
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
[Historical setting] XVII век — век двух войн на двух разных полюсах. И как же так случилось, что Великий мечник родом из Норвежского Королевства, прошедший чрез ужасы Северной бойни, увидал новую войну на Юге, окутанную африканским жаром? Засим благодарить Судьбу али арабского Шехзаде Султана?
Примечания
*Шанти — поджанр народной английской музыки, песни, которые пели моряки.
Я — тот еще выдумщик, моя работа — может совсем не подражать настоящим историческим событиям. Они могут быть искажены, изменены, а может быть я вообще решила что-то убрать. Это — Моя история.
Имя и фамилия — Эрен Йегер — переделано на арабский лад, не переживаем.
Посвящение
Прошло 6 лет. 6 лет, как я не могу забыть.
1. Resignatio
25 октября 2024, 02:35
Не страшися моего великого знания. Аз сам его страхую.
Вспоминаю: во сне мя посещали три древнеримские парки.
Думаю: как-то странно, смешно,
Нона вьет нить жизни на свое веретено.
Воображаю: как воды наполняют море,
так и Земля будет наполнена ведением Господа.
Все уж ведаю давно
было за мя предрешено.
человек хтонь, чьи деяния никогда не будут прощены.
Мы никогда не найдем общий язык. Но пред Капитаном все равно одновременно произносим:
— Да, Капитан.
— Отлично. Надеюсь так и останется до Александрии, а потом и после Александрии.
Нам остается согласиться.
Эрвин кивает в ответ. Это знак — можно переходить к следующим делам.
Нас встречает берег, парящие в небе чайки и шум прилива волн. Поздравляю, мы начинаем сходить с корабля.
С мостка спрыгиваю на берег предпоследним. В ботинки тут же затекает чуть ли не полморя, носки мокнут, стопы обнимает вода. Но не вижу в этом проблемы. Делаю глубокий вдох соленого воздуха и в который раз убеждаюсь, что на суше запах совершенно иной. Приземистый. Плодородный. На суше все по-другому. Коли перед глазами есть земля, тогда кажется, будто у нее есть конец. Коли перед глазами только вода, тогда кажется, будто конца нет.
Я верю в то, что конца не существует.
Или все же верю в то, что конец — неотъемлемая часть всего земного, начиная от суши и вплоть до человека?
Не знаю.
Смотрю на скальный массив. Он предстает передо мной настоящим бастионом, угрожая неприступностью. Но, уверен, в мире не существует ничего неприступного. Человеку доступно все. И подобная мысль заставляет чувствовать себя поистине живым. Я жив, покамест вода целует ноги, песок течет сквозь пальцы, а в затылок дует ветер. Мне нравится жить. Нравится чувствовать, что живу.
Поднявшись по природной лестнице из скальных камней, на вершинах становится легче дышать. Передо мной предстает французское поселение. Вдали гляжу пасущихся пятнистых коров, чую их природный запах. Точечно раскиданные по полям деревья кажутся одинокими, они расположены в версте друг от друга. Маленькие дома с растопленным камином — семейные очаги для скромных крестьян, коих мы пришли грабить.
Мне жаль?
Слышу: крик чаек смешивается с криком крестьян, образуя угрюмое исполнение кларнета. Невидимая тьма находит на берег. Люди бегут от мародеров, баррикадируют двери, запираются в домах. Знаю, они готовы отдать все, что у них есть. Но так или иначе у них все равно заберут все.
О! Ныне они жили очень счастливо, хотя у них ничего и не было. Право, они питались радостью, аки сияющие Боги.
О черт, мне не должно быть жаль.
Понимаю: каждому суждена своя работа. У крестьян — мирное орошение, у нас — бесстыдное ограбление.
Но ежели правду молвить, тут, в этих краях, меня в одночасье перестают интересовать дома, уж точно не греют душу мысли о будущих награбленных драгоценностях и убийствах. Меня нынче все манит и манит одинокая деревянная церквушка на поляне меж двух гор. Она заброшена, судя по угольному цвету древесины — горела, вижу поодаль другую, новую. Думать долго не надо — там засела бо́льшая половина крестьян. Однако все-таки интересна по-прежнему первая. Маленькое здание с одним большим куполом и крестом под облаками. Я смотрю на всеми забытое здание, и понимаю, что оно и вправду всеми забыто. За все это время из нее никто ни вышел, ни зашел. Глухо. И с каждой пройденной минутой хочется попасть туда все сильнее и сильнее.
