
Метки
Драма
Повседневность
Романтика
Нецензурная лексика
Повествование от первого лица
Заболевания
Забота / Поддержка
Неторопливое повествование
Развитие отношений
Рейтинг за секс
Сложные отношения
Упоминания насилия
Разница в возрасте
Неозвученные чувства
Знаменитости
Музыканты
Одиночество
Шоу-бизнес
Рождество
США
Психологические травмы
Современность
Защита любимого
ПТСР
Самоопределение / Самопознание
Становление героя
Нервный срыв
Упоминания религии
Темное прошлое
2000-е годы
Невзаимные чувства
Элементы мистики
Упоминания расизма
Описание
Тяжко, вероятно, быть персональным ассистентом известнейшего человека на планете. Но ещё тяжелее проживать каждый день, держа от всех в строгой тайне свои чувства к нему и понимая, что самые сокровенные мечты в явь никогда не воплотятся.
Примечания
Наш телеграм-канал https://t.me/+GGHo58rzf-ZjNTgy
Возможны спойлеры ❗
Крепкой опорой и одним из источников вдохновения послужила замечательная книга Билла Витфилда и Джавона Бирда «Remember the Time: Protecting Michael Jackson in His Final Days».
Полная версия обложки от Слишком Анастасии (klub_nechesti):
https://ibb.co/Cw2S2zM
Посвящение
Любимому и неповторимому Майклу. Горжусь, что живу под теми же звёздами, под которыми жил ты.
Часть 22: Ночью перед Рождеством мирно дремлет старый дом
27 января 2025, 04:50
Глава XXII
Ночью перед Рождеством мирно дремлет старый дом
(Садет)
«Ты могла бы проявить терпение. Хоть немного сострадания ко мне и уважения к труду, ведь я для тебя стараюсь! Всегда старался. Знаешь, свои отметины ты носишь совершенно заслуженно.» Пустившие сок ягоды для будущего соуса закипели, пора снимать их с огня. Отставив сотейник в сторону, я берусь за крахмал и про себя подмечаю: чем бы ни занимала руки этим утром под рождественские напевы Фрэнка Синатры, вижу происходящее и окружающее сквозь приглушающую краски реальности пелену, и каждое действие совершается не то чтобы необдуманно, — просто обдумывает его та часть разума, что никакому мраку воспоминаний неподвластна. Почти машинально, иными словами. — Да пошёл ты, — буркнула я в ответ призрачному голосу, тряхнув головой, как делала всякий раз, когда прошлое совершало набеги на настоящее, обкрадывая и насилуя, и мысленно повторяла себе: «Это бред! Всё неправда! Такого больше не повторится! Это не твоя вина!» Опять и опять звенит мобильник, на экране поочерёдно мелькают имена: Тристиан, Раймона, затем опять Тристиан, снова Раймона, — как, например, сейчас. Успевай только убавлять звук, чертыхаясь. — Сегодня мой законный праздничный выходной, дорогая мисс Бейн. Так что вы тоже идите в чёрту. Со вчерашней ночи, завершившейся тем, что прежде не смело мне и во сне явиться, фантомный голос проклятого душегуба, взбунтовавшись в свете произошедших между мной и мистером Джексоном изменений, явился уже раз пятнадцать, — и это при том, что поспать удалось не более четырёх часов. Совсем ему не нравится, что воскресил у меня в душе и заставил чувствовать мистер Джексон, и теперь его цель — опрокинуть и затопить приобретённый спасительный плот стремниной воспоминаний. Мерещатся, за что ни возьмись, мои выкрашенные хной пальцы, как зелёная вуаль щекочет лицо, как оно, растерянное, отражается в зеркале. Вьётся длинная дорога, когда-то унёсшая меня прочь — испещренная рытвинами, пыльная, вьющаяся средь холмов и гор дорога, по обе стороны которой тут и там уродуют землю не желающие уходить в прошлое страшные тени войны. Но теперь не воротишь ни сказанного, ни сделанного, остаётся только всё это принять: то, как мистер Джексон своим обаянием обезвредил мою позицию «держаться добродушно, но с достоинством, и ни при каких обстоятельствах не давать знать о своих чувствах»; то, как легко тихий, вкрадчивый, едва ли не гипнотический голос этого человека, его робкая предусмотрительность сделали своё дело, и я сдалась. Поэтому, когда предметом нежданного разговора в студии стали дети, у меня не вышло ни сменить тему, ни вовсе прекратить беседу, хотя сердце не только предчувствовало, а знало, к чему нас несёт. «... Ну, пожалуй, для этого в семье и должно быть два родителя. Не во всех — некоторые, как я, вполне управляются в одиночку. Но для человека помягче нужен тот, кто всё уравновесит», — говорил он, и больше всего меня тогда страшило услышать: «Поэтому и ты однажды найдёшь того, кто станет тебя дополнять, Садет, и создашь с ним прекрасную семью. Вот увидишь, всё ещё впереди!» — уж лучше бы астероид свалился мне на голову! Но этого не произошло, мистер Джексон и близко ничего подобного не сказал, на мгновение осчастливив меня. «А как насчёт тебя? Не хочешь детей?.. Иногда я позволяю себе предположить, что ты из тех людей, которые прекрасно ладят с чужими детьми, но своих заводить не желают. Это так?» О, босс смотрел мне в самую душу, и я знала, что после такого тесного зрительного контакта он мигом вычислит ложь в моих словах, и любая версия, кроме правдивой, будет звучать жалко, или даже заставит его потерять ко мне доверие — скорее, его остатки. Тогда мистер Джексон будто видел меня насквозь, прекрасно всё осознавал и даже не сомневался, стоит ли этим воспользоваться. Чёрт бы меня побрал! Я выложила ему о себе всё — всё, что прежде из ныне живущих на Земле в таких подробностях знал лишь один Дэнни: детство, юность, главнейшие ошибки, круто применявшие мою жизнь, тайны, прежние и настоящие надежды, стыд, злость, страх, бессильная ненависть — всё это оказалось перед бедным мистером Джексоном, который, наверное, когда просил рассказать ему о моей судьбе как можно подробнее, ожидал получить нечто вроде: «Мои родители перебрались в Штаты в поисках лучшей жизни, и освоились мы здесь довольно быстро... А шрамы... Ну, вы же понимаете, в каждой семье наказывают по-своему.» Увы, босс, пожелав подробностей, чья глубина, по его же словам, должна была быть эквивалентна моего к нему доверию, услышал историю отнюдь не из тех, что длятся несколько минут, повествуются легко, с небрежными улыбками. Он получил историю, вслушиваясь в которую, с каждым новым пойманным предложением всё больше хочется, чтобы она закончилась. Повесть о глупой девчонке с незавидным жизненным уделом, наладить который вовремя у неё просто не хватило ума и смелости. О девчонке, добровольно вручившей себя изворотливому змею, так и не понёсшему наказания за то, что сотворил. Единственное, что мне сейчас о нём известно, так это то, что Камаль после развёрнутой нами «кампании» покинул Лас-Вегас, оставив мне на память жутких призраков самого себя и выбор — поддаться им и в них потеряться или слепить из себя совершенно нового человека, достаточно сильного, чтобы идти в будущее, неся свой груз на горбу. А ведь когда-то он стал мне единственным человеком в мире, способным, как казалось, дарить тепло. И я отчаянно желала получить это тепло, жестоко ошибаясь в том, что считала Камаля действительно родным себе. Коли он твой муж, твой спаситель, разве может быть кто-то роднее? Оказалось, даже книга и втихую просмотренный, в отсутствии свидетелей, фильм, или соседский кот, пришедший побродить по заднему двору, — куда теплее и роднее. А главное, безопаснее. Иногда, правда, в редкие моменты его просветлений, мне разрешалось читать или слушать музыку не таясь, чего в тот же день могли лишить в наказание, необходимость которого могло спровоцировать что угодно. А какие глупые надежды я на него возлагала! Думала, Камаль поспособствует моему образованию, простому личностному росту, поможет встать на ноги и сделаться одной из тех, кто каждый день проходил или проезжал мимо нашего дома, за его неприступным забором. И как же быстро меня спустили с розовых облаков на землю... Опять призрак дышит в затылок, кожа стягивается, как если бы за спиной и правда кто-то стоял: «Инна лилляхи уа-инна илейхи раджиун — мы принадлежим Аллаху, и к Нему мы вернёмся», — сказал Камаль, облизывая губы, пока водил ножом в полости зияющей раны. Помню те моменты лишь обрывками: прилипшие к лицу влажные волосы, сквозь которые смотрела на скользкий от крови пол; горло горело, кашель вперемешку с захлёбывающимся воплем рвали грудь, низ живота скрутил спазм. Входило ли в его планы в тот вечер убийство? Вряд ли. Внутреннее чутьё подсказывало мне, что это должно было произойти немногим, но всё-таки позже, когда Камаль в очередной раз продвинется на один этап выше, а последний же из них — как раз моя смерть. За годы, проведённые с ним, я научилась различать эти переходы. Как не научиться, если испытываешь каждый из них на собственной шкуре? И на той ступени, на которой мы оба находились в то страшное время, ещё пока не было места убийству, я была ещё нужна ему, и нужна живой. Этот свой довод я не открыла мистеру Джексону, как не открыла прочие слова и действия человека, протащившего меня через девять кругов ада, хотя, думаю, босс и без помощи обо всём догадался: Камалю была ненавистна сама мысль о том, чтобы иметь от меня, быстро ставшей презренной в его глазах, детей, хотя он и не признавался в этом открыто. Не будь рядом многочисленной родни и друзей-земляков, не оказывай они давления, он и не задумался бы о том, чтобы оставить ребёнка в случае моей беременности — разобрался бы с положением дел иным, возможно, не таким чудовищным способом. Но давление оказывалось, а ненависть ко мне, росшая с каждым днём, с каждым новым побоем, копилась, что в конце концов вылилось в то, что мы имеем сегодня. Но всё позади. Камаль и его изуверства позади, я прежняя, себе нынешней ненавистная, — позади. Остались в прошлом и сухие, безжизненные улочки родного города, вырастившие меня, беглянку, и Марица, вырастившая меня уже по-настоящему, сделавшая человека из никчёмного, потрёпанного и забитого мешка с костями. У неё получилось, потому что Марица Альварадо — бесконечная, непревзойдённая альтруистка — никогда не тратила времени, раздумывая над тем, чего ей хочется, и когда решение принималось, поставленной цели некуда было деваться, оставалось только исполниться. Исполнилось и то, что она решила по мою душу. И когда всё получилось, свершилось настоящее чудо и я обрела свободу, то узрела всё словно чужими глазами — глазами Марицы. Получив крепкую почву под ногами, Камаль теперь не казался мне таким по-страшному всемогущим и влиятельным. Раньше он нависал надо мной гигантской страшной тенью, а потом она, с каждой моей маленькой заслугой, становилась всё меньше. А достигать этих заслуг всегда было трудно. Я долгое время не знала другого мира, была заперта в своих нищих представлениях, а когда он, мир, наконец для меня распахнулся всей своей широтой, то напугал, заставил почувствовать себя крохотной точкой. Однако четко дал понять: либо я иду вперёд, привыкаю к нему и осваиваюсь, либо он раздавит меня без сожаления. Я выбрала первое, приняв все трудности этого пути, ломала старые устои, строила новые, и чем дальше продвигалась, тем сильнее делалось чувство, что целой жизни будет мало, чтобы догнать тех, кто в этом большом и изобильном мире родился, никогда не встать мне с ними вровень. Но можно было по крайней мере попытаться создать что-то своё, что-то определённое, а оттого и спокойное. Так и построились будни — новые, совершенно не похожие на прежние, до ужаса непривычные. Да, как бы ни лезла я вон из кожи, пытаясь подладиться схожестью к простому американскому обывателю, а невидимая граница всегда стояла передо мной, то и дело приходилось ударяться о неё лбом. Будучи иммигрантом, который почти ничего не знал о стране, в которую переехал, я всегда старалась напитываться всевозможной информацией. Особенно много, следуя своей жажде, читала — всё, что попадалось под руку. Необразованному чужеземцу, едва стоящему на ногах, это необходимо — с выученной или подлинной жадностью поглощать тонны самых разных данных, вникать в чужой язык, сглаживать острые межнациональные углы, о которые так больно режешься, когда не имеешь опыта или не можешь поддержать диалог. Иначе никак — пропадёшь, останешься расплющенной лужицей на асфальте великого, но жестокого мира. И вот после свершившегося разговора по душам дамбу, построенную мной в сознании и не дававшую утопать в прошлом, во всём том, что я в себя упрятала, дабы не вспоминать, какой жалкой являлась, — с треском и грохотом прорвало, и хранившееся в душе хлынуло и на меня, и на моего чуткого слушателя. Я ревела и ревела, пока не истощилась, и только потом сумела по-настоящему успокоиться. Рассказала о самом страшном и сокровенном человеку, которому, как я думала, никогда не открою ни одну свою тайну, потому что, казалось, он даже повода не дал бы к таким беседам. У нас просто не было причин для душевных откровений, которые теперь, при свете дня, видятся неуклюжими ужимками. Но сейчас стало легче. Действительно легче. Как будто кто-то вскрыл годами зревший на душе гнойник. Да, история моя от и до была известна Марице, знает обо всём и Дэниел, и когда я посвящала их в свою боль, сердцу, конечно, становилось легче, но словно бы не так, как после произошедшего вчера. После откровенного признания мистеру Джексону внутри, в живущем там прошлом, всё как будто... встало на свои места? Повествуя, я чувствовала, словно накрывает меня лавина, но в лавине той именно он был спасением — точно могучий большой камень, за который можно укрыться. И я укрылась. Пряталась, плакала, прижавшись, и мучительно содрогалась всем телом в заветных объятиях, а в душе возвращалась к воспоминаниям — как предавалась горю в объятиях ныне покойной Марицы. И ничего больше мне не было нужно — уткнуться только в источавшую душистый аромат его любимого геля для стирки красную рубашку и не слышать никаких других запахов, кроме его собственного. Две враждующих мысли из разных концов сознания бранились, соревнуясь за первенство: одна, руководствуясь крепким предчувствием, запавшим мне в голову не ближе чем год назад — с самого старта работы на Джексонов меня не покидало ощущение, что всё, что приключилось со мной до вступления в должность ассистента, было только тизером к тому, что последует дальше, — уверяла, что отныне для нас начинается новая, самая настоящая жизнь, жизнь не просто рядом с предметом мечтаний, а на роль ближе, чем прежде; другая мысль вкупе с ясным, холодным расчётом просила тряхнуть головой, чтобы вернуться в чувства, а лучше — как следует врезать себе по лицу, чтобы очнуться. «Надо же. Счастье. Садет по имени Счастье», — о, до чего же чувственно он это вымолвил! С какой лаской! Разве возможно, чтобы так тепло звучал голос, если говорящий в словах своих неискренен? Невозможно. Конечно, невозможно, фальш всегда считывается. Тогда почему мне так дурно на душе? Почему другой призрачный голос, голос отца: «Я позволил твоей матери дать тебе имя. Мы, дураки, надеялись, что оно принесет нам счастье. Надо же...» — доносится отчётливее? Стоило ли вовсе рассказывать, открываться, поддавшись чарам этого человека, в которых, казалось, нет наносного, пустого, а потому устоять так сложно? Возможно, и правда не стоило, как не стоит теперь, когда ничего уже не исправить, позволять себе питать иллюзий относительно того, что его забота и сочувствие являются признаком не сердобольности натуры, не акта поистине христианского милосердия, а долгожданной взаимности. И всё-таки как больно подобное признавать! Будто принуждаешь себя целиком проглотить репейник. Неужели мне в самом деле почудилось? Нет, между нами что-то происходило, и это исходило не только от меня, но и от него... Или я просто увидела то, чего мне хотелось, причём очень давно и мучительно? Думаю, стоит только помыслить о том, чтобы проверить эту теорию, мистер Джексон сейчас же мои иллюзии развеет. Бред всё это, всё мои фантазии. Просто босса сильно шокировало