мальчик далеко в толпе, закрытый спинами более рослых товарищей, чуть ли не дрожал — но не от холода, а от нервного возбуждения. Неужели… Неужели он и правда сможет управлять погодой? Конечно, ёкаи, способные к подобному с рождения, не были редкостью, но Катаю всегда почему-то казалось, что научиться чему-то новому невозможно — с чем родился, с тем и живи, иначе все подряд бы ходили и пускали молнии из пальцев. Сам Катай родился ни с чем, не подозревал в себе и толики магического дара. Возможно, маленький ёкай и был слегка сильнее человека, но сам он ни разу этот странный народец не встречал, а сбегать в их обитель и проверять было себе дороже — некоторые люди тоже обладали магией и развили её до небывалых высот, а оружие, которое они постоянно изобретали, становилось всё более изощрённым. Так было сказано в маминых книгах, об этом иногда вздыхал отец, обсуждая с гостями, такими же бумажными трудягами, последние новости об отношениях миров. Большего Катай о людях не знал — да и не хотел знать.       Церемония завершилась, и детей, рассортированных по Пяти Ветвям Обучения, проводили в жилой корпус, которому предстояло стать их домом на ближайшие сорок лет, вплоть до входа в возраст. Катай шёл вперёд, как сомнамбула, не трудясь разглядывать скромное убранство или запоминать номер своей комнаты. В голове пульсировала тупая боль, словно от натянутой меж глазами и затылком струны; мальчик постоянно оступался, и учитель время от времени подгонял его. К счастью, остальные дети выглядели немногим лучше — некоторые снова плакали, кое-кто отказывался входить в здание и истерично умолял отпустить домой. На их фоне послушный, хоть и слегка заторможенный мальчишка не привлекал ровным счётом никакого внимания, и Катаю удалось проделать весь путь, не обменявшись ни с кем и словом.       На нетвёрдых ногах он пересёк комнату, упал на чистую кровать с белыми простынями и тут же забылся тяжёлым сном — сил хватило лишь на то, чтобы завернуться в покрывала, став тёплым круглым коконом. Перешёптывания новых соседей, грязная и дурно пахнущая одежда, болезненная вибрация в голове — всё ушло на второй план, исчезло, растворилось, больше не тревожило. Осталась лишь не оформившаяся пока мысль, от которой руки согревались сами собой, хоть в жилом корпусе и было достаточно тепло. Робкая надежда, ещё даже не мечта — довериться старику-жрецу, получить от него ту силу, что позволит управлять погодой, вызывать смерчи, уничтожать своих врагов одним лишь мановением руки.       «И я стану самым сильным там… Сильнее, чем Великий Эмма…»       Неужто эта мечта всё же достижима?..

***

      Когда Катай проснулся в первое утро своего обучения в Институте Жречества, он уже не помнил практически ничего из событий прошлого дня — ни тяжёлой дороги, ни разговора с отцом, ни речи Верховного Жреца Каго. Он проспал завтрак и проснулся самым последним, когда его соседи, умытые и одетые, уже собирались на первое занятие — о том, что самая дальняя кровать тоже была кем-то занята, мальчишки попросту забыли, а потому не на шутку перепугались, когда из вороха покрывал высунулась вдруг остроухая бледная голова и растерянно захлопала глубоко запавшими воспалёнными глазами. Времени на подготовку уже не было, и Катая потащили на урок в том виде, в каком он и уснул вчера — немытым, голодным, в безнадёжно испорченных одеждах. Учитель, проводивший вводную лекцию по истории Ёмакая, ничего мальчику не сказал, но всячески избегал смотреть на него, а соученики образовали вокруг него круг из пустых мест на скамьях, спасаясь, очевидно, от дурного запаха.       Ситуация повторилась на последующих трёх занятиях, и вместо полуденной трапезы Катай улизнул в общие купальни, где вымылся настолько хорошо, насколько мог — что оказалось не так просто для ребёнка, который ни разу в жизни не мылся самостоятельно. Закончил он лишь к концу обеда, едва успев забежать в жилой корпус и облачиться в чистые одежды — впрочем, как Катай узнал позже, трапезы в Институте Жречества были аскетически-скудны и однообразны, так что многого он не потерял. На занятиях второй половины дня Катай присутствовал в уже заметно более приличном виде, но был голоден, расстроен, никак не мог сосредоточиться, не написал ни слова под диктовку, а в ходе проверки физических способностей показал худшие результаты из всей группы, не сумев даже пробежать до конца положенную дистанцию.       Когда шестеро мальчиков, которым предстояло делить с этих пор одну комнату, возвращались в жилой корпус, Катай плёлся в самом хвосте, не участвуя в их бурных обсуждениях первого дня занятий. Полностью истощённый как морально, так и физически, он хотел лишь одного — упасть в постель и сделать вид, будто этого дня никогда не было. Лёгким его путь до вожделенной цели, однако, не оказался — в комнате мальчишек уже ждал разъярённый послушник со старших кругов обучения. Похоже, от старшеклашек здесь требовалось убирать комнаты, и юноша не стал даже разбираться, кому принадлежала перепачканная дорожной грязью и слякотью постель — отчитал всех шестерых, ясно дав понять, что следующее нарушение дисциплины в их комнате дойдёт до управляющих, и будет очень нехорошо. Катай не стал оправдываться, не ответил ничего юноше-послушнику или пятерым расстроенным ребятам, явно затаившим на него обиду — просто кинул свои вещи в угол и лёг спать, отвернувшись к стене. Приятного чувства нарождающейся мечты, что мальчик испытывал прошлой ночью, словно и не было никогда — лишь обида, горечь и злость. Сегодня юных послушников научили их первой молитве, самой простой, ко всем богам разом — и Катай, засыпая, впервые в жизни помолился, умоляя богов оборвать во сне его бессмысленную жизнь.       Увы, боги остались глухи к мольбам будущего жреца в ту ночь, и следующим утром Катай вновь проснулся, чтобы пойти на занятия, ничего не понять, ни с кем не пообщаться и получить свой первый серьёзный нагоняй за невыученный диктант. Дни потекли один за другим, похожие на горячечный сон, но при этом подчинённые строгой рутине — учёба, физические упражнения, молитвы, еда, сон. Вскоре Катай даже не столько привык, сколько стерпелся — и с невкусными обедами, состоявшими обычно из варёной рыбы, риса и смеси из овощей, и с бессмысленными кандзи, которые он должен был бы уже знать, но на деле постоянно путал, и с холодными, полными презрения взглядами учителей, которым и самим было не в радость учить бесталанных и туго соображающих детишек Пятой Ветви — самой низкой Ветви Обучения, куда отправляли учеников, едва-едва сдавших вступительный экзамен, и которых рассчитывали скоро отсеять за непригодность.       Сам Катай никаких экзаменов не сдавал — разве что тот, в другую школу, куда его всё равно не взяли. Катай тогда совершенно растерялся, оказавшись в незнакомом месте в окружении чужих детей, его начало трясти, кандзи смазались перед затуманившимися глазами, и он сдал чистый лист, на котором едва-едва нацарапал катаканой своё имя. Как выяснилось позже, учеников, не сдававших вступительный экзамен в Институт Жречества, было достаточно, но в основном они учились в Первой Ветви, куда попадали по протекции, за проявленный в раннем возрасте талант или через связи родителей, зачастую именитых храмовых служителей или потомков богов. Среди учеников Пятой Ветви ребята, не сдававшие экзамены, заочно именовались учителями не иначе как «пожертвования храму» — обычно это были дети, от которых семья попросту хотела избавиться, внебрачные, больные или не оправдавшие ожидания. Вслух об этом, конечно, не говорилось, но Катай научился со временем подмечать, как по-разному смотрят его наставники на своих подопечных — к нескольким из учеников они словно бы относились иначе, с какой-то непонятной, почти брезгливой жалостью, и Катай был в их числе.       Впрочем, до тех пор, пока его не трогали, мальчик был готов терпеть любые взгляды или перешёптывания — в Институте Жречества, как оказалось, было весьма развито искусство друг друга игнорировать, а большего было и не нужно. Никто не видел царапин на плечах и запястьях Катая, не спрашивал про заплаканные глаза или следы укусов на ладонях, и ему этого было вполне достаточно.       