Тропинка к горевшей церкви протоптана, по ней дохожу до дверей и останавливаюсь. Лавиной накрывает странное чувство, будто я ее уже где-то видел. Эта аура, этот воздух. Эти двери. Аврелий Августин обозвал подобное — falsae memoriae. Хотя, думается мне, французы когда-нибудь придумают определение куда получше. По крайней мере, по-французски оное будет звучать явно красивее. По-французски все звучит красиво, мелодично. Как баллады Франсуа́ Вийо́н, чья шелестящая легкость рифм пьянит сильнее рома. А мысль о неумолимом течении времени — и вовсе скребет сердце.
Отворяю двери, ощущаю их тяжесть. Мощь. В нос тут же лисой крадется остаточный запах гари, право, ране тут точно пахло ладаном. И токма двери со скрипом смыкаются и с глухим ударом захлопываются за спиной, я остаюсь в тишине.
На секунду становится страшно.
Я будто закопан под землей. Это моя усыпальница. Здесь темно. До неприятных колющих мурашек холодно. Одиноко. Шаги отдаются эхом, звук отскакивает от стен. Прохожу мимо длинных деревянных скамей, коли оных нет, и дохожу до алтаря, коли оного нет. От увиденного сердце гулко бьется в груди, кажется, здесь его слышно. Интересно, каким был алтарь, стоявший здесь? Резной или гладкий? Большой или маленький? Токма Бог знает.
Голова — река, мысли в ней плывут по течению. Бурному. Могучему. Неумолимому. Мыслям нет истока, у мыслей нет устья. Многомногомного мыслей в голове. Встаю на место священника, возвышаюсь над алтарем. Передо мной — огромный, просторный зал. В нем я настолько мал, что кажется меня не существует. Перед взглядом — приведение, воображаю: пустые скамьи для молитв. Выбитые окна нагоняют тоску, придают уединение холоду.
Здесь одиноко.
Церковь повидала множество лиц: женских, мужских, с мягкими чертами, с грубыми. Большинство из прихожан уже и не дышат, но святыня видела их. И, уверен, всех запомнила. Каждая слеза, пролитая здесь, впиталась в дощатые стены, каждый молитвенный шепот, несущий дух надежды, скорби, засел в швах и трещинах. Великие радости и тяжкие страдания переплетались в ее истории, будто нити в гобелене. Вот и тотчас, среди тишины, ощущаю дыхание прошедших, исчезнувших веков. Прошедших, исчезнувших людей.
Как же так случилось, что в одном помещении стали умещаться люди полные радости в глазах и люди со скорбными морщинами? Право, одно из самых загадочных смешений ощущений. Жизнь — парадокс. Вечное противостояние песни торжества с тихим вздохом утраты. И они взаимосвязаны.
Выбраться из потока мыслей помогает писк. Точь-в-точь портовый кот, слышу как копошатся крысы. Шорох. Приглядываю за ними. Справа: одна рыщет в поиске еды. Треск. Слева: вторая грызет то ли палку, то ли брусок. Громкий стук. Позади: ничего. Вновь впереди: ничего. Третьей крысы здесь нет.
Здесь, конечно, одиноко. Но я не один.
В ножнах меч из благородной стали, сделанный на заказ. Оружие, что защищало меня годами. Хватает пары секунд, чтоб он оказался в руке. Быстро. Слаженно. Я должен чувствовать себя в безопасности, но безопасность эта, как пикник на пороховой бочке. Задерживаю дыхание и готовлюсь к худшему. Голова полнится идеей о спасении, боле никаких дум о жизненных парадоксах.
Пожалуй, скажу: иногда быть напуганным — приятно.
Шорох доносился со стороны двери, ведущей в боковую нефу. Кладовая? Понятия не имею. Но скоро узнаю. Мои шаги — бесшумно гонимые ветром тучи. Поступь ровная, иду в унисон шороху подруг-крыс. Они мне подыгрывают. Мы ставим постановку в римском театре. И сейчас я двигаюсь в сторону орхестры.
Оружие наготове, прикасаюсь к ручке двери, вот-вот ее открою.
Вот-вот.
Вот-вот.
Вдох.
Вот!
На выдохе открываю дверь и-
замираю на месте.
На слух улавливаю, как под ногами пробегает последняя, третья крыса-сестричка. Все вместе они убегают прочь. Я же остаюсь стоять. Стоять и смотреть на загорелого юношу, пытающегося слиться со стеной, сжаться до частицы и стать одним из сломанных стульев, книжных полок или же самих книг, половина из которых реинкарнировала в пепел. Что же, у него почти получилось.