услышанное, он действительно выглядел как человек, увидевший что-то привычное с абсолютно другого ракурса. Ничего из этого не должно менять дела в моих глазах. Эти его проявления, как, например, надрывный энтузиазм, которым он фантанировал в Лос-Анджелесе, — лишь часть бесчисленных граней, которые удивительным образом уживаются в одном человеке. Рассказанное мною сбило его с толку и заставило пустить в ход одну из граней, вот и всё. И это радует... с одной стороны. Радует, что он под гнётом пережитых тяжб не обратился в бездушную куклу, в карикатуру без чувств, а сохранил свои качества, пусть они и приглушены. Я уверена в нём, я верю и едва ли что-то способно меня в этом разубедить. Он был так добр ко мне, так мил. Он научил меня первым шагам в танце, он... Лишил тебя танцевальной девственности, Садет. Да так легко, что и глазом моргнуть не успела. Сейчас, в мелочах поднимая в свежей памяти те моменты, теряю дыхание, но вчерашний ночной волшебный эпизод навсегда останется со мной, хоть и длился недолго. «Главное — ни о чём не думать», — предостерегал мистер Джексон, и я почти последовала совету, за исключением беспрерывных мыслей о нём самом и только о нём. Поэтому-то у меня всё получилось, урок прошёл на ура, а наставник остался доволен. Я думала о нём, в оживившихся глазах утопая. Даже не думала, а скорее чувствовала человека, который называет себя инструментом и рабом музыки, хотя на самом деле сам подчиняет себе любой ритм. Минута эта для меня воистину незабвенна. Спасибо, мистер Джексон. Спасибо вам. Но нельзя позволять себе утопать в очаровании, обманувшись формальными знаками внимания и состраданием. Женщины часто совершают ошибку, принимая их за подлинный романтический интерес. Нет, мне многое мерещится. Нам просто противоестественно быть вместе, как противоестественно и то, чтобы такой человек, как Майкл Джексон, испытывал к такой, как я, нечто из разряда возвышенных чувств. Скорее, чувство вины за недавний конфликт или, возможно, даже одиночество, которое захотелось чем-то занять, допустить до него чужую душу, раз уж на то указывают обстоятельства. А я, как ни наставляла бы себя прежде, как ни ругала, всё равно с охотой потянулась к окружающему его ореолу таинственности, всегда пробуждавшему неравнодушие, не оставляя никаких шансов вернуться к прежнему спокойствию. А что будет, если войти в свет этого ореола и познать в нём сокрытое? Лучше не стоит надеяться, иначе совсем в себе потеряюсь. Ничего хорошего. Просто призраков в голове станет больше, больше горьких воспоминаний. В сущности, наша жизнь — и есть не что иное как сборник рассказов о призраках. Я уже заканчивала с клюквенным соусом, а Фрэнка Синатру сменила Бренда Ли — «Rocking around the Christmas tree», и вдруг на сей раз зазвонил мобильник мистера Джексона, как всегда по небрежности оставленный им на окне с последнего раза, когда он спускался в кухню, чтобы вновь завести свою песню: «Иисусе, ты такая упрямая! Я ведь сказал, что пары салатов хватит, всё остальное привезёт Билл. Сегодня ведь только сочельник, большой ужин полагается готовить двадцать пятого. Оставь! Оставь это!» А потом, не имея возможности удержаться под напором своей щепетильной натуры, принялся указывать мне на оплошности (осторожно, даже боязливо, но всё же): «Так не совсем правильно, Садет. Дай я тебе покажу, как нужно. Кстати, не покупайте больше это масло — ты видела его состав?» — и мне только и оставалось, что сдерживать смех. Ох и тяжело же ему бездействовать, когда что-то идёт не так, как он привык! Лучше бы проявлял такое рвение в деловой сфере своей работы. Но всё же до чего забавно: стоишь себе, занимаешься делами, пока из наушников тебе напевает Майкл Джексон, и тут — бац! — он собственной персоной подходит к тебе со спины и тем же — слегка постаревшим, самую малость осевшим — голосом просит тебя сделать то-то или то-то. Сейчас звонит миссис Джексон. Вытерев руки, я подхватила телефон и отправилась к боссу. В гостиной дети, изрядно соскучившиеся по любимой Грейс и теперь не оставляющие её в покое, слушают очередную захватывающую историю из её уст. Прибыв в Монтану ночным рейсом, а затем ещё перенеся двухчасовую дорогу до Биг-Скай, она заявила, что отлично выспалась и не собирается валяться в кровати в канун Рождества, а её свежее улыбчивое лицо это только подтверждало. Проходя мимо, я улыбнулась в ответ на их улыбки и поспешила к лестнице. Мистер Джексон не ответил на мой зов ни в коридоре, ни с лестницы, из чего выходит, что он, скорее всего, у себя. Дверь спальни оказалась не только не заперта, но и приотворена, а в узкий зазор просачивается уханье выставленной на немалую громкость его любимой «My prerogative». Похоже, сегодня музыка будет звучать в этом доме целый день как на первом, так и на втором этаже, подумала я. Постучала раз, два, затем ещё погромче — ничего. Ни шагов, ни проплывающей тени, только рассеянное полукружие света от люстры. Выздоровел он до конца или нет, но босс, как заявил, больше не собирается киснуть в постели. Чёрт знает, что он там делает, но всегдашнее правило нерушимо: если звонит Кэтрин Джексон, ответить нужно обязательно. — Мистер Джексон? Миссис Джексон звонит. Вы здесь, сэр? — позвала я, и снова без ответа. Смутная угроза — а вдруг с ним что-то случилось? — кольнула мне в бок, и между двух зол — явиться в его обитель без позволения и навлечь на себя негодование или позже вдруг обнаружить босса на полу без сознания— мне больше успокоения дарила первая. — Мистер Джексон? — чуть толкнув дверь, повторила я, бегло оглядывая пространство. Кровать в глубине спальни пуста и не застелена, но, так же, как и стулья рядом, завалена отвергнутыми или оставленными на потом рубашками, пиджаками, брюками и жилетами на вечер. Кресла в зоне отдыха никем не заняты, то же и с диваном у горящего камина. У арки гардеробной зоны мистера Джексона нет, не сидит он ни за мраморным столиком, ни за журнальным стеклянным. Ни одна дельная мысль по поводу его отсутствия не пришла мне в голову, и я сделала скромный шаг вперёд — чтобы при необходимости улизнуть как можно быстрее и при этом остаться незамеченной. В последнем подельниками мне могут стать оставленные в полутени углы и высокая ваза на пьедестале у входа, но она же и закрывает обзор. И только выглянув за неё, в досягаемость взгляда попадает приоткрытая дверь ванной комнаты — вероятно, чтобы проникала музыка, пока босс... моется. — Твою мать, — шепчу я, наконец сообразив что к чему, но прежде чем пустилась бежать прочь, из проёма ванной, широко распахнув дверь, вышел хозяин спальни. Почти полностью обнажённый, с одним только чёрным полотенцем на бёдрах и в таких же тапочках, он остановился в нескольких шагах от гардеробной, растирая лопатки и плечи лосьоном из тюбика, что держит в свободной руке. Чтоб мне провалиться... Это, должно быть, сон? От плеч он перешёл к спине и пояснице, и под белой-белой (кажется, будто не он здесь — дитя рода африканского, а я), окраплённой остаточными явлениями болезни кожей перекатывались подтянутые, не беря в счёт худобу, мышцы рук и по-прежнему, в его сорок девять лет, атлетичного торса. Совершенно не глядя по сторонам, а потому не замечая наглой угрозы в лице меня, мистер Джексон, продолжая свою процедуру, между делом медленно, по половине шага шоркает к гардеробной, и так старательно массирует кожу, что обмотанное вокруг таза полотенце стало распускаться, грозя выставить на свободное обозрение то, что ассистенткам видеть не полагается, пусть они и зовутся персональными. Но глаз мне не оторвать, да и ноги точно приклеились к полу. А его, его длинные ноги... Прежде не выпадало и малейшего шанса взглянуть на это тело без длинных рукавов, застегнутых до самого горла воротников, отутюженных брюк и прочей строгости этикета, которого мистер Джексон придерживается постоянно, лишь иногда позволяя себе надеть простую футболку, не говоря уже о том, чтобы открыть хотя бы икры. Так что теперь я смотрю на них впервые, и впервые признаю, что поддалась обманчивости его образа: за широкими фасонами рубашек, казалось, компенсирующих нездоровую худобу, за прямыми свободными брюками и даже за их полной противоположностью — узкими джинсами всё это время скрывались черты совершенно неоднозначные и даже удивительные. В самом деле удивительно, как плечи столь тощего человека в обнажённом виде сделались мужественными и неожиданно широкими — в противовес узкому тазу, уже выглядывающему из-под ненадёжно подоткнутой махры резкими линиями подвздошных костей. Поразительно, как может он, худой, но, как оказалось, крепко сбитый, быть сейчас таким... внушительным? Выходит, одежда не скрадывала недостатки, не смягчала углы. Всего этого просто не было, была иллюзия, в которую поверила и я, и, уверена, верят очень многие. Многовато иллюзий за последнее время! Но деваться некуда, покуда ходишь под началом человека, овладевшего этим искусством сполна. То, что раньше представлялось однозначным и самоочевидным, теперь достает из ниоткуда сюрпризы, заставляя путаться в самой себе, терять над собой контроль. Именно это сейчас, когда мне не оторваться от завлекающего зрелища, и происходит с телом: вспыхнув в солнечном сплетении, оно щедро растеклось по рукам и ногам, разгорячило кожу, вздыбило волосы и, спустившись по животу, стало колыхаться в самом низу. Эти ощущения я уже давно научилась в себе подавлять, потому как, когда ты на службе, должна быть собранной, хоть и нелегко это рядом с человеком, который пробуждает такие чувства. Поначалу подобная дисциплина давалась трудно, но позже подстроилась под мои нужды, высвобождая накопленное только по одобрерию разума: неизменно одинокими вечерами, когда можно прислушаться к себе, я отдавалась постыдной фантазии об объекте своей любви, однако и так придерживалась некоторых ограничений. Потому что если зайти слишком далеко, непременно утонешь в безумии, когда откроется точка невозврата — настанет пора расставаться или, возможно, в жизни мистера Джексона займёт давно пустующее место избранная им женщина. Но сейчас не до дисциплины. Парализовавшее меня противоречивое возбуждение появлением своим вмиг перечеркнуло старую выучку, и я вновь ощутила себя бесконечно беспомощной пред мощью сексуального притяжения мужчины, помышлять о котором в подобном ключе — настоящее кощунство. Он был так добр ко мне прошлой ночью, так сердечен — и всё это совершенно невинно, без потайного дна. И чем я ему отплачиваю, стоя на этом самом месте, вместо того чтобы удалиться? О, Садет, нравственности тебе ещё учиться и учиться. И всё-таки, как себя ни стыди, сложение его фигуры — что ни на есть образец и верх мужской привлекательности. А уж если припомнить её вид раньше, может, десять лет назад... Да ладно! Можно подумать, кровь во мне не закипела от того, что перед глазами здесь и сейчас. Чёрт, чем я вообще занимаюсь, когда столько всего ещё необходимо успеть к вечеру? Прежде чем полотенце напрочь сползло с его бёдер, я выскользнула в коридор, которым, украдкой оглянувшись по сторонам, бесшумным шагом и как можно скорее добралась до противоположного крыла, и только там, едва сохраняя способность мыслить, ответила уже на второй или третий вызов Кэтрин Джексон. Повезло ещё, что телефон в режиме вибрации, не то что произошло бы, затрезвонь он вдруг в самый неподходящий момент? О нет, я бросилась бы в овраг от позора! Оказалось, теперь звонил не мобильный мистера Джексона, а уже мой, но и этого я не уразумела сразу. Не дождавшись ответа от сына, миссис Джексон, как обычно делает в таких ситуациях, переключилась на меня. — Миссис... Джексон. Здравствуйте. — Голос мой меня предаёт, пресекается, а звонящая, напротив, — бодра, приветлива и мила, как обычно. — Садет, с Рождеством! Извини, что беспокою, но я не могу дозвониться до Майкла. Всё ли хорошо? — Он пока занят, миссис Джексон. Как только выйдет... освободится, попрошу перезвонить вам. Да, мэм, он не может подойти к телефону. Только что, полуобнажённый, вышел из душа, каким я его и застала, простояв на месте добрую минуту, взглядом своим нарушая известную всем заповедь, за что ваш Иегова, наверное, меня уже проклял. Вы в курсе, что делает с умами женщин ваш сын? — Хорошо, я буду ждать. Как мои внуки? А вы, ребята? — Просто замечательно, — с трудом ворочаю я языком. Трясу головой, избавляясь от навязчивого образа нагого бледного тела перед глазами. — Дети все в предвкушении, просто летают. Надеемся, и у вас всё отлично. — Да, замечательно, благодарю, — благожелательно ответила она. — Может, передать что-нибудь мистеру Джексону? — Нет, спасибо, Садет. Жду его звонка. Ещё раз с Рождеством тебя! — С Рождеством, миссис Джексон.***
Я оказалась права — музыка в доме так и не стихла. Играла «Merry Christmas Darling», когда о появлении чуть запозднившегося к ужину главы семейства возвестил лёгкий шорох и такие же шаги, спускающиеся по ступеням с затемнённой площадки второго этажа. Теперь уже семь вечера, и тихая, какая может быть только здесь, в лесистых горных просторах, ночь объяла и склоны, и извилистые дороги, дома и магазины, горнолыжные трассы. И стоило только обратить лицо к парадной лестнице, чтобы понять, как посчастливилось мне застать его здесь именно в эту минуту: заметив меня почти сразу, мистер Джексон устремил взгляд лучащихся глаз в оправе чёткой чёрной обводки и нежного изгиба ресниц ко мне, по-прежнему не скрывая своего благорасположения. Одетый, по своему обыкновению, с элегантной броскостью, он не таясь улыбался, а по плечам разубранной каменьями чёрной рубашки с глухим отложным воротом стлались прямые блестящие пряди. Тут же, когда мистер Джексон попал в поле зрения остальных домочадцев, расцвели улыбками и их лица. В доме, насквозь пропахшем корицей и хвоей, казалось, стало ещё светлее прежнего. Против своей же воли, но я всё-таки оглядела его с откровенным восхищением с ног, обутых в начищенные до блеска остроносые ботинки на каблуках и облачённых в узкие чёрные брюки, до напомаженной головы. Отбывшая час назад Карен выложилась во все свои умения, и босс, видя это и сознавая, чувствует себя уверенно и в той же степени неотразимо, с какой выходит на сцену, прежде отрепетировав и доведя до идеала каждый нюанс. И ни единого признака былого аскетизма или витания в облаках. Чёрт, если он так постарался над собой сегодня, двадцать четвертого, то в каком образе предстанет перед нами завтра? Но я хочу каждый день видеть его таким — вот таким счастливым, как сейчас, подумалось мне, когда прилив нежности всколыхнул в животе рой бабочек. Не успел он, потревоженный, притихнуть, как внимание переключилось на мою собственную персону: не отыскав в гардеробе ничего уместнее простой бежевой рубашки с брошью и строгих брюк, не найдя времени на шоппинг, теперь, рядом с нарядно одетой семьёй, я просто блёкну. И Грейс сегодня сменила обычную незатейливую строгость на чудесный гранатовый комбинезон, вышитый кружевом на груди и в рукавах. А я... Хорошо, что по крайней мере успела принять душ и подкраситься. И потом, красота ведь в глазах смотрящего, так говорят, верно? Ладно, ладно. Если и так, то она в моём отношении, скорее скромного, приземлённого свойства. — О папочка! — первой ахнула Пэрис, сама одетая, как и её братья, с иголочки: на ней пышное платьице из органзы с рукавами-фонариками, украшенное бисером и расклешенное от талии. Грейс уложила её длинные волосы в упругие локоны, с которыми, если их распустить, Пэрис всегда напоминает мне фею или русалку. Оттуда и пришедшееся ей по душе прозвище — Пари. Одетые в безукоризненно выглаженные, идеально сидящие рубашки с брюками, братья, улыбаясь, глядели на отца во все глаза. Повернувшись к ним, мистер Джексон тоже