Садет по имени Счастье

Michael Jackson
Гет
В процессе
NC-17
Садет по имени Счастье
автор
Описание
Тяжко, вероятно, быть персональным ассистентом известнейшего человека на планете. Но ещё тяжелее проживать каждый день, держа от всех в строгой тайне свои чувства к нему и понимая, что самые сокровенные мечты в явь никогда не воплотятся.
Примечания
Наш телеграм-канал https://t.me/+GGHo58rzf-ZjNTgy Возможны спойлеры ❗ Крепкой опорой и одним из источников вдохновения послужила замечательная книга Билла Витфилда и Джавона Бирда «Remember the Time: Protecting Michael Jackson in His Final Days». Полная версия обложки от Слишком Анастасии (klub_nechesti): https://ibb.co/Cw2S2zM
Посвящение
Любимому и неповторимому Майклу. Горжусь, что живу под теми же звёздами, под которыми жил ты.
Содержание Вперед

Часть 20: Оно того стоило

Глава XX

Оно того стоило

(Майкл)

      Надо было видеть её лицо. Господи, нужно было его видеть, когда Садет осознала суть моей просьбы. Медленно осознала, с трудом, но зато когда это у неё получилось... оно того стоило! Хотя мне и самому хотелось раствориться в воздухе от слов, которые мерно, рассудительно высказал, — так, чтобы отмести все её сомнения. И пути к отступлению. Потому что получить отказ не хотелось. Садет раскраснелась, потерялась, задавая вопросы для уточнения и прилагая свои хлипкие аргументы — тут же раздавленные моими собственными, куда более весомыми. В итоге она согласилась, ответив: «Если вам в самом деле так будет спокойнее, сэр», — принуждённо-нейтральным тоном.       А теперь я, кутаясь на ходу в любимый махровый халат, спешу в библиотеку, потому как именно оттуда лучше всего видна прилегающая к дому территория и расположившаяся на ней пара гостевых домиков, которые заняли Билл, Джавон и Садет, а мне уж очень хочется разглядеть хоть мимолётные отголоски того, что было сделано для этой троицы. Оживлённый приглушившим симптомы простуды предвкушением, я чуть ли не бегом подскочил к окну и затаился, надёжно укрытый мраком. Нервное дыхание туманит стекло, за которым, если не считать промёрзших веток голубой ели, чуть заслоняющих место грядущего действия, всё отлично видно: как блестит под дворовым освещением скиданный в двухметровые сугробы снег, как ложатся на него лесные тени, и даже клубы горячего дыхания наконец появившейся во дворе Садет. По расчищенной дорожке она направляется к двум соседствующим на небольшом расстоянии друг от друга коттеджам и на площадке под светом кованых фонарей присоединяется к Джавону и Биллу, активно что-то обсуждающим. Не успевает вклиниться в беседу, как Билл сам сообщает ей, очевидно, то, что совесть наконец докричалась до их нерадивого босса, и он соизволил выдать им жалование из собственного кармана, потому что не в состоянии как-то повлиять на официальную систему выплат. Садет дарит парням такую же новость, всплеснув руками от радости, как дитя. При этом, уверен, радуется она больше не за себя, а за них. Бросается обнимать сначала Билла, затем широко улыбающегося Джавона, и лишь наговорившись спустя несколько минут, все неохотно разбредаются каждый в свой домик: Джавон вступает в ночное дежурство, Билл, завершив смену, отправляется отдыхать, а Садет... Садет тоже предстоит продолжить работу, только с небольшой ремаркой.       Было трудно вручать ребятам злосчастные-заветные конверты. Трудно и боязно ожидать появления в их глазах мысли о том, что я мог бы сделать это уже давно, хоть это абсолютная правда. Моё сердце в раскаянии перед ними, в принятии и готово ко всему. Но — храни их Бог! — парни не проронили ни одного дурного слова, ни выказали упрёка или злобы, чем подарили мне чувство духовного очищения. Я заплатил им больше, чем задолжал, накинув сверху за понесённые убытки, а также включил новогоднюю премию, поэтому теперь остаётся лишь верить и надеяться, что отношения между нами не испортились слишком сильно, и что парни и впредь останутся рядом со мной и моей семьёй.       Что до Садет — она тоже получила жалование с надбавкой: сумму, не уплаченную за прошлый месяц, компенсацию за понесённый в Лос-Анджелесе денежный ущерб и, конечно, рождественскую премию.       Вмиг растеряв уверенность, она залепетала:       — А как же..? А если офис...       — С офисом я сам разберусь, ладно? А это твоё по праву.              Но и это ещё не всё — пришлось шокировать бедняжку дважды. Не успела она пошуршать принятым конвертом, я попросил её о том, что, наверное, при любом другом стечении обстоятельств считалось бы абсолютно неудивительным и понятным, но не у нас после стольких недопониманий. Я попросил Садет, хотя бы до тех пор, пока не прибудет Грейс, перебраться в свободную спальню в западном крыле (перебраться полностью, с ночевой, а не как вчера, когда она, посвятив весь день изматывающему труду во имя нас, была вынуждена ковылять к своему коттеджу по ночному морозу), отразив её недоумение крепкими предлогами:       — ... Потому что если детям что-то понадобится посреди ночи, они просто растеряются, помня, что ко мне в спальню заходить нежелательно. А им может понадобиться, особенно Бланкету. В этом месте он стал часто просыпаться из-за звуков. Дом старый, ты знаешь. Они уже успели выдумать байки о приведениях и перепугать друг друга. А потом, я могу и вовсе не услышать их, ведь больные порой спят очень крепко.       Да уж. Странная просьба для человека, что целый день изводил зловредными протестами и упрямством того, кто всё это время великодушно сносил эти выходки, сохраняя к тому же верность долгу своей службы. Ничего не поделаешь, придётся нам ютиться на одном этаже, мисс Сахи.       А вот и она. Идёт по той же дорожке, только теперь в обратном направлении, держа небольшую дорожную сумку с вещами, которые ей понадобятся в ближайшее время. Вот и отлично.       Стыдно ли мне? Ну, может, чуть-чуть.       Поэтому новое утро, как только я разомкнул глаза после глубокого сна (на удивление добротного; странно, но уснуть удалось сразу, как голова коснулась подушки, хотя казалось, учитывая, что в доме теперь не только мои дети и я, волнение не даст просочиться даже лёгкой дрёме), встретило меня своей новизной и непохожестью на любое другое утро из тех, что проходили в этом доме. Постороннее присутствие почувствовалось сразу же — сквозь стены, коридоры и разделяющий два этажа пол. До меня не доносилось ни запахов, ни шума, ни голосов, но присутствие её ощущалось очень остро и одновременно незаметно. Абсурд какой-то. Может, всё дело в моей голове: именно там, скорее всего, произошли все эти изменения, появилось странное удовлетворение в том месте, где совсем недавно зияла, как рваная рана, тревожная пустота.       Настенные часы показали пять минут десятого, призывая подняться и поскорее привести себя в порядок, тем более, что в сон совсем уже не клонит, голова не раскалывается, тело не знобит, только в горле ещё пока саднит, глотать больно. В иное утро всё сложилось бы иначе, и далеко не так приятно, как теперь, но мне не хочется сравнивать одно с другим и тратить на это время. Я лишь благодарен новому дню за то, с чем он пожаловал. Хотя динамика выздоровления и правда удивительная. Быть может, чудодейственные качества блюда, принесённого Садет накануне, — не «религиозная ерунда» вовсе, а крепкая истина? Впрочем, ничего сказочного действительно нет, если принять во внимание состав. Зато по праву сказочным можно назвать терпение и труд человека, имеющего все основания бросить этот дом и всех его обитателей ещё с позавчерашней ночи. Однако, несмотря на то что прежние мои изыскания в области её психологии оказались провальными, нельзя не отметить, что стремление взять на себя ответственность даёт Садет силы. Я давно это заметил, так и не разгадав причину. Так или иначе, поступок этот глубоко тронул меня. Поступок сильного человека, который вопреки всему делает то, что, как он считает, должен, а не то, чего хочет.       «Ну, вообще-то вы довольно горячий», — выскочило на памяти, как крот из лунки, и я, хихикнув, встал, вознёс молитву, затем направился в ванную, а из неё, умывшись, в гардеробную, где принялся приводить себя в достойный вид.       Не прошло и получаса, как вслед за стуком в дверь раздался голос, от предвкушения встречи с которым у меня непривычно трепетало в груди, как будто впервые направляюсь на встречу с человеком, с которым познакомился по телефону, но уже успел о нём намечтаться. А после всех решений и вышедших из них событий вчерашнего дня это чувство только усилилось. Не узнаю я себя, совершенно не узнаю, но только теперь думаю об этом не в прежних мрачных тонах, а в новых, переливы которых ещё предстоит рассмотреть.       — Сэр, можно войти? Я только завтрак оставлю, — не обнаружив меня в спальне, смежной с гардеробом, крикнула Садет.       Не собираясь пока покидать туалетный столик, я прочистил горло, стараясь, чтобы ответ прозвучал как можно дружелюбнее:       — Да, конечно! Поставь на стол, пожалуйста.       — Как вы? Самочувствие в норме?       — Отлично!       В половине десятого, когда от моего завтрака осталась лишь треть стакана с соком, Садет вернулась за посудой, и мы, наконец, встретились лицом к лицу, только догадываясь, но совершенно не зная, чего ожидать друг от друга теперь, впервые проведя ночь под одной крышей и проснувшись под ней с обязанностью в том же духе продолжать. Однако растерянности в своей «гостье» я не заметил. Одетая в очаровательное в своей простоте крупной вязки домашнее платье цвета спелой вишни, она оглядела меня и покачала головой.       — Только вы можете сидеть за завтраком в пижаме, в тёмных очках, при этом с идеальной укладкой.       — Глаза немного режет, — пожал я плечом, при этом почти не солгав. Резь и от комнатного освещения, и от солнечного света действительно присутствует, хотя причина, по которой на переносице сидят очки, большей частью в том, что руки мои этим утром очень дурно меня слушались и так и не обрамили глаза достойной чёрной дымкой, оставив их беззащитными. Слишком нервно, ещё слишком нерешительно я себя ощущаю, но должен набраться уверенности и поделиться ею с Садет, чтобы дать понять: вчерашнее приглашение — не то, о чём я жалею; ты нужна здесь, мы нуждаемся в тебе, а ты нуждаешься в том, чтобы позволить себе принять это как истину.       А кроме того тёмные очки — хорошее преимущество, коим не грех и воспользоваться, чтобы хорошенько разглядеть потянувшуюся за подносом Садет. Объект моих тайных душевных стенаний, — но и противоречивых восхищений, — вот она здесь, передо мной, но упорхнёт, если не задержать её вопросом-другим, и тогда мне опять станет не по себе. Опять я буду чувствовать себя брошенным, хотя и заслуживаю этого с её стороны.       Я только успел начать:       — Мои дети...       — Просто замечательно, сэр. Все трое, — перебила она меня с довольством. — Уже планируют брать штурмом приготовление имбирного печенья завтра с самого утра. Так что нам будет чем встретить Грейс, когда она вернётся.       А это верно. Грейс возвращается завтра, а её заместительница, которая едва успела устроиться на новом месте, возвращается восвояси. Вот опять мелькнула невыносимая пустота внутри — бездна, питающаяся страхом, даже самым крошечным. И ей пришлось по вкусу то, что испытывает моё тело при одном лишь беспокойном импульсе, связанном с этой девушкой. Но всё это только завтра, есть ещё целый день. Если уж на то пошло, Садет вовсе не обязательно, даже по возвращении Грейс, перебираться обратно в коттедж, и дети будут только рады. Но приличия... Да, было бы не очень-то прилично предлагать подобное той, кто порой глаз на малознакомого мужчину не поднимает.       Если этот мужчина — не раскрашенный в семь цветов и сотню татуировок венесуэльский павлин. Стоит мне про него вспомнить, как я начинаю кипеть. А если на память, которая будто бы надо мной издевается, приходит день и способ их с Садет знакомства, так можно сразу сунуть голову под струю холодной воды, чтобы не взорваться. Тогда этому событию — их случайной встрече — мало кто придал значение, только мои парни обменялись парой смешков да удивлением, когда Моралес, напустив на себя умилительную беспомощность (рука его была перебинтована, зато присутствовала полная свита, с интересом наблюдавшая за представлением), робко обратился к Садет с просьбой: «Сеньорита, прошу прощения! Мне так неловко вас беспокоить, но не могли бы вы... Чёрт, посмотрите, эти идиотские замки и заклёпки опять расстегнулись. Не поможете мне с ними? Я одной рукой не справлюсь. Господи, и зачем мне только понадобилось надевать это! Поможете? О, замечательно! Muchísimas gracias! Я очень вам признателен, сеньорита!»       Конечно, наша добрая душа согласилась и с усердием принялась застёгивать бесчисленные заклёпки и молнии непонятного вида не то куртки, не то толстовки такой яркой, что если засмотреться, в глазах начинало пестрить. А поглазеть было на что: пока Садет, на лице которой стояла борьба — поднять голову, чтобы встретиться взглядом с позабавшим её своим видом и поведением человеком; или поддаться очевидному смущению и продолжить сосредоточенно делать своё дело, — вовсю трудилась, Тристиан себе в удовольствии не отказывал. Её руки проворно перемещались от шеи оказавшегося в зависимом положении сеньора к груди, щёлкали застёжками на плечах, на локтях. Ей даже пришлось фактически обвить его руками, чтобы дотянуть край ремня до пряжки. И всё это время Моралес выглядел и ощущал себя так, будто его обмазывают взбитыми сливками, и ни на секунду не отводил взора от своей добродетельницы, что решилась на новый зрительный контакт, только когда закончила дело.       Мне же, тогдашнему мне, со своего места подумалось: ну и что? Тристиан ведь один из тех мужчин, кто не упустит ни единой возможности ввязаться в флирт, даже если рыбка не в его вкусе. Для него это как спорт или, может, способ поднять себе настроение, в то время как другие люди, если находятся в состоянии мрачном, о каком-либо общении и думать не станут. Да, тогда меня мало трогали их взаимоотношения, но теперь, когда всё так переменилось, я чувствую себя идиотом. Переменилось с абсурдной внезапностью, сделав меня зависимым придурком, сующим нос в чужие дела.       А Моралес — парень уверенный в себе и в том, что при стремлении любое желание рано или поздно ляжет к его ногам. Или не к ногам. А сейчас желаемое для него — моя ассистентка. Моя, чёрт возьми, ассистентка! Моя, но сеньор Скитлс точно пытался переманить Садет к себе, в этом нет никаких сомнений. Возможно, жалование побольше, коллеги и рабочее место повеселее, график свободнее, ну и, конечно, руки босса под юбкой — кто от такого отказывается, да? Тем не менее Садет здесь, рядом с нами — со скучным боссом, с нестабильной организацией, парой коллег, не предлагающих дурь, а график вообще превратился в круглосуточный, включая проживание в одном доме с начальством. Так что не стоит выходить из себя. Триш может многое предложить, но...       «Но и мы ведь не промах, правда, Майки? Кончай уже самоедствовать, Бога ради. Думаешь, мы продуем какому-то сопляку?» — возмутился мой неугомонный внутренний мальчишка, злобный Питер Пен, подбивающий меня на действия (порой не самого достойного характера) с женщинами, которые нравятся нам обоим.       — Спасибо огромное за завтрак, но... тебе не нужно тратить время на готовку. Можешь просто послать кого-нибудь из парней в город за едой. Правда, не стоит.       — Вам что, не нравится, как я готовлю, мистер Джексон?       — Господи! Нравится, конечно!       Садет вздёрнула подбородок, остановившись с подносом в руках. Можно было подумать, мои слова оскорбили её, свели на нет ценность и приложенные старания, если бы по лицу не пробежала лукавая тень, которая её и выдала. Сообразив, что затея провалилась, Садет склонила голову и сама над собой усмехнулась.       — Вот и не забивайте себе голову, если не хотите расстроить своих детей. Они первые меня в снегу закопают, если мы просто возьмём да перестанем регулярно чинить беспорядок в вашей кухне. А учиться готовить — дело полезное для подрастающего поколения. Так что лучше радуйтесь.       И я затих. Может, провести ей меня и не удалось, зато вполне себе получается заставлять замолкать, особенно в последнее время. Что ж, ладно. Если Господь на моей стороне, то всё ещё впереди.       «Мы и ей спуску не дадим, Майки, не переживай. Правда, сдаётся мне, характер у этой девчонки сложнее, чем кажется. Думаешь, сеньор Скитлс плясал бы под её дудку?»       — Садет? — позвал я, и ей снова пришлось задержаться, но ничего в ней не говорило о раздражении. — Тогда, может, снова сделаешь кофе? Если тебе не сложно.       — О-о... понравился? — удивилась она.       — Очень.       — Но не совсем то, что в кофейне в Вегасе, да ведь? Как будто чего-то не хватает...       Странный у неё какой-то тон. Заговорщический? Скрытный? Радостно, наверное, наблюдать, как тот, кто орал на тебя, точно бешеный, теперь поставлен в такое положение, что едва собирает смелость в кулак, чтобы выдвинуть простую просьбу. Раньше я просто не замечал, как просил и приказывал сделать то или другое.       — А по-моему отличный. Приготовишь ещё? Я бы и сам попытался, но уверен, то, что нужно, у меня не выйдет, — признался я, ощущая себя всецело в чужой власти. Ну и дурацкое же чувство! Но с другой стороны... как будто бы и не очень дурацкое.       А Садет вмиг разбила мою надежду следующие пару часов услаждаться мягким кофейным вкусом, укутавшись в одеяло, и глядеть, как за окном танцуют под тихие песни ветра им же поднятые в воздух снежинки:       — Нет, сэр. Не самый полезный из продуктов при болезни. Он способствует обезвоживанию и может раздражать слизистую горла. Придётся потерпеть до выздоровления, ничего не поделаешь. Апельсиновый сок тоже вам сейчас тоже не товарищ, но рисковать жизнью, отбирая его у вас, я не стану. Лучше чай принесу.       — Жестокая ты, Садет, — посетовал я и скрылся за раскрытой газетой.       — Знаю.       Так день и пошёл, двигаясь на заданной прямой — спокойно, не допуская суеты. Садет часто заходит ко мне то с одним лечебным средством, то с другим, передаёт пожелания скорейшего выздоровления от детей, принимает мои им послания, ворчит, чтобы я не вставал с постели без надобности, чтобы отложил работу до лучших времён, приносит мне местные маленькие вести, спрашивает, как быть с подготовкой к Рождеству. А мне отвечать ей тяжело, сложно слушать. Всё кажется, будто впервые вижу этого человека по-настоящему. В новом для себя положении, Садет, вопреки моим опасениям (или ожиданиям, Майки?), не растерялась, а воспряла. Ну или, по крайней, мере примерила такой образ. Не тая за собой того, чего следовало бы опасаться, от неё веет простым незримым сочувствием, и это обезоруживает. Тем не менее, настроена она твёрдо, а говорит иной раз так, что не остаётся пространства для возражений.       Да, возможно, даже Моралес плясал бы под такую дудку. Хоть первое время.       Если взяться вспоминать то, что нас связывало весь прошлый год, непременно сам с собой согласишься: когда Садет берётся кому-то помогать, то делает это, ныряя в работу с головой. Она не боится труда ни в каком, даже самом неприглядном виде. И пожалуй, как мне подсказывает чутьё, была приучена к нему с раннего детства. Понадобится вымыть посуду, полы, вычистить дом, накормить детей и убрать за ними — она сделает это. Никогда она не пугалась ни вида крови, если кто-то из детей поранится, ни грязи. Не удалилась в отвращении, когда Пэрис однажды схватила вирус и её безжалостно рвало, пока не прибыл врач, — вместе со мной и Грейс оттирала пятна с пола, бежала в ванную с моей дочерью, подхватив её на руки. Всеприемлющее терпение к тем, кто ей доверяет и кому доверилась сама.       То, как она обращалась с детьми в целом, как к ним относилась, — пожалуй, одна из главных причин, почему однажды внутреннее чувство подсказало мне довериться, дать шанс добродушной девушке, потерявшей прежнюю работу из-за моей прихоти. И даже больше, ещё проникновеннее: её напевный, мелодичный голос, каким Садет общается с детьми, неизменно напоминает мне о Роуз Файн — упокой Господь её душу — и том, как близка она была нам в своё время, как старалась заменить маму в пору разлуки, проявляя ту же доброту. Садет так же чистосердечно относится к моему трио, даже, можно сказать, пылко опекает их. И чем дольше наблюдаешь, тем сильнее проникаешься. Следишь за поведением, за привычками, за чертами лица и мимикой, не в силах оторваться и объяснить себе, почему так происходит — есть ли конкретная причина тому, чем она меня к себе так привязала, наделила неодолимой и губительной тягой к себе?       В который раз сжигая попытку в себе разобраться, гоню в уме весь последний год и вижу только одно: что бы ни произошло, Садет была рядом. Всегда, всегда была рядом, тихая и степенная. Плохо — рядом. Хорошо — рядом. Болезнь — вот она, укрывает плечи пледом, держит под локоть, страхуя мой слабый шаг. Простые будни — тут же, меняет остывший кофе на горячий, придерживает зонт над моей головой, чтобы палящие лучи в жаркий день не добрались до кожи. Каким-то образом она предугадывает, когда мне до нетерпения хочется сладкого, и, опережая просьбу, вынимает из сумки рождественский мешочек с конфетами, который везде и всюду носит с собой; так же, как запасной карандаш или тени для глаз всегда при ней, если вдруг Карен не может нас сопровождать; как маски для детей в той же неизменной сумке, даже если направляемся туда, где они не нужны. Вижу её, обращаясь к воспоминаниям, но не вижу себя, словно меня там и не было.       Почему прозреть мне удалось только теперь? Потому как в том и дело, что Садет слишком спокойна и тиха? С ней комфортно и безмятежно (было, Майки, пока рыбка не начала шалить), ей можно доверять. И сейчас, снова доверившись, я наконец позволил себе спокойно спать, лишённый необходимости вскакивать посреди ночи и искать в дремлющем доме причину выросшей в душе тревоги. Раньше это было незаметно — Садет молча обеспечивала нам удобства и безопасность, не показываясь на глаза. Теперь же, выйдя из забвения, я стал замечать каждую мелочь, что потом выстраивается в огромный сложнейший механизм, балансирующий на надежных плечах парней и Садет, которая никогда (до недавних событий) не сказала мне и слова поперек. И как же теперь быть, что делать?       «Успокоиться, Майки, успокоиться. Следовать зову сердца и поменьше вспоминать в присутствии нашей рыбки свои шальные сны, а не то спугнёшь.»       После полудня в доме появился Билл, гружённый бумажными пакетами. Нет, то была не купленная готовая еда, к чему я подталкивал Садет, а продукты, из которых она собиралась готовить. Не послушалась всё-таки, сделала по-своему. Как жаль, что у нас так мало времени на её пребывание здесь в этой роли! Уж очень хотелось бы поглядеть, насколько хватит запала: дисциплинированная и стойкая в работе, прекрасно справляющаяся с временными обязанностями няни и домоправительницы, она всё же совсем ещё молодая девушка, не привыкшая, чтобы её свободу ограничивали надолго.       Как повелось, дети сейчас с Джавоном во дворе, комнаты проветриваются, Садет проводит некоторую дезинфекцию, а потому и я позволил себе тайком выползти из «лазарета», — взглянуть на дом одним глазком. Будто за пару дней в нём могли произойти колоссальные перемены.       — Огромное спасибо, Билл. Очень меня выручил, — благодарит Садет, приготовившись разбирать содержимое пакетов, а затем, в последовавшем после высказывании я безошибочно и с удивлением распознал свою же собственную интонацию: — Благослови тебя Господь, — спародировала она, да так естественно, словно упражняется в этом дважды в день.       — Вас благослови, босс, — раскланялся Витфилд, подхватив её манеру, и вышел через заднюю дверь, чтобы вернуться на пост. Ни он, ни пародистка меня не заметили. Верно, я научился как следует прятаться и шпионить.       И меня если не польстило, то точно позабавило то, что Садет «перенимает» мои выражения, и, судя по тому, как проделали номер эти двое, подобное у них в самом деле что-то вроде традиции. Когда-то от кого-то я слышал, выражение, и оно нам прекрасно подходит: «Да разве встретишь человека, что поминает имя Господа чаще, чем атеист?»       Потом я вернулся в спальню и снова позволил себе провалиться в сон, за время которого дети закончили с прогулкой, съели приготовленный им обед, который Садет занесла и мне, — на этот раз отказываться я не стал. Позже она, сияющая вся, разрумянившаяся, заглянула снова:       — Вы ведь не спите, да?       — О нет, я работаю, — ответил я. — А что такое?       Тон её сделался оправдательным, выражение лица — проказливым. Садет закусила губу и небрежно пожала плечами, будто в чём-то провинилась.       — Ничего. Просто мы довольно шумно играем внизу. Боялись вас разбудить. Можно, значит, перебраться наверх, в игровую?       — Конечно. Развлекайтесь.       — Супер. Спасибо!       — Передай им, что я их люблю.       — И они вас тоже, сэр, — подытожила она и мигом скрылась, как будто самое интересное в их играх пройдёт без её участия. Удивительно! Совсем недавно так старалась скрыть радость детского нутра, просыпающегося от взаимодействий с самими детьми, не то что теперь.       Шум действительно разразился немалый. Топот, хохот, восторженные вскрики и писк доносятся до моей спальни из соседнего крыла, где в одной из комнат было решено обустроить игровую. Чёрт бы побрал эту простуду! Вот если бы мне оказаться там, среди них...       А может, не в простуде дело, не в гуляющих вирусах? Иногда или, скорее, чаще всего людям, подобным мне в моём нынешнем положении, гораздо легче наблюдать со стороны, прятаться за дверными косяками и углами, анализировать, находясь на безопасном расстоянии. Но ведь и это не так просто, как о нём думается! Мне же до боли хочется оказаться рядом с ними, сбросить скованность и всё то старое, что так тяготит. Но Садет... вот он, камень преткновения. Несмотря на проявленные великодушие, прощение, водительство и покровительство, она всё ещё побаивается того, что расстояние между нами может сократиться. Держится спокойно, доброжелательно — не скажешь, будто злобствует внутри, но на большее не решается. Тугая улыбка, порой сквозящий холодок. Более того, не покидает чувство, словно она что-то от меня скрывает. Вполне возможно, медленно, но верно движется к решению об окончательном расставании. Что-то здесь не так. И это что-то изводит меня кошмарной тоской.       Сам виноват. Ты сам виноват, Майки. После стольких столкновений слишком упорно отрицал происходящее и очевидное, чтобы действительно разглядеть, кто перед носом. Ты начал постепенно её узнавать, и неожиданно радость от этого оказалась такой острой, такой волнующей, что тебя оно пугало, но вместе с тем требовало впитать больше. В самом деле, совершенно неожиданно. Вопреки всем вероятностям и прежним ощущениям — Садет не враг мне. Напротив, она намного ближе, чем можно предположить, это и не даёт покоя: не маялась бы душа, не учуяв в Садет нечто похожее. Дело нечисто. Сердце полнится упрёками себе самому, но и диким желанием распутать давно нарастающий клубок, запутавшись в нитях которого я в конце концов довёл себя до того, что теперь уже не в силах выносить неизвестность. Её давно следовало изведать, хотя некоторые мои чувства едва ли не отмерли в разобщённости с самим собой и надо сызнова им учиться.       В семь вечера Садет, уже слегка неряшливая, с подраспустившимся пучком на голове и с усталой полуулыбкой вошла в спальню с ужином. К тому времени кровь моя уже забурлила, стало совсем не по себе от невозможности расправиться с беспорядком в собственных голове и сердце. Немалые усилия требуются, чтобы выдать нервное возбуждение за здоровую бодрость. И не зря:       — Надо же, вы быстро поправляетесь, — подметила Садет, не глядя ставя уже полюбившийся мне поднос. Сам за собой теперь не замечаю, как ем, пью и принимаю всё, что она приносит.       Может, удастся сделать несколько шагов к пути душевного облегчения прямо сейчас, когда вечер суетливого, но светлого дня, так спокоен? Желаемые несколько шагов — очень мягко сказано...       «Очень мягко и нелепо, Майки. Ты многое отдал бы за полноценный ясный разговор, где расспросишь о ней и её тёмных секретах как следует, — ведь за этим придумал затею с ночёвкой? Но наши теперешние встречи не заходят дальше выученных ритуалов между больным и ухаживающим за ним доброхотом, ночует она поблизости или нет.»       — Спасибо, Садет. Тысячу раз спасибо. Я в долгу перед тобой. И так был, а теперь ещё больше.       Ответ последовал вслед за мягкой улыбкой. Вот только полные затаённой муки глаза сказали больше — мелькнуло в них нечто, не поддающееся осмыслению.       — Не беспокойтесь, мистер Джексон. Ваш комфорт — моя работа. Простодушно ответствовала она, болезненно меня уколов.       Садет развернулась и ушла, только слабый аромат остался висеть в воздухе, да и тот испарился в несколько мгновений.       «Только работа?» — пронеслась в голове сама собой уязвленная мысль.       А в пустоту вырвался шёпот:       — Не говори так.       Мой комфорт — её работа? Нет, так дело не пойдёт.