— Ne t'approche pas, — он говорит на французском. Нельзя сказывать, что язык мне понятен. Я его не понимаю. Но оно мне и не надо. Не в этом случае. Ведь по акценту становится ясно: это — не его родной язык.
Интересно.
Юноша поджимает под себя ноги. Его пробирает то ли холод, то ли страх и паника. Он кусает губы почти до крови и сжимает руки в кулаках. Я будто чувствую жар, исходящий от него. Будто слышу биение его сердца у самих ушей. Я смотрю на его льняную рубаху, грязные штаны. На скулах виднеются царапины, синяки. Он дрался в неравном бою. Он проиграл.
Заманчиво.
— S'éloigner, — голос его мягок, истинный велюр, приятный. Нежный. Но сломленный, будто у соловья решили отобрать песнь. Мысли резко прерываются после услышанного, он перестает себе верить, — Пожалуйста.
Английский. Я удивлен, и парень смог это увидеть. Он смотрит за мной слишком пристально, будто пытается постигнуть каждую эмоцию вплоть с ее истоков. Кажется, мне впервые за долгое время становится поистине не по себе. Прав ли я? Или же вру самому себе? В одночасье перестаю понимать, что есть правда, а что — ложь.
I
Бескрайняя дарья. Бесконечное небо. Морской бриз. Перистые облака. Две вещи, будучи расположенные в многовидных вотчинах, — обаче два явления столь противоположны друг другу: юг — север; жар — холод; вера — неверие; любовь — ненависть. Право, верую в то, яко все сие неспроста. Верую, есть в двух крайностях одна вящая обозримо-необозримая идея Противоречий. Послание. А-ля булла. Противоположности взаимосвязаны. Некогда аз гадал: идеже уродилось противоречие? Бороздил по́нты и океаны, овогда ходил по суше и гадал, гадал долго, дондеже не течи до истины. Начало исходит от урождения Луны и Солнца. Смена дня и ночи, — природный цыклус, нарушить иже сродни — первородный грех. Яко аз раным-рано ставил в назидание? Юг — север; жар — холод; вера — неверие; любовь — ненависть. Ишь се смыслы ведают словам подлинную суть. Одно из понятий Древнего Китая значится аки: «Инь и ян». Теневой и солнечный покатости горы. Яко есть тень, яко есть свет? Неужто некогда свет снизошел на землю негли помочи узреть тень? Да, истинно есть оное. Тут же: жизнь и смерть. Ежели без жизни — не познать смерти. Тогда без смерти — не узнати всей жизни. Без худшаго примера мы не познаем доброго. Бог не дал бы знака пророчества волхвам о снисхождении Вифлеемской звезды. На войнах и на торжественных пиршествах скандинавы не восхваляли бы Одина, и не страшились бы моральнаго хаоса, кровавых распрей в сумерках Богов. Земли Афганистана не сетовали бы на Джаханнам, и не мечтали бы о Джаннате. Заратуштра не глаголаше: «Сыщите помощь Ахурамазда, а упоминание Ахримана из головы своей выкиньте». Мнение мя таково: все ведет к тому, яко не существовало бы ни Корана, ни Библии, ни мифов в скандинавских землях. Не было бы ничто. Большинство слов перестали бы нести истинную суть бытия. А суть бытия и не была бы понята. Все стало бы ничто. Мир стался бы ничто. Конечная мысль остается преждою и поныне: поколе аз нахожусь в мире, стоя на базисе противоречий, иже позволяют познать истину Вселенной, — аз буду повиноваться. аз буду повиноваться, пока не найду истину получше.Ведь Я — король Противоречий.
Близ побережий Франции. Юго-запад.