не сдержал улыбки такой широкой, что демонстрировала весь верхний и часть нижнего ряда зубов. — Ну как? — Ты красавец, — сказал Принс, взглянув на Бланкета в поисках подтверждения. Тот только загадочно склонил голову на бок. Любуясь вместе со всеми, Грейс, тоже не скрывая своего восхищения, протянула: — Боже, Майкл! Давно таким сияющим тебя не видела. И, заметь, я говорю вовсе не о рубашке. Шикарно выглядишь! А после все взгляды устремились ко мне, ожидая моего вклада во всеобщую похвалу. Но меня и вовсе здесь быть не должно, я не рассчитывала ни на что подобное, пока ходила от кухни до холла, заканчивая последние приготовления. Нужно было торопиться, чтобы не попадать в ситуации, вроде этой, и унести ноги до того, как появился босс! Однако сейчас, в этом выжидательном молчании, отсидеться в бездействии не получится, не выйдет и пойти на попятную. Поэтому я почла за благо проявить простую скромную искренность, надеясь, что сквозь неё не просочится тайное, которое, вопреки известному мирскому закону, ни при каких обстоятельствах не должно стать явным: — Вы неотразимы, сэр, как и всегда. Вполне удовлетворённые ответом Джексоны рука об руку, приобнимая друг друга под заведённые детьми весёлые разговоры направились в гостиную, а я, как могла скорее доводя до конца сервировку стола, кружила по столовой, и первые панические проявления, наверное, не углядел бы в моих движениях только слепой. Конечно, это было здорово — переночевать под одной крышей с тем, кого любишь, и, засыпая, знать, что он там, в соседнем крыле, тоже о чём-то думает перед сном. Чудесно было помечтать, что после всего, что узнал из моих уст, возможно, думал он перед сном как раз обо мне, слышал в голове мотив, под который вёл меня в первом танце. Приятно было знать, что мистер Джексон не помчится, соскочив среди ночи, через заваленный снегом двор к парням в пункт наблюдения, чтобы успокоить свою паранойю, — в первую очередь он действовал бы через меня, так что я сослужила службу и Биллу с Джавоном. Прекрасно. Но набитая вещами для кратковременного переезда сумка уже заждалась своего возвращения в коттедж. Закончив, я оглядела готовый к рассадке стол, затем всю уставленную свечами столовую, оценивая результаты своих трудов. Тут же в комнату вплыл и босс, вероятно, тоже желая убедиться, все ли дела обстоят так, как ему хочется видеть, и лишний раз потешить свой перфекционизм. Я обратилась к нему, опережая любые вопросы и замечания, которых, как надеялась в душе, не будет: — Что ж, мистер Джексон, у меня, как видите, всё готово, поэтому, если вам больше ничего не нужно, я пойду к себе. — Нужно, — толком не дослушав, отченил он, перепугав меня — подумать только! — одним лишь словом. — Но... что не так? — Что не так? А ты пойди и присмотрись повнимательнее. Что с сервировкой? В следующий раз, когда сяду с Бланкетом за математику, подтяну заодно и твои способности. — Вдруг, не успела я среагировать, вспыхнуло в его глазах очаровательное лукавство, заплясав в их тёмной глубине весёлыми искорками. Претенциозность словно ветром сдуло, вернулся благостный, незлобивый вид. — Не хватает ещё прибора. Ты будешь ужинать с нами. — Как... я? Мистер Джексон, что вы! — Нет, — утягивая меня за локоть в сторону столовой, безапелляционно заявил он, отметая любые возражения. — Я настаиваю. И очень тебя прошу. — Мы поужинаем с парнями, сэр. Не нужно обо мне беспокоиться. — Принс, Пэрис и Бланкет тоже хотят, чтобы ты побыла с нами. Хочешь расстроить моих детей? Замявшись, совершенно обезоруженная в отсутствии аргументов в свою пользу, я сердито прошептала: — Вы бессовестный манипулятор, мистер Джексон! — А как ещё справляться, если ты не слушаешься? В довершение ко всему, я могу лишить тебя премии, как вчера лишил... впрочем, ты знаешь, чего. — Босс шаловливо улыбнулся. Очевидно, вгонять меня в краску пришлось ему по вкусу, стоило только распробовать. Это могло бы меня обрадовать, если бы не подкрадывающиеся из глубин сознания чувство непоправимости происходящего и гадкая, мерзкая мысль: он просто играет. Он играет, а ты — как попавшая под руку игрушка, которую можно трогать, когда вздумается, мять, растягивать и отшвыривать, — делать всё, что принесёт веселье и отвлечение. Вот именно — отвлечение. Ты не просто игрушка, а игрушка, которую достают со дна ящика, пока другая, любимейшая из всех, где-то затерялась. Нет, это совсем не так! Не похоже это и на банальное стремление соблюсти дурацкий декорум, ведь раньше босс едва ли замечал даже моё присутствие. Значит, жалость. Неужто вменил себе в обязанность опекать меня, несчастную? Или ему внезапно захотелось компании побольше, а вокруг, так уж сложилась жизнь, теперь только один персонал — совсем не то, что в былые годы шумных вечеринок, где и шагу не ступишь, чтобы не врезаться в какую-нибудь модель или продюсера. Пропустив мимо ушей все мои протесты, мистер Джексон позвал к столу детей и Грейс. Первые обещали последней поесть как следует, ведь «в противном случае Садет, так старавшаяся для вас весь день, расстроится». Это подействовало: взбодрённые моим присутствием, Принс, Бланкет и их отец помогли нам, трём дамам, занять свои места. — Позвольте мне помочь, — чувствуя, будто меня усадили не на стул, а на раскалённые угли, не унималась я. Или, скорее, как нищий отщепенец, которого почему-то впустили в дом господ к общей вечере, не объясняя никаких причин. Или просто снова вернувшись мыслями в то смутное время, в тяжёлый период социализации к незнакомому обществу — как вести себя, о чём говорить? — и оттого принимая удручающий вывод: с тех пор в этом деле удалось продвинуться куда меньше, чем представлялось. Перебив мистера Джексона, открывшегося было рот, высказала свою позицию Грейс, расправляя салфетку на коленях у Пари: — О нет, Садет. Ты трудилась над этим столом весь день, теперь черёд мужчин за нами ухаживать. Правда ведь, мужчины? — Абсолютно верно, — кивнул мистер Джексон. — Я говорил ей, Грейс, чтобы сделала ужин поскромнее, если уж взялась за это дело. Но... как видишь. Теперь целую неделю можно и вовсе о готовке не думать. Садет, верно, спутала даты. Сегодня двадцать четвёртое, а не двадцать пятое. — И ничего я не спутала, сэр. — Слушая, как он подкалывает меня под всеобщим вниманием, в котором не сделать ни лишнего движения, ни ответить как должно, я всё-таки не могла прикусить язык. — Разумеется, мне не всю жизнь довелось провести бок о бок с американскими традициями, но кое-что всё-таки смыслю. Ужины дают и двадцать четвертого, и двадцать пятого, но в каждой семье свои обычаи. Признаю, может, сегодня я малость перестаралась, но лишь потому, что сильно волновалась. Всегда переживаю на подобных празднествах. Грейс рассмеялась, окидывая взглядом заставленный едой длинный обеденный стол тёмного дерева: немного канапе с икрой, сырное ассорти, овощные салаты, говяжья вырезка в слоёном тесте, запечённая индейка в цитрусовом маринаде, приготовленный на гриле лосось, картофельный гратен, кус-кус с овощами, а на десерт — шоколадный мусс и рождественский штрудель. Решено было принести всё и сразу, чтобы не утруждать семью походами в кухню и обратно в поисках горячего или десерта, ведь мне не полагалось оставаться здесь, рядом с ними. Но я здесь, зажатая, как пружина, от переживаний: а всё ли сделано правильно, разложено по верным местам? Вкусно ли получилось? Часть из ожидающих своего часа блюд я прежде никогда не готовила и, желая порадовать семейство, на свой страх и риск взялась за рецепты впервые. О, помоги мне, небо! Майору Тому, потерявшему связь с землёй, и тому не было так страшно! — Да, самую малость, точно! — А мне всё нравится, — вступилась Пэрис, протянув руку и ободряюще погладив меня по плечу. — Спасибо, Пари. Хоть кто-то меня поддерживает. Мистер Джексон, меня переигрывая, страдальчески изогнул брови и потряс головой. Ах, как легко ему здесь, в своих владениях, главенствовать! Знал бы, в каком виде мне сегодня довелось его застать, не был бы таким дерзким. — Не сердись, Садет. — Вторя отцу, Принс раскладывал по сверкающим в трепетном свете свечей тарелкам закуски и салаты, не забывая интересоваться, кто что желает. — Когда папа в таком настроении, ему никак не удержаться, чтобы не начать кого-нибудь поддразнивать или устроить розыгрыш. Когда мистер Джексон, добравшись до моего бокала, склонился, чтобы наполнить его шампанским, ноздри приятно защекотали первые верхние нотки аромата, источаемого им в этом неповторимом, как и все прочие, образе. Сердце моё сладко замерло: о, до чего же восхитительно он пахнет! Не знаю, да и не хочу знать, что в этой композиции преобладает — два или три парфюма, нанесённые, как всегда, одновременно, или, возможно, тот самый лосьён, каким натирал себя он после душа, — мне всё равно, я пьянею от его резкости и глубины. И как волшебно вырисовывался в тепле огня и сверкании блёсток этот острый профиль! Мир так бы и замер, окутанный его ароматом, если бы не заговорил Принс, который, как и его брат, закончив с актом трапезного этикета, расположился по правую сторону стола: — А я попросил бы Садет завтра приготовить карамельные яблоки. Можно, папочка? — Спрашивай её саму. Вообще-то я уже несколько дней ругаю её за это, но Садет, похоже, решительно настроена занять должность нашего повара. — Да разве кто-то против? — фыркнула Пэрис, перебирая пальцами складки своего платья. — Я, — отрезал Бланкет, абсолютно невозмутимый и глубоко убеждённый в том, что говорит. И, выждав немного для пущего эффекта, добавил: — Она слишком хороша для того, чтобы всё время торчать у плиты. И как это часто бывает, стоит Принсу Майклу Джексону Второму внести свою лепту в какой бы то ни было разговор, как окружающих пробирает смех. Этот мальчик отличается от своих брата с сестрой не одной только наружностью, и дело не в воспитании. Бланкет всегда идёт своим путём, невзирая на ситуацию и ничуть не смущаясь окружающих. Путём порой тщательно обдумываемым, а порой опрометчивым, но так или иначе неизменно одно — его стойкая уверенность. Боссу вроде бы и хотелось сделать сыну замечание, но, видимо, вспомнив, что и сам он сегодня в своём поведении ушёл не то чтобы далеко, ограничился секундным ступором, затем глаза его, обратившись ко мне, исполнились благодушия и подобрели. А мне в уши, перебивая голоса присутствующих на ужине, брюзжит недовольный Дэнни, пребывающий в стыде и возмущении, дескать, на что ты, душка, спустила весь свой выходной день и вообще какого дьявола? Делать тебе больше нечего, кроме как расстилаться пред чужим благом? И даже такой, бесплотный, он ко мне слишком строг. Ведь я не пыталась никому угодить, а просто... Да, Дэниел прав. Я только и делала, как трудилась день напролёт угождения ради, в чужую пользу. Но в самом ли деле она чужая, если теперь, когда после молитвы, на минуту погрузившей нас в такую тишину, что признаки присутствия подавали в ней лишь треск пламени и мерное дыхание, лица, без которых мне мало представляется моя дальнейшая жизнь, полны открытого удовольствия? Одаренные заботой, все эти люди, искренне сердечные люди, переживают бок о бок со мной этот благословенный эпизод, и мне, быть может, на мгновение приоткрылась завеса великого, но, оказалось, такого простого таинства — причина того, почему Рождество зовётся святым днём. Потому что все мы, пережив множество тягот, но сумев из них выбраться, в неожиданном составе собрались сегодня за этим столом. Потому что это жизнь — вот она, какой бы ни была, но она дана нам, чтобы, пробираясь сквозь тернии, собрать в отведённый тебе отрезок времени как можно больше вечеров, подобных сегодняшнему. И я говорю спасибо, всем потеплевшим сердцем благодарю за то, что кому-то нужна, за радушие присутствующих ко мне, за их признательность моим трудам, за гостеприимство хозяина, что бы ни скрывал он за напавшей на него хитрецой и привечаниями. Время потекло с чудно́й скоростью: если посмотреть на часы, то бегут они, кажется, чудовищно быстро, но и как-то растянуто, грузно. Виной последнему — снедающие меня внутренние разногласия: и боязно, если предположения мои верны, оказаться средством утоления скуки и одиночества в руках мистера Джексона, и тут же стыдно от самой себя за недоверие. Недоверие после того, с каким терпением и поддержкой он обошёлся со мной сутками ранее. Недоверие и подозрительность такой силы, что, поминутно накатывая, затмевают то, чем раньше дышалось мне свободнее любого, самого чистейшего в мире воздуха. Но когда мрачные раздумья снова отступают, прежняя я с прежними, ещё не тронутыми неизбежными изменениями взглядами, возвращаюсь к свету. Чего стоит самоконтроль, позволяющий не любоваться им, возлюбленным всей душой! Для того, чтобы за спиной выросли крылья, всегда нужно было ничтожно мало с его стороны: несколько робких, но грациозных жестов, которые, изучив со временем, уже предвосхищаешь; чуть приподнятых в полуулыбке уголков губ; слов, которые порой, залюбовавшись, пропускаешь мимо ушей, и звука речи, приобретшей своеобразный оттенок оттого, мистер Джексон говорит в нижние зубы, практически не шевеля верхней губой. И тем, как он эти губы по привычке поджимает, он очень, как мне кажется, похож на свою матушку, и с каждым годом сходство растёт. Невозможно не любоваться на него и в эти непостижимые в своей уникальности минуты, — минуты небывалых событий, которые, к тому же, могут никогда и не повториться: не то перенесённая болезнь с вытекающей из неё потерей сил, не то благотворные широты, на которые мы временно сменили свою жизнь в Неваде, заставили мистера Джексона с должным уважением отнестись к тому, что приготовлено и разложено для него на рождественском столе. Ел он с хорошим аппетитом, радуя своих домочадцев, привыкших видеть его, равнодушно ковыряющегося вилкой в тарелке или намеренно, в очередной гонке за недосягаемыми идеалами, отказывающегося от нормальной пищи. Говорил много, уделяя внимание всем — развлекая историями дней минувших, историями о Рождестве, так же, как мне, недоступном ему ранее, и радости первого празднования; и каждому по отдельности — внимательно выслушивая детские чаяния о том, как они проведут завтрашний и как желают провести все последующие дни каникул, параллельно обговаривая с Грейс, кто с кем и какое место посетит. Осчастливил он и меня, спрятавшую опущенный взгляд в искристости хрустального бокала из страха перед очередной его ироничной усмешкой: — Зря я на тебя ворчу, Садет, за пристрастие к кулинарии. Невероятно вкусно, правда, дети? — Вот он и признал это! Я же говорила, Садет, говорила: папочка твою кухню обожает. Просто не всегда замечает, что и от кого суют ему под нос. О, она даже не знает, насколько права относительно последнего. Пари я улыбнулась ничего не страшась, и, заводя ей прядку за ухо, всё-таки про себя признала: в этом действительно есть нечто особенное — в том, чтобы кормить тех, кто тебе дорог. — Скромности вам и вашим братьям сегодня не занимать, юная леди, — заметил мистер Джексон. Подсвеченное мерцанием огней, всколыхнувшись от движения руки, шампанское в бокале бросило блики на его рубашку, и блеск россыпи кристаллов сделался ещё ослепительнее. — Это в тебя они такие острословы, Майкл. Нечего удивляться, — вмешалась Грейс. Голос наставительный, в чём-то даже материнский. — Неправда. До меня вам ещё далеко. — С деланой надменной гримасой он вскинул голову, играя, и дети, всегда мгновенно реагирующие на любые выпады отца, захихикали. Грейс, повернувшись ко мне, вернулась к старой теме. О, ну почему мы не можем просто об этом забыть! — Не говори только, что ты и завтра посвятишь день кухне? Майкл, Садет нужно отдохнуть! Наверняка у тебя своих планов полно, да? Спустись в