***

      В дверь постучали, и тёплое довольство растянуло мои губы в ухмылке, которую тут же пришлось подавить, чтобы себя не подставить.       — Так и знала, что вы здесь, — не переступая порога студии, с укором сказала Садет.       Так и знал, что ты клюнешь на эту удочку, — подумал я, разворачивая к ней кресло. Очерченная золотым ореолом, она стояла в дверях.       — Я устал от кровати, ничего не могу с собой поделать. Боюсь, прирасту к ней скоро.       — Устали? Поэтому, болея, решили усугубить положение работой, которая затянется до утра?       — С чего ты взяла, что до утра?       Она прислонилась к дверной раме, слишком, казалось, уставшая для того, чтобы стесняться честных высказываний и держать под выученными манерами то, что чужакам не принадлежит.       — Не первый день на вас работаю, мистер Джексон. В Вегасе мы с парнями даже снаружи слышали ваши творческие порывы.       — Ничего от вас не скрыть, — улыбнулся я и на сей раз тоже не стал изворачиваться и робеть, впитав достаточно мудрости своего внутреннего злого двойника — смотрю на Садет прямо, не тая приятственного взгляда. В конце концов не для этого мы здесь оказались.       Её это не отпугнуло, но и не пригласило пододвинуться ближе к тому теплу, что я стараюсь показать, притянуть к его свету. Кажется, она просто рада, что дом тих, в нём не происходит ничего дурного. На самом деле удивительно — как ей удаётся быть такой спокойной, стоя в том же помещении, где ранее воздух сотрясался от наших криков и обоюдных обвинений?       — Ладно уж. Переубеждать вас — дело пустое. Я лучше спать пойду. Вам что-нибудь принести?       — Нет, спасибо. С детьми проблем нет? Уснули? — говорю, словно подбрасываю сырых поленьев в затухающий костёр, надеясь, что голос не звучит отчаянно. Господи, ты ведь слышишь меня! Не дай ей уйти!       — Всё отлично. Провели вечер в кинотеатре — и спать.       А вот и спасительная соломинка, за которую я с удовольствием ухватился. Округлив глаза, высказал своё праведное удивление вслух:       — Кино? Сегодня?       — Я думала, сегодня можно. По графику ведь... — Садет стушевалась. Даже сонливость сошла с лица. До чего же, оказывается, легко перенаправить её чувства, и как забавно за их переменой наблюдать!       — Ты думала, или они тебе так сказали? Может, вы ещё и коробку со сладостями открыли? Ту, что в кухонном шкафу?       Конечно, открыли. И опустошили. Весь её вид — заискрившиеся глаза, прикрытая рукавом платья, пристыжённая улыбка — прямо таки кричит о том, что в нашем маленьком городке в рождественскую пору, стоит блюстителям закона отвернуться, как просыпается криминал.       — Ясно. Спрошу с них, когда поправлюсь, — сказал я, как отрезал, зная и поджидая последующую реакцию.       — Ой, не надо, мистер Джексон! — тут же всполошилась Садет и выпрямилась, ну почти по стойке «Смирно» встала. — Не ругайте их. Мы взяли совсем немного сладостей, а в кинотеатре смотрели «Далматинцев» — ничего запретного! Честно. Дети у вас такие душки! Не надо никого наказывать.       — Потому они и душки, что следуют строгим правилам. Не стой, присаживайся, пожалуйста, — пригласил я, затаив надежду: сейчас она либо снова скажет, что ей пора спать и покинет студию, либо...       — Но ведь Рождество же скоро. — Садет продолжила на ходу, затем опустилась в кресло напротив меня, стараясь не задеть пульт. — Всем хочется отдохнуть от правил.       — Вот на Рождество и отдохнём, — ответил я, как бы не позволяя себя разжалобить, хотя мысли текут совсем в другом направлении.       Первые несколько секунд, что мы провели в молчании, мне виделась, очень ярко написанная фантазией, та стена, существующая с одним предназначением — разделять и ослеплять нас двоих. Также виделось, что эта каменная помеха истончилась, но пока ещё не рухнула, подняв за собой клубы пыли. А ведь именно так и происходят конфликты между людьми, ввязавшимися в ситуацию, вроде нашей: когда атмосфера меж двумя воюющими сторонами стены накаляется до такой степени, что больше нет места ни доброму делу, ни худому, происходит взрыв. Всё прежнее исчезает, остаётся лишь пустое пространство, голое поле, которое только им, двум сторонам, решать, чем заполнять снова. Если избрать прежний путь, всё повторится; новый же ещё необходимо изведать.       Однако наша стена пока цела. Потому что я что-то упускаю, что-то не вижу и делаю не так. Но сердце, оно чувствует и ведёт меня, практически вслепую, к нужным истокам, — к ответам на все вопросы.       — Да, пожалуй, вы правы. Если честно, направляясь в ваш дом впервые год назад, я опасалась, что столкнусь с наглыми, изнеженными детьми. Рада, что всё оказалось иначе, — призналась Садет.       — Ну вот видишь. Когда у человека, вроде меня, появляются дети, велика вероятность, что они вырастут избалованными, требующими от мира больше, чем готовы отдавать. Поэтому так важно дать им нащупать черту, переступать которую запрещается. Мои дети должны быть благодарны за мелочи ровно настолько же, насколько и за существенные, более крупные вещи. Поэтому в повседневной жизни я не позволяю им многое. Я не балую детей, Садет, и не собираюсь.       Да, стена пострадала, но держится. Однако теперь, когда мы снова наедине, Садет, хоть и придерживается своих собственных рамок, всё же благорасположена ко мне. Будто даже вернулась прежняя Садет — настоящая, та, которую мне уже удавалось разглядеть мельком, и с которой у меня ещё есть шанс наладить отношения. И заставить её наконец извлечь из-под спуда её тайны, снять маску. Это в моей власти, я уверен. Стоит только начать, хоть от страха щемит сердце. Хватит разглагольствовать вокруг да около.       — Садет?       — Да? — Глаза её исполнились вниманием, плечи от внезапного волнения напрягались.       — Мне кажется, нам есть о чём поговорить. Только не спрашивай, о чём именно, ты же всё понимаешь. Скажи, в порядке ли ты?       Последовало молчание. Едва заметный шорох колготок, когда она села чуть иначе, нервничая, тихое дыхание — вот и всё. Видно, ожидаемы были эти вопросы, да не очень желанны.       — Да, я в порядке, мистер Джексон.       — Ты очень сильно на меня сердишься за нашу ссору? — Отступать я не намерен.       — Было и быльём поросло, — простодушно ответила она, очень желая отмахнуться от разговора. Должно быть, уже жалеет, что не удалилась до того, как капкан захлопнулся. Потом несмело добавляет: — У нас обоих были причины злиться друг на друга. Возможно, до сих пор есть. Правда?       — Нет, конечно, нет! У меня нет на тебя злости. Всё совсем наоборот, я хочу, чтобы всё наладилось.       — Разве что... ну...       — Что? Что такое? Скажи мне. — В горле у меня пересохло. Спокойно, Майки. Мы ещё только начали.       — Вы же не собирались в самом деле... — запинается она, вздыхает. — Ладно, проехали.       — Скажи мне!       Нерешительность её сменилась озабоченным выражением ожидания. Сидит, сжав колени, и смотрит на меня, точно сотни раз преданное дитя, которого обещали не наказывать за проступки, если признается в содеянном, но обещаний не исполняли.       — Вы не хотели ударить меня? Вы бы не ударили, правда?       — Нет, Боже, нет! — ахнул я в ужасе. Хотелось выспросить, как это она могла такое себе на думать, да опять вперился в её шрамы, опять вставшие перед внутренним взором неподвижным образом. Вместо этого повинился: — И прости меня за то, что произошло! Я был не в себе. Хотя сам себе не могу простить, что способен причинить такую обиду, но должен покаяться.       Она снова пытается увильнуть:       — Давайте просто забудем. Правда, сэр, это неважно.       — Нет, не забудем! Не упрямься — тогда поймёшь, что так никому покоя не будет. Ты это чувствуешь не меньше моего. Нам и без того хватает в жизни напряжения, почему бы не попытаться избавиться хоть от какой-то части? Я ведь прав?       Потрясённая, Садет кивает. Я и сам потрясён потоку откровений, на который не совсем рассчитывал. Часто ли увидишь меня таким открытым душой, особенно с теми, кто вошёл в наш круг с определёнными целями и обязанностями, за которые получает деньги? Во всяком случае, соглашаясь на работу, вряд ли кто-то из моих ребят рассчитывал на беседы с боссом в двенадцатом часу ночи в его студии.       Но нельзя останавливаться, пока полон решимости, нужно продолжать, довести это дело до конца:       — Каждый из вас, ребята, наверняка успел разглядеть во мне большое, большое недоверие. К людям, к миру, ко всему. К людям, конечно, больше остального. Потому что человеку, к несчастью, свойственно причинять страдания другому. И меня, как ты знаешь, это не обошло. Наоборот, — накрыло тысячекратной убойной силой, потому что таких людей в моей жизни было слишком много. Слишком. В ответ на подаренное им добро, они обратились вспять. Знаю, истёрто до дыр такого рода оправдание, но тем не менее это сущая правда. Мне теперь трудно, очень трудно доверять, даже если человек предо мной чист душой и разумом.       Откуда-то взялся в выражении её глаз, прежде распахнутых, обращённых ко мне с глубоким почтением, хоть и горьким, — скользкий, беглый упрёк. Испарился так же скоро, как появился, и вслух она сказала лишь:       — Я вас понимаю.       — В этом всё кроется, отсюда начинаются беды: распятая душа — магнит для пагубных событий, самим Дьяволом призванных для того, чтобы душу эту изничтожить до конца. Теперь, спустя бесчисленное множество таких событий, я — то, что от меня осталось, и вам всем приходится сталкиваться с этим каждый день. Мне страшно и представить, как я, теперешний я, смотрюсь со стороны, на что похожи мои поступки. Растерянный и беспомощный... Но на самом деле я не такой, Садет! Я не беспомощен. Просто... как мне было научиться даже самым простым вещам — тому, чего всегда не хватало больше всего, — что умеет любой другой человек, когда всякая моя попытка либо высмеивалась, либо меня просто загоняли в угол, лишая такой возможности?       Садет было двинулась ко мне ближе — инстинктивно, неосознанно, но пресекла позыв, чем расстроила меня и задела. Она замотала головой, изогнула брови в присущей ей жалобной, но такой очаровательной манере.       — Мы можем делать это вместе! Мы с ребятами никогда не посмеем вас высмеять, вы же знаете! Мы поддержим вас во всем. Всё, что хотите — как тогда, когда Билл пришёл ко мне, сбитой с толку, с просьбой закрыть для вас супермаркет, будь он неладен, — с воодушевлением проговорила она и прервалась только потому, что словами своими и их искренностью вызвала у меня смех. — Чего бы ни хотелось, не молчите, босс, ну что же вы себе надумываете! Поражаюсь вам... Порой выдаёте совершенно немыслимые приказы — такие, что на голову не натянешь, а порой не хотите о какой-то мелочи попросить, думая, что стыдно. Глупости!       — Об этом я и говорю. У меня после всего, что принесла жизнь, ничего, кроме моей семьи, мечтаний и маленьких радостей не осталось. Всё, чего я хочу, — быть со своими детьми, не больше. Наблюдать, как они растут, разделять с ними любые горести, радоваться мелочам, заплетать косы, помогать с домашним заданием, смотреть с ними мультфильмы, с нетерпением дожидаться с занятий. Хочу счастья — для них в первую очередь. Хочу, чтобы они не чувствовали себя изгоями, как это было со мной всю жизнь. Я всегда старался дать им всё, что необходимо детям, но в конечном итоге запер в той же клетке, в которой застрял сам. В клетке, где нет ни души, кроме нас четверых и команды персонала. У детей даже друзей нет, потому что в обычную школу им дорога закрыта. Хочу... жить полноценно, а не влачить за собой остаток дней. Именно поэтому для меня согласиться на сделку о выступлениях в отелях на Лас-Вегас-Стрип — признать, что уровень мой пал бесповоротно, какой бы сильной ни была любовь к тем, кто о таких выступлениях просто мечтает уже долгие годы. Чёртовых пять раз в неделю. Эй, посмотрите, он в отчаянии, он доступен для всех аж пять дней в неделю! Ты понимаешь меня, понимаешь? За последние несколько лет всё это — моё прошлое, подорванное здоровье, старая разрушенная империя и новая, совершенно неуправляемая, преследования — такой тяжестью навалились на меня, что я совершенно сбит с курса. Сбит так, что порой не понимаю, что это вообще за курс. Тебе не повезло, ты пришла ко мне слишком поздно — далеко от той поры, когда всё складывалось замечательно.       — Мне не повезло родиться так поздно. Я всё веселье пропустила, да, босс? — Садет пытается меня поддержать, скрасить мрачные оправдания шуткой. Именно шуткой, да. В ней нет порицания, нет ко мне ненависти. Теперь я это чувствую. С тем же выражением они театральничали с Биллом, когда тот привёз покупки — с выражением давнего доверия и принятия. Словно так и должно быть.       — Ты всё продула, Садет, — ничуть не смутившись, с готовностью подтвердил я, про себя удивляясь: как это мне удаётся говорить так легко о самом больном?       Но затем к ней вернулась серьёзность, пусть и невинная, какой прежде была шутливость.       — Спасибо за ваше откровение. Но я всё это знаю, мистер Джексон. И парни тоже знают. Мы быстро научились отличать одно от другого, научились терпению. Вообще много чему. Именно поэтому я не ушла, сэр. Вы ведь это хотели от меня услышать, затеяв разговор — почему я решила остаться?       Деваться некуда. Мне действительно хочется знать, что в первую голову волновало её, когда она решила остаться с нами, и новорождённая искорка бестолковой надежды, хоть и крошечная, но греет это стремление, толкает меня дальше. Надежда, что Садет не уехала не по какой иной причине, кроме как...       Несколько ошеломлённый, что и ей тоже без труда удалось сознаться в том, вокруг чего вертелись в мучениях мои мысли всё время после нашего столкновения, я кивнул.       — Потому что, несмотря ни на что, знаю, какой вы на самом деле, хоть нынешняя реальность бросает на вас тень, прячет под ней. Потому как понимаю, взвесив ситуацию в своей голове, что если уйду я, Билл или Джавон, это сильно ударит по вашей семье, отняв нечто ценное — привычное, надёжное и безопасное. А потом, я и сама намертво к вам привыкла, полюбила свою работу, хотя порой жалуюсь и ругаю её. Не всему же быть замечательным, правда? — Она грустно усмехнулась, вороша на макушке пучок волос, что вот-вот распадётся. — Вот и ваша жизнь вся в чёрных и белых полосах. Многое выпало на вашу долю... Но, сэр, вы должны перестать себя ругать за вещи, на которые не могли и не можете повлиять. Лучше уж почаще думать о светлом, как бы банально это ни звучало. К примеру, при всём том, что вам довелось пережить, есть в вас незатмимое, непобедимое светлое качество, — нет, даже не качество, а дар. Да, самый настоящий дар! Как бы ни было плохо, вы всегда остаётесь прекрасным отцом. И неважно, плохо вам лично, или откуда-то извне поступает опасность, — всё одно.       — Да ладно тебе, — протянул я, пытаясь защититься от того, что слишком ощутимо вгоняет меня в краску.       — Серьёзно. Я бы, наверное, никогда не смогла придерживаться особо строгих правил в воспитании детей. Сама себя не могу организовать, чего уж там! — Садет рассмеялась.       Я тоже улыбнулся, но мысленно с ней не согласился: Садет дисциплинирована отлично, хотя очевидно, что досталось ей такое качество через боль, как и мне.       — Ну, пожалуй, для этого в семье и должно быть два родителя. Не во всех — некоторые, как я, вполне управляются в одиночку. Но для человека помягче нужен тот, кто всё уравновесит. В моей семье так и было: мама — всегда мягкая и ласковая, отец — строг и грозен. Везде... должен присутствовать баланс, верно? Я сам порой очень боюсь перегнуть палку, с чем-то переусердствовать, стать как...       «Джо», — едва не сорвалось с уст, да не случилось. Садет, кажется, это уловила, и поддержала, ловко меня перенаправив:       — Понимаю, сэр. И всё равно, несмотря на ваши страхи, всем известно, как страстно вы желали завести большое, просто гигантское семейство. Восхищена вами.       — О, я по-прежнему этого желаю, — заявил я со всей честностью. Становится тепло, теплее и теплее. Господи, я ведь иду верной дорогой? — Много детей, при этом с небольшой разницей в возрасте. Чтобы были со всех сторон и по-хорошему сводили меня с ума. Сейчас, когда Принс, Пэрис и Бланкет уже подросли, я всё чаще вспоминаю их первые годы жизни. Пухлые розовые щёчки, крошечные ручки и ножки, — внутри так и вспыхивает желание снова это испытать! Снова получить в руки малыша, растить его и испытать все этапы взросления, с нетерпением ожидать, когда он проснётся, скажет первое слово, преодолеет первые трудности.       Так увлекли меня в свой сказочный мир давние незыблемые мечты, обогрели и обласкали, что бдительность помутилась, позволив мне облечь в слова то, чему, возможно, стоило придерживаться большей осторожности:       — А как насчёт тебя? Не хочешь детей?       — Ну, не то чтобы... — уклончиво заметила она, не найдясь с ответом.       — Иногда я позволяю себе предположить, что ты из тех людей, которые прекрасно ладят с чужими детьми, но своих заводить не желают. Это так?       