Старый, но стойкий корабль покачивает на водах Бискайского залива. Волны стараются то ли пройти сквозь борта, то ли свергнуть флибустьеров, что ходят по палубе, но в любом случае старания эти сродни желанию витальеров захватить остров Готланд, превратить в свой форпост. Однако я не особо жалую, чтобы мой форпост стал чужим. Должно быть в трюме пахнет грязными рубахами, штанами и просто нестиранными простынями. Да, те определенно так и пахнут, по́том и табаком, однако не с такой силой, как ране. Мне все же пришлось установить свои порядки. В одно туманное утро я пожелал соблюдать чистоту: начиная от «боле не пускайте слюни в подушку» и заканчивая «боле тщательно подтирайте задницу». И так уж тут, на этой посудине, случилось, что мое желание — мое желание, — не абы что. Пускай, я и не Капитан корабля с нежным именем «Мария». Что-то я слишком погрузился в себя. Перестал слышать голоса за дверью, скрежет мачт, скрип мебели. Крик чаек, знаменующий о приближении к суше, о появлении новых земель. Шум воды. Звяканье металлических цепей, грубое трение звеньев. Вот-вот и слух уловит, как сбивчиво дышит стрелка на компа́се. Но покамест мечта недосягаема. Покамест слышу то, как жемчужина катается по кругу на дне фарфоровой тарелки. Звяканье не раздражает, нет же, наоборот, дарит неистовое успокоение. Есть вероятность: я сам пытаюсь успокоить себя. На то есть объяснение: находясь на воде несколько лет подряд, невольно привыкаешь держать равновесие, привыкаешь держать баланс. Начинаешь чувствовать свое тело. Его тяжесть. Его весомую мощь. Начинаешь по-настоящему ощущать себя. Свой разум. И то насколько он может быть могущественно ужасен. Особенно: после пережитого. Трюм схож на склад, здесь кучкуются бочки с едой, водой и многовидные балласты, мешки с землей, песком, со всяким дерьмом, чтоб мы не ходили блевать каждый час. Здесь висит около десятка гамаков, и лишь один из них может хоть как-то, но зваться «стерильным». О своей койке я забочусь, как о хорошенькой девчонке (или парне, мне без разницы). Право, спать не могу. То ли боязнь в ночи узреть на себе симптомы дифтерии, то ли простая бессонница. Скорее всего, все вместе. Каждую ночь я — двадцативосьмилетний мужчина, носящий чуть ли не леодр оберегов: кольцо с изображением святого Георгия, две подвески, одну из которых купил совсем недавно, она миниатюрна, с гравированным изображением ангела-хранителя, серьга с бирюзой и просто вплетенной нитью в волосы, — ворочаюсь в гамаке, точь-в-точь гусеница в чертовом коконе. Иногда засыпаю на часок-другой, но про полноценный сон в моей жизни слагают лишь легенды. Я знаю, почему так происходит. Я прошел чрез Ад, чтобы оказаться одним из флибустьеров. Моя голова больна. И больна она еще давно. Временами, испытывая ноющую боль в висках я ловлю предчувствие, и чаще всего оно — причина бессонниц, причина тревог. И оно, так уж сложилось, никогда меня не подводило. Тотчас я предчувствую, как кто-то открывает дверь. Словно раненая собака, навострившая уши, улавливаю голоса за дверью. Один из них становится все ближе и ближе. Жемчужина на тарелке все катается и катается. В висках пульсирует остаточная боль. Море шумит. Я не двигаюсь. Я предвкушаю. В дверь стучат. И тот, кто стоит за ней, уверяю, спроста не уйдет. — Леви? Не слыша ни слова «против», ни слова «за», наглый мальчишка в слоппах и бежево-серой (ныне просто бежевой) льняной тунике ныряет в трюм. Свет от лампады спадает на недешевую одежку. Мало, кто в четырнадцать лет может позволить себе кожаные ботинки. Ведь те дети, в отличие от Фалько, не решили связать жизнь с грабежом. — Леви, — подходит он ближе к моему гамаку, — мы приближаемся к Франции. Гамак мягко, нежно качает из стороны в сторону. Разум защищается, воображение рисует: я — будущий буддийский монах, и я учусь медитировать. — Поздравляю. Право сказать, ничто паче не раздражает сильнее, чем оглашение очевидностей. А еще раздражает бессмысленный диалог ради того, чтобы позднее вымолвить нечто существенней. На лице Фалько читаю смесь напряженности и задумчивости, зелье напряженной задумчивости и задумчивой напряженности. Зараз он касается кончиками тонких, но невероятно умелых пальцев края стола и начинает простукивать надсадную мелодию, словно играет на воображаемом пианино. Однако он далеко не музыкант, кинжалы за его поясом — говорят совершенно об иных вещах, о его