центр, отдохни, устрой себе шоппинг, прогуляйся. — Ты так говоришь, Грейс, словно я её привязываю. Я вздохнула, призадумавшись. Какой стороны беспокоящих душу противоречий держаться: продолжить ли закрываться Неясность эта просто невыносима. Но понятно одно, и жалит оно больно: укрытая своей скованностью, я поступаю нечестно с этими людьми. — Всё в порядке, Грейс, — тихо сказала я. — Не доставляй мне это удовольствия, я посвятила бы своё время чему-нибудь иному. Но дело в том... в том... — Вокруг стало тихо. Тише молитвенной минуты, тише раскинувшихся за панорамным окном белых гор, тише этого дремлющего старого дома. Только мне больше молчать не хотелось. — Ладно. На самом деле, это моё первое настоящее Рождество. Да, конечно, мне давно известно о нём, я видела, как встречают его люди, так как живу в Штатах уже восемь лет. Но все эти годы праздник проходил мимо меня, а я просто... просто проводила его дома. Впустую тратила такой день, о чём очень сожалею. Ох, в общем, знаете... Я лишь хочу сказать вам спасибо. Вам, мистер Джексон, за приглашение. Вам, Грейс, и вам, дети, мои милые. Спасибо за всё. Неужели? Неужели, найдя в себе храбрость и посмотрев на мистера Джексона, вижу, наконец, как глаза его исполнились благодушия и подобрели, вижу признание в них, уважение? Длилось это всего несколько мгновений, но их хватило, чтобы мление, покорив разум, заставило его произнести: «Не прячься от него, не беги. Дай всему этому шанс. Пусть оно идёт своим чередом!» — С Рождеством, Садет, — подняв бокал, произнёс он без всякого притворства, без каверзы. Это был тот же голос, тот же тон и манера, что слышат от него навещаемые в больницах и приютах сиротки, слышат люди со сцены во время произнесения речи на благотворительном вечере, слышат его собственные дети, когда нуждаются в утешении. — С твоим первым Рождеством. Полтора часа спустя овеянная праздничным духом гостиная гудела сначала от игрищ отца с его детьми — было очевидно, а оттого и радостно на душе, что, проведя долгое время в апатии и физической немощности, а теперь, наконец, оправившись, мистер Джексон с охотой отдаётся истосковавшимся по моментам семейного единения детям; затем звенела от детского исполнения рождественских песен, которое, со всей присущей ему педантичностью, старался подладить мистер Джексон собственным примером; сотрясалась от смеха и танцев, на которые всеми правдами и неправдами, различными манипуляциями, уговорами и лестью вынудили Принс, Пэрис и Бланкет своего папу, и тот, сдавшись, продемонстрировал несколько своих фирменных фигур, тут же ими подхваченных. И покуда мистер Джексон был погружён в развлечение детей, мне, скромно отсиживавшейся в дальнем кресле или имитировавшей бурную деятельность по обслуживанию столовой и кухни, дышалось, глядя на него, гораздо легче. Потому что так он, занятый другими, не смотрит на меня в упор, наслаждаясь тем, что словом или действием заставил кровь прилить к моим щекам. Потому что здесь, на расстоянии или под защитой неотложной «бурной деятельности», куда комфортнее и безопаснее. Потому что так было всегда, с первого дня нашего знакомства: он на первом плане, я — позади. Но когда, запыхавшись от активности, вдосталь нахохотавшийся, он уселся на софу, чтобы следующие полчаса полоскать мозги своей троицы, расположившейся на брошенных на пол подушках у его ног, выдержками из Библии, религиозными постулатами и — единственное, что радовало — некоторыми историческими фактами. Вот тогда его со мной гляделки возобновились, и особенно выразителен становился брошенный из-под пышной чёрной копны взор, когда напевная, мягкая речь акцентировалась на какой-нибудь очередной религиозной чепухе. Глаза его горели жгучим, почти фанатичным огнем, и озаренное их сиянием лицо определённо таило какой-то секрет, о котором, видимо, по его мнению, должна догадаться и я. Принс, затем Пэрис и Бланкет, изо всех сил стараясь не показывать скуки — ведь каждый из них не раз и не два слышал, запоминал и пересказывал священное предание о рождении Христа и другие истории, — по очереди убеждают отца в своих знаниях: — ... Марию и Иосифа, родителей Христа, позвали в город Вифлеем. Когда они туда прибыли, оказалось, что все гостиницы заняты, и пришлось им остановиться в простом хлеву, где жили животные. — Там и родился маленький Иисус. У него не было даже кроватки, поэтому уложили его в ясли — кормушку для животных. — Ангелы поведали пастухам о рождении божьего сына, и те пришли ему поклониться. Три мудреца принесли Иисусу дары: золото, ладан и смирну. Мистер Джексон кивнул в одобрении. — Хорошо. А почему же в целом Рождество так важно для людей? — Потому что Бог показал нам свою любовь, — ответила Пари, опустив очи долу, как всегда делает, когда отец устраивает ей в отдельности или всем троим вместе допросы с пристрастием. Бедняжка чуть не умирает от тоски, и у меня при виде неё сердце обливается кровью. Так и подмывает вмешаться, выдумать причину, чтобы увлечь босса другим занятием, да только в таком случае он быстро поставит меня на место. — Так. Бланкет, что символизирует венок? — Рождественский венок символизирует вечную жизнь. Его круглая форма напоминает, что у любви Бога нет ни начала, ни конца, — отвечает Бланкет, который, в отличие от сестры, демонстрирует всё больше охватывающее его желание поскорее закончить с «уроком» прямо: и взгляд с неудовольствием, часто отвлекающийся на переливы рождественской ели, и голос унылый, и маленькие пальцы без конца теребят край подушки. И всё же никто из детей не находит в себе смелости перебить папу. Живой ум и природная сообразительность сделали их замечательными, весьма сообразительными учениками, а отец, что ни говори, привил отменную дисциплину. — Верно. Знаете, дети, почему в Рождество мы зажигаем свечи, ну а теперь уже, в современность, используем гирлянды? Принс, как всегда проявляющий недюжинную стойкость и уважание, даёт ответы терпеливо: — Потому что Иисус — это как свет, который появился во мраке. Он приносит радость, любовь и надежду. Даже если вокруг темно или грустно, его свет никогда не погаснет. Мы празднуем Рождество, чтобы помнить, что этот свет всегда с нами. — О, чудесно, Принс! — воскликнул мистер Джексон, с трудом переводя дыхание от распиравшей его гордости, а я, всему этому являясь свидетелем, как только вышла из гостиной с подносом в руке, приставила к виску сложенные пистолетом пальцы да «выстрелила». — А почему рождественскую ель украшают именно звездой, а не чем-то другим? — Звезда на вершине ёлки призвана напоминать нам о звезде, которая вела волхвов к месту рождения Иисуса. Эта звезда была знаком для всех людей, оповещающим, что произошло что-то очень важное. Устав, видимо, молчать и слушать, когда беспокойные руки его, в иное время всегда чем-то занятые, теперь вынуждены бездействовать, Бланкет поинтересовался: — Как насчёт рождественских колокольчиков? Откуда пошла эта традиция? На помощь пришла Пэрис: — Рождественские колокольчики — это память о радостных звуках, которые люди слышали, празднуя рождение Иисуса. В давние времена их использовали, чтобы призвать всех к молитве. Сейчас их звон символизирует радость и счастье Рождества. — Ага, — протянул он задумчиво, но больше, как мне показалось, безразлично, и тут же продолжил, сообразив, что лучше уж сам будет задавать вопросы, дабы хоть чем-то себя развлекать. — А почему Санта носит костюм красного цвета? — Красный цвет костюма Санты — символ милосердия святого Николая, — вступил Принс, — А вообще, мне кажется, красный — просто самый популярный цвет, да к тому же ассоциируется у людей с праздником и радостью. — Популярный, как у папочки, — подметил хитрец Бланкет, высматривая в отце, насытился ли тот расспросами, а когда в этом удостоверился, захихикал, подхваченный сестрой и братом. — Да! Красной одежды у тебя больше всего, папочка. Принесённый мною горячий шоколад пришёлся кстати и очень вовремя: дети, не без облегчения получив одобрение покинуть свои смятые подушки, спешно разобрали дымящиеся кружки и любимые сладости с подноса. Браться за свою порцию босс не торопился. — Я так растолстею, — пожаловался он, но не вполне уверенно, так что мне достало решимости подойти и вручить ему его чашку лично. — Несколько килограммов веса вас не испортят, а даже наоборот. Пейте, сэр. А когда десерт был съеден, горячий шоколад выпит, стол прибран, а отрывки из Библии перечитаны во всеуслышание, радостное предпраздничное волнение стало оседать в накатывающей на обитателей дома усталости. Теперь все, в том числе и дети, постепенно разбредались каждый к своему личному занятию или простой задумчивости, лениво потягивались в креслах или на полу перед горящим камином. Слышится монотонная речь мистера Джексона, который, судя по виду, тоже порядком вымотан, и скоро захочет отправиться в спальню. Однако, несмотря на то, что часы теперь указывают на половину десятого, он, неизвестно зачем, оттягивает момент отдхода ко сну, в том числе и для детей, что совсем на него не похоже, будь то будний или праздничный день. И опять эти его странные, обращённые ко мне взгляды, приводящие в содрогание! Неясно, что на сей раз забралось в голову босса. Закончив с уборкой, я тихо сообщила Грейс о своём непреодолимом желании наконец выйти во двор и скурить долгожданную сигарету, и вдруг, появившись из ниоткуда, мистер Джексон вмешался в разговор: — Курить в такой мороз? Грейс, кивнув, его поддержала, но не отрезая мне путь к утолению вредного желания, а найдя компромисс: — Да, там очень холодно. Можешь покурить на террасе. Правда, Майкл? Разжигать спор он не решился, хотя в лице, державшемся в деланной строгости и осуждении, мелькнуло коварство — очень ему хотелось в очередной раз, качая головой, прочитать мне нотацию. — Да, выйди на террасу, — одобрил он с видом, создающим мгновенное впечатление, будто благодарность подобает преподнести в реверансе. И добавил: — А затем возвращайся. Что ж, благодарствую, ваше величество.***
— С повышением, Сади — тебе разрешили курить на балконе. Того и гляди, он позволит шнурки ему завязывать. — Не преувеличивай, Уокер. На просторной террасе первого этажа для моего удобства нашлось и забытое кем-то деревянное кресло, и вид на ночной лес и горные просторы под звёздами, хоть и не с большой высоты, открывался отличный. Здесь, убедившись в отсутствии свидетелей и плотнее закрыв за собой дверь, я поспешила отыскать имя Дэнни в списке контактов, с трепетом в груди надеясь, чтобы гудки не остались не прерванными. И он, на радость, бодрый, ответил. — Ладно, ладно. Мне хоть и не очень приятно слышать, что мою девочку кто-то строит, всё же рад за новый рождественский расклад. По крайней мере ты не сидишь сейчас на своём на диване, а развлекаешься. Развлекаешься ведь, да? — Здесь чудесно, правда... — вздох, выставляя напоказ сомнения, не дал закончить. — Но? — терпеливо, но требовательно вопрошает он, и ответа не дожидается. — Понятно, снова голова покоя не даёт. Неудивительно, после вчерашнего-то. Ты вся какая-то неприкаянная, Сади. Думается мне, скоро пойдёт снег. Возможно, не сегодня, а завтра. Думается о том, что глазурь на печенье для Санты уже, наверное, застыла, и скоро можно раскладывать его по тарелкам, а затем дети отправятся спать, чтобы утром, перескакивая на ходу через две ступени, примчаться к ёлке. Думается обо всём, да только нужных слов не находится. Тогда Дэниел решает сменить тактику. Используя очарование своего сильного, глубокого голоса, которым как бы невзначай распорядился в столь небрежной манере, спросил, зная, что этот приём всегда приводит меня в туповатое смущение и замешательство: — Ну и как, мягкие они — его колени? — О Дьявол... — стону я беспомощно, не имея никакого желания скрывать от Дэниела подобные детали произошедшего. Кому ещё можно так же, как ему, довериться и облегчить себе душу? — Я бы провела на них целую вечность. — И проведёшь, если сейчас не наделаешь глупостей, что, нутром чую, уже началось. Да ведь, душка? — Он продолжал безжалостно подталкивать меня к правильным выводам, которые, по его мнению, необходимо выстроить как можно скорее. — У меня есть все основания для сомнений, — защитилась я. — Вернее, даже не сомнений, а для уверенности в том, что многое из того, что испытала, надумано мною же. — Дура. Думаешь, люди друг с другом просто так танцуют в третьем часу ночи в кухне? Потому что им делать нечего? Тебе легче поверить в радужного амиго и его любовь, нежели в это. Совсем ты мужчин не знаешь. — Мужчин — да, но ведь мистер Джексон... В общем, ты знаешь. Нельзя этого человека и его поступки равнять с другими людьми. Стараясь действовать сдержанно — что очень заметно даже так, по одной только интонации — Дэниел всё же проявляет непривычное для себя рвение доказать мне мою неправоту, да так, будто в случае, если дело обернётся крахом, он понесёт личные потери. Лишь прокрутив эту мысль в голове, я осознала, что так оно и есть. Голос мой, придавленный горьким сожалением, сел. О, Дэнни... Всегда верящий в мой успех в чём бы то ни было гораздо больше, чем верю я, вечно полная страхов, неуверенности и смутных предчувствий. Он же уверен так, будто, читая книгу, знает всё наперёд. Какой дерьмовой жизнь была бы без тебя, Дэнни! — Он, разумеется, чудик, но ты не права, Сэд. Вот увидишь, он ещё себя покажет. К чему всё приведёт — это уже другой вопрос, но я, блин, поспорю на последние трусы, что босс к тебе неравнодушен. — Понимаю. Знаю, что ты хочешь мне донести, но... Едва ли что-то из всего этого получится. Не для меня такой человек, Дэнни. — Это сейчас говоришь не ты, а твоё прошлое, твой чёртов бывший и боль, которую он тебе причинил. Ты имеешь право на то, чего так желаешь, Садет. Ты имеешь на это столько же прав, как на то, чтобы дышать, ходить, работать, да на что угодно! Мы не выбираем, кого любить. Не выбираем, как. И ты должна прожить свои чувства. Не дави в себе это, Сэд, а иначе... — Эй, Дэн? Может, ты мне всё-таки позволишь отправить тебе рождественский подарок? — Кто тебя учил так бесталантно съезжать с темы? — Впав на секунду в раздражение, он, тем не менее, быстро себя обуздал. — И всё-таки! — подбадриваю я. — Раз не можем увидеться, разреши хоть поздравить тебя с Рождеством. Можешь дать мне адрес своего брата, а он доставит посылку тебе. Так ты не будешь беспокоиться, что однажды я, слетев с катушек, окажусь под твоей дверью, умоляя впустить или выйти. — Я подумаю, душка. — И подумай как следует, потому как мне неловко жить тут себе спокойно, растрачивая деньги, что ты мне прислал, а потом снова прислал — на Рождество, в то время как сам остался без подарка. Дэнни усмехнулся. — Со «спокойно» ты, конечно, перегнула, Сахи. Или что, боговерные рождественские проповеди босса помогли твоей душе отыскать умиротворение? Он ведь наверняка зачитывал вслух какую-нибудь ахинею из Библии, рассчитывая, что дети будут слушать с открытыми ртами. — Ну, на самом деле им и правда нравятся библейские рассказы. — Ага, ровно до пубертатного бунта. Помяните моё слово, доживу я до тех пор или нет, но детки ещё зададут жару своему папочке за его строгость. Прикурив новую сигарету, я тут же вспыхнула сама от его слов: — Доживёшь, негодяй, не смей так говорить! Вздумаешь откинуть копыта до того, как с нами случится кое-что из чего-то лучше любого чего-нибудь, достану тебя из-под земли! — Понял-принял, сеньорита, — рассмеялся он. — Не серчайте на идиота. К слову, как поживает наш радужный петушок? Вернула ему его кровные? — Если бы. Ни в какую не соглашается. Но я всё равно, как только вернусь в Вегас, передам ему всё лично в руки. — Что-то мне подсказывает, этого он и добивался. — Вы сегодня необычайно подозрительны, сеньор