Изменения начались примерно на второй или третьей неделе обучения, и Катай заметил их не сразу — ему было не до того, и он уже давно не прислушивался к собственному телу, ведь рядом больше не было няньки с её постоянными расспросами о самочувствии. Просто в какой-то момент Катай понял, что расстройство живота уже не мучит его так сильно, как раньше. Он уже почти не ощущал той резкой тянущей боли под рёбрами, что была когда-то его постоянным спутником, а еда больше не покидала тело, не успев толком усвоиться — пусть это и был всего лишь безвкусный рис. Вместе с едой в теле появилась энергия — просыпаться по утрам было уже не так мучительно, спать начинало хотеться лишь под вечер, а уроки на ясную голову воспринимались куда лучше. Конечно, звёзд с неба Катай всё ещё не хватал, он стабильно плёлся в самых низах Ветви по успеваемости, но первое домашнее задание по истории Ёмакая, за которое получил от учителя сдержанную похвалу, запомнил если не на всю жизнь, то на ближайшие десятилетия так точно.       Он нарисовал тогда для урока простенькую карту первозданного Ёмакая, на которой и не было-то ничего, кроме пустых материков и океанов, но он сделал её сам, своими силами, сам выводил тушью очертания гор и океанские волны — и его похвалили. Похвалили, его! В это трудно было поверить, результат нужно было закрепить — и изголодавшийся по вниманию и похвальбе Катай набросился на новое лакомство, как бродячая собака на объедки. Ах, как был бы горд отец-чиновник, если бы видел в тот момент сыновье усердие! Те, кто знал Катая раньше, верно, не поверили бы своим глазам — неужто ребёнок, который прежде не всегда мог написать правильно своё имя или пересказать простенький абзац из учебника, сейчас упражнялся в каллиграфии, зубрил магические формулы и имена древних богов-созидателей, и это всё не проходило даром? Информация уже не покидала подёрнутый туманом разум, стоило отвести глаза от книги — Катай вдруг обнаружил, что читать и узнавать что-то новое, на самом деле, ему нравится, что кандзи не такие уж и сложные, если выписывать их себе на отдельную бумажку и часто повторять, а ради одобрения учителей можно и не поспать ночку-другую, готовясь к сложному диктанту. Соседи по комнате пыл мальчика не разделяли, но милосердно позволили заниматься по ночам при свете крохотной свечки — так он не мешал им спать и не давал обходящим по ночам коридоры старшим прознать, что в комнате непорядок.       Новообретённая симпатия к учебному процессу и удивительно покладистый пищеварительный тракт оказались приятными сюрпризами от богов, но одновременно с ними на Катая снизошла новая напасть, далеко уже не первая в его короткой жизни. Сначала это было похоже на резкие приступы озноба — будто где-то вдруг подул сквозняк, заставив мальчика вздрогнуть всем телом. Никто другой, однако, холода не замечал — в зданиях было тепло, а погода на улице становилась изо дня в день всё лучше, возвещая о приходе лета. Вскоре приступы перестали ограничиваться ознобом: у Катая по несколько раз на день возникало чувство, будто что-то в его теле дергается, стягивая внутренние энергии в тугой узел. Сразу после наступала слабость, а изредка перед глазами плясали мушки, неизменно приводившие за собой мигрень. Катай привык к дурному самочувствию с детства, а потому не отпрашивался с уроков — досиживал их, бледный и вспотевший, не понимал вопросов учителей, избегал потом трапез, боясь не удержать в себе еду. Приступы, однако, проходили так же быстро, как и начинались, если не случалось потом мигрени — их было легко игнорировать, чем Катай и занимался, не обращаясь к институтскому лекарю за консультацией, хоть те и случались всё чаще. Уголком сознания мальчик понимал, что ему страшно — но врачей и их порошков он боялся ещё сильнее, а приступы, по крайней мере, могли быть предвестниками той самой желанной смерти, что он вымаливал всю свою вторую ночь в Институте. С этим вполне можно было жить.

***

      Переломный момент настал через месяц после поступления. Приступы не прекращались с самого утра — Катай едва выдержал занятия, ничегошеньки с них не почерпнув. Другие ученики отправились на ужин, а Катай — в комнату, намеренный лишь немного подремать, чтобы ночью вновь взяться за задания. Есть мальчишке всё равно не хотелось; его то и дело трясло, а голова пульсировала густой насыщенной болью. Забежав в уборную, Катай выпил немного воды из источника для омовения рук, но больше никуда не сворачивал — его целью было лишь добраться до комнаты и упасть в постель.       В темноте пустой комнаты Катай едва доплёлся до вожделенного ложа, натыкаясь то на чужой стол, то на брошенные с утра одежды соседей. Он едва ощущал препятствия — всё тело было словно обито мягкой тканью, не пропускавшей боль. Удивлённый своими притупившимися ощущениями, но слишком уставший, чтобы испугаться, мальчик наконец-то упал в постель и зарылся в покрывала. Лишь теперь он полностью ощутил озноб и свернулся в комочек, надеясь согреться — а тепло всё не шло вниз по телу, застряв в раскалённой голове. Покачиваясь на пульсирующих волнах боли, которые под закрытыми веками казались чёрными с красным, мальчик медленно позволял себе забыться — мысли уже путались, выхватывая то одно, то другое, то смешливое лицо одногруппника, то строгий учительский голос, перечисляющий династии от Первых Богов до Великих Эмма с ноткой какой-то странной брезгливости. Катай думал о древних династиях и пытался уснуть, а тело его тем временем заволокла алая пелена.       В своём сне Катай понял вдруг, что ему невыносимо жарко, а ещё — что он не может больше дышать, если не сделает усилия над собой. Испугавшись, он начал дышать по команде: вдох, пауза, выдох, пауза. Голова всё так же раскалывалась от боли, но боль была словно далеко — Катая отрезало от собственного тела, оно даже дышать теперь не умело, если он не накачивал воздух в лёгкие велением мозга, каждый раз по новой. Вдох, пауза, выдох… Воздуха не хватало, он словно пытался насытить им бездонную пиалу кипятка, из которой всё валил и валил пар. Мозг был раскалён настолько, что выпаривал кислород — скоро и по команде дышать станет нечем… И что тогда делать?       Попытка разлепить глаза вызвала новый приступ боли — они не раскрывались. Намертво приваренные друг к другу веки просто отказывались дать ребёнку прозреть. Когда Катай всё же умудрялся на секунду раскрыть глаза, он видел комнату в темноте, видел белые постели своих соседей, но всё это расплывалось, и на белую ткань накладывались обрывки тяжёлого сна. По покрывалам бегали чёрные мушки, танцевали на стенах насыщенные красные тени. Хотелось вновь уснуть, перестать даже пытаться, но Катай, всё так же вынужденный следить за своим дыханием, не давал себе забыться — если он уснёт, то тело перестанет дышать. Если он перестанет бороться со своими глазами, заставлять их видеть, то они лопнут и втекут куда-то в череп, оставив хозяина в вечной темноте.       Мальчик хотел истошно заорать, но звук не вырывался из широко открытого пересохшего рта. Пытался встать с постели, и ему иногда казалось, что всё получилось: что он бежит к двери, что врывается в кабинет лекаря, что в комнату заходят мальчики-соседи. Каждый раз, однако, это оказывалась лишь иллюзия — чужие лица плыли и искажались, сминались как мягкое мерзкое тесто, и Катая вновь кидало в своё тело, горячее и прикованное к постели, плавящееся и тяжёлое. На миг возвращая себе контроль, Катай осознавал, что полностью парализован, не может шевельнуть и пальцем. Теряя ощущение себя, однако, он оказывался в абсолютной невесомости, парил, как дух, сотканный из дыма, как малютка-Коэнра, которая вот-вот развеется, не успев даже обрести форму, и это было страшнее, чем любой паралич, чем раскалённый шар боли в голове или насильственное дыхание.       «Если я позволю себе заснуть, то умру… Совсем как хотел, но… Но не так, пожалуйста, не так, так слишком страшно! Я же вот-вот рассыплюсь… Мама, мама, пожалуйста, помоги! Забери меня! Спрячь!»       Где-то посреди этой муки, между бьющимся в груди комком и плеском жидкого свинца в голове, Катай увидел, хоть его глаза и были закрыты, как на его кровать садится фигура в белых одеждах. Её тяжёлые чёрные волосы упали на его руку, оказавшись прохладными и сухими, а потом его ладонь начала ласкать чужая — твёрдая, тёплая, с длинными острыми ногтями, которые чуть царапали нежную кожу мальчика.       «Мама?», — он не мог говорить, а потому лишь подумал, и безликая тень легонько ему кивнула.       «Мама, у меня внутри что-то постоянно дёргается и дрожит… А теперь я не могу шевелиться. Я едва дышу… Я умираю, да? Совсем как ты тогда?»       Тень вновь кивнула, и жар резко спал, обратившись холодом — таким же болезненным и тяжёлым, но уже не гнавшим Катая проснуться. От этого холода не было сил бежать — он был финален, он забирал себе душу, вмораживал в себя. Это был конец отгоревшей свечки, никчёмно прожитой жизни. Катай мог больше не цепляться за этот мир — вольно.       «Мальчик… — прошелестела тень, и Катай не узнал мамин голос — это была даже не женщина. – Ты пришёл в этот мир таким слабым… С самого первого дня ты не принадлежал себе. Ты знаешь, почему умерла твоя мама?»       Катай хотел помотать головой, но лишь слегка дёрнулся всем телом. Он всё ещё разговаривал с тенью, не размыкая губ — те, казалось, ссохлись и срослись, сделав его немым. Вот так — слепой, онемевший, едва способный дышать — Катай встречал свой конец в бредовом сне, беседуя с сидящей у изголовья пустотой, пока по одеялу и одежде пробегали взад-вперёд крошечные чёрные жучки. Почему-то запахло персиками — их насыщенный аромат пропитал весь воздух своей сладостью, и Катай задыхался. Мерзкие мягкие персики, переспелые, с кровавыми косточками и мякотью в прожилках сосудов, маячили у него перед глазами, и на них, словно мандалы, расцветали гротескные лица.       «Потому что отдала всю себя ребёнку в своей утробе, а ребёнок отверг её дар и вернулся во тьму. Тебе было так грустно… Бедный, бедный мальчик… А твоей маме было грустно? Может, она была счастлива? Ведь у неё остался ты… Значит, её жертва не была напрасна…»       Голова незнакомца свесилась прямо к лицу Катая, и мальчик видел сквозь закрытые веки, что лица за ниспадающими чёрными прядями нет — лишь беспорядочные чёрные отверстия, каждое из которых, сужаясь и вновь расширяясь, будто бы сфинктер, пело о чём-то своём. Катай слышал их все — сплетённые в единую канву голоса тени. Один рот пел о его маленькой сестрёнке, о том, как рассыпалось на части её тельце, когда брату дали подержать свёрток с новорожденной. Как отвалилась маленькая ручка, запал вглубь черепа блестящий чёрно-красный глаз, а крошечный ротик словно бы улыбнулся самым краешком, радуясь столь быстрой смерти. Второй рот пел о маме и её раздутом животе, и о том, что и с Катаем будет также — его тело не рассыпется сразу, оно будет часами надуваться от газов, гротескно теряя формы, и его найдут похожим на упившегося кровью клеща, побрезгуют даже трогать, пока изуродованное тело не выплюнет наконец душу, обрывая агонию, оставляя лишь прах и нечистоты на постельном белье.       Мальчик наблюдал за процессом как будто сверху, и одновременно словно бы бежал вперёд по коридору родного дома — вдоль женских покоев, к комнате матери, вот только коридор всё не кончался. Смерти матери и сестры были его прошлым, мучительная и долгая собственная кончина — настоящим, и с ними Катай уже готов был смириться — однако в глубине чёрного коридора, там, куда мальчик так стремился попасть, пролетая километр за километром на невесомых призрачных ногах, и всё же оставаясь на месте… Там пел свою песню третий рот незваного гостя, и он рассказывал совершенно иную сказку. Сказку о будущем, которого быть не могло.       «Мальчик, ты сегодня не умрёшь… Ты предназначен для цели великой и праведной. Тот, Кого ты не можешь себе даже представить, спит и видит сны о тебе — как проползает аспидом в твою утробу, как разливается жидкой тьмой по твоим жилам… Яд, что ты ещё не выпил, уже отравил тебя. Ты — полый сосуд, душа твоя — лишь тень. Словно царь на законный престол, взойдёшь ты на алтарь и станешь заколотым агнцем — жертвой Великому Чёрному Богу… И будут глаза Его под веками твоими, и сердце Его в груди твоей, и кровь Его на губах твоих… И ниспадёшь ты в самые пучины небытия, туда, где правят Мёртвые Боги, и будет самый Чёрный из Них вновь ходить по земле заместо тебя… И будут прокляты и плоть твоя, и кровь твоя, и кости твои, и не оплачет тебя ни зверь, ни птица, ни дух, и не увидят глаза твои света, во веки веков…»       Безликий голос словно чеканил слова, отпечатывая каждое в голове мальчика ударом ритуального барабана. Новый удар — новый приступ боли, скорее уже не ощущаемой, а расползающейся перед глазами серым вязким пятном. Коридор родного дома рассыпался и обвалился внутрь себя, хороня и Катая, и бестелесный рот, что читал ему страшное пророчество; слова кружили вокруг головы, трепетали тяжёлыми белыми крыльями, и Катай ощутил себя вдруг в свободном падении — он нёсся в бездну, туда, где Боги мертвы, и слабая плоть слазила с него лоскутами, оголяя серый растрескавшийся камень. В то мгновение мальчик осознал вдруг, что больную плоть давно пора было уже сбросить; что всё это время он был сделан из камня, но камень в объятиях гадкого мягкого мяса, видно, затух и прогнил; и лишь избавление от скверны, от плоти, от жара живого тела, спасёт его от боли, ведь камень не болит, он прекрасен и твёрд, и лучше обратиться однажды в камень, чем стать мерзким раздувшимся трупом при жизни…       «Всё живое мягко и отвратительно. Лишь твёрдый мёртвый камень прекрасен и лишён скверны. Если бы весь мир мог стать камнем… Непоколебимым, неизменным камнем… Пустыня, где голые скалы, и я стану самым сильным там, сильнее, чем Великий Эмма…»       Боль, уже почти забытая, накрыла вдруг Катая с головой, заставив разом вспомнить, что у него всё ещё есть руки, ноги и раскалённая от жара голова. Голоса стихли, никто уже не пел мальчишке песню о его страшной судьбе — им не хватило места, всё затопила алая пульсирующая боль. Катай закричал, что было мочи, срывая голос — и понял вдруг, что проснулся, а нависла над ним не фигура из сна, а напуганный растрёпанный мальчишка в одеянии послушника.

***

      — Эй, так он чего?! Живой?! Живой или нет?! — раздался чей-то дрожащий голос откуда-то справа.       — Ты дурак?! Живой, конечно, раз орёт!       Мальчишка-послушник повернулся на голос, чтобы ответить, и Катай видел его так чётко, как не видел ничего уже давно — ему понадобилось время, чтобы понять, что бесплотные образы, рождённые в больном сознании, уже рассеялись. Глаза мальчика были открыты, ум мыслил всё яснее, но его всё ещё крутила боль — такая адская мигрень, наверное, случалась у Катая впервые. С трудом разлепив пересохшие губы, будущий жрец попытался что-то сказать, но лишь прохрипел нечто невнятное. Не имея на это сил, он всё равно пытался приподняться — и другой мальчишка помогал ему, как мог, давая на себя опереться. Рука, которой Катай подтягивал себя в полусидячее положение, дрожала, словно веточка во время урагана, и ею получалось лишь держать мальчишку за рукав — но тут голова вновь взорвалась изнутри болью, внутренности сжало, и Катай согнулся пополам, обхватив товарища руками, цепко, будто страшась отпустить. Тот ойкнул и поначалу отпрянул — засуетились и другие мальчишки, соседи по комнате, что толпились за его спиной. Катай ощущал их присутствие, но не смотрел на них — даже мальчик, которого он обнимал сейчас, прижимаясь всем телом, был не ёкаем для него, а скорее якорем, не давшим вновь упасть в забытье. Мигрень пульсировала, разрывая голову, Катай хрипел и выл; пережитое всё искало выход, но не находило. Ощутив первые рвотные позывы, Катай не смог даже предупредить о них — лишь нашёл в себе силы чуть отстраниться, направить голову вниз, на кровать.       — Эй, ты чего… — голос другого мальчишки чуть дрогнул, но уже в следующую секунду преисполнился неожиданной внутренней силы, и послушник вновь повернулся к остальным. — Эй! Парни, ну сделайте что-нибудь тоже, не стойте! Не видите, как ему плохо?! Мокурэн, Адзуки, бегите за лекарем! Каминари, Суйсэй, принесите воды, да побольше!       Растерянные мальчишки кивнули и, словно получив приказ от непререкаемого лидера, кинулись выполнять команды. Мальчик-послушник же так и остался сидеть на кровати Катая, поглаживая того по спине. Пустой желудок отказывался что-либо из себя исторгать, и Катай отплёвывался лишь слюной и прозрачным желудочным соком, но ощущения всё равно терзали его, как во время привычных некогда приступов настоящей рвоты. Его трясло, он корчился на руках соученика по Ветви и соседа по комнате, а тот словно бы и не испытывал отвращения — а если и испытывал, то не подавал вида. Он ничего не говорил, но прикосновения тёплых рук к промокшей затвердевшей спине словно бы помогали. Приступ медленно, постепенно, но всё же отпускал юного ёкая.       Когда последние спазмы наконец прекратили терзать желудок, а боль в голове съёжилась и втянулась куда-то вглубь, не разъедая больше череп, Катай обессиленно уронил голову другому мальчику на грудь, силясь вобрать в лёгкие хоть немного воздуха, успокоить бешено стучащее сердце. Он снова мог дышать, как раньше, но теперь мешало горло, одновременно сухое и забитое. Вот и как прикажете жить в столь бесполезном теле? Почему он всё ещё не умер, хотя был, казалось, так близок?!       — Ну, ты как, Катай? Полегчало? Щас пацаны воды принесут, попьёшь, нормально всё будет… — голос мальчишки звучал ласково, но при этом не сюсюкал, как когда-то нянька, и Катая это даже удивило. Непривычным оказалось и услышать своё имя из уст сверстника — Катай попытался припомнить, обращались ли к нему раньше соседи по имени, но так и не смог. Имени своего нежданного спасителя Катай так вообще не помнил, хотя и прожил с ним и другими мальчишками в одной комнате уже месяц как. Катай не помнил имён ни одного из пяти мальчишек, и даже не разглядывал их никогда с должным вниманием.       — Я в порядке… Не надо воды, — на самом деле, жажда Катая мучила ужасно, но от мысли, что сейчас вокруг него будут суетиться, становилось лишь хуже. — Спасибо. Как тебя зовут?       Мальчишка удивлённо вытаращил глаза и неуверенно улыбнулся, словно пытался понять, в чём шутка. Он уже не выглядел таким сосредоточенным, как прежде — похоже, Катай более не казался умирающим в его глазах, и это стало поводом выдохнуть с облегчением. Сейчас, когда глаза привыкли к полумраку комнаты, будущий жрец смог наконец разглядеть своего спасителя — это был рослый, жилистый мальчишка-óни с большими острыми ушами, серой кожей и топорщащимися во все стороны светло-сиреневыми волосами, уже успевшими чуть отрасти за месяц учёбы. В глаза сразу же бросилась одна приметная деталь — рог у мальчишки был всего один, и располагался не посередине лба, как бывает обычно у однорогих óни, а справа, прямо над надбровной дугой. Слева кожа на месте отсутствующего рога была гладкой и чистой, словно рог не отбили, а его там и не было никогда.       — Ты чего, Катай, мы ж вместе учимся! Забыл? Меня Якумо зовут, — мальчишка улыбнулся шире, дружелюбно демонстрируя крупные выступающие клыки, и пригладил свободной пятернёй намокшие волосы — за его вторую руку всё ещё держался Катай. Возможно, со стороны подобная близость между двумя мальчиками и показалась бы смешной, но в комнате не было сейчас никого кроме них, и осуждать мальчишек было некому. Они могли говорить спокойно и на любые темы, главное — не слишком громко, чтобы не было слышно из коридора.       — Якумо… Прости. Я плохо запоминаю… Вещи… И имена тоже… — сердце медленно успокаивалось, дышать становилось всё легче, и только теперь Катай понял, что плачет — причём начал плакать ещё до того, как ему пришло в голову, какой он сейчас жалкий, как сильно пахнет от него рвотой и нечистотами тела. Трудно было сказать, обмочил ли он постель, пока не ощущал своего тела, но мальчик не удивился бы, будь это так. Хотелось оттолкнуть Якумо и велеть ему убираться, чтобы не позориться перед ним ещё сильнее, но на это просто не было сил — их едва хватало на речь.       — Да ничего страшного! Мы ведь и не общаемся толком, конечно ты забыл! Ты ж весь постоянно в учёбе… Кстати, мы сказали учителям, что ты занемог и не придёшь на уроки. Они не злились, но велели всё наверстать и сдать потом, а то на Обон гулять не отпустят… Ты чего опять?! Не переживай — до Обона полно времени, успеешь…       Но Катай не от того застыл, ощущая, как от шока холодеет кровь. Он что, пропустил уроки?! Он же только прилёг вечером…       — Я… Сколько я спал? — прохрипел Катай. Якумо вновь взглянул на него с удивлением, после чего прикрыл глаза и вздохнул.       — Ну, когда мы вчера пришли с ужина, ты уже спал, мы тебя трогать не стали. Потом, утром, ты не просыпался — Суйсэй тебя толкал, но ты только скулил и отворачивался, и был весь горячий, как головёшка. Мы решили, что ты простыл, и оставили тебя тут лежать… Вот я болван, надо было лекарю про тебя сказать, а я забыл! Думал же, что скажу… Прости, это я виноват. Парни-то, придурки, и не подумали, наверное, а я вот да, ступил так ступил… Ты ж помереть тут мог, и всё из-за меня.       Катай застыл, как птаха перед птицеловом. Впервые в жизни кто-то так искренне переживал из-за того, что доставил ему неудобства — Якумо сокрушённо опустил голову и бил себя кулаком в пустое место над левой бровью, где должен был быть второй рог. Это не было похоже на издёвку или фарс, и Катай просто не знал, как ответить. Он никогда раньше никого не утешал — это его утешали, либо мама, нежно поглаживая по волосам и лицу, либо нянька, разводя из этого целое действо. У мамы, конечно, получалось лучше — но сможет ли он повторить за ней? А должен вообще? Как это происходит среди ровесников?!       — Ну, ну, не надо… Не надо, всё же нормально, я же не умер… — Катай наугад протянул руку и погладил Якумо по волосам, постарался отвести его руку от того места, которое он с таким остервенением бил. Голос звучал совсем не так мягко, как когда-то у мамы — он был слишком хриплым, недостаточно певучим, и вообще, всё было неправильно, хоть плачь от досады. Неправильно — и всё же помогало. Якумо перестал обзывать себя последними словами и поднял на Катая лицо, теперь тоже заплаканное.       — Ну да, действительно, не умер. Извини, на меня накатывает иногда, — мальчик утёр соплю из потёкшего носа и вновь ухмыльнулся во все свои острые, крепкие зубы. Его эмоции, как Катай уже заметил, невероятно хорошо поддавались контролю — так быстро перестать плакать казалось просто немыслимым. Если уж у самого Катая начиналась истерика, её обычно хватало очень надолго.       — Да ничего… — Катай тоже выдавил из себя улыбку, хотя и подозревал, что на его измождённом лице она будет смотреться совсем жалко. — Слушай, мне в уборную надо. И обмыться бы.       — Мне тоже, — серьёзно кивнул Якумо. — Пошли тогда, пока парни не вернулись. Интересно, где застряли…       Суйсэя и Каминари мальчишки встретили в дверях, когда уже выходили — Катай ступал всё ещё неуверенно, и Якумо его поддерживал. Кувшин с водой, полученный от двух растерянных и взмыленных соседей, Катай опрокинул в себя почти до дна, хотя только что не ощущал в себе сил даже сглатывать слюну. Вода освежила, придала сил и, что удивительно, не попросилась наружу в первые же минуты, хоть и оттягивала теперь желудок неприятной тяжестью. Идти по коридору до купален было тяжело, Катая потряхивало, заваливало то и дело на бок, но Якумо упорно подставлял то плечо, то руку, и мальчишкам удалось преодолеть коридор, не встретив никого больше. Не удивительно — время вечерней помывки ещё не наступило, все ученики сидели по комнатам и делали уроки.       