истинно любимых инструментах. Я лежу в гамаке. Ткань греет спину. Плавный перекат влево, плавный перекат вправо. Пульс спокоен, стараюсь сосредоточить все внимание на ступнях. Я в Тхераваде, и я полон спокойствия, как воды при лучах солнца. — Ты что-то предчувствуешь? Я до сих пор в гамаке. Чувствую, какая ткань на ощупь. Полотняная. Простого плетения. Внимание приковано к пяткам, ноги расслаблены, я расслаблен. В голове — почти штиль. Все равно всплывает парочка мыслей. Понимаю: каким мародером, флибустьером Фалько не был бы — он все равно остается четырнадцатилетним наглым, но пугливым мальчишкой. Перед ним — новые земли, новая жизнь. Он их не видел. Но проблема в том, что Я давным-давно перестал видеть это новое. Потерял возможность ощущать на себе неизведанное и понимать суть неизвестности. После пережитого все стало однообразным. Ране пытался понять, что есть мое предчувствие? Небесный дар или жестокое наказание? Или же нечто, не имеющее определения? Нечто неопределенное? За всю жизнь таки не разобрался. — Нет. Ничего. К гадалке не ходи: Фалько будет переспрашивать. Тотчас: — Совсем? — Покамест да. В трюме поднимается молчание. Мысленно считаю до трех. Раз. Жемчужина мелодично катается по дну фарфоровой тарелки. Два. Веревки, держащие гамак, трутся о деревянную балку. Три. Фалько шмыгает носом. — Хорошо, — меньше минуты он стоит на месте, переминаясь с ноги на ногу. Вслед бросает скомканное: — спасибо. Жду тебя на палубе, — и выходит за дверь. И вновь воцаряется тишина. Я спокоен. Спокоен до того момента, покамест не потребуется опустить ноги на дощатый пол. Я, так сказать, отрешен от дум команды. Они ждут не дождутся, чтоб выйти на сушу, ощутить под ногами твердую землю, понять, что есть устойчивость, принять, что в мире существует стабильность. Право, все то им не так интересно, аки то, что прописано в охотничьем договоре. По словам торговцев в поселении между двух гор не столь много драгоценного, как работоспособных крестьян, кого по заказу велено привести на земли Александрии за весьма хорошую плату. А добытое серебро, золото, украшения — подарок. Делимый на всех. Громкий требовательный стук в дверь гласит: «выходим». Мне хватает пары секунд. Переодеваться во что-то более утепленное не имеет смысла. Холода мне нипочем. Ничто не сравнимо с Севером, моими родными краями. Токмо выхожу из каюты, тут же понимаю, как же хорошо было жить в четырех стенах. Холодный ветер оставляет пощечину на теплых щеках, словно прознавшая про измену невестка. В море пасмурно. Ночью польет дождь, а вместе с ним послышится и гром. Проходя сквозь ветер, иду к носу корабля. Опираюсь руками об ограждение и вдыхаю свежий морской воздух. Я — буддийский монах, пробующий на вкус Нирвану. Свобода. Уверяю, она безвкусна, аки все ценное в мире. Верую, счастье не осязаемо, а любовь не пахнет спелой клубникой. Будь то к «избранному», будь то к семье. Их вкус стерт с лица мира, их сроду не существовало. Но вдруг на деле потеря вкуса не так страшна, как кажется? Вдруг эти вещи настолько ценны, что и уловить их практически невозможно? Вдруг их не познать за «просто так»? Опять погрузился не туда. Нам остается несколько сотен метров до берегов каталитической Франции. Прижимаюсь к ограждению и вот-вот планирую вновь расслабиться. Но. Кто-то встает рядом со мной, перенимая мою позу. — Ох, Леви, Леви, Леви, — причитает женский, с ноткой хрипотцы голос. Почти уверен, ее голос прознаю даже сделавшись глухим. — Ханджи? Сбоку от меня молодая девушка с повязкой на левом глазу, пожалуй, единственная девушка во всем Атлантическом океане, кто имеет посмертное право находиться на этом ведре. Ее ум — гибель лженаук. Ее будущее — экзотический десерт. Ее плюс — мозги. Ее минус — язык. — Одна птичка в Карибском порту нашептала, — она опускается ближе ко мне, — что на землях Франции хранятся несметные сокровища вдов воинов, сражавшихся во время Итальянской войны, — засим предается мечтанию. — Коли сегодня найду аметистовую корону, то спущу все дублоны на корабль в Эфиопию. Вслух пошучу: я бы с удовольствием Зоэ там и оставил. Подумаю о правде: только к Ханджи кто-то притронется, останется обезглавлен. Хоть я давно и отошел от подобных дел. — Надеюсь, ты понимаешь, что эти слова — пустышка, простая легенда? В медленно тающей, сродни снегу, улыбке все отчетливо вижу и следом слышу: — Конечно, понимаю. Но разве