Уокер. — Просто меня бесит, что я... — начал было Дэнни, но вдруг осёкся, и молчал, собираясь с силами, чтобы полминуты неясного шороха в трубке спустя глухо вымолвить: — Что я не в состоянии увидеть происходящее в живую и вынужден делать предположения, исходя из твоих рассказов, Сади. Раненная его признанием самым болезненным образом и в самое уязвимое место — туда, где рождается чувство беспомощности перед неуправляемыми, своенравными обстоятельствами жизни, я прикрыла глаза и откинулась на спинку скрипящего от мороза кресла. Но как же, как мне выманить его на волю? Какими шагами приблизиться? В какую цену нам всё это встанет? — Если не разрешаешь сделать тебе подарок, так хоть можешь пообещать мне одну вещь? — попросила я, некоторое время слыша одно только шипение тлеющей сигареты, пока Дэн не откликнулся. Тихая, святая ночь, — ведь не зря об этом поётся в гимне. С приходом сумерек смолкла вся округа, и огни городка, что на самом деле не имеет статуса города или муниципалитета, а считается посёлком, рассыпаны по склонам и долинам редкими светящимися точками, будто упавшие с неба звёзды. Сегодня это свечение особенно притягательно, и вообще-то... — И какую же? — Если вдруг... если вдруг станет совсем плохо, так невыносимо, что ты не будешь знать, как поступить, ты позовёшь меня, позволишь мне помочь. По-настоящему помочь, понимаешь? И, пожалуйста... — Садет! — громко донеслось из дома, разбив вдребезги обоюдное благоприятное расположение, которое, казалось, вот-вот принесло бы долгожданное соглашение. Мистер Джексон. Дэниел, от ловушки увернувшись, незамедлительно воспользовался этим обстоятельством: — О-о, слышу, душку мою уже обыскались. Говорил же, не может без тебя жить этот добрый самаритянин. Что, Евангелие потерял и найти не может? Ой, или нет: ты неплотно прикрыла дверь и теперь в комнате дымом воняет. Ну ладно, ладно, беги, я из Вегаса слышу, как у тебя сердце заколотилось, вся уже на старте. Потому что мистер Дже-е-е-ексон зовёт... — Чёрт! — с досадой прошипела я, поняв, что совсем потеряла счёт времени — десять минут одиннадцатого. — Иди уже, Сахи. И гляди в оба, а не то раз — и сделают тебя домохозяйкой. Вот и весь спектакль. Поднявшись с места, я невольно скорчила рожицу — будто мой собеседник здесь, рядом, и способен лицезреть адресованую ему гримасу. Впрочем, по прошествии проведённого «вместе» времени, зачастили эпизоды, когда Дэнни, к примеру, предугадывает мои ещё не высказанные слова по одному вздоху, безошибочно называет, чем занята я, даже если делаю что-то бесшумно. Моё же воображение, лишённое возможности увидеть даже фотографии того, кому изливаю душу вот уже целый год, не оставляет буйных попыток одарить живыми чертами неясный силуэт, составленный из скудного запаса доступных деталей, но главная оставляющая, конечно, — голос Дэниела. Именно он звучанием своим диктует, какую краску примерить на неизвестное лицо и тело в тот или иной раз. — С Рождеством, Дэнни. Люблю тебя. Отвечай на мои звонки, пожалуйста. — С Рождеством. Я тоже тебя люблю, душка. Буду стараться. Заставший меня в холле мистер Джексон, судя по явному нетерпению на лице, по-прежнему неизвестно зачем, но только и ждал моего возвращения, чтобы... Чтобы что? Почему весь вечер он так странно себя ведёт, словно что-то скрывает, но ни в чём не признаётся? А всем нам тем временем, как диктуют приличия и давно устоявшийся в этом семействе режим, пора заканчивать вечер и позволить друг другу отдохнуть, а мне уж побольше остальных следует шевелиться: несмотря на щедрое предложение и даже уговоры остаться в доме, я, пожалуй, поступлю по-своему и освобожу предоставленную мне днём ранее спальню. Так будет правильно. — Да, сэр? Вы звали? — Садет, хотел сказать, чтобы ты... — начал мистер Джексон, поравнявшись со мной у подножия лестницы, по которой я собиралась подняться в «свою» комнату за вещами. Однако окружившие его дети не дали договорить. — Папочка, поднимись, пожалуйста, с нами в игровую, — попросил Принс. — Нужно кое-что тебе показать. Босс как-то растерялся, стал волноваться, и отвечал сбивчиво: — Что-то очень важное? Может, завтра покажете? — Нет, сегодня! — требует Пэрис, ухватив отца за рукав. — Вы печенье для Санты положили? — Конечно. Ну, пап, идём! Скорее! Разморённый жарой в доме, босс вздохнул, метаясь уже не таким уверенным, как прежде, взглядом от меня к детям. Теперь взор его почему-то выглядит просительным, нетерпеливым. На лице странное, неизъяснимое выражение, какая-то недосказанность и досада. Под сенью этой неопределённости одновременно хочется и скрыться отсюда, и услышать из уст его слова, которые меня бы успокоили, усмирили во мне это мучение, а если он таких слов не скажет, так хоть прочесть их в его глазах. О, что со мной происходит, что творит этот человек! Ещё ничего не сделав напрямую, уже лишает здравого смысла! — О боже... Ладно, поднимайтесь, я вслед за вами. — Легонько подтолкнув свою троицу к лестнице и дождавшись, когда они достигнут второго этажа, он поднял указательный палец и предупредил меня: — Садет, не уходи спать. Дождись меня, ладно? — Но у меня выходной, сэр! — воспротестовала я, хотя сама не до конца понимала, почему. — Неужели? Поэтому ты весь день проторчала на кухне? — язвительно, но по-доброму язвительно подметил он с ласково-насмешливой ноткой в голосе, отвернулся и пошёл вверх по ступеням, оставив за собой неизменный шлейф стойкого аромата — вернее, целой смеси. Так было всегда: когда мистер Джексон уходит из комнаты, аромат его остаётся ещё долго. Я же, решив, что осталась один на один со своим негодованием, скрестила на груди руки, продолжив сверлить недовольством уже пустую лестницу. А недовольство от непонимания: почему мистер Джексон бесцельно удерживает меня подле себя, водит по каким-то лабиринтам весь вечер? Это не просто настораживает, а даже пугает. Грейс, прошоркав тапочками, тоже прошла мимо меня к лестнице, и по губам её проползла пусть и беззлобная, но недурно подстегнувшая мои опасения ухмылка. Я вопросительно поднимаю брови, не найдя в себе ни слов, ни смелости их озвучить, но Грейс в ответ просто качает головой. Почему в этом месте только я, в отличие от остальных, ничего не понимаю? Прежде чем удалиться, она просит: — Передай, пожалуйста, парням, чтобы завтра кто-нибудь пришёл и починил замок на двери спальни босса. Он сегодня жаловался, что она не запирается. Чёрт... Кажется, у меня едва не остановилось сердце. Ладно, остаётся одно: дождавшись, когда шаги наверху стихнут, подняться в спальню, забрать вещи и вернуть их в коттедж, а потом, наконец, заглянуть к парням. Так и вышло. Парни не скучали: довольные, поминутно подшучивая друг над другом, они делили плотный поздний ужин, предшествующий завтрашнему — официально праздничному. Хотя теперь, когда карманы наши набиты жалованием с надбавками, праздник, невзирая ни на какие даты, уже наступил. И здесь, рядом с ними, в старой доброй компании, в которой ты знаешь, никто тебя не обидит, мне немного полегчало. Невзирая даже на тягучее ожидание, коим обременил меня мистер Джексон. Ещё минут десять, наверное, — и я узнаю причину его просьбы не отходить ко сну. Или двадцать. Или полчаса. Время идёт, а телефон молчит, босс не объявляется. Я потому, наверное, и не послушалась его: вместо того чтобы дождаться его возвращения, к примеру, в кухне, забилась, как последняя трусиха, в коттедж охраны — хотела и всё ещё хочу убедиться, что скрывающиеся за просьбой намерения достаточно серьёзны. Если мистер Джексон не вёл ему одному понятную игру, и ему в самом деле что-то от меня было нужно, то для этого он достанет меня где угодно, что обычно и делает. А мне надоело. Надоело. И так хочется... Да, мне хочется. И я сделаю это. — Действительно, самое настоящее рождественское чудо, — поддерживая неутихающего жара беседу о нежданном получении выплат, поддакиваю я самым спокойным тоном, на который сейчас способна, а у самой нога дёргается, не унимаясь. — Так себе атеистка из тебя, Си, — заключил Джавон. Пришлось хорошенько ущипнуть его, смеющегося, за локоть. — А вообще-то, ты права. Конечно, неизвестно, что будет дальше, но по крайней мере до конца этого года можно быть спокойным. — За это и выпьем. — Билл, в чьём лице, наконец, спустя столько времени, царят не упрятанные за внешней непробиваемостью сомнения, сожаления и страхи за будущее, а самые что ни на есть естественные уверенность и спокойствие, поднял бокал — с обычной газировкой, разумеется. Никакого алкоголя на смене. Мы с Джавом последовали его примеру. — За вас, парни, — стараясь не показывать нервозности, подхватила я. — Никогда и нигде мне не найти коллектива круче. — И это взаимно, — ответил Билл, чокнувшись с нами бокалом. — Невозможно представить, чтобы на твоём месте крутился кто-то другой. — Не-е, к чёрту, — поддержал Джавон и вернулся к своей тарелке со стейком. У меня же не выходит ничего, кроме как сидеть и изводить себя, глядя на проклятые часы — двадцать три двадцать пять. Должно быть мистер Джексон, укладывая детей спать, просто отключился сам, и неудивительно. День выдался такой насыщенный... Не стоит его ждать, не стоит и тревожиться, будто он сказал или сделал бы нечто такое, что разом перевернуло бы мою жизнь вверх тормашками. Вчерашний наш разговор — просто разговор, и даже танец — просто проявление доброты и неравнодушия к страждущему. Вынашивая в себе последствия произошедших между нами открытий, я чувствую себя уличным, давно никому не нужным котом, к которому вдруг проявили внимание и заботу. В свете этого внимания мне непривычно и страшно: только и остаётся, что ощетиниться, зашипеть и в ужасе дать дёру. Убежать, чтобы ещё раз всё обдумать, найти в себе место для того, что образовалось так внезапно и теперь требует стать частью меня. Всё это — почти то же самое, как бывает, когда тебя, не предвидившего атаки, удар настигает так неожиданно, что сознание просто не успевает среагировать. Мне нужно время, хоть немного времени только для себя. Конечно, снова вызвав меня к себе, с какой-то долей вероятия мистер Джексон может сказать нечто, на что я не смогу ответить и что мне будет тяжело даже просто воспринять. Поэтому... Что бы ни случилось, лучше его упредить. — Билл, можно мне взять одну машину? — спросила я, глядя в сторону, чтобы не прочесть в глазах Билла того, что видеть и о чём думать в данный момент мне просто не достанет сил. — Ты далеко? — прозвучало ровно, можно было подумать, без всяких подозрений, но удивление его очевидно. — Нет, ничего серьёзного. Но вот что серьёзно: хочу, чтобы до моего возвращения вы оба, парни, развернули вон те симпатичные коробки, что я оставила для вас под ёлкой.***
Внедорожник, арендованный на время пребывания Джексонов в Монтане, остался дожидаться меня на парковке у «Big sky Candle bar» — магазина свечей с деревянной вывеской над входом, уже несколько часов как закрывшего свои двери для посетителей. И «Big Sky Sports» с разрисованной снежным лесом освещённой витриной, переполненной лыжами и снегоступами; и сувенирный «Lone Peak Logo», за пестрящими гирляндами окнами которого виднеются манекены в шапках и свитерах с горным узором и развешанные на стенах туристические карты; и известное своим уютом и ароматами специй «The Lotus Café» сквозь стеклянную фасадную стену, обрамлённую мерцающими фонариками, показывает аккуратно накрытые столики с керамическими чашками, ожидающими нового утра, — всё замерло в дремоте под жёлтым светом фонарей, на которых скопился снег. Редкие дуновения ветра, почти неизменные в здешних краях, разносят по округе аромат величавых сосен, шум проезжающих по соседним улицам автомобилей и скрип снега под ногами припозднившихся, ужасно припозднившихся к праздничному ужину прохожих, теперь спешащих по домам и отелям. Пусть днём это место — популярнейшая курортная точка, всегда наводнённая туристами, в канун Рождества оно, словно по волшебству, превратилось в тихую, едва обитаемую деревню в кольце поросших лесом гор. Вечерняя жизнь замерла. Один проехавший мимо Форестер, груженный сноубордами и лыжным снаряжением, хохочущая тройка вышедших из ресторана по ту сторону дороги праздношатающихся, влюблённая парочка у бара в десятке метров от меня, держащаяся за руки и говорящая вполголоса, да гул снегохода где-то вдали, — вот и всё. Немудрено, ведь часы показывают пять минут первого. Рождественский сингл «Thank God It's Christmas» в моём плеере, утихнув, сменился на хит группы «Imagination» — «Illusion», заставив меня незамедлительно принять это как очередной намёк от самой жизни — всё испытанное накануне и правда является всего лишь иллюзией. Пусть так. Пока иду я вдоль улицы и вместо живописных пейзажей вижу до боли любимое лицо, окутываясь клубами табачного дыма, я в безопасности в своём мире — хоть и ненадолго. Я буду и дальше смотреть так на твой образ, зная, что однажды это закончится. Теперь расставаться с иллюзией будет не так страшно, ведь сердцу моему подарили нечто незатмимое — настоящие живые воспоминания, к которым буду возвращаться, оттесняя бесплодные фантазии. И сейчас самое время, отбросив иллюзии, подумать о живых и настоящих. Изуми я поздравила по телефону ещё когда спускалась сюда, в центр. Её вечер, к счастью, тоже обещает безмятежность, хотя день с самой рани предстал в суете, но не предпраздничной вовсе: одному из воспитанников «Мистера Кёко» провели сложную операцию, но теперь пёс, окутанный неизменной заботой добродушного кота и его хозяйки, мирно дожидается своего выздоровления. Пятнистый чёрно-серый пёс, сказала Изуми, с характерным хлопком открывая бутылку своего любимого калифорнийского шардоне. Такой же масти была моя собака — прибившаяся к нашему дому бродяга, каких в любом городе сотни, худо-бедно прожившая несколько недель у забора под куском шифера, пока отец не... Это правильно, что мне ни за что не хватило бы одной ночи, чтобы поведать мистеру Джексону обо всём, без исключения, пережитом, в том числе о подобных деталях. Судьба и его дух безжалостно искромсала, стоит поберечь его от некоторых подробностей. То и дело выправляя шаг со стремительного на медленный, от которого, ввиду своей должности и налогаемых на неё обязанностей (которые порой требуется исполнить моментально), давно отвыкла, очень скоро, оставив позади яркие вывески, я оказалась на пересечении Town Center Avenue и Ousel Falls Road, куда и свернула. Пейзаж резко сменился: плотно застроенные улицы уступили место уединённым районам, густой заснеженной растительности, широким участкам нетронутой природы и коттеджам, шале и домикам в альпийском стиле с почтовыми ящиками на углах и дорожными знаками, указывающими на тот или иной жилой комплекс. Разбросанные в отдалении друг от друга, во всех домах горит огонь, фасады сияют рождественской иллюминацией, но так всё тихо и безмятежно, словно каждый житель здешних просторов, сговорившись, спрятался от чего-то за стенами возведённых оград, за окнами, за лесной дорогой, через которую пролегает мой путь. У пути этого нет ни точки назначения, ни точного маршрута, ни какой-либо мотивации. Просто мне так хочется. Может, снова позвонить Дэнни? Чтобы... чтобы... Чтобы не оставаться одной, как сказочная девочка со спичками. Я себя совсем не понимаю. Как будто голос внутри, всегда делившийся своей мудростью, умолк и, чем-то огорчённый, больше не желает со мной знаться. Он разочарован во мне, и совсем не просто так. Кем теперь я являюсь в глазах мистера Джексона? Насколько низко пала, насколько сделалась ничтожной? Может, своим поведением он стремился отгородить нас от пережитого вчера, а может... О нет, он бы так не поступил — не стал бы пользоваться преимуществом, данным ему знанием о том, что