В купальне, выложенной светлым, остро пахнущим деревом, мальчики опрокинули друг на друга по бочке с чистой водой, встали под падавшие с потолка бесконечные водопады — Катай с огромным наслаждением смыл с себя пот, вымыл из глаз толстые сухие корки. Пока послушник заканчивал с намыванием волос, Якумо отбежал чуть дальше, в глубь купальни, и вернулся возбуждённым и заметно воспрянувшим духом — огромная ванна, предназначавшаяся для старших учеников, была незаперта и абсолютно свободна. Второго такого шанса могло не быть — и Катай, чуть посомневавшись, принял рискованное приглашение. Если даже их поймают и выпорют за нарушение устава, это уже было неважно — живые учителя не пугали, ведь не были и отдалённо похожи на ту тень, что пришла сегодня к Катаю во сне.       Вскоре Якумо и Катай уже плескались в огромной по их меркам ванне, вода в которой, видно, была согрета колдовством — под ванной не горел огонь, но зелёно-синяя гладь всё равно бурлила и пенилась, словно горячий источник. Теплая вода после месяца холодных умываний привела тело в такой восторг, что мальчишки едва ли не мурлыкали от удовольствия — сначала они резвились, возились в воде и плескались ею друг на друга, потом, быстро устав, расположились вальяжно по краям, вытянув ноги, будто маленькие морские цари. Озноб ушёл, утихли последние очаги боли — в первый раз за очень долгое время Катаю было так спокойно и хорошо. Сейчас бы уснуть, да сон почему-то не шёл — и вместо этого мальчишки завели разговор.       — Нас в семье пятеро, я второй, — рассказывал Якумо, время от времени плеща водой на раскрасневшиеся щёки. — Сначала старший мой брат, потом я, потом младший, и ещё две сестры-близняшки, малютки совсем — когда я уезжал, они ещё и говорить толком не умели, бубнили друг на дружку да рогами бодались. Такие смешные, круглые, как дарумы — интересно, как они там? Мама моя плакала, не хотела, чтобы я учиться ехал, да я и сам не хотел, но батька если сказал — значит, сказал… Он у меня ух, какой! С ним только брат и может поспорить, но тут он согласился — мол, дома я затухну, и раз уж я не наследник, то буду хоть жрец или учёный… Легко ему говорить! Он у меня замечательный, брат-то мой… Ростом до потолка, плечи как ворота храма, гаркнет — на весь дом его слышно… А какие он слагает хокку! Ты не представляешь, к нам в гости приезжают с самой столицы, чтобы послушать.       Якумо всё хвастался своим братом, а Катай слушал, не перебивая — ему было всё равно, приукрашивает ли его сосед по комнате истину, или глаголет чистую правду. Опыта в общении со сверстниками у юного ёкая было прискорбно мало, и сейчас он старательно всё запоминал — как Якумо двигается, с какими интонациями говорит, какие использует слова. Может, если Катай будет за ним повторять, то станет меньше выделяться среди других учеников? Может, и учителя тогда перестанут смотреть на него с отвращением?       — Так вот, он просто нечто, мой старший братец… Не то что я. Правду говорят, всё самое лучшее от матери с отцом всегда к первенцу уходит. Я ни в спорте не хорош, ни в учёбе… Ещё и портреты семейные своим кривым рылом порчу, — Якумо печально ухмыльнулся и ткнул себя большим пальцем в место отсутствующего рога. — Вот и сослали меня подальше, чтобы не мешался. Всё равно главой семьи быть брату, а не мне… Нам сейчас трудно приходится, знаешь, нужны сильные мужики, чтобы народ наш защищать. Вот как брат мой, или как батька. Я дома только лишним буду.       Катай слушал, и взгляд его невольно скользил от фигуры Якумо вниз, на собственное тело, прекрасно видное сквозь уже не столь пенную воду. Оба мальчика были абсолютно наги, и сравнить их параметры было нетрудно — сравнение получалось явно не в пользу Катая. Якумо был хорошо сложен, и тело его не имело изъянов, не считая отсутствующего рога — в длинных руках и ногах ощущалась молодая, не опробованная пока что сила, а на животе уже слегка просматривался рельеф подтянутых мышц пресса. У Катая просматривались разве что рёбра, на впалый живот было без слёз не взглянуть, а конечности напоминали сухие ветки, из которых послушникам предстояло вырезать ритуальные жезлы. Он ничего не мог противопоставить Якумо, и от этого почему-то стало обидно — настроение вмиг испортилось, перестали радовать и тёплая вода, и праздный разговор.       — Ну, значит, у моих родителей всё лучшее при них осталось… Я у них первенец, и вот я какой получился. Ты вообще радоваться должен, ты хотя бы не я! — последнюю фразу Катай выкрикнул, хотя и не собирался. В раздражении он ударил кулаком по воде, подняв фонтан тёплых брызг. Якумо оттолкнулся от бортика ванной, подплыл к Катаю, присел с ним рядом. Лицо его вовсе не выглядело обиженным, на нём читалось скорее беспокойство.       — Да ладно тебе, не наговаривай, — Якумо по-братски приобнял Катая за плечи, и, когда тот попытался вывернуться из объятий, лишь сильнее притянул к себе. — Ты усидчивый, много учишься, и на уроках слушаешь так, будто тебе реально вся эта чепуха интересна. Взрослым такие, как ты, очень нравятся! Ты просто, ну…       Якумо замялся, вновь приглаживая мокрые волосы, а Катай навострил острые ушки. Какой же он в глазах других учеников? Что думают о нём на самом деле?       — Вообще, мы с пацанами обсуждали иногда, что же ты такое, строили догадки. Некоторые придумывали, будто ты ханъё, или вообще человечье дитя, которое у нас зачем-то прячут. Ну, ты не обижайся на них, они ж неотёсанные совсем — ханъё живых в глаза не видали, а уж человечьих детей и подавно! По тебе же видно, что ты нормальный ёкай, просто… Просто ты чем-то болеешь, да? Вообще, я уже давно хотел спросить, но как-то неловко было. Мне рассказывали, в том крыле, где девчачьи комнаты, одна девочка с Четвёртой Ветви на днях умерла… Она тоже чем-то болела, вроде как глаз гноился, а потом и до мозгов добралось… Может, врут, конечно, но страшно это как-то. Я вообще, когда тебя сегодня увидел, думал, что ты околеешь — ты весь трясся, пену ртом пускал, глаза так закатил, будто затылок свой разглядеть хочешь. Напугал меня так, что я чуть седым не стал, как Великий Эмма… Что с тобой, Катай? Чем ты таким болен?       Якумо замолчал и выжидающе уставился на Катая. Тот не знал, как ему ответить, и в полной тишине пялился вниз, на свои ноги, которые в воде выглядели короче, чем были на самом деле, но казались всё такими же слабыми и нелепыми.       — Я не знаю, — произнёс Катай после длительной паузы, не глядя на Якумо. — Я с рожденья такой, сколько себя помню. У меня всегда что-то болит, а еда меня ненавидит, лезет назад, что бы я ни съел. Дома меня лечили, давали… Давали порошки, и после них совсем худо становилось. У меня мама болела сильно… Видно, я в неё пошёл.       — А… Тогда понятно, — Якумо и сам не смотрел больше на Катая, словно хотел выстроить дистанцию между своими вопросами и его ответами, убедить себя в том, что ему вовсе не любопытна чужая жизнь. — Как там твоя мама, не писала тебе? Уже поправилась?       — Умерла, — коротко ответил Катай.       — Ой… Прости. Не хотел, — Якумо взял вдруг Катая за плечи, развернул к себе, глядя ему прямо в глаза. — Правда, прости. Не представляю, каково это, вот вообще. Если кто-то из моих домашних помрёт, я свихнусь, наверное… Понятно теперь, почему ты вечно такой хмурый и дружить ни с кем не хочешь. Слушай, мне мама писала, что персиков пришлёт, как только созреют, самых первых! Они у нас в саду вкуснющие! Давай я с тобой поделюсь, когда посылка приедет? Будет так, словно ты у нас в гостях побывал и в саду их поел! Давай?       Почему-то одна мысль о персиках, об их удушливом сладком запахе, вызвала у Катая резкий приступ тошноты, но мальчик приложил усилие, чтобы не подать вида. Вместо этого он слабо кивнул, и выражение незамутнённой детской радости на лице Якумо определённо стоило его усилий. Катай и сам не мог объяснить, почему так отреагировал на персики. Своё жуткое предсмертное видение он уже успел к тому моменту позабыть.