Вдруг лицо её почти незаметно исказилось. Показалось, будто выражением брезгливости, и только тогда я снова вернулся к холодному уму и осознал свою ошибку. Не стоило так напористо вести беседу. Возможно, теперь она закроется, мы вновь останемся ни с чем. Должно быть, тема эта давно постыла ей, а я явно не тот человек, ради которого Садет сделала бы над собой, судя по всему, весьма нелёгкое усилие, чтобы выставить на обозрение то, что сидит внутри. Да, она осталась в этом доме, переступив через себя, но это не одно и то же. Впредь необходимо быть умнее.       Но когда я уже приготовился изворачиваться любым возможным способом, только бы не упустить её этим вечером, история вдруг началась:       — Я уже была беременна сэр. Матери из меня не получилось, — глухо проговорила Садет. Ненадолго остановилась и добавила: — Простите, не стоило мне это говорить.       Уже была беременна? Мысли забились вихрем в черепной коробке: она уже имеет ребёнка, но по какой-то причине вынуждена скрывать его? Может, у неё его отобрали? Он живёт в другой стране? Или, Господи, погиб? Чутьё кричит: «Вот оно — то, что удерживает стену и не даёт упасть. Это оно! Не упусти, не упусти!»       — Расскажи, — стал просить я. Голос — первый предатель — дрогнул. — Тебя это тяготит. Поделись со мной.       — Но это очень длинная история, мистер Джексон. Ужасно длинная и... в ней мало хорошего.       Взгляд Садет упёрла в пол, чтобы не выражать глазами никаких оттенков и эмоций, чтобы снова стать безликой. Стать живой функцией, исполняющей нужды босса. Однако если чувства, ещё спутанные и потревоженные, сейчас меня не обманывают, то ей хочется, мучительно хочется поведать о том, что распирает душу. Но это означает настежь распахнуть дверь, которая должна оставаться закрытой. Ни в эту ли самую дверь мне уже удавалось заглянуть? Мельком, без спросу, но это случилось.       Такой она и была со дня своего появления в нашем пространстве. Помню, меня поразила её манера держаться стойко и невозмутимо, не терять самообладания даже в критических ситуациях, хотя с виду девушка хрупка. Напротив, в ней в моменты повышенного стресса как будто бы просыпается какая-то сила и позволяет действовать расчётливо и гибко. Зная немало таких людей на своём пути, могу сказать почти с полной уверенностью, что это черта принадлежит пережившим или переживающим нечто страшное. Если оно случилось в прошлом, — значит, стало основой их теперешнего поведения в моменты угрозы; если продолжается в настоящем — пугающие уроки по-прежнему ведутся. Насилие. Насилие на протяжении долгого времени. Возможно, в случае Садет, это детство. Скорее всего, детство. Из-за него она теперь держится кремнем, внушает чувство безопасности, что в конце концов позволило мне чувствовать себя в её присутствии так свободно, что о ней, как о живом человеке, к великому стыду, мне забывалось. Садет будто стала одним из телохранителей. А осознание пришло только после случившегося, когда она собственной рукой — маленькой, никогда не подумаешь, что в ней столько мощи, — встряхнула меня и силой вырвала из состояния забвения. Не хочу, чтобы она и дальше была для меня тайной.       — Я прошу тебя.       — Сэр...       Если не убедить её, она сорвётся и всё пойдёт насмарку. Но опять-таки, послушает ли меня? По крайней мере, мне принадлежит одна попытка.       — Я хочу понять тебя. Я должен тебя понять. — Руки её, лежащие на коленях, я перевернул внутренней стороной к верху. Под мягким светом оголились старые шрамы, и мы оба, затаив дыхание, глядели на них какое-то время. Бог услышал меня и направил чувства Садет туда, куда нужно, поэтому она не совершила никаких резких движений, не натянула рукава до самых ладоней, а сидела тихо, точно мышка, и наблюдала, как мои большие пальцы скользят по её ранам. — Ты была права, сказав, что мне хотелось узнать причину твоего решения остаться здесь. Но это не всё. Понять я хочу саму тебя, не только то, что тебя удерживает. Это глупо, но если обратиться к фактам, я почти ничего о тебе, как о человеке, не знаю.       — Разве вы должны?       — Я хочу. Хочу не тех сухих гражданских фактов, что можно получить о жизни человека, обратившись к Биллу. Мне нужно настоящее, живое и насколько можно подробное. Настолько, насколько ты позволишь узнать. И насколько хватит твоего доверия.       Опять тишина. Она всё так же закрыта, хоть и не отталкивает меня. Попытка исчерпана, а стене, похоже, суждено стоять ещё долго. Может, вообще всегда. Наверное, это всё слишком рано.       Раздался медленный вздох. Вздох смирения и обречённости.       — Я родом из Пули-Хумри, — набравшись смелости, Садет всё же дала шанс положенному началу. Но поняв, что мне затруднительно определить про себя, о каком месте заведена речь, прибавила: — Северный Афганистан.       О, Господи... Господи.       Похолодевшее сердце болезненными толчками забилось в грудь, предчувствуя повесть в разы тяжелее той, что я себе надумал. Конечно, был уверен, что Садет пережила многое, но чтобы войну... Сразу всплыли в памяти уже минувшие дни, когда мне только повстречалась эта девушка, и Билл по моей же просьбе изложил её прошлое в доступных подробностях, коих было не много, но и те я поспешил забросить в дальний ящик. Со временем они затуманились, а когда, со случившимся тем судьбоносным утром происшествием, возникла необходимость обратиться к ним снова, я заупрямился, не желая перед самим собой признавать своё попустительство, которое зачастую прикрывал дурной памятью и постоянной занятостью.       — Родилась в простой семье, каких в стране тысячи, и почти все они каждый свой день проводили точно на боевой арене. Ну, вы же знаете, что это за страна и чем она известна, верно? Вот и я появилась на свет в разгар Советской интервенции. Бомбёжки, разрывающиеся снаряды, разрушения, нескончаемая неопределённость, смерть то там, то тут — это большее из того, что содержали в себе наши будни. Но тем не менее... в то время, точнее, какое-то время я хотя бы посещала школу. Ну, какой-то период... пока не стало совсем невыносимо.       Снова прерванный рассказ, недоверчивый взгляд, проверяющий, в действительности ли история интересна, уместны ли выражения. Она начала сумбурно, но быстро выправилась, дала себе несколько мгновений собраться, повертела головой, словно в поисках подсказок, и продолжила уже спокойнее и без околичностей.       — Была я единственной в семье. Больше детей Аллах, о котором моя мать чаще всего вспоминала в моменты, когда ей было особенно дурно, ей не дал, к счастью, — сквозь зубы процедив слова, Садет умолкла, виновато-испуганная, словно высказанное вырвалось против воли и рамок, которые она для себя установила. Сомнения ещё властны над ней, но кажется, запущенный процесс всё равно теперь необратим. — Отец поначалу промышлял торговлей одежды да тканей, мать — конечно, сидела дома и в лучшие свои годы вела домашние дела, за садом, огородом ухаживала. Оба не пребывали в восторге от того, что их дочь занимается учёбой. «Не тем делом ты занята!» — говаривала моя матушка с недовольством, а затем распиналась о неизбежном замужестве, что меня непременно ждёт, и что лучше бы мне учиться, как быть женой, нежели дроби решать. Мои родители были самыми обычными рабами общепринятых норм и требований: жениться пораньше, поскорее родить детей. Были рабами своих собственных необдуманных желаний и решений. Только от подобного обычно страдают те, кто этого не заслужил. Но вам, сэр, наверное, интересно в первую очередь, откуда в такой семье, в таком регионе, было место хоть какому-то образованию?       Мне, пригвождённому к креслу и уже полностью захваченному боязливой интригой, пока нечего было ответить её испытующему взгляду. Впрочем, Садет сама всё поняла.       — Всё благодаря одному человеку и его семье. Человеку, что был мне ближе родителя, а если уж говорить по совести, — он заменил мне как мать, так и отца, и дал то, что, не будь он ко мне так добр, легко потерялось бы и исчезло. Мулла Насиб — так его звали. Немолод он был уже к моменту моего рождения, однако, полный силы и какого-то благостного отношения ко всему и всем, кто его окружал, всегда находил время не только для исламского просвещения, пятничных проповедей, ведения молитв в мечети, но и для тех, кто в нём действительно нуждался. Для меня в том числе. Чем мог, мулла помогал нищим, обучал своих прихожан, в том числе и сам к ним наведывался на дом, и никогда никому не отказывал, если человек обратился к нему с благим намерением. В те дни, когда я глубоко веровала, рождённая в исламе, я каждый день благодарила Всевышнего за то, что послал мне этого человека. Именно он, а также его жена Гульшан, дали мне основы грамоты, которые там, на моей родине, — далеко не первой важности вещь, особенно если речь идёт о девочке. К счастью, мулла не был каким-нибудь беспросветным религиозным фанатиком, не видящим в мире ничего, кроме этой самой религии и несовершенств, которые необходимо истребить её предписаниями — далеко не всегда мирными. Я сейчас говорю об экстремальных течениях, — на всякий случай уточнила она. На самом деле, это принесло мне только облегчение, беспокоиться ей не стоило: никто не станет обнажать своё болезненно-отрицательное отношение к чему-либо тому человеку, кто безнадёжно далёк от тебя. Она доверяет, и чувство это ширится с каждым новым словом.       — Да, разумеется, — согласился я, отогнав от мысленного взора произвольно образовавшиеся призраки трагедии одиннадцатого сентября. Садет кивнула.       — В вере мулла находил, скорее, утешение, потому что жизнь его, судя по слухам, прежде безмятежностью не изобиловала. Моему отцу устад Насиб — то есть, наставник — приходился дальним родственником, к которому отец привык прислушиваться, как к старшему и многими уважаемому, всю свою жизнь, поэтому поначалу больших претензий к нашим занятиям не возникало. К тому же родители тогда ещё были заняты делом, некогда им было чинить нам препятствия, да и своих обязанностей я не нарушала: сначала помогала по дому, потом полностью взяла на себя все бытовые хлопоты. Так и повелось: получив основу знаний в школе, я возвращалась домой, куда приходил и устад два или три раза в неделю. Обучал меня Корану, но ровно столько же времени уделял простым предметам вроде математики, географии, языку, истории, литературе, — закреплял полученные в школе знания. Бывало, я к нему домой ходила и училась там. О, я всегда любила учиться! Кроме того, меня там всегда принимали с радостью. Там было... безопасно. Радостные были дни, несмотря на войну.       Прежде чем продолжить, ей потребовалось прочистить горло — говорить нелегко, голос то и дело подрагивает, хоть она и старается не подавать виду.       — Хотя, по правде, мулла и ханум Гульшан научили меня гораздо большему, чем могла даровать школа. Великое множество историй и сказок, десятки изученных стихов и песен, рассказанных, глядя на закат — такая у нас была общая традиция, которую я потом переняла, — красивейшие танцы, сотни прослушанных песен, новости из-за границы, исторические факты, кино и даже немного искусства. Ханум Гульшан даже привила мне способность к некоторому рукоделию. Им, успевшим побывать за пределами страны и увидевшим иной мир, было чем поделиться и чему научить своих детей и чужих, что они и делали. Потому что жалели меня. И даже любили.       «Даже» — сказала она именно так, как я понял. Сомневаясь, несмотря на то, как много доброго, по её словам, сделали для неё эти люди. Сомнения, сплошь сомнения и неверие. О, Садет...       — В родном же доме было не так бестревожно. Отец мой — человек импульсивный, горячей крови. Жестокий. Да и мать порой от него не отставала, особенно, если прибавить к этому её зависимость от алкоголя, не покидавшей её до тех пор, пока это было доступно. Хотя исламские общины никогда не приветствовали распитие спиртного, мама находила возможность и хваталась за неё, зачастую в тайне от мужа. Всё это приводило к скандалам, отцовским вспышкам ярости и применению силы. И снова я бежала к родному мулле за спасением и укрытием, и снова он меня защищал. Было у меня и другое убежище, но только тайное, без людей. «Наблюдательным пунктом за звёздами» я его звала.       Тоскливо, но всё же мы оба друг другу улыбнулись. Я подался вперёд, весь в предвосхищении, хоть и знаю, что предстоящее пояснение — всего лишь временное отступление от мрака, что нависает над нами впереди.       — Обыкновенные невысокие холмы в отдалении от домов, кущи деревьев на них, густые кустарники. Одно из мест, не тронутых сражениями. Очень мне нравилось туда приходить, когда город засыпал — в спокойные ночи. Точнее, окраина его, где мы жили. Смотрела на заснеженные далёкие горы и мечтала о крыльях, чтобы улететь к звёздам, посмотреть на мир свысока. Будь они у меня взаправду, не вернулась бы я обратно никогда, — так думала девчонкой. Наверное, очень уж заезженное, протёртое до дыр желание, тем не менее, самое подходящее ребёнку, росшему запертым в суровых реалиях, от которых не мог спрятаться и вынужден был выдумывать себе безопасный уголок. Мне посчастливилось — уголок отыскался чудесный, небо как на ладони! Тёмно-синяя, почти чёрная бесконечность небес, мерцающие ледяные звёзды и лунный серп, с гор текли потоки холодного воздуха. Там, наверное, Всевышний и живёт? Если да, то за каким светилом прячется? А может, там есть кто-то ещё, кто-то такой же, как я, одинокий? Он совсем один и смотрит на меня... Ужасно меня это завораживало.       Так вот где истоки страсти к майору Тому и его космической Одиссее. Звёздные мириады, безграничность небес, предоставленных ночи, — сделал я в уме зарубку. Но об этом позже, Майкл, позже.       — Но вне зависимости от того, чего мне хотелось и о чём мечталось, мир вокруг жил по своим правилам. Точнее, правила менялись, как менялась реальность этой многострадальной страны, и отнюдь не с лучшую сторону. После вывода советских войск из Афганистана, его жители, как бы ни радовались, что чужаки наконец ушли, что вот теперь-то всё станет иначе, тут же получили новый неутешительный расклад взамен старому. Разразилась гражданская война. Разные фракции моджахедов, прежде сражавшихся бок о бок против общего врага — советов, — теперь ополчились друг против друга в борьбе за власть. Город, переходивший из рук в руки, пошатнулся от новой волны насилия, горел в огне возобновившихся бомбёжек и обстрелов. Кто мог себе это позволить, бежал прочь из страны, бросая практически всё, что нажил, чтобы со скудным скарбом добраться в первую очередь в лагерей беженцев. Так я лишилась и своих немногочисленных друзей, которые, к счастью, покинули страну, не увидев то, что последовало позже. Школа тоже попала для меня под запрет, но зато мулла Насиб, оставшись верным себе и своим принципам, и не подумал забрасывать наши с ним занятия. Только теперь они стали объёмнее и дольше, чтобы не отстать от школьной программы. Я продолжала проводить время с его семьёй, не подозревая, какие перемены ждут меня впереди. Напуганные, вместе с внуками муллы и ханум Гульшан мы сочиняли сказки, добавляли в них волшебных существ, таких могучих, но всегда добрых, что в миг положили бы конец войне и бедам, которые она несёт.       Вот оно — то, что сделало Садет такой, какая она есть. Начинается самое страшное. Или выводы поспешны? С неприятным жжением в желудке и нервными импульсами в кончиках пальцев, я слушал и слушал.       — Снаряды падали постоянно. Прилетало в больницы, в школы, в приюты, в обычные здания и жилые дома. Каждая вылазка за продуктами первой необходимости превращалась в русскую рулетку. Лавки, которые еще месяц назад предлагали фрукты и зелень, теперь пустовали или находились под контролем боевиков, требующих за еду и вещи огромные суммы. Кроме того в тебя в любой момент могла угодить шальная пуля или снаряд, попавший в рябую изуродованную постройку, рядом с которой ты проходишь, — и похоронить под обломками. Если не разнесёт на кусочки. Ещё хуже — оказаться в руках боевиков, что никогда не были прочь порезвиться. Из-за них, этих дикарей, похотливых жестоких тварей, юные девушки своими руками кончали с жизнью, когда понимали, что к их двери пришло само зло, чтобы обесчестить их, растоптать в грязи, уничтожить. С семьёй, жившей с нами по соседству, так и случилось. Их дочь, лет пятнадцати от роду, повесилась, когда изголодавшие солдаты ввалились в дом и принялись хозяйничать. А когда, обчистив комнаты, потребовали привести девочку, её на этом свете уже не было. В ярости, проклятые расправились с семьёй, а в освободившийся дом заселили кого-то из своих. Такое происходило каждый день, каждый день! Боясь выглянуть на улицу, люди жили в неизбывном ожидании, когда нечто подобное случится с ними. Кому-то везло, и беда, если можно так выразиться, обходила их стороной, а кто-то тоже превращался в жертву, когда приходил черёд. Людей вырезали целыми семьями, грабили, несиловали женщин и детей, юношей загоняли в ряды боевиков.       