мне нельзя помечтать? Может, смысл жизни как раз и заключается в мечтаниях? Иногда нужно думать о том, что кажется недосягаемым, ведь коли зацикливаться лишь на настоящем, в один момент не поймешь, к чему стремиться. Ее ум меня слишком грузит. Иногда слишком давит. — Теперь же отвечай, — вновь обращение ко мне, — на что спустишь свое кровно-потно заработанное? Уже давно потерял смысл от драгоценностей, саму суть «забери-продай-купи». Ценности дублонам не вижу. Что есть на самом деле это «ценное»? Время от времени задаюсь подобным вопросом. У меня есть золотые часы, золотые кольца, парочка из них с сапфирами. Мне нравятся сапфиры. К слову, то второе, за что могу питать теплые чувства к Югу. Первое — экзотическое оружие, которое убивает зараз. О, Боги, как же обожаю эти два сокровища. Сапфиры. И оружие. Но сколько бы у меня не было этих драгоценностей — я не становлюсь счастлив. Кажется, ценность — как раз не валюта. Возможно, что-то истинно ценное — неоценимо. Что насчет: попробовать спустить кровно-потно заработанное на путь к тому самому неоценимо-ценному? Тогда: — На что-то бесценное. Зоэ вздыхает: — Счастливы же, наверное, люди, у кого есть что-то большее, чем просто деньги. — А может это «большее» как раз и не счастье? — Это хоть что-то. У них есть хоть что-то. У нас же, по сути, нет ничего кроме морей и океанов, — Ханджи молкнет. Мы рядом с французскими землями, которые то ли помогут прознать, что такое «ценное», то ли оставят в неведении. Подумать боле не получается, из дум выводит властный мужской баритон: — Снять паруса! Торжественного представления Эрвину Смиту, Капитану корабля под нежным именем «Мария», предоставить, к превеликому сожалению, не удостоен чести. Однако скажу: торжественного представления рослый мужчина, точь-в-точь отражение амурского тигра в тайге, достоин. Таково мое мнение до скончания веков. Будто или уловив мои мысли о себе, или завидев прикованный взгляд к своей персоне, Смит смотрит глаза в глаза. Голубые глаза в темно-серые. Каюсь, с особым придыханием слежу за его будущим. Мы смотрим друг на друга, и у нас ничья. Одновременно мы меняем род деятельности. Я — зеваю. Он — спрашивает: — Кто следит за картой? Где лоцман, черт его дери? Кирштейн! — он задирает голову. — Где поселение, которое нам отметили? Кирштейн спускается с лестницы и привычно спрыгивает перед последними двумя ступеньками. Его свободную рубаху, неудачливо скрывающуюся за курткой, треплет ветер. Покамест Жан разминает мозолистые руки, подмечаю: они замерзли. Красные. Сухие. Иным словом — мечта хироманта. Понял, отныне я — не буддийский монах. Я — цыганка-предсказательница, гадающая по руке, героиня полотна Николя Ренье. И была бы на то моя воля, гадать бы на его будущее отказался. Верую, судьба Жана Кирштейна в руках самой опасной и самой прекрасной Госпожи. — Поселение в пятистах метрах от берега, Капитан. Я видел его с мачты. Эрвин кивает и жестикулирует рукой в сторону — знак скинуть якорь. Мы швартуемся. И покамест все заняты своими обязанностями при схождении с корабля, Эрвин выступает в роли первого преподавателя, проводника в новую цивилизацию: — Лишь солнце закончит заходить, мы отплываем. Надеюсь, все понимают, но все же повторю: кто попытается скрыть украденное, будет тут же скормлен акулам. Добычу делим, как прописано в охотничьем договоре. Видим опасность — сообщаем и уходим. Следим за безопасностью корабля. И, в сотый раз напоминаю, мы не на своей земле — значит, обходимся без драк, резни, перестрелок. После последнего похода команда потеряла врача, так что спасать вас будет некому. Ясно выражаюсь? — о, как же он хмурит густые брови. — Леви? Форстер? Леви — Я. Флок Форстер — Он. Я. Он. Он и Я. При упоминании меня на Форстере вижу неприязнь на лице. Видит Бог, я наполнен тем же. Не знаю, как описать чувства, ощущения рядом с ним. Эти чувства, ощущения — аки зуд по всему телу, аки аллергия на цветение, аки соль на рану. Раздражение, негодование, возмущение. Его будущее — тернистая дорога. Но не для него. А для тех, кто шагает рядом с ним. Мы не отводим взгляда друг от друга. Между нами натянутая струна арфы Давида. Мы ненавидим друг друга, как бурные волны ненавидят скалы. Вот токма в нашей истории скалы — человек, что знает части скрытых и раскрытых, прошлых и, скорее всего, будущих преступлений, а бурные волны —это — объявление о начале войны.