было спрятано, но в конечном итоге получено в его полное распоряжение. Поэтому так страшно теперь оставаться одной, и так же невыносимо тлеть от стыда под его необычайно пристальным взглядом, в котором с ужасом ожидаешь заметить осуждение или замаскированное вежливостью отвращение. Да, позвоню Дэнни, решила я. Вот только Тристиан, чьё имя высветилось на внезапно завибрировашем экране, оказался быстрее. Такой он есть: появляется неожиданно и резко заявляет о себе, а его присутствие — физическое или нет — тут же заполоняет собой всё. — Bebé, чёрт побери, с Рождеством! — радостно заорал он, так что пришлось даже отнять от уха трубку. — Скажи, возможно ли дозвониться до тебя с первого раза? — Тристиан, с Рождеством! Скажи, возможно ли застать тебя трезвым и не под кайфом? Не ворчи. Я за день присела пару раз. Он поцокал языком: — А вот празднуй ты со мной, узнала бы, что такое настоящий праздник. — И не сомневаюсь. Ну, как ты, твоя семья? — С лёгким удивлением обнаружив, что благожелательность в моём тоне проступает непроизвольно, от сердца моего отстал тот липкий гадкий страх, возникший во время прошлого разговора с Тристианом, обрубившим мои отчаянные попытки вернуть одолженные тридцать тысяч короткой, но такой тяжёлой фразой: «Не зли меня». Сегодня, в этом пустом одиночестве, куда ушла я по собственной воле, задор его голоса звучит особенно притягательно, в то время как во мне плещутся, не находя покоя, уймы неразборчивых чувств. — Восхитительно, если не считать присутствия моей бывшей, которое приходится сносить. Не могу же я запретить матери видеть детей... Но эта сука здорово выводит меня из себя, и делает это намеренно, — с недовольством бормочет он. Алкоголь (или ещё что-нибудь?) явно развязал ему язык. — Это та девушка, что была в золотом купальнике на вечеринке? — предположила я, припомнив, что другая его супруга, с которой он также разведён, обосновалась в Голливуде, оставив детей на попечение отца. Интересно, она настолько в нём уверена или ей настолько наплевать на собственных дочерей? — Да. Керида. — Так уж и выводит? Тогда что она делала на твоём дне рождения, который, напомню, проходил без детей? — А что, ревнуешь? — Негодование тут же испарилось, сменившись привычным, каким-то уже родным азартом. — Не увиливай, Моралес. Охрипшим от алкоголя голосом он застонал, изображая раскаяние и усталость, — будто каждый день получает от меня сцены ревности. Чудак! — Ну, bebé... Там полно шлюх ошивалось, и она просто одна из них. А я был пьян и не особо заострял внимание на том, кто из них кто. Твоя компания меня интересовала больше. — Так и чем же плоха сеньора Керида? Если не считать испепеляющих взглядов, по-моему, очень даже милая девушка. — С очень милой девушкой я бы не развёлся, mi amor. Ну, проехали. Какого чёрта ты до сих пор не в Вегасе? Я остановила шаг, уперев свободно висевшую руку в бок, словно собралась отчитывать Тристиана лицом к лицу. Скрип снега под подошвами высоких ботинок стих, та же рука полезла в карман за новой сигаретой, старая отправилась в мусорный бак у заиндевелого кустарника над слабо освещённой дорогой. — С чего это ты взял, что я не в Вегасе? Моралес, клянусь, если ты следишь за мной... Былое его раскаяние как ветром сдуло. Тристиан расхохотался, и хохотал с раскатами и сиплыми переливами по меньшей мере с полминуты, а затем взялся меня, занервничавшую, а потому снова ускорившую темп своего ночного моциона, утешать: — Извини. Прости, пожалуйста. Просто так славно, когда ты, злая, зовёшь меня по фамилии. Балдёж... А вообще... Нравится, да? — Что нравится? — непонимающе отозвалась я, игнорируя очередную развилку сравнительно узкой, но асфальтированной и расчищенной от снега улицы — годится, чтобы голову проветрить, пока не приду в себя. И лучше уж идти вперёд, чтобы, чего доброго, не заблудиться. Тем более, картина не меняется: извилистой, исчерченной узорами автомобильных шин лентой улица вьётся, окаймлённая густой хвоей, меж холмов и долин, дальше — белесые вершины под луной. И лес, чем дольше идёшь, тем ближе к тебе подбирается. — Фамилия. Потому что тебе лучше начать к ней привы... — Ну каков наглец! — Лицо моё, уже поцелованное морозом, от возмущения вспыхнуло вяще прежнего. — Пользуешься тем, что я далеко и не могу дёрнуть тебя хорошенько за косу. — Пользуюсь. Нахально и беззастенчиво. Грех чем-то не воспользоваться, когда есть возможность. — Так что, ты меня выследил? — напираю я сердитым тоном, под которым весьма неумело скрывается страх, и Тристиан превосходно чувствует это. — Кто знает. — Тристиан! — А если и так, то деваться-то тебе всё равно уже некуда. Жди гостей, bebecita, — издевается он себе на потеху, зная, как в самом деле тревожно мне делается от таких слов. — Я положу трубку, Моралес, а потом соберу долбаные чемоданы и уберусь уже туда, где ты никогда в жизни, никакими силами меня не отыщешь. — Всё, всё, bebé! Остынь. Я просто прикалываюсь. Нащупываю твою точку кипения. — И даже не скрываешь этого! — Извини, — словно бы виновато (хотя в действительности готов снова разразиться хохотом) тянет он, опять подпустив жалости. — Так ты не посылал за мной никаких ищеек? — Не посылал, угомонись. К таким делам следует в крайних случаях прибегать. Ну, прости меня. Я пьяный придурок с неутолимой жаждой развлечений. Всё, больше так не буду. Наверное. Извини. — С тобой можно в одну неделю поседеть от стресса, — демонстрируя обиду, пожалуй, больше, чем требуется, я с трудом борюсь с одышкой, но не останавливаюсь на отдых ни на минуту, и сигарету не выпускаю из пальцев. — Но я всегда готов загладить свою вину. Чего тебе хочется? Куда ты там вообще, чёрт возьми, всё время идёшь? Что за звуки? — Хочется, чтобы меня под твоим влиянием не уложили в сумасшедший дом. — Ну, прекрати! Из чего-то материального, имею в виду. — Нет, ты прекрати! — огрызаюсь я, подспудно, возможно, тоже желая нащупать его точку кипения. Впереди, у нового перекрёстка, уже показывается следующий указатель, название улицы на котором пока не разглядеть. Вот бы сегодня шёл снег! Скорее всего, непогода, всегда губительно воздействующая на моё здоровье, несколько омрачила бы ощущения от прогулки, но зато каков был бы вид кругом... — Материальное с прошлого раза я просто не знаю, куда девать. Даже смотреть боюсь на эти деньги. Хватит. — Да уж, дорогая, отношения с деньгами у тебя хреновые. Значит, нужно дарить тебе уже готовый и упаковыванный подарок, — не унимается Триш. Не знающие границ щедроты, золотые обещания, будущее в ярких красках — подобное до добра не доводит. «Это говорит за тебя твоё прошлое», — шелестят, мне переча, слова Дэнни. И они верны: из прошлого следует выносить уроки, но не укрываться им, дряхлым и предательски ненадёжным, от настоящего и возможного будущего. Только как наконец впитать эту истину, ведь так это страшно? Кажется, будто даже невыполнимо, что оно вросло в тело и дух до скончания дней. Но может, есть способ это обойти? Пожалуй, есть, но лишь один: со всем своим мужеством и решимостью глядя прошлому в глаза, совершать то, чего оно тебе, нагоняя жути, запрещает. — Вообще-то ты можешь сделать подарок, и очень хороший. Просто замечательный, — неожиданно, пожалуй, для нас обоих проговорила я наконец, спустя несколько минут, подойдя к указателю и свернув на Lone Mountain Trail — куда более широкой и оживлённой дороге, нежели прежняя. По праздничному украшенная, она неплохо освещена, особенно ближе к обочине и пересечениям с жилыми улицами с их декоративными и настоящими фонарями и симпатичными рождественскими ёлками. По одну сторону шоссе — занесённые снегами поля, за которыми виднеются горы, по другую — ряды домиков с лениво вьющимся дымком над дымоходами, коммерческие здания да всё те же шале. Вдалеке, ближе к одной из горнолыжных баз, маячит свет фар. — Поражён, — после заминки, проведённой в подлинном изумлении, отозвался Тристиан. — Не ожидал, что ты так быстро согласишься. Я принялась было ознакамливать великодушного сеньора со своим заветным желанием, но закончить мне не дали: — Да, соглашусь... — Принять предложение руки и сердца, — ловко ввернул он. — Засранец. — Вздох смирения слетел с моих губ вместе с сизым дымом. — С тобой надо следить за каждым словом, да? — Это ты верно подметила. Ладно, ладно. Я весь внимание. Чего же ты хочешь от Латино-Санты на Рождество? — Ты помнишь, я рассказывала тебе о своей подруге, что содержит приют для животных? — собравшись как следует с духом, начала я, про себя припоминая, как раньше уже доводилось переступать через дурацкие, въевшиеся в характер принципы и опаску, чтобы достичь чего-то нового, изменить себя и свою реальность к лучшему. Смогла прежде, сможешь и теперь, Садет. — Я помню всё, что ты говоришь, bebé. Ну, и? — Фоном его голосу, как это часто бывает, звучит наполняющее очередной стакан пойло. — Если в самом деле хочешь порадовать меня подарком, сделай им пожертвование. Снова речь его умолкла не то в недоумении от неожиданности, не то ещё от чего-нибудь. По дороге с хрустом льда под колёсами успела проехать пара внедорожников, и только тогда Тристиан, захваченный умилением, ответил: — Ты такая чистая. Сколько чести, достоинства, доброты, bebecita! Конечно, конечно я сделаю это! — Нет, постой, не спеши. Я подумала, что могла бы внести те тридцать тысяч от твоего имени на счёт приюта, — добавила я, вздохнув от облегчения, что идея моя не была обсмеяна или отвергнута. — Ой, опять за своё! Велено же: оставь их себе. Приюту я сделаю подарок отдельно. Вышли мне их данные. — Но я не могу, это очень большая сумма! — Bebé, не спорь со мной. Какая женщина отказывается от предложенных ей в свободное пользование денег! Напасть какая-то, — совершенно растерянный очевидно нетипичным для его представлений укладом и одновременно возмущённый, посетовал он. Во мне же заскреблась жалость: до сего дня и не приходило в голову, что Тристиан, дожив до своих двадцати девяти, возможно, никогда не знал бескорыстной любви, в которой кто-то отдаёт тебе сердце просто за то, каким ты являешься по своему существу. Взращённый в суровости полубеспризорного детства и бедности, где едва ли найдётся место для чувств, впоследствии он сумел добиться и богатства, и славы, но, похоже, взял за истину: абсолютно всего в жизни следует добиваться напором, и всё в нашем мире требует ресурсов, чаще всего — денежных. Мы с ним похожи, что бы ни казалось на первый взгляд, и даже на второй, третий — его внешние резкость и самоуверенность надёжно скрывают в нём подлинные черты. — Хм, мне казалось, я именно поэтому тебе понравилась — потому что мне не надо твоих денег. — Чего? Я не жмот какой-нибудь! Триш взвился не на шутку, в очередной раз выставляя напоказ: сеньор Тристиан Моралес не знает удержу как в забавах, так и в гневе. Вероятно (но не факт), в перспективе это может иметь весьма плачевные последствия — сродни тем отметинам, что носить мне на коже до конца своих дней... Нет, он не такой, как Камаль, не такой. И пока для усмирения горячего нрава много не требуется: я рассмеялась — и Тристиан тут же остыл. Въевшееся «Не зли меня, ладно?» откликалось откуда-то издали. — Ох и попадётся мне твоя мелкая ж... — Тристиан? — вкрадчиво, ласково перебила я, чтобы сказать то, что действительно должна. — М-м? — Спасибо. — Да перестань, — выдавая смущение за раздражение, отмахивается он. — Нет, я вообще-то в долгу перед тобой, но прежде чем ты опять на меня разозлишься, спешу уточнить: говорю не о той чудовищной сумме, что ты мне всучил с такой лёгкостью, будто вынул из кармана мятый доллар, а о... Ты так добр ко мне, Тристиан. И при этом ничего не просишь взамен — только шутишь. Вот за это и благодарю. — Всё равно ты говоришь глупости. Но злиться не буду, так уж и быть. Просто, bebé, у нас, у меня принято помогать своим. А то, что тебя я обозначил как свою — не секрет с первых дней нашего знакомства, правда? — О, ну этого сложно не заметить! — рассмеялась я, натягивая перчатку на замёрзшую руку. Ноги уже гудят, жгучий мороз пронизывает меня, отвыкшую от морозных зим, всё же чем больше отдаляюсь от оставленного дома, тем чувствую себя легче. Я иду, иду, и буду идти дальше. — Свою позицию ты чётко обозначил. — Умница. Всё просто: если Бог так распорядился, что я что-то имею сегодня, почему бы не отсыпать капельку блага, — а уж тем более тому, кто попросил? Поэтому я благодарен Господу — и за то, что есть у меня, и за то, что от этого прибывает у других, у хороших людей. — Как вы духовны сегодня, сеньор Моралес. — Рождество ведь! Но не только в нём дело. Если не испытывать благодарности за посланное Боженькой добро и не нести его в мир, всё очень быстро переменится и оставит тебя с голым членом, — подытожил он, снова меня рассмешив. — Вот такого Тристиана я узнаю́ лучше. Ты прав, говоря о благодарности. Именно это я и пытаюсь тебе донести. Я благодарна и обязательно верну долг. — Духовный? — Голос его утонул вдруг в многообещающей томности. — И духовный тоже. — Тогда что насчёт свидания? Достаточно духовно? — О, Тристиан... Ты неисправим. — Я лишь предложил вариант. Решать тебе. Серьёзно, ты можешь приехать ко мне по тому же адресу в любой момент. Охрана уже давно оповещена: если у ворот сеньорита Сахи, впускать мгновенно и без разговоров. Настала моя очередь выиграть себе немного времени в молчании. Снова проезжающие мимо туристы, снова тишина да редкий скрип старых хвойных ветвей. Не слишком ли далеко меня унесли ноги? Не опасно ли здесь, пусть сейчас и канун? Ряды домов, чем дальше продвигаешься, всё меньше частят многообразием традиционного убранства, а дорога идёт и идёт вперёд. Но если повернуть обратно, возвратиться домой, то уже у порога застану чувства, от которых сбежала. Нет, я пойду дальше. Тристиан первый нарушил душившую нас обоих тишь, и на сей раз не просочилось в его вопрос ни игривости, ни напускных соблазнительных ноток, ни даже злости. Скорее, сказанное прозвучало подавленно: — Ты с кем-то встречаешься, правда? У тебя кто-то есть. — Не встречаюсь, — честно призналась я, но главное всё же утаила — то, о чём он на самом деле хочет знать. — Просто я слишком уж приросла к одиночному образу жизни. — Ну нет, дело нечисто — это я почти сразу уловил. Его не проведёшь, конечно. Но и я поспешила себя защитить: — А какого дьявола ты вообще меня допрашиваешь, Моралес? Хочешь сказать, ты, верный мне, держишь обет целомудрия? Да возле тебя девчонок больше, чем на ёлке шаров! — Пф-ф, это не считается. Они просто сучки для развлечения. — А-а, вот ведь, — принялась я театральничать, — как ты меня любишь... — Это разные вещи! Где бы ни был и что бы ни делал, я представляю тебя на их месте! И даже имя твоё, пьяный в стельку, произносил, когда одну из них натя... — Фу-фу, не продолжай! Я шучу. — Зато я честен с тобой! Не строю из себя святошу без стояка. Ну не могу я без этого дела, bebé! Не могу. — Зато вытягиваешь из меня, есть ли кто в сердце. А если и есть, то что? Ты же не собираешься безобразничать? — поинтересовалась я беспечно, а только затем задумалась: в самом деле, узнай вдруг вспыльчивый Тристиан о том, кто именно препятствует ему на пути завоевания меня, что бы он сделал? Точно, ничего хорошего. Но... Чёрт побери, разве стану я в своих же глазах дурным человеком, если признаю, как это приятно, когда тебя видят настолько привлекательной, что за право назвать тебя своей борются, при этом не таясь и никого и ничего не стесняясь? И хотя по отношению к самому Тристиану это совсем не честно, всё же именно по этой причине мною до сих пор не сделан решительный отвергающий жест в его сторону. К тому же, кажется, в данный момент нас обоих устраивает нынешнее положение дел: его — плавать в дразнящей