Стараясь не выказать своего нетерпения, я спросил:       — Как насчёт вас, твоей семьи?       — Моя семья... ну, думаю, мы — одни из немногих, кто пострадал меньше. Да, дело моего отца перешло в руки моджахедов — сначала частично, затем окончательно. Но это всё равно полная чепуха в сравнении с тем, что происходило с другими. А я росла. Вот превратилась из девочки в юную девушку, одним только рукотворным чудом муллы и его влиянием на моего отца спасённая от раннего замужества и достигшая своих восемнадцати. Меня это и радовало и ужасало. Но с другой стороны, я твёрдо знала и предчувствовала, что скорый брак неизбежен, что родители вот-вот соберутся сбыть меня с рук, ведь считается: всё, на что годны дочери — какие-никакие деньги в качестве выкупа за невесту. Чаще всего сумма совсем ничтожная — пара коз, например. Видела я, что и за мешок риса совсем юная, как правило, девочка, покинула родной дом, чтобы многочисленные братья и сёстры засыпали не с пустым желудком хотя бы какое-то время. Впрочем, всё выгоднее, нежели и дальше ютиться с лишним ртом под прохудившейся крышей. Вот и мой отец давно грозился это сделать раньше оговорённого срока, особенно когда злился, а я была в тупике.              — Тебе не слишком тяжело это вспоминать? — заметив, что Садет становится всё мрачнее, я осторожно вставил слово. Ответа не последовало, да и не нужно было. Мы оба как нельзя лучше знаем, что если хотим двигаться дальше, тайное должно стать явным, облегчить душу, а не висеть на ней гирей. Ей нужно выговориться, нужно отпустить. Если я знаю нашу Садет хоть немного, то она как раз из тех людей, что самое больное держат в себе и открываются лишь изредка. И меня удостоили такой чести... Нет, пока не знаю всего, надо гнать прочь эти мысли.              — В девяносто восьмом, в августе, наш Пули-Хумри, расположенный на стратегически важном перекрёстке дорог, уже ослабленный сопротивлением и разобщённостью афганских фракций, пал перед Талибаном, уже не первый год пробивавшим себе путь из города в город. Простой человек, тоже измотанный не стихающими войнами, по-разному воспринял очередную перемену. Кто-то считал талибов воплощением самого благородства, всеохватывающей силой, способной положить конец гражданской войне и обеспечить долгожданный мир. А кто-то не верил уже ни во что и никому, надеялся лишь на то, чтобы не сделалось хуже прежнего, но всё равно готовился к худшему. Впрочем, как бы ни приняли новую власть местные жители, новые хозяева принесли с собой не только оружие, но и тёмные идеи, которые стали заповедью для жизни местного населения. Вдруг улицы, некогда полные смеха и музыки, стали тише, словно сама земля затаила дыхание в ожидании новой беды.       Садет опустила веки. В надежде спрятаться ли от буйства красок прошлого, а может, напротив, чтобы лучше их разглядеть. От слов её и голоса пахнуло ужасом.       — Они запретили нам жить так, как мы жили прежде, указывая пальцем на тех, кто осмеливался проявить волю. Тех, кто был неугоден, как, например, вечно гонимые, многострадальные хазарейцы, силой выселили из родных мест, а освобождённые дома и земли передавались теперь уже сторонникам талибов. Мужчинам полагалось носить бороды, запахнутые по самое горло одежды, чалму, — исламское одеяние и ничего другого. Обязательные пятикратные молитвы, обязательные посещения мечети. Ослушавшимся — публичное телесное наказание или тюремное заключение. Женщины, теперь запертые в домах, окончательно лишились права на образование. Да какое образование — появляться на улице, не одетой в бурку и без сопровождения мужа или родственника-мужчины, тоже страшно каралось! Никакой яркой одежды, никаких украшений, косметики и никаких разговоров, пока к тебе не обратились с вопросом. Никакого смеха. Нарушишь — изобьют и арестуют. А если обвинят и докажут твою виновность в супружеской измене, незамедлительно забьют камнями насмерть.       Жжение в желудке превращается в жуткую резь, по телу гуляет дрожь. С каждой минутой слушать всё тяжелее, невыносимо пропускать через себя её чувства. Только мысль о том, что Садет пережила это всё лично, взывала к стойкости мой ум. Как же ей, Господи, удалось бежать?       — Всякое празднование, танцы, музыка, рисование, просмотры фильмов тоже наказывались. Талибы разрушали не только физические объекты, но и дух творчества, вытесняя всё, что считали неверным. Культуру, веками передававшуюся из поколения в поколение, тоже было решено изничтожить. Старые мечети страны с их величественными куполами и мозаиками, которые некогда были источником гордости и вдохновения, теперь затмевались тенями новых идеологий. Стали жечь картины, книги, в том числе и работы культовых для всего афганского и персидского мира фигур, уничтожать неугодную технику, вроде магнитофонов и телевизоров, закрылись университеты, большая часть школ, кинотеатры. На простых жителей совершались налёты. Врываясь в дома, талибы высматривали, не нарушает ли кто закон, пряча у себя запрещённую технику или музыкальные инструменты. Одного из наших соседей заключили под стражу за то, что держал дома рубаб. — Её передёрнуло. — Я помню старых мастеров, сидевших на улицах, создававших прекрасные узоры и орнаменты из дерева и камня. Их искусство превратилось в ничто, как и надежда на возвращение старых времён. Времён, когда можно было бродить по городу, который ещё дышал жизнью, по его улицам, полным звуков смеха и радости, где гулял лёгкий ветерок и приносил с собой аромат специй из местных лавок. Люди, несмотря на то, что никогда не жили спокойно, умели во всём отыскать добрые стороны, повод повеселиться, отвлечься. Они громко спорили о политике, делились историями, новостями, травили шутки, запевали песни. Я всё ещё это помню. С приходом Талибана это перестало существовать.       Садет выдохнула, потёрла веки и снова открыла глаза, уставилась на настольную лампу и продолжила:       — Электричество чаще всего отключали. За водой тоже приходилось ходить далеко, да ещё так, чтобы не нарваться на этих бородатых бабуинов с ружьями, разъезжающих на пикапах... Простите, сэр.       Покачав головой, я дал понять, что всё в порядке. Пусть ругается, сквернословит, пусть даже закурит. Лишь бы не молчание. Только бы не оно. Садет же попыталась доблестно улыбнуться, вспоминая:       — Невзирая на запреты, на частые обыски, когда талибы нападали на дома, отнимая у горожан запрещённые телевизоры, книги и кассеты, люди тайком, когда наступала ночь, забивались в самые тёмные и дальние углы своих домов, рискуя попасться под проверку, и смотрели купленные из-под чёрного прилавка фильмы, читали, чтобы потом делиться друг с другом впечатлениями. А ведь за такое сажали в тюрьму! Впрочем, били и сажали в тюрьмы практически за всё, а людям хотелось хоть изредка оказаться душой и умом там, где когда-то были без всяких ограничений и кровопролития. У нас в доме тоже иногда подобное позволялось, когда отец пребывал в более или менее сносном настроении. И когда позволял кошелёк, а он почти опустел с тех пор, как отца оставили без прежнего заработка.       — Как же вы жили?       — Он слонялся от одной подработки к другой, становясь всё злее и злее. А потом... — Она сконфузилась. — Мы на пороге самой тяжёлой для меня части истории, сэр, хотя вам это может показаться странным, если сравнивать с тем, что уже рассказано...       Получив предупреждение, мне осталось лишь согласно кивнуть, приготовившись внимать дальше.       — В тысяча девятьсот девяносто девятом, когда мне только-только исполнилось восемнадцать, известие свалилось на мою голову и, хотя я давно знала, что этот день настанет, разнесло всё более или менее привычное не хуже снаряда, угодившего в жилой комплекс. Отец с матерью объявили, что наконец подыскали мне подходящую партию. Как сейчас помню, как они это сказали — спокойно, обыденно, не то тая свою радость, не то ещё её не осознавая. Сама же я в ответ поначалу не сказала ни слова. Была просто убита. Что и когда бы ни случилось, я всегда бежала за помощью к мулле и его семье, а своей боялась. Устад Насиб всегда, сколько его помню, старался поддержать, решить ту или иную неурядицу, указать путь, помирить бранящихся, кого-то пристыдить, кого-то пожалеть, и помогал всем — делом или молитвой, мудростью духовной или своей нажитой. Был спасительным светом не только мне, но и другим страдающим, обделённым или ищущим. Но в тот раз его свет не стал для меня путеводной звездой. Узнав о своей скорой участи, я, не находя себе места, ждала его и в назначенный час, и в поздний, ведь наши уроки всегда проходили в срок, без задержек — такой он человек. Из-за нововведений Талибана было практически невозможно добраться до его дома самостоятельно. А муллы Насиба всё не было. День нет вестей, два, три. Вот миновал второй день занятий — и опять впустую. Только потом, к концу недели, мать сказала: «А ты, что же, не знаешь? Болен твой мулла, да не слабо. Сердце его в последние годы совсем подводить стало, вот в конце концов и слёг. Забудь ты про свои уроки! Я тебе давно говорила. Всю жизнь твою, как прямо ходить стала, он тебя учил. Разве недостаточно? Всё, уймись наконец. Тебя сейчас должно заботить твоё будущее, поняла? А будущее уже давно предначертано. Смирись, прими его и готовься. Жених скоро в город прибудет.»       Мне всё дурнее. Мороз бежит по спине. Садет родилась в аду, выросла в нём, и повесть её жизни — ужасна. Она не дожила ещё и до тридцати, а уже взглянула в лицо Дьявола и его козням. Почти никто не любил её, не принимал как человек человека. Но у меня и в мыслях нет ей не верить. Это чистая правда, проступившая в залёгших на лице тенях и напряжённых морщинах, в бледности его. Не знаю, какое слово сейчас ей от меня нужно в этих оглушительных паузах, нужно ли вообще что-то говорить. Я совершенно потерян в том мире, куда она меня привела.       — Так и произошло. Мулла всё лежал, больной, в своём доме, а до нас не доносилось никаких добрых вестей о его состоянии. Я не знала, есть ли вообще такая вероятность, но надеялась. Бесконечно надеялась на то, что Всевышний, которому старик посвятил всю свою жизнь, будет в трудную минуту к нему благосклонен и позволит ещё хоть самую малость побыть на этом свете, встречать рассветы и закаты, что он так любил, и возносить Господу хвальбы за то, какими красками Он разрисовывает небеса каждый день. Пока текли эти кошмарные недели, полные страха и неопределённости, чувства неотвратимого, я, ощущая себя немощнее любого больного, продолжала надеяться и молиться, чтобы дорогой мне человек, мой учитель, спаситель, моя опора, добрейшая душа продолжала жить, чтобы Аллах избавил его от хвори и мучений. А в это время в городе и в самом деле появился мой жених. И он... он... Мистер Джексон, вам в самом деле интересно это слушать?       — Продолжай, Садет. Не тревожься за меня, — сразу же отозвался я, готовый умолять её не останавливаться. Если история остановится, это погубит нас обоих. Вот сейчас, думается мне, она поведает о человеке, с которым сложилась её дальнейшая жизнь, и который, предчувствую, окажется в разы страшнее всего предыдущего. От него ли эти шрамы или от отца?       Садет опять сморщила губы в вымученной улыбке – смущённой, но благодарной.       — Как-то отец взял меня с собой на улицу. Помню, мы шли по торговым рядам меж палаток с коврами ручной работы, платками и шалями, тканями, сухофруктами, травами. Отец приветствовал знакомых торговцев, переговаривался с ними, и я даже не сразу поняла, в какой момент он обратился ко мне, подбородком указывая куда-то в сторону, со словами: «Вон там, видишь? У мясной лавки. Мир ему, жених твой. Вообще-то я мог бы и не показывать, и не должен был, но ты же всё-таки мне дочь. Отчего бы не утолить хоть капельку любопытства, а? Много не глазей. Всё, идём. Тем более вы и так совсем скоро друг друга увидите.»       Хоть и страшно, но в разы сильнее горит нетерпение: какой он, этот её жених? Кто он? Но Садет медлит, собирается с духом.       — Там, у мясной лавки, стоял надменного вида, свирепый лицом, дебелый старикашка, возрастом, наверное, ровесник мулле Насибу, которому в ту пору было уже не менее шестидесяти. Вместе с ужасом меня охватили картины моего скорого будущего: то, как я увижу этого человека сквозь зелёную вуаль в отражении зеркала, и что он — мужчина с такими страшными глазами — в конце концов со мной сотворит. Словно в подтверждение всем этим недобрым мыслям, этот... он пнул безобидную тощую дворнягу, подошедшую к лавке вслед за ним в надежде на какую-нибудь сухую кость. Этого было достаточно, чтобы перестать в себе сомневаться, искать несправедливость в своих суждениях о человеке, которого ещё не узнала. И такое меня схватило отчаяние, что я даже нашла в себе смелость выложить отцу свои чувства, когда мы свернули к переулкам, где вероятность встретить патруль талибов была ниже. Да разве ж какие-то доводы переубедят того, кто вознамерился упростить себе жизнь, получив не одну выгоду? Мои полураздавленные комом в горле возражения он мгновенно отмёл: «Старый? Стар для тебя? Мужчина, в отличие от женщины, с возрастом своих качеств не теряет!»       Старикашка шестидесяти лет, которому готовилась в невесты юная девушка. Готовилась против её воли... О, мне не уснуть сегодня ночью, не перестать размышлять о том, что пока одни не понимают своей свободы, другие мечтают хоть о её крупинке.       «А чего ты так взвился, Майки? Тебе и самому через десять лет стукнет шестьдесят. Боишься! Боишься, что опыт тот отразился на Садет таким образом, что теперь мужчин старше неё она воспринимает отнюдь не как кандидатов на своё сердце.»       Пришлось стереть со лба испарину бумажной салфеткой. Только тогда, потянувшись к коробке, осторожно выпустил её руки.       — В страхе отцовского гнева мне пришлось умолкнуть. Мне не разрешали навещать глубоко больного муллу, да и в целом с той прогулки ни разу не выпустили на улицу — оставили томиться в ожидании заветного часа, когда всё станет непоправимо. Хотя меня едва ли когда покидало чувство, что жизнь моя с самого своего зарождения была непоправимой. Бывает, что люди рождаются уже на что-либо обречёнными — это факт, что бы ни говорили другие. Те, кто родился и вырос на земле, которую не уродуют взрывами каждый день; где на твоих глазах, устраивая из этого шоу, не казнят людей; и где простой человек имеет роскошь выйти из дома, не пригибаясь к земле, чтобы отправиться куда душа пожелает, при этом не боясь побивания за то, что на тебе, чёрт побери, бурка криво сидит, или борода недостаточно длинная!       Такая боль в её словах, такая обида, что сразу проникаешься: Садет на её веку говорили много подобных слов, часто пытались доказать, что человек, в какие бы условия ни был помещён, способен на любое чудо. Но я с ней согласен. Не всегда и не всё зависит исключительно от твоей воли, будь она даже несгибаема, как горная цепь. Мне было хотелось проявиться, но опять что-то не дало: не время.       — Чуть позже мать с гордостью продемонстрировала мне мой свадебный наряд. Рассказала, куда увезёт меня муж после свадебного обряда, и что до его жилища вовсе не далеко, так что мы сможем видеться, если он разрешит. Если разрешит, то я буду посещать отчий дом, чтобы поддерживать родителей, впереди у которых старость, а значит, они будут нуждаться в помощи. С восторгом описала мне, как в будущем Всевышний подарит мне и Фаруху много детей... А перед глазами у меня так и стоял расклад — лучший из возможных: Фарух, успев меня, свою новую жену, измучить, отправится к Создателю, оставив вдовами и меня, и остальных его двух жён. Голодающими вдовами с детьми на руках, вдовами, которым не на что кормить своих отпрысков, потому что женщина и работа — вещи не совместимые. И у меня сдали нервы. Разрыдавшись, я попробовала упросить мать убедить отца передумать, хотя головой понимала, как глупо поступаю, ведь она желала исполнения задуманного ничуть не меньше его. Вот только едва ли есть на свете тот, кто мог перекричать эту женщину. Если ей что-то не нравилось — даже самая мелочь, — она визжала пуще младенца, и успокаивалась лишь тогда, когда её «обидчик» пожалеет о том, что против неё затеял. Тогда мать так же напустилась на меня с криками да обвинениями в неблагодарности и эгоизме, ведь я совсем не подумала об их благополучии, когда затевала спор. Вернулся отец, застав эти вопли, а узнав причину, тоже вышел из себя. О-о... мне сильно досталось тогда. Особенно, когда он выволок меня во двор и взялся за плеть. Кучка талибов за забором потешались над зрелищем. — Садет уставилась себе под ноги. — Что мать, что меня он всегда бил по местам, на которых не останется синяков, говоря, что так велит Коран. И был прав: «А тех женщин, непокорности которых вы опасаетесь, увещевайте, избегайте на супружеском ложе и побивайте», — это Сура «Ан-Ниса», любимая всяким религиозным садистом, вроде моего отца и... Ну, великое множество «праведников» вылавливают из священных писаний только то, что им необходимо, и спокойно творят бесчинства, ведь это им разрешил Бог.       