Я ем песок, в горле пересыхает: — Как тебя зовут? Он смотрит на меня, нет, он вглядывается в меня. Небось, я для него — единственный объект, стоящий внимания, а боле вокруг — ничто. Глаза, каюсь, водная гладь Бискайского залива, там есть и песчаный пляж, и пенистые волны, буруны на скальных побережьях. В них есть все. И это все затягивает в опасный шторм. Проклятие ли то Богов али неслыханная удача Судьбы — покамест не способен понять.мне забаррикадировали всякие входы и выходы из своей же головы.
Юноша, чье имя враз услышу, молвит тихое: — Эре́н Аль-Йегер. Ни намека на французское родословное. На том моменте грудь будто насквозь протыкают наточенной спицей. Неужто в подобном сравнении мое же сердце — мелкая вязаная игрушка в ловких пальцах рукодельницы? Не верю. Но ощущение таково, словно я иду ко дну. Нет же. Не успеваю оглянуться, как уже оказываюсь на самом дне.поздравьте, мой флот утопили.
Плохо. Это плохо. Все это очень плохоплохоплохо. Перед глазами плывет, я на дюнкеркском фрегате. Меня мутит. Да так, будто кишки связываются в узел. На плечи точно положили груз весом кормовой пушки. Чувствую холод — дикую рысь, которая начинает красться по всему телу — лесу. В горле стает ком, вата. Уши закладывает, как на поле боя. Как на войне. Меня атакует давление. Это уже когда-то было. Уже былобылобылобыло. Я чувствую falsae memoriae. Нет. Я предчувствую: моя история повторяется. И от понимания на душе вмиг сделалось легко. Северный мороз сменяется африканским жаром, он гладит щеки, греет уши. Голова моя пуста, аки египетская фаянсовая ваза. Перестаю чувствовать боль, она стала прозрачней кварца, не осталось даже отголоска. Воспоминание о ней бесследно исчезло. Тотчас я, буддийский монах, познал Нирвану. Боль попрощалась со мной навсегда.Я — шунья этого мира.
В глазах напротив отражается вся радость бытия. Счастье. Любовь. Доброта. Нечто непостижимое — все, аки в большом колодце Мимира, хранится в них. И вот-вот польется через края, настолько этого «хорошо» до невозможности много. Я предчувствую: от него исходит нечто более красноречивое, чем просто слово «хорошее». Чувство, будто это не наша последняя встреча. Я предчувствую: он еще прикоснется ко мне. И не раз. Представляю его прикосновение. И прикосновение это не сравнится ни с чем. Оно — искра, зажженная в свете свечи во время молитвы. Оно — божественная милость, ссыпаемая, как дождь. Оно — встреча с Мессией в Гетсиманском саду. Оно — тот едва уловимый миг между сердцебиением. Чувство, будто сама Судьба попросила его забрать меня из Ада. В носу стоит странный, но неимоверно живой аромат. Сухая трава. Песочная пыль. Зной. Нагретые и источающие жар камни. Чувствую, как сердце пылает. Мое сердце пылает, аки сигнальный костер на песках необитаемого острова. Вдох. Выдох. Будто сквозь толщу тумана слышу кроткое: — Господин? И вновь тишина. — Господин? Вы бледны. Наверное. — Вам, — слышу толику сомнения, — требуется помощь? У меня есть опыт врачевания. — Нет, — стараюсь говорить твердо, но приходится повторять, — нет. Нет, мне не нужна помощь. Некоторым вещам нет спасения. Ровно как и тотчас. Я вновь чувствовал то, что не должен был чувствовать. И то, что должен (обязан) обдумать. Меня передергивает. Да и не от мыслей, а от скрипа двери в кромешной теши. — Что за чертовщина? — голос Зоэ доносится со спины. Представляю эту до колик в животе смешную картину. В маленькой кладовой двое людей. И один из них вооружен, другой — весь в синяках и ссадинах. И тот, кто вооружен — стоит в попытке отдышаться. Жизнь парадоксальна, не так ли? Строгий взгляд Ханджи смотрит поверх дула