***

      Дни потянулись с тех пор веселее и легче — иметь товарища в учёбе и отдыхе оказалось для Катая весьма сподручно. Якумо куда быстрее всё запоминал, и почерк у него был заметно лучше, но на уроках ему очень часто было скучно, и мальчик-о́ни просто не трудился вслушиваться в нудные учительские объяснения — тут его и выручал Катай, скурпулёзно записывавший за учителями каждое их изречение. С того памятного дня, когда Якумо и другие мальчишки стали свидетелями его неудавшейся предсмертной агонии, приступов больше не случалось — даже сопутствовавшее им обычно лёгкое головокружение постепенно исчезло, и Катай использовал вдруг пробудившиеся душевные силы и обострённое внимание, чтобы навёрстывать учёбу.       С Якумо они занимались с тех пор вместе, иногда в меру своих сил объясняя материал другим четырём мальчикам, с которыми делили комнату. С ними Катай так и не сблизился, хоть Якумо и звал с собой всех пятерых, если отправлялся после уроков гулять по территории храма; он был кем-то наподобие идейного лидера или главаря, а соседи по комнате — его бандой. Катая в этой «банде» вполне устроило бы и положение молчаливого довеска, но Якумо, не слушая возражений, всячески втягивал его в общие игры и толкал на участие в приключениях и вылазках, словно сделать из мрачного тихони подобного себе сорванца было его главной в жизни целью.       Увы, Катай так и оставался неприметным, и лишнего общения всё также избегал. Он готов был, так уж и быть, признать Якумо достаточно надёжным, чтобы пустить в свой маленький мир, но другие мальчики всё ещё вызывали в его душе чувство смутной тревоги. К тому же, на общение с кем-то ещё просто не было сил — даже Якумо иногда надоедал своей чрезмерной бойкостью, и приходилось искать уединения в библиотеке или пустых каморках, где хранились старые жезлы и стопки талисманов офудо. Там, среди пыльных безмолвных вещей, Катай с упоением читал — кандзи больше не пугали его, они запоминались сами собой, вписанные в контекст интересной истории или мудрого высказывания какого-нибудь жившего ещё при Великом Маке монаха.       Чтение, учёба, ежедневные физические тренировки, общение с Якумо о совершенно неважных вещах — всё это стимулировало тело и разум Катая, и мальчишка не заметил даже, как оказался в середине Ветви по успеваемости, а потом и в первой десятке — возможно, поднялся бы и выше, но плохие оценки по физической подготовке всё так же тянули мальчика вниз, хотя и там был очевиден прогресс. Юные послушники проучились год, потом ещё один, и вот Катай, проходя мимо ритуального зеркала в одном из коридоров, невольно остановился и с изумлением уставился на своё отражение — он попросту себя не узнал. Круги под глазами, некогда глубокие и тёмные, почти исчезли; впалые щёки округлились, придав лицу определённую миловидность; одежды послушника уже не висели на нём, как на плохо сделанном пугале, а волосы, успевшие вновь отрасти, спадали на плечи тяжёлыми пурпурными волнами. Отведя со лба густую чёлку, за которой прежде стыдливо прятал лицо, Катай разглядывал себя, поворачиваясь то одним боком, то другим; обнажал острые белые клыки, вставал в позы, проводил перед зеркалом рукой, уже не увечно-худой, а скорее изящной.       «Неужто… Неужто это я? Такой красивый… Быть не может…»       Катай явственно ощутил, как глаза защипало от неминуемых слёз. Он привык считать себя уродцем, позором семьи; не мог этот юноша в зеркале, такой ладный и симпатичный, быть им, заморышем-Катаем! И всё же, это был он — на месте были и фиолетовые полосы, пересекавшие лицо от нижних век до уголков рта, чуть-чуть не касаясь их, и алые глаза с тёмно-серыми белками, ставшими с возрастом чуть более сиреневыми. Даже кожа юноши, прежде нездорово-серая, имела теперь оттенок, более близкий к слоновой кости — она всё ещё казалась белой или даже серой при определённом освещении, но сосуды просвечивали сквозь неё уже далеко не так сильно.       Конечно же, состояние Катая было далеко от идеала. У него всё ещё случались частые истерики — будущий жрец тяжело переживал любые неудачи, а общение с другими послушниками нередко выводило его из равновесия. Иногда рядом оказывался Якумо и отрезвлял его парой метких замечаний или оплеухой, а иногда Катай забивался куда-нибудь в тёмный угол, где бил и царапал себя, пока не получалось хоть немного успокоиться. И всё же, в тот день, стоя перед зеркалом, Катай наконец ощутил в полной мере то пьянящее чувство, что родилось в его груди в первую ночь в Институте Жречества, после речи Верховного Жреца Каго. Чувство, которое он сохранит в себе на долгие годы, которое ещё поможет ему на тяжёлом и страшном пути, что юноша однажды для себя изберёт. Ощущение собственной силы, ещё не пробудившейся сполна, но уже медленно входившей в свои владения.

***

      И вот, шёл первый в его жизни урок медицины, а Катай и не думал слушать учителя. Он перечитывал текст из учебника раз за разом, не веря до конца в то, что читает. Действительно, это было лекарство от истерик, бессонницы и тревоги — его пили ситуативно, а в древние времена применяли в высоких дозах для перевозки и содержания особо опасных преступников, дабы те оставались спокойны и не предпринимали побега. Голос преподавателя, говорившего что-то классу, шорох одежд, бумажных свитков и кистей — всё смешалось в голове у Катая, словно отгородившегося от мира толстой периной, не пропускавшей звуки. Он вновь и вновь перечитывал один и тот же абзац, понимая почти все кандзи, но не разбирая смысл, и его побелевшие от напряжения руки сжимали край деревянного стола с такой силой, что когти оставляли на нём бороздки.       Настойку дерева дзюбокко нельзя было принимать дольше полугода, и её крайне не рекомендовалось давать детям. Повышенная дозировка приводила к заторможенности, проблемам с памятью, трудностям с восприятием новой информации и логическим мышлением. Резкое прекращение приёма настойки могло вызвать состояние, называемое «синдромом отмены», сопровождающееся судорогами, нарушениями работы нервной системы и галлюцинациями. Продолжительное же применение заставляло компоненты настойки накапливаться во внутренних органах, постепенно подрывая их работу. Последствия токсичных отложений могут стать заметны лишь через сотни лет, но в подавляющем большинстве случаев ёкаи, пострадавшие от передозировки в юности, в зрелом и старшем возрасте сталкивались с многочисленными и тяжёлыми проблемами — их печень, почки и поджелудочная железа переставали выполнять свои функции, что, в случае отсутствия необходимой медицинской помощи, приводило к преждевременной смерти.       «Да нет, не может быть…»       Катай ни то всхлипнул, ни то усмехнулся. Перелистнув страницу, он обнаружил зарисовку органа в разрезе — печени, накопившей токсичные отложения из-за отравления соком дерева дзюбокко. Печень была раздута и деформирована, перекошена вправо; внутри большую её часть занимала пористая чёрная опухоль. Неосознанно Катай прижал руку к собственному правому боку — ему показалось, что внутри что-то едва ощутимо кольнуло. Во рту появилась горечь, слюна сразу стала густой и вязкой. Мальчику показалось, что в зале, где проходило занятие, стало вдруг невыносимо жарко — при этом руки его словно превратились в две ледышки.       Рисунок печени в учебнике расплылся перед глазами, потёк, обрёл форму хитрого сухого лица с круглыми глазками и вытянутым птичьим клювом вместо носа и рта. Это было лицо из далёкого прошлого — Катай давно уже его не вспоминал, но тут оно само ворвалось в память, поднимая ворох старых картинок в голове, забытых звуков и запахов. Это был ворон-тэнгу, столичный врач — Катай не помнил уже его имени, а возможно, и не знал никогда. Зато помнил день их встречи.       Это было давно — так давно, что память размякла, помутнела и поблёкла, потеряв часть важных, должно быть, штрихов из картины. Мама тогда сильно заболела и слегла, впервые на памяти Катая — и он, совсем ещё малыш, испуганно смотрел в чёрный провал двери, заглядывал в слабо освещённую одной-единственной масляной лампой мамину комнату, куда ему вдруг стало нельзя. Мимо, отталкивая мальчика в сторону, прошёл вдруг отец — он был тогда моложе, без усов, но уже полный и вечно чем-то обеспокоенный. За ним, двигаясь бесшумно, словно кошка, проскользнул высокий худой старик в просторных одеждах цвета пожухлой листвы. У старика была голова крючконосого ворона с растрёпанными редкими перьями, а за спиной были сложены сухие артритные крылья, явно давно не знавшие полёта. Это сейчас Катай понимал, что старый лекарь был ветхим и слабым ёкаем, едва ли способным представлять серьёзную угрозу — тогдашнему Катаю, ещё не разменявшему и третий десяток, тот тэнгу показался великим и страшным колдуном, способным при желании извлечь из тела душу и сварить её на обед, как в сказке. Осмотра матери малыш не запомнил — нянька быстро увела его, причитая о том, как тяжко больна её несчастная хозяйка, «только б этот умник городской в могилу её не свёл!». Зато Катай запомнил, как отец и лекарь покидали комнату — и в ушах его вновь раздался заискивающий голос родителя, обычно звучавший куда более резко и глухо, а тогда почти что лебезивший на высоких нотах.       — Милый господин, уж не знаю, как вас и благодарить… Посмотрели жену мою, и платы сверх меры не взяли… Всё сделаем, как вы присоветовали, уж не сомневайтесь… Милый господин, не езжайте домой в такой дождь, переждите… Если вас не затруднит… Чтобы вам не скучать… Посмотрите ещё моего сынишку, милый господин, умоляю, я помолюсь за вас всем богам… Мальчику почти что тридцать, а он почти не говорит, и кричит всё время, и от еды его пучит… Ну, вам же не сложно? Вы ведь самого Великого Эмму лечили, не так ли?       — Так-так… Посмотрю я вашего мальчишку… — прокаркал незнакомый холодный голос, и в следующую минуту Катай уже сидел в полутёмной комнате, одном из отцовских кабинетов, а прямо напротив, буравя мальчика круглыми немигающими глазами, примостился старый тэнгу.       — Значит, ты у нас не говоришь? — спрашивал старик, и у Катая и впрямь отнялся голос от страха перед незнакомцем — мальчик мог лишь мычать и мотать головой.       — И еду есть не хочешь? И ходишь под себя? И ручками лазаешь, где не надо? Лазаешь же, правда, мальчик? А плачешь ты часто? А родителей своих любишь? Ты убивал когда-нибудь лягушек, змей, зверушек мелких, гуляя в саду? Дай я посмотрю тебе головку, мальчик… Головка у тебя явно занятная… Ой, какая занятная головушка…       Дальнейшее слилось в один чёрный, с бурыми разводами, кошмар — лицо старика было совсем рядом, занимало всё поле зрения, и в нос бил запах крови и высушенных трав. Катаю щупали голову, залазили пальцами в рот, оттягивали веки, и в какой-то момент он, кажется, не выдержал и укусил страшного старика, как кусал часто няньку, если та тискала его слишком сильно. Старик вскрикнул и отдёрнул сухую длиннопалую руку, а потом глаза его налились такой ненавистью, что Катай зажмурился, сжался, закрыл голову руками, лишь бы не подпускать этот взгляд к себе. Так, в полной темноте, он слышал, будто бы издалека, разговор лекаря с отцом.       — Простите, ради всех богов простите нас, милый господин… Несносный мальчишка, он вечно что-то вытворяет… Вы на него не обижайтесь…       — Ну что вы, что вы. Я не обижаюсь на больных. У мальчика повреждены мозги… Тяжёлая, очень тяжёлая ситуация. Видно, он был проклят при рождении, или сразу после. Мне так жаль… С возрастом станет лишь хуже. Мальчик никогда не научится говорить, забудет даже те немногие слова, что помнит сейчас. Он перестанет различать, где семья, а где чужие… Начнёт нападать на других ёкаев, всех без разбора… Если вы отдадите его мне, я увезу его в горы… Там, в полной тишине и изоляции, я смогу добиться того, что ум вернётся в увечную голову, но мне понадобится много времени и много монет…       — Прошу, не увозите его, не надо! Жена моя не переживёт… Она так любит нашего мальчика… Неужто нет другого способа? Я заплачу, сколько надо заплачу, но не лишайте нас наследника! Сделайте его нормальным!       — Есть одно средство… Дорогое средство… Оно сделает мальчика спокойным, он будет хорошо спать… Я продам вам средство, а когда оно закончится — продам вновь, столько, сколько потребуется… Но оно дорого стоит, и варить его вы будете сами — я лишь запишу рецепт и буду поставлять ингредиенты… Но лучше бы, конечно, отдать мальчика мне — лишь мне под силу его исцелить, ибо без лечения он скоро потеряет последний свой разум… Ох, как скорбит моё старое сердце по вашей семье… Такая ужасная, ужасная напасть — неполноценный ребёнок…       С тех Катай пил порошки — утром и вечером, и после истерик, и если плохо себя повёл. С тех пор голова его была мутной, а игры и мамины книжки приносили радость лишь тогда, когда лишнего приёма порошков удавалось избежать. Сейчас он вдруг совершенно отчётливо понял, что не всегда был вялым, равнодушным к окружающему миру рохлей — да, он и тогда не любил говорить с сюсюкающей нянькой и скучным отцом, любил играть в саду один или гулять там с мамой, а кричал лишь потому, что нянька тискала его и шумела, а ещё постоянно болел живот — но не было серого зыбкого тумана в мозгах, не было давящей пустоты в сердце, не было футляра со стенами из мутного стекла, в который мальчика заточил старый тэнгу своим лекарством. Все эти годы, эти мучительные десятилетия, Катая травили — и этот яд накапливался в теле, чтобы однажды проесть органы насквозь, обратившись в мягкие рыхлые опухоли цвета вороньих перьев. Кто знает, вдруг это уже началось? Вдруг внутри у Катая, в юном красивом теле, только-только расцвёвшем и обрётшем хоть какую-то силу жить, уже расползаются страшные чёрные облака, и скоро он начнёт ими харкать, исторгать их из себя с пищей, которую организм вновь перестанет принимать? Стоило мальчишке перестать мечтать о смерти, как та, пусть запоздало, но настигла его — и смеялась над ним, смеялась…       На самом деле, смеялся сам Катай, вскочив на ноги посреди зала. Смеялся он самозабвенно, запрокинув голову, а по щекам текли крупные горячие слёзы. Учебник свой он скинул на пол, пока вставал — ударил по книжке с такой силой, что с пальцев сорвались тонкие алые молнии, опалили страницы, заиграли на давным-давно засохшей туши иллюстраций. Учебник теперь лежал, раскрытый на случайной странице. Полубезумный от свалившегося на него осознания, мальчишка скосил на страницу заплаканные глаза, и увидел сквозь дымку слёз, как с пожелтевшего разворота смотрит на него, ухмыляясь, огромный розовый круг, одутловатый и мягкий, похожий на перезревший персик, подёрнутый снизу гнильцой. Пухлые жеманные губки глумливо загибались вверх, а неестественные, будто неживые глазки сыто щурились, довольные открывшимся им зрелищем. Круг из старой сказки, главный враг Треугольника, вновь вернулся в жизнь Катая, пусть любимая детская книга и была давно утеряна — и ненавистный персонаж явно праздновал победу, наслаждался осознанием того, что маленький Катай из дома Мурасаки, некогда полюбивший всем сердцем образ сказочного Треугольника, каждую секунду становится неумолимо ближе к долгой и мучительной смерти. Мелкий текст на страницах Катай прочесть уже не мог, но вот заголовок видел просто отлично, пусть буквы и расплывались слегка, дышали, словно живые.       «Мать-созидательница, богиня всего круглого, мягкого и дарующего плоды — Великая Пунигами».       У зла, проникнувшего когда-то в жизнь Катая вместе с мерзкими порошками, наконец появилось имя.

***

      — Мурасаки, что ты делаешь! Сядь немедленно и не срывай урок! — разгневанный учитель, оказавшийся рядом как-то совершенно внезапно, замахнулся на мальчишку ритуальным жезлом и больно зашиб ему плечо, но Катай даже не заметил удара — боли он больше не чувствовал. Другие ученики кто косились на него, а кто и пялились во все глаза — двое даже сами вскочили с мест, чтобы лучше видеть странную сцену. Катая обвёл их взглядом, не узнавая лиц — все теперь казались ему мерзкими розовыми кругами, гнилыми персиками, «богиней-матерью» с ехидной улыбкой. Это было уже невыносимо — какой-то раздутый нарыв, киста, опухоль, гнилой персик, смел порочить образ матери, которую и без того обезобразила под самый конец жизни её жуткая, принесшая лишь горе беременность. Созидающее, мягкое, круглое, дарующее плоды — всё оно было злом, обманом, и скрывало под фальшивой улыбкой одну лишь смерть, исход всего, что живо. Лишь неживое могло быть красивым и добрым — камень, лезвие, острый угол, Треугольник…       С воем раненного животного Катай оттолкнул учителя и кинулся вон из зала, натыкаясь то и дело на парты. Слёзы жгли глаза, в груди и в боку щемило — это, верно, разрасталась опухоль. Не важно уже было то, что потом его обязательно накажут, что отхлещут палками или выпорют кожаным ремнём — учителя будут избивать не более чем живой труп, гниющий изнутри, и это было даже как-то смешно. Крики одноклассников, гневные возгласы учителя, стук собственного сердца — всё смешалось в какофонию, ослепляющую и оглушающую. Лишь на миг Катаю показалось, что он увидел в череде мутных пятен лицо Якумо, опознал его по одному торчащему рогу, но тот тут же пропал из вида, слившись с бесформенной массой, в которую обратился мир. Катай бежал словно бы по коридору Института, но на самом деле — по бесконечному тоннелю, в конце которого его ждал Ад и жившие там Мёртвые Боги. Время от времени мальчика заносило, и он больно бился о стену при резком повороте — почему-то это даже радовало. Пусть тело чувствует хоть что-то, пусть помнит, что оно пока живое — ведь этого скоро не будет. Катай был в тот миг уверен, что проживает последние минуты своей жизни, и сердце сжималось, заходилось в вопле отчаяния, разрывая грудную клетку. Вспоминались обрывки давно забытого тяжёлого сна — существо с тремя ртами, и каждый рот пел песню, песню о том, как мальчику предстоит уйти.       