неопределенности, забавляться; меня — открывать для себя всё новые и новые его черты и с приятным теплом убеждаться в неверности прежних своих суждений. И потом, мы пока просто друзья. В конце концов, у мистера Джексона, пусть не в таком чудовищном количестве и разнообразии, как у Тристиана, постоянно имеется под боком та или иная красотка, сравнения с которой я и вовсе не выдержу, разве нельзя и мне насладиться чьим-то вниманием? Моралес и я никогда не переходили черту, не осмелились даже на поцелуй, не говоря уже о том, чтобы скрываться от всех за дверями отелей... Но почему я вообще стала нас сравнивать? Мистер Джексон свободен и волен делать всё, что хочет. И то, что мои чувства зациклились на нём, — не его заботы. — Хочешь сказать, тебе не нравится как я безобразничаю, а? Ну ладно, шучу. Безобразничать не стану, но... — тут он стал как-то по-странному серьёзен, — не оставлю попыток добиться тебя. — Что мне действительно в тебе нравится, так это беззастенчивая откровенность, — отметила я, убегая от его серьёзности, а потому поспешно переменила тему: — Как твоя Вивиана? — Думаю, она счастлива. Сыта и довольна, скоро станет толще меня. Хотя и несколько тоскует кое о чём. — О чём же? — О беззаботной ночной прогулке по комнате, в которой одна милая сеньорита любезно согласилась заплести волосы её хозяину... Ещё пятнадцать минут и две сигареты спустя, отправив пьяного Тристиана спать, самой возвращаться к тёплой постели мне, хоть и промёрзшей до самых костей, вовсе не хотелось. Что-то тянет прочь, заставляет и дальше вышагивать по Little Coyote Road с её ухоженными домами и заснеженными лужайками перед ними, куда в очередной раз, по велению души, свернула, и дать себе хоть немного времени продержаться подальше от того, что зародилось вчера в стенах одинокого особняка. Может, это что-то, как заключил Дэнни, — коварное воплощение моего прошлого, шепчущее: «Раз уж не сдержалась и вывалила перед беднягой Джексоном, которому было просто неловко от происходившего, все свои проблемы, то хоть теперь вспомни о благоразумии. Пусть он проведёт время с теми, на кого ему в самом деле не наплевать, и ради кого он не прикидывается жилеткой для слёз.» Думаю, болезненная истина кроется в том, что каждый из нас, несмотря на преграды и непреодолимые обстоятельства, тайно ожидает момента, когда судьба подарит нам нечто поистине исключительное. Но взрослым, оформившимся с годами умом осознаём, что такого не бывает, и от этого становится больно. Вот и бежим, бежим неважно куда, только бы от боли подальше, хотя вот она, в тебе. В кармане звякнуло. Я вынула мобильник, опять сняв перчатку, разблокировала экран и прочла от Билла послание: «Я думал, ты предупредила босса о том, что отлучишься. Он искал тебя, сказал, что ты ещё была нужна ему сегодня. И ещё, что устроит тебе втык, сестрёнка.» Так значит, он не уснул и не заработался. Или же сделал это, а потом опомнился. Но зачем ему понадобилась я, да ещё в такое время — почти в час ночи? Случись что-нибудь серьёзное, мистер Джексон, как и Билл, уже позвонили бы мне, так что, думаю, незачем мне, очертя голову, мчаться назад, чтобы застать там сцену вроде: «Мне нужно поработать, а кофе нет, как и тебя. Где ты ходишь?» или «Что это такое прислала Раймона? Снова уверяет, будто ответ нужен срочно.» О нет, мальчики, простите. Ваша Садет впервые гуляет в приятном одиночестве в таком сказочном месте, какие доселе видела разве что на рождественских открытках — ярких, покрытых блёстками, с изображениями безликих белокрылых ангелов, несущих в руках пламенеющие звёзды, а над головой — полукружие не то нимба, не то лунного диска. У меня подобных целая куча, и каждая такая красочная и необыкновенная, словно в одно мгновение оживёт, стоит тебе моргнуть. Взмахнёт посланник божий крылом, и с небесной выси, кружась, беззвучно опустится на землю его пушистое перо, а сверкающая снежная пыль, напротив, поднимется в воздух, где каждая снежинка отразит в своей гладкой поверхности свет жёлтого пламени; зашевелятся нарисованные ели над нарисованным городом, выходящий из труб дымок оживёт и поплывёт к ватным облакам, и нарисованная церковь запоёт, гордо над всем этим возвышаясь, чтобы призвать к себе верующих. Так сильно уцепилась я в нереальную мелодию, так вслушалась, что упустила момент, когда грань фантазии и действительности осталась позади, а мелодия, а точнее, создающие её голоса сделались настоящими. Это в самом деле поёт церковь, и не в голове моей, а взаправду. Слышится источаемый где-то поблизости, стройный хор молодых голосов, тянущих слова «O holly night» в молебном воззвании. Чтобы получше их расслышать, я стянула с головы шарф и вынула так и оставшийся висеть в ухе наушник от плеера, и звуки органа, сопровождающие пение, разрослись, растянув у меня на лице невольную восторженную улыбку. Не может такого быть! Именно этот рождественский гимн, именно сейчас, когда я, мучаясь от своего же разума, оказалась ярдах в двадцати от церкви, огни которой теперь, повернувшись, различила. Совсем как в излюбленном фильме, которому за прошедшие годы свободного доступа к телевизионному просмотру так и не нашлось конкурента! Разве так бывает? Наворотившая много глупостей, я слоняюсь по городку в поисках несуществующего утешения и натыкаюсь на церковь, судя по всему, в самом разгаре мессы, — совсем как Кевин Маккалистер. Что говорил Дэнни? «Устрой свою собственную рождественскую сказку», — говорил он. А что сделал Кевин, проходя мимо церкви в канун Рождества, которое был вынужден проводить один? Кевин вошёл в ту церковь. Ведомая любопытством, но не одним только им, а ещё чем-то, чего осознать пока не выходит, я скоро, перед тем покосившись на очередную проехавшую машину, будто спасаясь от уличения в чём-то постыдном, пересекла улицу и замерла на обочине, перед тем как ступить на асфальтированную, расчищенную от метрового слоя снега дорожку под фонарями, ведущую к церкви. Представленная в традиционном стиле — в камне и дереве, простая и в то же время величественная, она нависла над белой поляной в окружении елей, устремив остроконечную двускатную крышу к полнобокой луне, за место рядом с которой, толкаясь, соревнуются облака. Высокие окна, глядящие на горную цепь, охватившую собой городок, роняют на снег пёстрые цветные блики, — должно быть, свет таких же гирлянд, какие, вместе с еловыми ветками и горящей над входной дверью звездой, подсвечивают экстерьер. Я не чувствовала ни ног, принёсших меня к дверям, ни продрогших рук, легонько толкнувших деревянные со стеклянными панелями створки. Эхо голосов, чистых и мягких, тут же вырвалось наружу и поплыло над подъездом с двумя припаркованными автомобилями за моей спиной, чтобы где-то там, улетев с ветром в недра города, раствориться. А внутри, в рассеянной жарким сиянием свечей в высоких канделябрах полутьме, раскинулся в глубину полупустой неф: молодой мужчина, должно быть, с супругой, преклонившие колени в молитве у алтаря, несколько стариков в первом ряду по левую сторону от прохода, элегантная стройная дама, тоже в возрасте, в центре лавы — по правую сторону; через несколько рядов — пара женщин с покрытыми шарфами головами. Унося с собой густое эхо песнопений, высокие своды уходят в темноту, откуда спустились массивные кованые свечные люстры. Пляшет пламя и в алтарных подсвечниках, и в отражении серебряной чаши и дискоса, и в ветвях красующейся слева от алтаря рождественской ели, вся в золотом и красном. Над навершием её — резной деревянный крест, а под ним — рождественский вертеп: младенец Иисус в яслях в окружении фигурок Марии и Иосифа, ангелов, пастухов, волхвов и животных. В нише слева висит икона Богоматери с младенцем. До вздыбленных на затылке волос боясь привлечь к себе внимание, я, зачем-то пригнувшись, прошмыгнула внутрь, не забыв в беспричинной, как затем оказалось, суете как следует затворить за собой двери. Звук спешных шагов, к облегчению, приглушил ворс устилающих полы ковров, и уже через несколько секунд, ничуть не расстроенная скромным количеством прихожан, я выбрала дальний пустой ряд с левой стороны и опустилась на скамью, ощущая себя не иначе как вороватым вторженцем. И только лишь когда колючие, стыдливые ощущения эти стали оседать, когда дыхание поредело и выровнялось, разум, с трудом приходя в себя после сумасбродного поступка с подачи души ли, сердца, — неважно! — снова получил слово: ты что это такое делаешь?! Встань и уноси ноги! Но тело не сдвинулось ни на дюйм. Вдыхая здешний воздух, напоенный запахами воска и ладана, я, как зачарованная, вертела головой по сторонам. Отсюда, с последних рядов, объятых покровом полутьмы щедрее, чем скамьи впереди, видно всё замечательно: и добродушный с лица священник с выбеленной сединой головой в белоснежном, расшитом золотом одеянии, беззвучно произносящий личную молитву, пока звучит гимн; и сами хористы — молодые парни и девушки в альбах, небольшим скопом расположившиеся подле органа; и алтарные служки, с важным видом передающие зажжённые свечи прихожанам. Фантазия, насмехаясь, не заставила себя ждать и тут же вдалась в красочные иллюстрации: вот на месте священника уже стоит облачённый в сутану мистер Джексон, весь прямой и собранный, степенный, с благоговением на лице да очками на переносице, чтобы ни одной буковки не упустить в священных письменах, к которым обращён всем своим существом. Гладко уложенные, с чуть заметным завитком на концах волосы свободно распущены по плечам, отражая свет в своём лоске. О, какая я гадкая! Ужасно гадкая, потому что, представляя его в рясе священника или глядя собственными глазами на полуголое тело, чувствую одну и ту же волнительную дрожь. Чёрт... Нет — Господи! Хоть я в Тебя и не верю, но надеюсь, Ты простишь меня за эти мысли здесь, в Твоём доме. Но как трудно, чёрт меня побери, сдерживать глупую улыбку! Боссу бы это очень подошло. Этот парень всерьёз считает, что, будь у него такая возможность, он бы смог переубедить Гитлера в его взглядах, найдя в чёрном сердце свет. Абсолютный мечтатель, абсолютный ребёнок с детской позицией. Именно дети смотрят в лицо злу и видят там хорошее, прощают его. Так же, как и я, безмозглая, смотрела когда-то на Камаля. Отогнав фантазию, я, к своему удивлению, погрузилась в зависть: все эти люди, обивающие колени, обращающие к сводам церкви подрагивающие руки, роняющие слёзы, — все они, как они могут быть такими... спокойными? Словно им известно то, чего мне понять не дано. Но ещё больше неясно, почему я по-прежнему здесь, почему вслушиваюсь в каждую ноту и, едва моргая, рассматриваю убранство святилища, о каких раньше только читала, запечатлевая в памяти образы и термины, или видела по телевизору. Никогда и ни за что раньше мне бы не хватило ни духу, ни дурного любопытства для такого поступка, да и принципы воспротивились бы. Вот простые фигурки Иисуса и окруживших его людей и зверей, свидетельствующих рождения сына Божьего; вот амвон под иконами, а вот женщина с шарфом на голове в правом ряду перебирает листки с текстами праздничных гимнов, сбивчиво напевая под нос, — и ничего страшного, ничего враждебного. Никто даже не обратил на меня внимание, не бросил косого взгляда, не спросил, что я тут, бездействуя, забыла. Это самая простая церковь, проводящая рождественскую мессу, которая, судя по всему, подходит к концу. Обычный храм, каких тысячи, обычный символ религии, от любого проявления которой я, с тех пор как стала полноценным человеком, с ужасом отстранялась. Но смотрела рождественские фильмы и замирала в свете их красоты, и плакала над трогательными сценами, и таращилась в экран, если главный герой заходил в церковь, и тайно мечтала хоть раз побывать в подобном месте, чтобы увидеть всё своими глазами, на один час позабыв о строгих установках, которыми теперь живу: религия — яд. Вот и сейчас влечёт меня к себе нечто могучее и неизвестное, что-то глубокой первозданной силы, и душа, неся то, что в ней ещё живо, с каждой пропетой хористами строкой откликается всё рьянее, как будто пытаясь вырваться из-под нагромождений, чтобы то самое живое и явно знакомое с первозданной силой, вырвалось на свободу. Всё ещё тянется «O Holly night». Да, совсем как в один дома. Я улыбнулась. Значит ли это, что дальше по сценарию ко мне должен подсесть какой-нибудь добродушный старик, с которым мы непременно подружимся? Один из тех, например, кто в передних рядах? Вдруг, откуда ни возьмись, по правое плечо раздаётся твёрдый и внятный, приветливый женский голос: — Разрешите? Удивлённая, подняв голову, я кивнула и, от растерянности, машинально приняла из её рук протянутую мне зажённую свечу. Женщина присела рядом. — Не встречала вас здесь прежде. Верно, приехали в наши края отдохнуть? — Да, мэм. А вы..? — А я жду мужа, но, судя по всему, он и окончание мессы не застанет — едет из Бозмена своим ходом. А вы здесь одна? — Да, я... Вообще-то я... — мямлила я в замешательстве. Это ведь та самая элегантная дама, одной из первых попавшаяся мне на глаза при входе. Почему ей вдруг захотелось моей компании? — Не знаете, как сюда забрели. — Как вы поняли? — Почувствовала, — улыбнулась она, хитро прищурившись. — Сразу заметно, что в храмах вы не бываете. Я позволила себе немного понаблюдать за вами. — О, как стыдно теперь... почему-то. — Мне в самом деле сделалось стыдно, оттого уставилась в танцующее пламя свечи в руках. Верно, забавно было наблюдать со стороны? Спеша меня успокоить, женщина замотала головой: — Стыдиться нечего! Разве вам неизвестно выражение: «Двери церкви открыты для каждого»? — Знакомо, да. Но, знаете, я просто едва ли понимаю, что здесь делаю. Это ведь... месса, правильно? — спросила я, хотя всё и так понимаю. Надо было всё-таки уносить ноги! — Да, сейчас идёт Полуночная месса. Полночь символизирует начало новой эры — рождение света и надежды для человечества. Эта служба знаменует момент, когда, по преданию, Христос родился. — А почему людей так мало? — Потому что служба уже совсем скоро подойдёт к концу... — На миг в добрых глазах её вспыхнуло разочарование. — Ах, и мой Фрэнк всё-таки не поспевает по времени! Ладно уж, чего теперь говорить. Видите ли, почти всё уже позади. Святой отец провёл Причащение, прочёл молитву, благословил свою паству. Причащение — это... — Когда освящают хлеб, символизирующий плоть и кровь Христа, — отчего то нетерпеливо, поспешно, но беззлобно выговорила я, стремясь выпятить некогда полученные знания. Дескать: «Эй, мне тоже кое-что да известно!» Лицо женщины просияло, и мне опять мысленным взором представился мистер Джексон — вот бы он удивился, выдай я при нём нечто подобное! Обрадовался бы? Съязвил, как Джавон, мол, интересная из тебя атеистка? Или посмеялся? — О! Так вы осведомлены! Прошу прощения, я решила, что вы нуждаетесь в некоторой помощи. Забыла представиться: меня зовут Эллин Тёрнер. — Очень приятно, миссис Тёрнер. Садет. — Протягивая свободную руку новой приятной, надо признать, знакомке, я только на мгновение задумалась над тем, почему не использовала липовое имя — Сара, частый мой образ, применяемый в случаях взаимодействий с внешним миром. Вряд ли эта дама может представлять опасность нашей с семьёй Джексон конфиденциальности. В конце концов, это моё личное время, остатки выходного дня, хотя мистер Джексон, вознамерившийся устроить мне «втык», так не считает. — И да, всего по чуть-чуть из каждой религии и мне известно. — Сами вы, дорогая, не веруете? — Нет, мэм. Ни к какой религии себя не отношу. Просто... меня завлёк хор ещё с улицы. И по правде, давно мечтала поглядеть — как оно выглядит изнутри? Чуточку культурного обогащения. — Нервная улыбка легла на мои губы. Отчего-то действительно неловко признаваться в том, зачем я здесь