мушкета. И, к сожалению, я знаю этот взгляд. Она вот-вот выстрелит. Но хочу ли я этого? Сам того не ведая, не успевая все хорошенько обдумать, с уст слетает: — Убери. Она замирает в удивлении. Эре́н замирает в удивлении. Я замираю в удивлении. Всё, черт возьми, замирает в удивлении. — Чего? Убери мушкет. Отойди. Оставь. Мне нужно подумать. — Ты слышала, — не повторяю дважды. Не вижу ее эмоций, смеряю взглядом голую стену. Трещина, рядом с ней еще одна. Никогда бы не подумал, что мрачный узор будет интересовать куда сильнее, нежели что-то в округе. Лишь спустя минуту Зоэ все же принимает решение опустить оружие. — Предчувствие? — Да. — Хорошее? Мне определенно нужно все обдумать. Зоэ — далеко не глупа, она слышит в молчании ответ. — Хорошо, — отвечает она, — но только потому что я верю тебе, Леви. От стены приходится оторвать взгляд. Смотрю на Эре́на. Он шокирован. Только что он чуть не умер два раза. Интересно, он гадает о том, благодать ли то Божья или же наказание? Не знаю. Читать мысли еще не научился, да и желания никак не имею. Ханджи разворачивается и уходит. Мы остаемся вдвоем в одном маленьком помещении в большом здании. Я думаю, думаю, думаю. Мыслимыслимысли. Мысли не вяжутся, они — хаос. Хаосхаосхаос. Голова сталась как сгоревшая книжная полка. Все книги, ране стаявшие по алфавиту, либо канули в небытие, либо легли не так, как надо. А чтоб понять, как надо — надо время. Времявремявремя. Его очень мало. Очень мало. Слышу шепот: — Помогите мне. Чего? — Заберите меня отсюда. Эре́н. Эре́н. Эре́н. Эре́н. Почему ты перестал притворяться? Ты хочешь, чтобы я понял, что был нескончаемо прав? Так вот. Я понял. Я был прав. Ты — не француз. — Кто ты? — Мой родной дом зиждется на Юге. Ты — не крестьянин. — Кем ты был на Юге? — Я путешествовал с караваном, — он будто хочет продолжить говорить, но язык что-то связывает. Ты — парадокс. Спрашиваю без стеснения: — Моя выгода за помощь тебе? Он готовится к ответу, но заместо того начинают говорить его глаза, что вмиг становятся ярче тысячи лун: — Я знаю всевозможные дороги, тропы пустынь. Жар и зной перестанут быть помехой. Песчаные бури тотчас прекратят существование. Самые святые и Богами забытые места откроются перед Вами, встанут на колени. Все, что нужно — покажу. Проведу. Отворю все двери. Все драгоценности будут лежать пред Вашими ногами, — он делает глоток воздуха и на выдохе шепчет: — Каких сокровищ жаждет Ваше сердце? Каких сокровищ? — Таких, что бесценны. Да. Он определенно меня понимает. Проходит несколько секунд, но, кажется, последняя из тех секунд бесконечна. Эре́н мягко склоняет голову, его клятва тает на языке. Шепот — нежный туман, — разливается по комнате: — Клянусь жизнью выполнить наш уговор. Провести до тех мест, что дадут Вам личное умиротворение и спокойствие. Отыщу для Вас сокровища, что бесценны и в океанах, и на суше, и на нашей Земле. Ежели оного не случится, и я предам Ваше сердце, жалую умереть от Вашей крепкой, волевой руки. От подобной клятвы, произнесенных слов захватывает дух. Они искренны настолько, насколько верхушка горы, укрытая вечным снегом, отражает солнечный свет — ослепительна и безупречна. Каждый звук, слетевший с уст, был пронизан громкой просьбой «поверьте». И я поверил. Потому следом отвечаю: — Клянусь Богом довести тебя до родных мест целым и невредимым. Тот, кто прикоснется к единице твоего тела, будет казнен. Ежели оного не случится, и я стану лжецом в твоих глазах, жалую, — а что же я жалую? У меня нет ничего ценней, чем… — Жалую умереть по приказу Бога. Он поднимает голову и заглядывает мне в глаза. — С сих пор я весь Ваш, Господин.