Наконец, Катай упал, абсолютно выдохшись, лишившись последних сил. По рукам его пробегали вверх и вниз алые молнии, но Катай не замечал и — он едва ли осознавал, в каком крыле сейчас находится. Заползя в тёмный угол, где смыкались две стены, прислонившись спиной к холодной поверхности старого дерева, Катай позволил себе, наконец, разрыдаться в полный голос. Он плакал взахлёб, растирая слёзы и сопли по лицу, царапал когтями плечи, не находя в боли утешения, бился головой о деревянную стену, выл и сипел, как издыхающий пёс. Ничто не могло утешить его — в голове бил ритуальный барабан, и каждый новый удар сопровождался мыслями, одна другой страшнее.       «Моя семья отравила меня. Поверили шарлатану, который подсунул мне вместо лекарства медленный яд. Интересно, а мама знала? Они ей сказали, что и зачем я пью? А папа, как он мог… Как он мог поверить… Ему было плевать, он хотел, чтобы я стал нормальным или умер совсем, а я стать нормальным не смог… Зачем мне учиться теперь? Я не выйду из Института… Умру в его стенах, не сегодня, так завтра… Меня вырвет моим же чёрным гнилым нутром, брюхо раздует от газов, и меня зарисуют для уроков медицины, я буду в учебнике, рядом с этой уродкой Пунигами… Ну вот, добились своего! Радуйтесь! Я умру, умру, я умру, мама…»       И тут Катая кто-то тронул за плечо, и барабанный бой в ушах прервался — он вновь сидел в незнакомом коридоре, прислонившись спиной к стене, и прямо в его заплаканное опухшее лицо заглядывала миловидная незнакомая девочка, примерно его ровесница. На девочке были те же белые одежды с чёрным поясом и высоким воротником, что и у прочих послушников; густые розовые волосы были собраны в две тугие толстые косички, а огромные глаза цвета спелой вишни смотрели с нескрываемым любопытством. Каждый раз, когда девочка подавалась вперёд, чтобы вновь тыкнуть Катая в плечо острым коготком, два бело-синих огонька в её волосах смешно подрагивали, и в такт им покачивался за её спиной пушистый розовый хвост, оканчивавшийся такой же бело-синей огненной кисточкой.       — Привет, а ты чего тут плачешь? Тебя учитель наругал? — голос девочки звучал настолько дружелюбно, что Катай, хотевший было огрызнуться, понял, что не сможет, и вместо этого кивнул. В какой-то степени, незнакомка была права — без разбирательств с учителем его сегодняшняя выходка не обойдётся, вот только плакал Катай совсем не из-за этого. С другой стороны, какое было дело этой непонятной девочке, через что он сейчас проходит? Пускай лучше думает, что его и впрямь просто-напросто отругали.       — Ну, не переживай так! У нас учителя строгие, но справедливые: сегодня отругали, потому что шалил, а завтра хорошо урок ответишь — так похвалят… Ой, а я же тебя помню! Ты мальчик с полосочками на щеках, с Пятой Ветви! Давай знакомиться! Я — Минорико со Второй, а тебя как зовут?       Катай растерянно моргнул, вмиг растеряв все слёзы. Что не так с этой девицей? С чего она так дружелюбна? Вторая Ветвь пусть и не была наивысшей, но попасть в неё было не менее сложно — просто брали туда исключительно по результатам экзамена, а не по протекции или стараниями именитой родни. Из-за этого иногда во Второй Ветви могло учиться даже больше самородков за раз, чем в Первой. Это что же, выходит, девчонка была юным дарованием? И с чего бы такой умнице вести беседу с дурачком, попавшим на самую худшую, пропащую Пятую Ветвь?       Минорико, однако, всё ждала ответа, не сводя с Катая своих огромных блестящих глаз, и мальчишке становилось всё более и более неловко. Чем дольше он глядел на девочку, тем милее она ему казалась, и от этого успокоившееся было сердце вновь билось как-то странно, будто бы испуганно.       «Я боюсь её? Да вроде нет… Тогда с чего вдруг? Почему я всё никак ей не отвечу?»       — Катай… Катай меня зовут, — выдохнул, наконец, мальчик, и тут же ощутил, как по телу прокатилась волна облегчения. Огоньки в волосах Минорико весело полыхнули, и девочка без всяких церемоний схватила его за руку, помогая встать. Её руки были тёплыми и чуть грубоватыми, словно девочка натёрла себе мозоли, занимаясь каким-то ручным трудом. Трогать их было куда приятнее, чем мясистые и дряблые ладони няньки, но и от нежных, почти невесомых ладоней матери они отличались. Других женских рук Катай не знал, так что сравнения его на этом и закончились.       — Так здорово, что мы познакомились, Катай! Знаешь, я хочу, пока учусь тут, со всеми-всеми подружиться! Я уже дружу с Макото с Пятой Ветви, и с Мимидзи, и с Якумо и его друзьями, и со всеми вашими девочками, но вот тебя и оставшихся мальчиков пока не знаю! Давай обменяемся Арками!       — Я… Я не умею, извини… — пробормотал Катай, чувствуя, как к щекам приливает кровь. Он знал, что общительный Якумо уже перезнакомился со множеством детей с других Ветвей и часто приносил от них интересные сплетни, но сам вдруг понял, что никого даже со своей Ветви не знает, кроме соседей по комнате. Мысль о том, что с другими детьми можно просто знакомиться, ещё ни разу не приходила ему в голову.       — А, ну ладно… Давай тогда, как научишься, обменяемся! Тебе Якумо покажет, он умеет… Ты дружишь с Якумо? Это мальчик из ваших, у которого рога нету…       — Да, дружу. И у него есть рог, просто один, — Катай не хотел, чтобы его ответ прозвучал грубо, и сам ужаснулся сухости своего голоса. Страх того, что он задел Минорико, сковал мальчишку по рукам и ногам — но девочка, похоже, пропустила его замечание мимо своих очаровательных мохнатых ушей.       — Ладно, мне пора, Катай! Я же руки омыть отпросилась, урок вот-вот закончится, я задание на вечер пропущу… Так здорово, что ты мне тут попался! Беги тоже на уроки, и не переживай, учитель уже и забыл, что на тебя сердился!       Минорико улыбнулась вдруг так лучезарно, что Катай едва не ослеп, глядя на неё. Маленькая твёрдая ладошка потрепала его по волосам, вытерла запоздалую слезинку со щеки, и вот Минорико уже неслась по коридору вприпрыжку — Катай мог видеть лишь удаляющуюся спину, летящие в такт бегу розовые косички да ленту длинного хвоста. Зная, что Минорико всё равно уже не увидит, Катай позволил себе улыбнуться ей в ответ — и сам не заметил, как тоже побрёл назад в класс, угадывая дорогу каким-то внутренним чутьём. К концу урока он уже не успел — вскоре из залов начали выходить стайки учеников, и Катай пробивался мимо них, лавируя промеж чужих тел, рогатых, хвостатых, крылатых, а порой многоруких. Все ученики настолько друг от друга отличались, что Катаю показался вдруг смешным страх того, что он чем-то глобально от них отличался. Для девочки по имени Минорико он был всего лишь мальчиком с полосочками на щеках, тогда как Якумо был всего лишь мальчиком без рога, и отличало их лишь то, что с одним из них она уже подружилась, а с другим пока только хотела. Она хотела! Подружиться! С ним! С Катаем! Красивая, как цветок вишни, сдавшая экзамен во Вторую Ветвь, такая непосредственная, смешная и замечательная Минорико, и она хотела стать его подругой!       Наконец Катай понял, что почти что достиг своей цели — навстречу ему уже шли одноклассники, дети с Пятой Ветви. Они смотрели на него искоса, с подозрением, кто-то — с нескрываемой неприязнью. «Припадочный», — прошипел кто-то из толпы, но улыбка, адресованная убежавшей Минорико, так и осталась играть на губах Катая. Он уже видел, как к нему пробивается Якумо, не на шутку встревоженный, как за ним следуют Адзуки и Суйсэй. Он расскажет им, что встретил девочку по имени Минорико, но не скажет про порошки, про учебник и про смерть, что поселилась у него внутри, потихоньку подъедая плоть. Если рассказать о чём-то подобном, это сразу станет правдой, вцепится в реальность тонкими паучьими лапками — а Катай не хотел больше, чтобы его печальная участь была правдой.       Он ещё поборется! Он всем ещё покажет! Верховный Жрец Каго умел управлять погодой, и это была, по его же словам, лишь «малая кроха» его силы — не значит ли это, что, став Верховным Жрецом, ты сможешь сделать вообще что угодно? Победить болезнь, вытравить из своего нутра застарелый яд? Обратить всё мягкое и круглое в острый и твёрдый камень? Избавить мир от гнили, явить ему красоту пустыни и голых скал?       «Я просто стану Верховным Жрецом, — думал Катай, бредя на следующий урок в компании Якумо и мальчишек, чувствуя, как под белым одеянием подсыхает кровь на исцарапанных плечах. — И тогда ни один яд не отравит меня, ни одна Пунигами меня не достанет. Да я сожру её живьём, эту Пунигами, и не подавлюсь! Вот увидите, я ещё стану всех сильней… Сильнее даже, чем Великий Эмма…»
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.