этим вечером, хотя и вовсе не обязана держать перед кем-либо ответ. Разве что перед тем, кто обязательно обещанный «втык» устроит, но мистер Джексон никогда в жизни не узнает о сегодняшнем приключении с моей подачи. Пусть думает что угодно, но правды не узнает, а иначе, чувствую, не избежать мне вида снисходительно-самодовольной ухмылки. Что до миссис Тёрнер, так мне в её безмятежном молчании чудится недоумение или, может, даже осуждение: пусть даже мечтавший услышать живое исполнение хора, но всё-таки что человек, столь горячо отрицающий веру, делает в церкви, да ещё и в такое время? На самом деле в её взгляде ничего подобного нет и в помине, но от надуманного дышать мне становится тяжелее, и в конце концов я сдаюсь женщине, которую сегодня встретила впервые, не выдерживаю безмолвия и дополняю: — Религия принесла мне немало боли. — Выложив своё признание как есть, я забеспокоилась: что, если это заденет её чувства, ведь мы так по-разному воспринимаем веру? Мне, навязанная с детства, религия была не духовной пищей, а скорее законами и правилами, которыми устрашали меня всякий раз, когда делала что-то не так. И зачастую эти правила менялись в зависимости от того, что взбредёт на ум родителям и их окружению, какие ещё писания будут криво трактованы и вложены им в голову, в какое течение они вступят. — Ну, дурные её ответвления. — О, я понимаю, — согласилась миссис Тёрнер, к моему облегчению. — Знаю, как это бывает горько, поверьте. На своём веку мне многое довелось повидать. Некоторые люди либо понимают веру превратно, либо понимают правильно, но всё равно находят способы обратить святое в свою выгоду, чем причиняют другим боль. Отведя глаза от ухоженного, с по-детски нежными линиями лица, я опустила голову, взгляд упёрла в колени, над которыми всё ещё держу свечу. Как легко этой женщине далась разгадка! Она в самом деле, как заявляет, многое повидала на своём веку, или мои проблемы так очевидны? Может, всё-таки убраться отсюда? Выдумывать отговорки в подобной ситуации, конечно, задача та ещё, однако уже спустя несколько минут можно оказаться в безопасности — топать спокойно по улице, обратно к пустой парковке, и никаких тебе проповедей. Можно наконец снова созвониться с Дэнни (вот ведь ему будет с чего посмеяться, когда узнает, где я была!) или пусть даже с Тристианом, который вряд ли внял моей просьбе отправиться в кровать. Миссис Тёрнер тем временем решает продолжить: — Но вера — вера, именно вера — может быть разной. И ни в коем случае не должна служить карающим мечом, сеять жестокость, прикрываясь ложью, которую нечестивцы выдают за подлинность. Настоящая вера — это про утешение. Да, есть особая природа в том, чтобы найти успокоение в чем-то большем, чем мы сами. Иногда это просто просто возможность отдохнуть от самого себя. Если говорить о католичестве, то в нём я со временем нашла утешение в самых простых вещах. Мы почитаем святых, потому что они были обычными людьми, такими, как вы и я. Они страдали, но нашли путь к свету. Каждый раз, когда прихожу в церковь, я окунаюсь в любовь и прощение, потому что здесь, в Божьем пристанище, они живут. Я терпеливо снесла каждое произнесённое ею слово, но за одно — самое болезненное и несправедливое — всё-таки зацепилась, хотя известно наперёд, что человека верующего не проймёшь. Гиблое это дело — спорить с ними. — Прощение... как раз это никак не вяжется у меня в голове. Всякая религия велит прощать даже тех, кто этого не заслужил и, если судить по поступкам, никогда не заслужит. Разве это правильно — прощать тех, кто, забывая не только о святости, а даже о простой человечности, причинял страдания? — Дорогая, — со смиреннейшим выражением благотерпения на покрытом мелкими морщинками лице, ласково отвечала она, — прощение — это не для них. Оно для нас. Это освобождает наши сердца от того, что, увы, причинили нам другие. Вот видите, как важно верно трактовать Его слово? И всё равно, несмотря на волнительный трепет, мелко ходящий по моему телу, и увеличивающийся с каждой прокатившейся по церкви звуковой волной, ровно с той же силой что-то во мне противится, неприятно изворачивается в ответ на всякое услышанное слово. Ясно, что любезная женщина, за чьими плечами десятки лет, просто делится мудростью, которой заключила вынесенные из веры уроки, и уж точно не пытается утянуть в религию своего слушателя. Но в сущности накатило на меня сейчас то же, что заставило слинять из дома после ужина несмотря даже на прямую просьбу босса его дождаться: контраст слишком разителен, и это страшит. Я совсем не нахожусь с ответом, хоть с каким-нибудь. Нет у меня в запасе ни фраз-шаблонов, ни натянутой улыбки, ни бессмысленных кивков. Молчу, с чем бы ко мне ни обращались. Миссис Тёрнер, прочтя это во мне, подмечает: — Вижу, вы потеряны. — И снова не дождавшись ответа, чуть поразмыслив и своим же мыслям улыбнувшись, продолжает, хоть мне и казалось, что терпение её сорвалось с волоска, и теперь женщина, похлопав меня по плечу, встанет и уйдёт восвояси: —Знаете, есть одна притча, которая всегда давала мне надежду, когда я чувствовала себя потерянной. Позволите поделиться? — Голова её чуть склонилась ко мне, я наконец подала признак жизни — послушно, даже обречённо кивнула. —Замечательно. Притча о блудном сыне – это история из Библии, которую Иисус рассказал своим ученикам, чтобы показать милосердие Бога и значение прощения. Приготовившись внять истории, всё же большей частью моего внимания по-прежнему владели прокатывающиеся по церкви низкие мужские голоса. Они гудели, как глубокие колокола, в то время как высокие женские ноты поднимались выше, переливаясь, точно снежинки на ветру. Казалось, что сама тишина подхватывает их мелодию и уносит куда-то ввысь. Верный, чётко модулированный голос же миссис Тёрнер и мягкая, терпеливая подача не оставляли места сомнениям: должно быть, этот человек отдал значительную часть своей жизни взаимодействию с детьми. Да, с детьми, ведь именно так она со мной и говорит — словно взрослый, коему необходимо как можно доступнее донести до ребёнка некие знания. Будь эти знания самыми очевидными и простыми, а дитя — не способным ни внимать излагаемому, ни спокойно усидеть на месте, голос так и останется ровным, как гладь защищённого вековыми древами озера. — Жил-был отец, у которого было два сына. Однажды младший попросил отца немедленно выдать ему его долю наследства, не дожидаясь его смерти. Отец согласился, поделил имущество и отдал младшему его часть. Тот же уехал в далёкую страну да начал тратить деньги на развлечения, распутство, пиры и ненужные вещи. Жил беспечно, пока не потратил всё до последнего гроша. А в стране тем временем разразился голод, и стало сыну совсем тяжело. Чтобы хоть как-то выжить, он устроился пастухом, вынужденный питаться той же едой, какой кормили животных. Мы проводили взглядом пару молодых людей, вошедших вслед за принесённым с улицы холодным дуновением. Надо же! Есть запоздавшие подольше моего, а ведь служба действительно близится к завершению. Оба выглядят уставшими, даже изнурёнными. Возможно, они, как и отсутствующий мистер Тёрнер, невзирая на праздничный день, дежурили где-нибудь допоздна и всю смену только и думали, что завершат её долгожданным визитом в место покоя и благодати. Удивительная преданность вере! — Тогда сын вспомнил, как хорошо жилось ему под родным отчим кровом и, придя в себя, сказал: «Сколько наемников у отца моего избыточествуют хлебом, а я умираю от голода! Встану, пойду к отцу моему и скажу ему: "Отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим; прими меня в число наемников твоих"», а затем отправился домой. Так и поступил. Воротился к родным пенатам, себя за всё возненавидев и бесконечно укоряя за содеянную глупость. Но когда отец увидел сына издалека, он побежал ему навстречу. Обнял и поцеловал его, даже не дослушав извинений. Он велел своим слугам: «Принесите лучшую одежду и оденьте его, дайте перстень на руку его и обувь на ноги. И приведите откормленного теленка, заколите: станем есть и веселиться! Ибо этот сын мой был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся». В это время старший сын, который всегда оставался дома и помогал отцу, вернулся с работы. Услышав шум и веселье, он спросил, что происходит. Слуги рассказали ему, что вернулся его младший брат, в честь кого и устроили пир. Старший сын рассердился и отказался заходить в дом. Он сказал отцу: «Я всегда был с тобой, всегда тебе служил, но ты никогда не устраивал праздника для меня. А этот твой сын потратил всё на глупости, и ты так радуешься его возвращению!» С немалым трудом сдержав ухмылку, мысленно я согласилась со старшим из братьев. — Но отец ответил: «Сын мой, ты всегда был со мной, и всё моё — твоё. Но мы должны радоваться, потому что твой брат вернулся. Он был потерян и найден, был мёртв и ожил.» Женщина сделала паузу, позволяя словам осесть. Зато у меня в мозгах более чем отчётливо, фыркая со смеху, заговорил Дэнни: «Да ведь здесь всё прозрачнее даже желания радужного амиго нагнуть тебя, Сади: младший сынок у папаши любимчик, а старший — мальчик на побегушках. Вот отец и угождает всю жизнь своему золотцу!». И Дэнни зачастую оказывается во всём прав: это лишь очередная байка из разряда «Вернись к вере, покуда не стало поздно!», пособие для заблудших душ. Но и миссис Тёрнер тоже не промах: весьма проницательного склада ума и восприимчивая чувствами, она не теряет момента разъяснить притчу так, как понимает её сама, и открывает другую грань: — Эта история напоминает человеку, что даже когда мы чувствуем, что не заслуживаем покоя или прощения, всё равно обязательно где-то существует место, в котором нас непременно ждут. Даже если это просто уголок в своей или, быть может, чужой душе, где мы можем найти утешение. А также напоминает, что возвращение возможно всегда. Возвращение к истокам, в родные края, возможно, к тому, во что ты раньше верил или кем был, но по каким-то причинам во тьме потерялся, — всё возможно. Любовь и милосердие ждут каждого, кто ищет их, независимо от того, как далеко ушёл. И снова мне нечем ответствовать. Ах, будь в жизни всё так просто, как она говорит! Но всё-таки было бы славно, найдись однажды и для меня свой уголок в этом мире. Ни о каком возвращении к родным истокам, разумеется, теперь и речи быть не может. В то время как мне пришло освобождение от Камаля и его тирании, свободу обрёл и Афганистан — в результате вторжения международной коалиции, возглавляемой Соединёнными Штатами, — и я вполне могла позволить себе посетить родину, но, сколько бы над этим вопросом не думала, так и не решилась. Зов крови, зов земли, — любят говорить мои соотечественники, и их преданности и любви к родным краям в самом деле следует поучиться. Но я, однажды уже оставившая свою страну со всеми её бедами, избегаю как земляков, так и то, о чём они говорят. Разве мне есть, ради чего туда возвращаться? Разве уцелел мой дом, разве не мертвы люди, жившие в нём или по соседству с ним? Семья муллы, что выяснилось благодаря трудам Марицы, тоже давно бежала с извечно непримиримых земель, и где они сейчас, в каком составе, как живут — загадка. Вместо того я надеялась и надеюсь по сей день найти свой дом здесь, за тысячи далёких миль от просторов, всё ещё являющихся мне во снах — страшных или безмятежных. — Так или иначе, а притча эта о возвращении к вере, — упрямо стоя на своём, подчеркнула я. — Ну и что же в этом плохого? Вера не в каких-то тяжёлых обязательствах. Она в том, что ты можешь вернуться и быть принята такой, какая есть. Вера — это дом, который ждёт тебя, даже если ты не всегда помнишь дорогу к нему. Веруя, вовсе необязательно относить себя к какой-либо конфессии и строго следовать всем её учениям. Главное — то, что ты можешь вынести из лучших учений. Потому что они писались и познавались такими же людьми, как мы. Самыми обыкновенными, познавшими и грех, и горе, и радость, и боль. Вера — она для успокоения. Чёрт бы меня, решившую сегодня покинуть дом, побрал. Потому что если позволить себе быть откровенной с самой собой, в церковь я забрела именно за успокоением, но это вовсе не значит, что, переступив её порог, я разом перечеркнула свои прежние убеждения. Нет. Мне просто нужен покой. Утешение для сердца, к которому словно булавкой прикололи милый образ непостижимого человека, кто, наверное, всегда так и будет для меня загадкой. Остаётся только признать — со скрипом в душе — правоту миссис Тёрнер. И как только мне это удалось — переступив через гордость, согласиться с пожилой дамой и доброй мудростью, которой она щедро делится, — внезапные глубочайшее удовлетворение в смеси с нежданным спокойствием застают меня врасплох. Я чувствую, как они просачиваются в меня, и сердце полнится благодарностью и надеждой. Правда то была или нет, когда мне пришлось отмахнуться словами о культурном обогащении, — неважно. Сейчас это так и есть, всё моё естество обогащено этими пока ещё мало понятными, странными, но сильными эмоциями. Возможно, это и есть отзвуки давно, казалось, погибшей во мне веры — не той, что заставляет людей посещать мечети или церкви, держать пост и заучивать наизусть молитвы, а самой обыкновенной человеческой веры в нечто большое, могущественное и светлое, в том числе и веры в самого себя. Когда снова раздался звук открывшихся парадных дверей церкви и внутрь поплыл холодок, миссис Тёрнер бросила взгляд через плечо и лицо её тотчас преобразилось улыбкой: — Ах, а вот и мой Фред! Что ж, дорогая, пришло время мне с вами попрощаться. Буду счастлива, если хоть чуточку подняла вам настроение. — В очевидном нетерпении от предстоящего воссоединения с супругом, она засуетилась, но прежде вознамерилась попрощаться со своей неблагодарной слушательницей как должно. Самой собой пристыжённая за недостаточные почтительность и участие в беседе, и теперь вдруг обнаружившая, что сожалею о её завершении, я решилась, словно бы в благодарность за проявленную доброту и внимание, на неприкрытую искренность. Какая, в конце концов, разница? Мы вряд ли когда-нибудь увидим друг друга снова. — Ещё как, мэм. Без вашей компании я бы, наверное, уже умчалась прочь со страху и непривычки. Спасибо. Спасибо огромное. — И, встретившись с сияющими глазами, я признательно улыбнулась. На сердце ощущение такое, словно поднимаю над головой белый флаг. — Вот уж не думала, что однажды обнаружу себя в церкви, да ещё и с таким покоем на душе. — Всё в порядке. Здесь вас всегда ждут и никогда не обидят — помните это, — сжав на секунду мою руку, уверяла она, а затем тихонько поднялась с места, добавив уже на тон ниже: — И приходите на утреннюю мессу, если захотите, и если уж вам так нравятся рождественские гимны. — Счастливого Рождества, миссис Тёрнер. — Счастливого Рождества, Садет. Напоследок миссис Тёрнер ещё раз мягко улыбнулась мне, шорох тихих шагов сопроводил её удалившийся вглубь церкви силуэт. Я набрала воздуха в лёгкие, вдыхая насыщенный аромат, подняла глаза к величественным сводам и постаралась прислушаться, улавливая каждый отдельный элемент полночной церковной симфонии: хористы, то и дело благостно смыкая веки, тянут: «Silent night, holy night, all is calm, all is bright», — и часть прихожан, сжимая в руках свечи, вторят им; занявший одно из передних мест пожилой джентльмен покашливает, утирает лицо носовым платком, его плечи содрогаются; чем-то взволнованная женщина в середине ряда за проходом едва не роняет на пол шелестящие песенники; оба Тёрнера, встретившись, усаживаются на выбранные мужем места. В ряду позади меня скрипнула скамья. — Вот и я не думал, что однажды обнаружу тебя в церкви, да ещё и такую довольную. — Голос мистера Джексона дохнул теплом мне в самое ухо.