Я незаметно смигнул первые выступившие слёзы и подавил спазм в горле: признания её бередят мои собственные страхи и ужасы прошлого. Мы родились за тысячи километров друг от друга, появились на свет с разрывом больше двадцати лет, но с уготовленными для обоих страданиями. Мне по сей день хочется вжаться в угол при виде Джозефа, Садет по сей день, вспоминая отца, боится поднять голову. Сидит передо мной, временами исчезая в провалах, и до побеления кусает губы.       — В общем... в конце концов у меня действительно опустились руки. Перехотелось бороться, прекратились даже самые жестокие из мыслей — взять да убить себя, а таких было множество, с большим разнообразием вариантов. Но решимости мне так и не достало. Воля у меня тогда была, как и самоценность, совсем ничтожная. Отчаяние да ненависть — вот и всё, что во мне осталось, но и за них полагалось вымаливать у Господа прощения, ведь это... грешно, недостойно! Воле родителей полагается подчиняться, чтить их желания. Так я и порешила, пока...       Серьёзные и угрюмые, её карие глаза ещё плотнее затянуло дымкой воспоминаний, а в уголках рта залегли напряжённые складки. Она вся подобралась, сгорбилась и склонила корпус к нервным коленям, словно стремясь защитить от чего-то своё нутро.       — Пока не появился Камаль, — выговорила Садет, окутанная напавшей тенью — мгновенное явление чего-то тёмного и отрезвляющего, ранящего.       Камаль? Кто же это?       Слова падали медленно, будто Садет с трудом перебирает каждое из резерва, к которому не обращается почти никогда.       — Как потом оказалось, он ненадолго приехал в Пули-Хумри, чтобы решить вопрос со старой земельной собственностью, а точнее, продать несколько фамильных участков и вернуться туда, откуда прибыл. По крайней мере так он мне сказал, когда подкрался ко мне в моём секретном месте — в том самом «пункте наблюдения за звёздами». Я ужасно перепугалась, обнаружив, что не одна, и поняв, что ко мне из темноты вышел мужчина, одеянием ни в чём не отличавшийся от любого из разъезжавших по улицам города талибов. А я ведь, находясь в своём «пункте», нарушала комендантский час, подвергала опасности не только себя, но и родителей, да к тому же была без бурки, в одном хиджабе. Но пока чужак, совсем не торопясь, как будто даже скучающе шёл в мою сторону по выжженной тропе, мне не оставалось ничего, кроме как вжаться в место и затихнуть, ведь и убежать оттуда, не столкнувшись с ним грудью, было невозможно. Но он не наставил на меня автомат, не стал кричать или угрожать.       Подойдя к столу, где у меня всегда припасено несколько чистых стаканов, я взял два и наполнил водой из бутылки. Протянул один Садет, другой поставил рядом с собой, вернувшись в кресло. Она поблагодарила, расположив стакан на коленях, чтобы теперь, нервничая, неслышно царапать ногтями.       — Оказалось, Камаль стал свидетелем, как отец лупил меня во дворе — был среди тех талибов, с удовольствием наблюдавших нашу семейную драму, — поэтому для него та встреча уже не была первой. Из всего выходило, что он просто-напросто следил за мной и выжидал, когда застанет вне дома, но тогда, когда моя жизнь рушилась, мне было совсем не до того. Это сейчас я могу, не сотрясаясь всем телом, назвать его грёбаным маньяком, но не тогда, будучи чрезвычайно наивной, лишённой жизненного опыта — особенно опыта общения с мужчинами — восемнадцатилетней девчонкой. Настолько глупой, что трава, на которую сел Камаль, наверное, и примяться не успела, как его слова уже полностью мною завладели. Сказать, что он подвешан на язык — ничего не сказать. Нечего и возразить — адвокат есть адвокат.       Рассказ, который я выслушиваю в напряжённом внимании, прервал её смешок. Не переставая улыбаться, Садет пояснила:       — Вспомнила, как это называет один мой друг. Простите. Так вот... Всё то, что я изложила выше, он поведал мне добровольно. Просто сказал как есть, не было в нём ни тени враждебности, ни похоти, ни, как мне показалось, даже особого интереса. Вместо того, чтобы проявить свои намерения самостоятельно, он терпеливо ждал, когда интерес проснётся во мне. Рассказал, каким ветром его к нам занесло, как он покинул Афганистан много лет назад и как живёт теперь в Штатах, о своей работе. Поведал мне о свободе, которой у меня никогда не было, понимаете? О небе, не загрязнённом дымом от останков того, что ещё недавно было жизнью; об улицах, шумных не потому, что по ним бегут разъярённые кровожадные толпы, а весёлые, спешащие по своим делам люди; о школах, университетах, библиотеках в открытом доступе для детей, и никто не в праве запретить им это; о сверкающих витринах магазинов, куда может зайти каждый и позволить себе что-нибудь, — обо всём, о чём мне мечталось и что я так красочно рисовала в воображении, опираясь на фильмы, литературу, чьи-то рассказы, радио, чужеземную музыку. Сначала, признаться, было тяжело просто воспринять это как нечто реальное, а не привычную фантазийную картинку. Но Камаль говорил так убедительно, так легко, ничего от меня не требуя, не выведывая — напротив, только открывался.       Опять нас со всех сторон обступила тишь. Садет шумно сглотнула, покраснела, покачала головой, сама себя осуждая.       — Всё ещё стыдно признавать свою недалёкость, мистер Джексон, будь у меня хоть тысяча оправданий. По совести говоря, это просто слепое стремление к тому надуманному, что мне хотелось иметь в будущем — вот причина.       — Причина чему?       — Тому, что... минуло несколько таких же безрассудных ночей, когда я в тайне выбиралась на встречи с парнем, которого совсем не знала, но уже не просто для того, чтобы помечтать о далёких звёздах, а увидеть его ласковые зелёные глаза, услышать новые истории о его семье, о буднях с заботами, которые нам, простым людям, и во сне не являлись. Так он воздействовал на меня, что эти рассказы уже не представлялись чем-то из другого мира, а с каждой проведённой вместе минутой обретали форму, всё больше цвета, живости. Да чёрт возьми, зачем я это говорю! — в гневе выпалила она. Потом искательно взглянула на меня, словно пытаясь нащупать незримую опору, и внимательно отслеживая реакцию. — Суть ведь проста: меня, как какого-нибудь глупого героя из сказки, поманили красивой картинкой, прежде никогда невиданной, и полностью зачаровали. Но на пути к заветному желанию стояли преграды, и не дурные. А Камаль, как добрый волшебник, убедил меня в том, что в том пути мы можем друг другу помочь. Ему, видите ли, давно пора было жениться, но родительский выбор невесты, как это у нас обычно бывает, его никогда не устраивал. Прежде он даже имел наглость, ослушавшись отца, ввязаться в отношения с американкой, что в конце концов пресекли. На тот момент, в тысяча девятьсот девяносто девятом, Камалю уже было тридцать с лишком, поэтому вас, сэр, может озадачить, почему старшие из семейства имели на него влияние в вопросе выбора спутницы жизни. Но это обычай, и порой нерушимый, почему у меня и не возникло особых сомнений касательно его доводов. Хотя удивило, как это до настоящего возраста ему удалось ходить в холостяках. Но удивление было быстро отброшено вон. А потом... если честно, не отвергая теперь всю свою вину, могу сказать, что один из двух огоньков, вспыхнувших во мне, — зачатки первой любви и исполнение мечты, — горел сильнее. Да, влюблённость перехватила мне душу, но куда крепче было иное чувство — вернее, предчувствие воплощения грёз в реальность. Вы можете сказать, что мне было просто наплевать на всё, кроме достижения желаемого, и я не стану с вами спорить. Забитой, озлобленной на жестокость жизни, на закосневших в своих представлениях родителей, обиженной и униженной, мне хотелось бежать, нестись прочь, свободной, как тот ветер, что ласкал наши лица в те ночи. Я, узнавшая, что за пределами холмов есть и другой мир, не хотела всю жизнь провести в дыму войны и разрухи, а всякая попытка вбить этот кровавый патриотизм мне в голову вызывала у меня отвращение. Я не хотела всегда смотреть на одни и те же образы, слышать стрельбу и видеть кровопролитие, не хотела стать никчёмной тряпкой для какого-нибудь старого психа и от него же рожать детей, тем самым обрекая их на то же самое.       Опять сама собой выстраивается параллель: Садет и мои братьями с сёстрами, которые тоже вступили в ранний брак, лишь бы отдалиться от отчего дома и поскорее сепарироваться от родителей. Джармейн, Марлон и Джанет — все они сделали это.       — Я не осуждаю тебя, не осуждаю, — попытался заверить я, да не встретил в ней веры. Изворачиваясь, она предпочла вере в такую простую вещь следовать дальше, как бы говоря: вы знаете ещё не всё, мистер Джексон.       — С этого момента всё сделалось совсем иначе. Та самая точка невозврата — вот она: никакого сватовства, ни знакомства с моими родителями, ни договорённостей, но об этом я узнала позже от Камаля, который тогда, в преддверии нашей сваденой церемонии — никах — отмазался словами: «Понимаю, отец твой — человек принципа. Но не столько несгибаемый, сколько безнадёжно упрямый. Нас это не остановит, правда, зма хшайста? У меня есть нужные связи и способы для достижения нашей цели. Никто не пострадает, не волнуйся. Со временем твои родители сами одумаются, и тогда мы наладим отношения. А сейчас у нас нет лишнего времени на разборки, меня ждут дела.»       Садет беспокойно трясёт ногой, тихонько стучит ногтями по стакану. Терпение покидает её тем быстрее, чем больше между слов попадается имя Камаля.       — Да уж, дела, — говорит она. Дел у него было по горло, и часть из них совершенно точно связывали Камаля с талибами. Подробностей поведать не могу, этот вопрос так и остался для меня загадкой, но Камаль в самом деле водил дружбу с заразой, переворотившей страну, чувствовал себя среди них как рыба в воде. С удовольствием проводил время то с одной их компанией, то с другой. Я тогда удивлялась — как это у него выходит вот так всех очаровывать? А сама-то, сама? Да, этой способности у него не отнять. Благодаря этой его дружбе мы и не мучились с местной бюрократией, всё прошло гладко. Первым делом после свадебной церемонии, а также после официального заключения брачных уз между нами, хоть нам необходимо было спешить, я, снедаемая виной, попросила позволения всё-таки попробовать увидеться с родителями, а также навестить больного муллу. Из первой затеи ничего толкового не вышло, как и предрекал Камаль, от чего моя вера в него только возросла: отец, только меня завидев, погнал прочь, вопя о грехе позоре, и мать ему поддакивала, — всё, что им оставалось в бессилии, в которое ввергла их собственная дочь, связав свою жизнь с чужеземцем, разрушившим их планы и не оставившим выбора. Однако это было странно. Неужели Камаль не заплатил им выкуп? Быть не могло! Значит, всё дело в данном Фаруху обещании и его вынужденном нарушении, а это совсем не по совести, не по законам традиций. Так или иначе много шуму из-за этого ни Фарух, ни мои родители поднять не могли, потому как боялись. И я видела в них этот страх перед Камалем и его дружками, чувствуя себя на острие ножа: с одной стороны горели и осуждающе потрескивали стыд и вина за совершённое, а с другой...       Наконец стакан с водой был использован по назначению. Садет отпила из него и снова принялась вертеть в руках, и радуясь, и негодуя каждой заминке в собственном рассказе.       — А с другой стороны была гордость. Гордость, злоба, чувство несправедливости и пережитых унижений. Так я гордилась, что за меня вступились, дали новый свободный путь и обещали помочь его пройти!       — А как же учитель? — поспешил я с отвлечением. Щёки её заливает стыд. — Ты с ним простилась?       — Да. Мулла, совсем слабый, не признал меня, не увидел за пеленой забвения, которой застал его глаза безжалостный недуг. Плача, не зная, увижу ли их вновь, я попрощалась с его семьёй, так много для меня сделавшей, и вскоре покинула страну вместе с человеком, которого, как считала, послал мне сам Всевышний. И бесконечно, бесконечно молилась... Путь наш с Камалем лежал через Таджикистан — ближайшую границу. С пребыванием там тоже проблем не было. Пришлось провести в новой незнакомой стране целых пять месяцев, пока служба иммиграции рассматривала петицию Камаля о получении мною американской визы, хотя на самом деле я готовилась к раскладу гораздо более тяжкому. Мне казалось, ничего у нас не выйдет, мне откажут в выдаче документов, или Камалю просто надоест со мной возиться и он просто бросит это дело. Он ведь и в самом деле не мог находиться там со мной очень долго, не мог надолго оставлять работу, а потому на время своего периодического отсутствия поселил меня в доме дальних родственников, куда тут же прибыла его мать. Вы, наверное, ждёте, что сейчас я открою вам своё восхищение долгожданной свободой и страной, что мне её подарила?       Я ей не отвечаю. Смотрю, весь внимание, боясь пошевелиться иной раз, чтобы не спугнуть духа откровения.       — Нет. Не могу рассказать, потому что видела всё только мельком с сидений автомобилей, и только когда возникала необходимость переезжать с места на место. В остальном меня предостерегали от выходов в свет, говорили, опасно это, пока не стоит высовываться. А я ведь всему верила. Думала, ничего страшного, это временно. Но вот наконец свершилось: после прохождения интервью в консульстве и спустя ещё несколько недель я получила иммиграционную визу IR-1, а вместе с ней и право переехать в США как законная супруга гражданина. И мне чертовски повезло, мистер Джексон. О, как же мне повезло, что Камаль, пусть и ведомый собственными причинами, но сделал всё сразу! IR-1 означает, что я, заключив брак с гражданином Америки, получила статус постоянного резидента, но тогда мне было мало про это известно, да и не очень я, ослеплённая счастьем, стремилась разобраться. Вместо того чтобы включить мозг, я снова и снова молилась, благодаря Господа, но так же прося о прощении за то, что бросила тех, кто породил меня на свет и вырастил. Но ведь Аллах даровал мне его — человека, предназначенного освободить меня. В Камале я видела своё спасение и избавление. В его глазах было столько свободы и воли... Только вот выяснилось, что свобода эта предназначалась только ему, как и все прочие привилегии. Слишком поздно я осознала, что происходившее вовсе не является приключением. — Она откашлялась. — Но вот мы здесь, в Штатах.       — Вы переехали в Вегас?       — Верно. Здесь и он, и его семья уже давно плотно обосновались, прекрасно устроились в труде, открыв каждый своё дело, являлись и наверняка являются до сих пор уважаемыми членами афганской диаспоры. Нельзя сказать, что приняли меня с открытой душой. Во-первых, я, в отличие от них, не из народа пуштунов происхожу, а кровной принадлежности у нас всегда огромное значение придавалось. Я — полукровка, дедов своих не знающая, да и к тому же носящая странное, чуждое имя. Свекровь всегда, всякий раз называла меня по-своему, как ей хотелось, как будто отказываясь верить в то, что кому-то в здравом уме вообще может прийти в голову назвать дочь таким именем. Родители Камаля постоянно присутствовали в нашей жизни, особенно на первых порах. Старались не оставлять меня наедине с собой в пустом доме и тем, что за его пределами, а я, глупая, продолжала верить, будто это проявление заботы, — так мне внушал Камаль. Да, он был ласков сначала, внимателен, и не могу сказать, что сочла эти проявления неискренними. Мне и сейчас кажется, что ему это нравилось — вживаться в новую роль (а их было много) каждой своей клеточкой, тешить самолюбие и наблюдать, как за безукоризненно поставленной пьесой слежу я. Слежу, проникаюсь и влюбляюсь.       На какое-то мгновение, пока длится молчание, я вижу Садет не такой, какая она сидит сейчас передо мной на расстоянии меньше метра. Я вижу её, только достигшую совершеннолетия, испуганную полным непониманием и неприятием новой реальности. На голове платок, вокруг круговерть событий, за которыми не поспеть, а душа её всё ещё там, в развалинах родных краёв, среди пепелища. Поёт мечеть, куда стремятся и те, кто святость чтит и за её стенами, и те, кто, только успев свернуть коврик, бросаются в объятия Дьявола, которого не замечают только в себе одних. Какой-то частью себя Садет живёт там и теперь, спустя столько лет.       — На самом-то деле всем им было важно убедиться, что пойманная птаха не выпорхнет туда, где глотнёт воли или, чего доброго, поймёт, что имеет право на полную свободу — на настоящую свободу, ту, которой ещё не видала, и это тоже было очень удобно. План сработал на славу: я была благодарна просто тому, что тысячи миль отделяют меня от свиста пуль, от сотрясаемых взрывами стен, от созерцания того, как доведённых до безысходности вдов с детьми, вынужденных покинуть дома, чтобы отыскать помощи и сострадания, избивают палками посреди оживлённой улицы, пинают, швыряют, называя нечестивицами; а затем, если ещё повезёт, волочат обратно домой. Была рада и благодарна, что вот я здесь, в доме, каких с роду не видела, касаюсь вещей, будто воплотившихся из сказки в жизнь, среди людей, которые, хоть и не с тем же добром меня приняли, каким всегда окутывал мулла Насиб, но всё же не бьют меня, как мой отец, не багровеют от того, что горячительное льётся рекой, как моя мать... До меня даже не доходило то, что я — свободный человек с полагающимися ему документами. К слову, мои документы Камаль прятал и даже не показывал мне на глаза. Я была привязана к нему, верила ему и тому, что однажды, хоть мы придём к этому медленно, но он сделает меня частью большого мира, в который привёз. А зачем привёз? Всё просто: он захотел меня так же естественно, как... как вы, сэр, когда вам в магазине приходится по душе статуэтка или картина; неважно, сколько стоит эта вещица или сколько доставит хлопот — вы хотите её и получаете.       Очередная пауза. Грудь её вздымается и опадает, посвистывает втягиваемый воздух, и я почти ощущаю его на себе. Лицо — сплошная тень.       Современная Садет вернулась на своё место, и с первых секунд я даже не мог взять в толк, о чём она говорит. Пока не уразумел, как ей теперь тяжело ровно излагать своё прошлое. Предложения превращаются в бусинки в вращающемся калейдоскопе: перекатываются, меняются местами, но всё равно не дают отвести взгляд.       — Сначала это было просто что-то зловещее, издали пугающее, но безмолвное: красноречивый недобрый взгляд, словно чего-то выжидающий, или слово — обычное, казалось бы, — но сказанное так, что волосы на затылке вставали дыбом в предчувствии неладного. Так или иначе тебе уже некуда деваться. Вбив мне это в голову, скрываться ему уже не было смысла. Тогда всплыли на поверхность подробности, о которых раньше мне было неведомо, а потом уже не было места недовольству, ведь я сама дала своё согласие на брак и переезд, не выяснив деталей. Из дома я всё так же выходила крайне редко, по разрешению мужа, без конца стыдившего меня предписаниями Аллаха за всё подряд, пока он сам нарушал их каждый день. В его распоряжении было две других жены — незаконных, конечно. Жили они отдельно. Одна из них, как выяснилось, появилась ещё раньше меня. Рассказанное в ночь нашего знакомства — ложь, стыдиться которой Камаль и не думал. Зато не упускал случая напомнить, где он меня подобрал и что для меня сделал. Ругал, стыдил, предостерегал меня или, вернее будет сказать, — напоминал, что сверкающими взглядами дело не ограничится. Конечно, не ограничилось. И как же быстро это изменилось! Камаль, он... он... — Садет занялась, голову опустила ещё ниже.       — Он бил тебя, — правильно разгадав причину запинки, договорил за неё я и получил в ответ кивок и явное облегчение с её стороны — не пришлось самой произносить эти слова. Но страшно нам обоим. Чем дольше она говорит, тем отчётливее рисуется мне та минута, когда история примет необратимый поворот, — не из тех переломных моментов, что уже стали известны, а нечто намного хуже.       — По-страшному, — согласилась она. — Поначалу это происходило не так часто, и каждый раз находилась причина, основанная, конечно, на моей вине. А потом сделалось регулярнее любой традиции. Постоянно. Редкий день проходил без пощёчины — это по меньшей мере. Не так убрано, не так приготовлено, не так сказано, не так глаза твои смотрят на наших гостей, выглядишь ты ужасно, у тебя нет ни грамма того вкуса, что у других женщин, поэтому-то я так редко вывожу тебя в люди — потому что ты посмешище, Садет, с тобой стыдно где-то появиться. Он бил меня за то, что его мать осталась мною недовольна по ведомым только ей причинам. Бил, потому что, болея, не успевала доводить до конца домашние обязанности. Бил, когда очередное его дело продвигалось со сложностями. Бил за то, что молчала и за то, что говорила. Бил, обнаружив, что я в тайне от него пишу портреты или просто чиркаю карандашом по бумаге («это харам!»). Так тиранию отца мне заменила тирания мужа. Палка, которой меня вытянули из болота, стала по мне же и бить. Камаль, при всех своих заслугах перед семьёй и обществом, при интеллекте, стремлениях и всём очаровании, — первостатейный ублюдок с самым извращённым разумом, с которым мне только доводилось иметь дело. Я говорю такие слова не только потому, что он увечил меня всё то время, перевезя из одного ада в другой, а потому что это правда. У него... у него дома, сэр... чёрт... — Она откинула голову, поглядела на потолок, сглотнула с трудом, а голос всё равно сбился: — Я находила страшные вещи, которые он прятал. То были фотографии... ужасные снимки, в подлинности которых у меня нет сомнений: изувеченные, избитые люди — женщины в основном, — все в кроваво-синих ссадинах, в открытых зияющих ранах; сломанные носы, разбитые головы и губы, вывернутые под неестественным углом конечности. Камаль даже особо не прятал эту свою коллекцию, ну разве что от матери с отцом, когда они нас навещали. От меня же подобное прятать не было смысла — я и сама иной раз выглядела не лучше людей на тех изображениях. И потом мне кажется, будто ему хотелось, чтобы в один прекрасный день снимки попались мне на глаза. Чтобы я нашла их сама и потом носила в себе увиденное, мучаясь от безысходности.       — О, Садет...        — Ночами я спала очень плохо. Скорее ненадолго забывалась и всякий раз приходила в себя, вздрогнув всем телом или от того, что померещилось, как издалека несётся свист, и за ним предшествующая взрыву тишина. Но взрывов не было. Я просыпалась в поту, обнаруживая себя то с расцарапанной кожей, то с покусанной губой — сама это делала в дрёме и даже не замечала. Как раз в одну из таких ночей до меня из соседней комнаты донеслись странные звуки. Поначалу неразборчивые, затем, по мере моего приближения, всё более отчётливые. В той комнате, не удосужившись закрыть дверь, за столом спиной ко мне сидел Камаль. Сидел и не отрывал глаз от экрана компьютера. А мне с моей позиции было прекрасно видно происходящее на видео, которое он запустил. Казнили людей. Это были прилюдные казни, снятые на камеру. Те самые, которые проводились талибами, а поглазеть на всё это приходили целые толпы.       Милый Господи... Мне бы поддержать её словом, да только речь отнимается, в голове царит разброд. Какой ублюдок! Омерзительный и беспросветный!       — Когда Камаль, не обернувшись и даже не шелохнувшись, обратился ко мне: «Ну и что ты стоишь в дверях, зма хшайста? Тебе ведь так интересно», — душа моя ушла в пятки. Подумала, сейчас он и мне перережет глотку, насладится процессом уже не от созерцания видео, а в реальности. А наслаждения в нём было много. Клянусь, лицо его озаряли неподдельная радость и удовольствие, когда Камаль, устав ждать, чтобы я, оцепеневшая, составила ему компанию, встал и грубо усадил меня рядом с собой перед монитором. — Садет избегает смотреть мне в глаза, боится и стыдится. Говорит куда-то в сторону, я же наоборот не могу оторваться от неё. — И заставил смотреть всё до самого конца, тыча в меня в бок и не забывая комментировать, мол, если о нём по моей вине будут думать или говорить плохо, то же, что на видеозаписи, случится с моими родителями. Я изо всех сил старалась ко всему этому притерпеться, держать в себе свои недовольства, ведь Всевышний дал мне то, о чём просила. Ещё долго корила себя, мол, Аллах наказывает меня побиением от рук мужа за то, что не были мои намерения достаточно чисты и однозначны, что была в моей любви греховная корысть, потайной умысел — жажда лучшей жизни в чужих землях, пока на родине всё останется по-прежнему ужасно. В стране царил голод, засуха, дикие законы. Думала, это мне расплата за то, что вместо меня погибают другие, что не разделяю их участи, что не превратилась в калеку и не лежала под обломками. Но, сэр... — Она нашла в себе храбрость поднять голову. — Я ужасна и слова мои ужасны, но всё же скажу это: не война, не трупы на улицах пугали меня больше всего, мистер Джексон. Больше всего на свете я боялась Камаля, давшего мне иллюзию, наделившего надеждой о том, что обрету спокойствие и новую светлую жизнь, убедившего, что любит меня. А затем сделал так, чтобы я пожалела, что сбежала от родителей, Фаруха и Талибана. Понимаете? Он дал мне то, чего у меня никогда не было. Но когда это оказалось маской, меня окунули в вещи куда страшнее, чем происходившее в отчем доме. Вот это стало для меня страшнее войны. Ждать каждый вечер, в каком настроении он вернётся и что со мной сделает. Видеть, что свекровь мною недовольна и непременно доложит обо всем сыну, чтобы тот снова научил меня почтению. Мне действительно моя новая жизнь показалась страшнее всего этого, сэр. Казалось, что жизни моей просто не существует, что проснусь однажды от оцепенения — и не будет всего этого. И по воле судьбы... я действительно проснулась.       Дно стакана стукнулось о стол, Садет отставила его и теперь терзала только свои дрожащие руки: заламывает, переплетает, потирает ладони. Так и выглядит бессилие. Сотрясая своими отголосками кончики похолодевших пальцев, оно до бесконечности мучительно растекается по телу с загустевшей кровью, пока не захватит собою всё. Я знаю это. Оказалось, я слишком глубоко понимаю ту, которую не хотел по своей глупости воспринимать даже внешне. Хочется перебить её: я понимаю тебя, Садет, понимаю! Но не посмею. Она должна закончить.       — Однажды я поняла, что беременна. — Голос её надломился. Садет понадобилось время, чтобы овладеть собой и продолжить. — Срок на тот момент подходил уже к трём месяцам, когда в один вечер Камаль застал меня во дворе нашего дома без платка. Он вернулся с работы раньше обычного. Помню, я была в кухне, мыла посуду, и так глубоко в себя ушла, что не заметила, сколько пролетело времени с последнего спешно брошенного на часы взгляда. У меня разнылась поясница, и я, взявшись за неё, подняла глаза и поняла, что солнце вот-вот скроется за горизонтом, а я с ним не попрощаюсь, как всегда старалась это делать. Как всегда мы с муллой и ханум Гульшан делали. У меня тогда был новенький полупрозрачный платок, совсем недавно купленный. Он мне очень нравился! Голубой, с вышитым серебром звёздным небом и месяцем в уголке. Он-то и укрыл мне голову, когда я вышла поглядеть, как такая же россыпь звёзд, только настоящая, появится в вышине. Стояла и смотрела на последние солнечные лучи, что пробивались золотом сквозь облака, а мысли опять затуманились, плавали в воображении, которое показывало, что совсем скоро провожать солнце мы будем на пару с растущим во мне малышом. Мне уже виделось, как отразится в его или её глазах уходящее солнце, как поменяет там свой цвет, как он будет сучить ножками, сидя у меня на руках, как широко улыбнется. Наверное, это глупо... Сейчас понимаю, как это было глупо, но в ту пору мне действительно хотелось иметь дитя. Думала, уж вдвоём-то мы будем ценнее, нежели я одна, а Камаль и его родные прекратят свои нападки — в том числе и по поводу того, что, видите ли, слишком долго мне не удавалось зачать ребёнка.       Сердце колотится. Биение его отдаётся в голове, оглушая. Вот оно грядёт — то неотвратимое, что я предчувствовал. С минуты на минуту обрушится на нас. Он застал её в лёгком платке во дворе дома, а потом... О, Майкл, возьми себя в руки!       — Ему просто не понравился мой вид, — сказала Садет, укротив рой предположений в моей голове. — Благочестивые мусульманки не покидают стен дома, укрытые прозрачными платками. Такое не может остаться безнаказанным. Ведь он так мне и говорил: неважно, на родине мы или в другом конце света, но должны чтить то, что нас вырастило и сделало теми, кем мы являемся. Дома от меня за такое не оставили бы мокрого места, а он вынужден постоянно терпеть моё своеволие только потому, что я возомнила из себя американку. Предательница. За проступком следует наказание — это закон. Поэтому, втащив в дом, Камаль принялся швырять, трясти, дёргать и бить меня о каждую попавшуюся поверхность. Я ударялась о шкаф, стол, падала на пол. Он тут же поднимал меня на ноги, чтобы повторить всё снова. Пыталась отбиваться, но, конечно, получала от этого только сильнее. Слишком худая была, слабая. Когда мой голубой платок оказался удавкой на шее, я, хоть и мало уже соображала, но мысленно стала прощаться с жизнью. Потому что знала это давно: если я не сбегу от него (а я не сбегу), однажды Камаль просто убьёт меня. Это было неминуемо, ведь его аппетиты росли, с каждым разом пытки делались всё страшнее.       Не удержавшись, я взял её за руку. Нет, не взял, а схватил ледяную ладонь. Вцепился сам и позволил так же вцепиться в меня. Казалось, если этого не сделать, пол под ногами испарится и мы рухнем в зияющую пасть — тот кошмар, что достался Садет по судьбе. И каким бы ни был страшным воскреснувший в настоящем времени момент, мне до смерти не хочется, чтобы он заканчивался, чтобы её пальцы выскользнули из моих.       — Несколько раз Камаль довёл меня почти до самого края, когда сознание, а вместе с ним и жизнь уже покидали тело, однако он тут же освобождал меня. Повторял и повторял обвинения в моей блудливости, в разврате, и что Бог его руками карает меня за порывы, которые я не в силах сдержать. Мир вокруг растёкся, силуэты в комнате и пятна света слились в мутную мешанину, а в голове всё реже и реже проскальзывала мысль, — но и та мрачная, — содержавшая в себе только смирение да ожидание скорой смерти. Да, мне тогда совсем не хотелось жить, чтобы и дальше день за днём сталкиваться с собственной никчёмностью и стыдом за то, что натворила, чему безрассудно поверила. А потом... Резкое и внезапное прояснение, как будто ударила молния. Я не контролировала своё тело, оно подтянулось, судорожно выгнулось, затряслось и все эти ощущения сосредоточились в одной точке. Низ живота горел, словно залитый расплавленным железом. Я жадно хватала ртом воздух, входящий в меня с хрипами и свистом, да только толку от этого не было никакого. Пыталась приподняться, отползти. Тщетно.       Хочется кричать: «О нет, нет!» будто, обречённый вопль в силах исправить произошедшее. Я уже знаю, знаю, что она сейчас скажет...       — Окончательно потеряв самообладание, Камаль ударил меня ножом. Один раз. Всего один раз, но с экстатическим исступлением двигал им внутри, удерживая мою голову так, чтобы смотреть мне в глаза и видеть, что в них происходит, что меняется, когда он повернёт лезвие вправо, потом влево, чуть вытащит, наслаждаясь тем, как оно окрашивается.       Сердце набрякало и вытесняло из лёгких воздух. Я зажал рот салфеткой, стараясь сглотнуть ком и задержать дыхание, чтобы не всхлипнуть, но перед глазами уже всё поплыло от слёз. Воображение живописует: вот Садет на полу, вся в крови, лицо опухшее, в следах чужой ярости. У неё не было шансов, но она жива, здесь, передо мной!       — Дальше — снова густая мутная чернота, провал. Помню только, как надо мной расплывались чужие лица, липла к коже мокрая от крови одежда. Пятна, вспышки, далёкие прерывистые голоса. И боль. Много боли. Полноценно сознание ко мне вернулось, как выяснилось, только пару суток спустя в ближайшей больнице — в той, где мне уже доводилось бывать, но по простым причинам. Там работал старый друг семьи Камаля — на удивление порядочный и добрый человек по имени Абид, не раз вхожий в наш дом в качестве гостя и всегда по-доброму ко мне относившийся. Он-то меня тогда и принял. Поначалу жалел, никого, в том числе и Камаля, который нагрянул позже, не впускал в палату, не хотел сразу сознаваться в том, что со мной сталось, но и избегать вердикта вечно не мог. Конечно, после всего, что сделал Камаль, ребёнка было не спасти. Не стоило даже обманываться, тешить себя глупой надеждой, но я всё равно надеялась на невозможное, возрождая в памяти невероятные случаи из газет и передач по ТВ, в которых нерождённые дети выживали после происшествий гораздо хуже моего... Нет. В реальном мире невозможное остаётся невозможным, сколько бы историй ты ни перечитал.       — Господи. Господи боже, — осипнув, только и смог выдавить я, одной рукой сжимая её руку, другой — протирая себе глаза.       Садет тоже сердито потёрла пальцами веки, изо всех сил стараясь вернуть себе выдержку. Её невысказанная боль впервые открылась мне, явив, насколько на самом деле сильна эта девушка. Вот, что движет ею всю жизнь. При всём этом Садет податливая, даже покорная — такой её сделали обстоятельства, но безгранично сильная — такой сотворил Бог. И нет в ней смирения перед Его промыслом, но именно это одновременно и спасает её, и уничтожает. Именно эта черта и привела к тому, что мы имеем сейчас — несмотря ни на что, Садет жива, а бывший муж, судя по всему, остался позади, как и всё пережитое. И всё же тяжело уложить в голове представление: как после всего она пришла к нынешнему свободомыслию и прочности духа?       Она снова заговорила, и на сей раз ей удалось придать голосу больше спокойствия и рассудительности.       — Но как бы ни заботился обо мне доктор Абид, как бы ни опекал и оберегал, необратимое и неизбежное не только столкнулось со мной лицом к лицу, но и ждало за дверью. Уже долго ждало своего часа. Камаль, сверкавший в ореоле жертвенности и благородства, снова возник передо мной и принялся разыгрывать роль убитого бессильной яростью перед несправедливостью этого бренного мира, где творится столько жестокости, появлением своим дав мне понять, что правосудие не восторжествовало, нечего и думать. Его не арестовали, а значит, улики уже давно уничтожены. Мне не обвинить его, а если посмею, то никто не поверит. Он кружил по палате, обеспокоенный и безутешный, пока персонал ещё был рядом, но потом мы остались одни.       Она, прежде глядевшая лишь на сплетение наших рук, вскинула на меня полные муки глаза, Глаза, где полыхает жажда свободы, которой жизнь всё время ставит препоны, и горестно пролепетала:       — О, мистер Джексон, я слышу его слова так, будто он сейчас шепчет мне их на ухо! Словно он здесь: «Помни, Садет, что я тебе говорил. Твоё многословие, если ты им воспользуешься, вмиг приведёт к тому, что ответственность за безвременную кончину твоих милых родителей ляжет на твою душу. А ты уже и так много дерьма наворотила для них, правда же? Помнишь, с какими чувствами ты их оставила жить, когда сбежала? Помнишь. Поэтому позаботься хотя бы о том, чтобы смерть они встретили спокойно и своевременно. Ты меня поняла? Один неправильный шаг — распоряжение я дам мгновенно. Ты же знаешь, у нас на родине всегда есть, на кого положиться. Ты бы предпочла, чтобы их задушили или, может, вспороли? Ну что ты плачешь? Это лишнее. Закрой рот, я сказал. Это всё, что от тебя сейчас требуется — заткнуться и дать мне исправить то, что ты натворила. У нас всегда так было. Ты чинишь беспорядок, а я за тобой подчищаю, только это не ценится. Мне надоело, Садет. Никакого на тебя терпения. Так что сиди ровно и жди, когда за тебя всё сделают в очередной раз», — и это не блеф. Камаль не был баснословным богачом, но был человеком, способным втисаться в любой круг — в круг нужных и выгодных людей, зачастую не брезговавших криминалом, как его подзащитные, к примеру. Кроме того, он прожил в Вегасе достаточно долго и прекрасно знал его устройство, в отличие от меня. И угрозы его — чистая правда. Стоило мне открыть рот, как их тут же претворили бы в жизнь только за мою попытку открыть посторонним людям тайны нашей семьи. При этом я бы всё равно осталась ни с чем, ведь Камаль и его поверенные вывернули происшествие в его пользу: незаконное проникновение, разгром, липовая пропажа ценных вещей, ну и, напоследок, раненная беременная женщина. Записи с камер, разумеется, тоже испарились, — наверное, преступники постарались. А что, версия неплохая, ведь у хорошего адвоката врагов может быть столько же, сколько друзей. Ему пришлось немало из-за меня попотеть, так он мне и сказал.       Неужели так всё и кончилось? Неужели он так просто оставил её? Быть такого не может. Подобные Камалю, вцепившись в свою «игрушку», доводят дело до конца, каким бы он ни был. Я взглянул на часы, всё это время составлявшие фон разговору своим тихим ходом — уже почти полночь. Надеюсь, дети не проснутся.       — А я... я ведь... Она безотчётно стиснула мою кисть теперь уже двумя руками. Незаметно ни для себя, ни для друг друга меняя положение, мы придвигаемся всё ближе и ближе, уже почти соприкасаясь коленями. — Я всю жизнь молчу и бездействую, что бы со мной ни делали. А если действую, то так, что всё становится только хуже! Вот и смолчала о важном тогда, когда нагрянула полиция, узнав, что я очнулась. Рассказала всё в соответствии с указаниями. Ничего уже не хотелось — ни жить, ни бежать, ни вставать с больничной койки. Будь как будет. Я отчаялась. И кто знает, где бы я сейчас оказалась и жила ли вообще, если бы не повстречалась тогда с Марицей.       Задумавшись, Садет так долго вторила пронзительной тишине, что мне пришлось вмешаться:       — Марица? Кто это?       — Это, — мечтательно, полным печали голосом отозвалась она, — та женщина, что стала мне матерью. Сильнейшая из женщин. Добрейшая и прекраснейшая. Она спасла меня, мистер Джексон. Она в буквальном смысле вытащила меня из адской пучины, где мне суждено было сгинуть.       — Спасла от Камаля? — подрагивая от пережитого как на собственной шкуре, шмыгая потёкшим носом, вкрадчиво спросил я, не веря своим ушам.       — И не только. Марица Альварадо открыла мне дверь туда, где я нахожусь сейчас. Дала мне то, чем я владею и что умею. И я вовсе не преувеличиваю!       — Расскажи о ней. Расскажи, — прошу я.       — С Марицей нас свёл случай. Тот самый случай, по вине которого я оказалась в больнице. Человек, наблюдавший за всем со стороны и посчитавший развернувшиеся события подозрительными (включая странное поведение Камаля и моё собственное, кардинально менявшееся каждый его визит), решил поделиться опасениями со своей родственницей, которой и оказалась Марица. Тот самый человек — одна из тамошних медсестёр, Паула. Много ситуаций, подобных моей, она повидала на своём поприще, и со временем приобрела острое чутьё, которое и указало ей на меня. «Красная лампочка», — как сказала она потом. И Марица, будучи сотрудником женской организации помощи пережившим насилие, часто бывала то в одной больнице, то в другой, навещая своих подопечных, оказывая ту или иную помощь. И часто — по наводке своей родственницы, которая в свободное от работы время тоже волонтёрствовала.       Я кивнул, мучаясь от вновь разгоревшегося нетерпения.       — Сначала я удивительным образом разговорилась с Паулой. Не знаю, как у неё это получилось со мной провернуть, ведь я же, ни дать ни взять, была словно Маугли, да к тому же английский знала просто ужасно! Зашуганное, напряжённое нечто — как они вообще решились на свою затею? Но это произошло, даже несмотря на мои первоначальные подозрения — а вдруг бы она оказалась посыльной Камаля, чтобы меня проверить? Но Паула была так мила и искренна на вид, так заботилась обо мне, что в конце концов я сдалась. Этот псих в любом случае скоро забрал бы меня домой, подождав, когда дело закроют, так почему бы в коем то веке не провести время так, как хочется? И Паула, добившись от меня хоть какого-то доверия, спросила, тщательно подбирая слова попроще и момент для них, — нужна ли мне помощь?       — И ты доверилась ей.       Садет медленно моргнула, соглашаясь.       — Да. Да, я слышала ранее о кризисных центрах, о местах, где таким, как я, оказывают помощь, но всегда сомневалась, что в случае с Камалем меня это спасёт. Меня может и спасли бы на недельку-другую, а вот родители оставались уязвимы. И вот, говоря о главном, через Паулу на меня вышла Марица и сразу околдовала меня своей внутренней силой, которой было так много, что пробивалась наружу и касалась каждого, кто оказывался рядом. Есть такие люди, которые, когда входят в помещение, атмосфера тут же легчает, становится светло, как в полдень. Именно такой она и была — лучащейся, уверенной, громкой, как настоящая латиноамериканка, чуть грубоватой в манерах, но это только прибавляло шарма. Добрые, округлой формы глаза, взгляд прямой, без фальши и коварства. Вместе с сестрой они моё к ним доверительное отношение удваивали день за днём, когда Марица навещала меня — исключительно в смену сестры и пока никто другой не видел. В итоге меня словно прорвало, я выложила сущность своего бытия как на духу, и мне снова, уже более настойчиво предложили помощь, доходчиво расписав, что и когда необходимо совершить для того, чтобы стать свободным человеком. Я считала, что мы зря рискуем, что всё это невозможно, пока Камаль имеет хоть какую-то свободу. Но Марица всё продолжала меня навещать, как говорила, просто по-дружески, и я была рада хоть на полчаса забыть об обратном отсчёте до того дня, когда меня выпишут и вернут мужу, которого прочий персонал, не считая Паулы, уже успел полюбить за его харизму и обходительность. И в конце концов Марице удалось убедить меня. Ей в целом многое удавалось в жизни за счёт стального характера. Своими уловками она довела меня до такой злости на саму себя, до такой жгучей обиды, что до сих пор в душе откликается. Разум, совсем ещё недавно мечтавший об избавлении и смерти, теперь бился набатом, приказывая себя спасать. Если позволите, я опущу мелочи и сразу перейду к сути.       — Конечно, конечно. Как тебе будет легче.       — Суть, на самом деле, проще, чем может вам представиться, сэр. Близился срок выписки, но Камаль исправно навещал меня каждый день, контролируя, чтобы ничто не вылилось из планов и по-прежнему нагоняя на меня страх. Как повелось, дождавшись, когда лишние глаза и уши останутся за дверью, он, довольный собой, принялся разглагольствовать о скором возвращении домой, где всё, конечно же, будет по-другому, если только мне достанет ума признать свои ошибки и впредь их не совершать. Требовал извиниться перед ним, как обычно. Взывал к Аллаху, как обычно. Метал хищные взгляды, как обычно. Он так увяз в этом «обычном», что был совершенно сбит с толку, когда я отозвалась совсем не так, как ему нравилось. Сжав зубы и сжавшись душой, его никчёмная забитая жёнушка вдруг заявила, что ни о каком возвращении домой не будет и речи, ведь я ухожу от него, отправляюсь в свободное плавание и подаю на развод. Он так растерялся, что я на секунду даже позабыла о страхе! Понимаете? Так глубоко в него вросло неубиваемое убеждение в том, что дрессированная зверюшка никуда не денется, всем сердцем уверовал, что не мог даже предположить обратного. Следующее — угрозы, разумеется. Не имея возможности наказать меня так, чтобы остались следы, он решил давить на больное, — в прямом смысле. Сдавливал пальцами рану, которую сам и нанёс, шипя, что если закричу, будет только хуже. Я так и сделала: стойко выдержала и давление на шов, и подзатыльники, и множество угроз, и то, как он дёргал меня за волосы в ответ на мои упрямые протесты относительно собственного будущего. В конце концов мы пришли к соглашению: всё становится как прежде, когда моё пребывание в больнице подойдёт к концу. Он — мой муж, преуспевающий адвокат, любимчик общества, неотразимый красавец, а я — его невзрачная жена, которой нельзя покидать стены дома, нельзя идти против заветов Корана и, соответственно, не повиноваться супругу. Даже если он перегнул палку, прибегнув к крайним мерам воспитания — кровопролитию, — так это кара Всевышнего за мои деяния. Только в следующий раз наказание будет более суровым.       Садет неясно ухмыльнулась мне, хоть это не перебило и малой части воскрешённых воспоминаниями страданий, выждала немного и прибавила:       — Чёртов идиот, закончив посещение, ушёл, оставив мне нежный поцелуй и записанное на скрытую камеру, установленную Марицей, доказательство в собственном преступлении.       У меня отвисла челюсть.       — Что? Иисус! В самом деле?       — Он просто не мог заподозрить нечто подобное. К тому, что тебе нравится, быстро привыкаешь, впоследствии расслабляешься. Даже самый искусный в своём деле серийный убийца, следующий безупречному плану, однажды совершает роковую ошибку, за которую и цепляется детектив. Камаль не знал и не мог знать, благодаря Пауле (скрывавшей наши встречи от доктора Абида в том числе, говоря, что мужчинам в такой ситуации нельзя доверять), что меня навещает кто-то, кроме него, и не мог знать, что впервые за долгое время что-то пошло не по его воле.       — Вы обратились в полицию с этой записью? — спрашиваю я, едва подавляя желание сдрогнуть, чтобы согнать мурашки. Ведь она так крепко меня держит.       — О нет. Если бы Камалю предъявили обвинения, арестовали, думаете, он бы не сумел из-за решётки распорядиться по поводу моих родителей? Тем более и среди полицейских у него имелось немало приятелей. Поэтому, пораздумав... В общем, вариант остался только один — сделка. Он раз и навсегда отстаёт от меня и моей семьи взамен на то, что видеозапись остаётся секретом, а блестящая карьера продолжает блистать. У нас в рукаве козырь, способный разрушить всё, над чем Камаль трудился. Зная, что даже согласившись на выдвинутые условия, он всё равно не оставит это просто так, мы рискнули. Я едва не умерла от страха, пока мы это проворачивали! Но в итоге каким-то образом... всё получилось, мистер Джексон.       Вот теперь я вздрогнул, но от мурашек всё равно не избавился. Даже кожу головы стянуло, и отяжелевшее холодом тело наконец налилось теплом. Всё это не похоже на просмотр фильма с полным эмоциональным погружением, — нет, это всё равно что перенестись в его события лично.       Садет снова приняла понурый вид.       — В больнице меня обследовали в очередной раз, перед тем как наконец выписать. Я была счастлива, хоть и боялась, так спешила покинуть осточертевшие стены... Но доктор взял меня за руку и озвучил то, что, как он сказал, никак не мог донести сначала из-за моей физической и душевной слабости, а затем из-за «моего бесноватого супруга, не дававшего ему покоя», и наконец из-за результатов последних обследований, подтвердивших его опасения. Виной серьёзных повреждений погиб не только мой нерождённый ребёнок, а вместе с ним и вероятность стать матерью в будущем. Хоть когда-нибудь. Через пять, десять лет — никогда.       «Мне так жаль, Садет! Мне очень жаль», — сказал я, да только про себя. Горло, грудь передавило. Какая ужасная трагедия для той, кто создана для семьи и всем своим естеством к этому тянется! Садет отворачивается, отгораживается от всего. Подумать только, ей стыдно за то зверство, что с ней случилось, будто это ее вина!       — Да уж, — только и проронила Садет в итоге. — Теперь эта штука, этот шрам, не даёт мне покоя, когда погода портится. Но так или иначе я обрела свободу, хотя и не вполне: опять мне ни во что не верилось, виделось не то, что есть. Казалось, сейчас декорации развернувшегося театра рухнут, а за ними уже поджидает и не может дождаться моя прошлая жизнь. Камаль мерещился мне в каждом прохожем, бросившем на меня косой взгляд, за каждым углом, когда начинало смеркаться, его шаги, его голос, ухмылка — везде и повсюду! Затем развод, что тоже далось нелегко. А потом, когда всё кончилось... на нас обрушилось известие, одновременно подкосившее меня и, к моему стыду, даровавшее облегчение.       «Камаля настигла внезапная смерть?» — первое, что пришло мне в голову, но я тут же отбросил измышление.       — Марица, что ей было присуще, не теряла времени, и пока я приходила в себя после всего, она с большим трудом, но всё же добилась своего, воспользовавшись связями, нажитыми годами своей деятельности и взаимодействия с лицами самых разных кругов и призваний, чтобы разузнать о моих родителях. Где и как они жили после отъезда дочери, не сделал ли Камаль чего дурного без моего ведома, — любую информацию, за которую я была бы благодарна, так как уже давно не слышала о них ничего, кроме угроз Камаля расправиться с ними. Оказалось, он ничего не сотворил. Он, в отличие от них самих. Когда меня рядом уже не стало, им просто-напросто не на ком было вымещать злость, кроме как друг на друге. Отец, вдруг надумав снова жениться — на молоденькой женщине, — подставил мать перед талибами, те упекли её за решётку, где она очень скоро скончалась, подхватив туберкулёз. Сам он, что поражает, последовал за ней уже через полгода от несчастного случая на стройке, на которой работал. И всё это, включая смерть муллы, о которой Марица тоже для меня выяснила, случилось в течение первого года после моего побега. Поэтому, как бы сильно по мне ни ударила новость, что бы я ни испытала, узнав, сколько времени меня водили за нос, отныне бояться мне оставалось только за себя и Марицу. И я боялась. Боялась ещё хоть один раз встретиться с Камалем, не говоря уже о том, чтобы вариться в судебных тяжбах, реши мы, после того, что узнали, пойти в полицию со всеми доказательствами. Однако такого не произошло, потому что я в очередной раз пошла у страха и стыда на поводу, умоляла Марицу забыть обо всём и не будить только-только уснувшее лихо. Это звучит очень глупо и противоестественно, однако есть в людях это — руководствуясь пережитым, впредь бежать даже от самых смутных его упоминаний, даже если встречаются они на пути бесспорно правильном.       Она посмотрела на меня, поначалу удивлённая тем, что у неё вырвалось, а потом — выискивая во мне признаки понимания этого.       — Кхм... впрочем... скоро нам стало не до имеющейся у нас записи и не до того, как же с ней поступить. Стоило мне сделать первые шаги к новой жизни, к своей реализации, к социализации себя в обществе, как Марица сильно заболела. Но, как вы уже могли в ней заметить, сдаваться не собиралась. «Не верь никому, пока не сделаешь всё, что от тебя зависит», — говорила она, опять и опять преодолевая себя ради будущего. Я смотрела, восхищалась, не зная, как мне благодарить эту женщину за всё. Да она и не позволяла благодарить, не позволяла страху и предрассудкам взять надо мной верх. Какое-то время я жила у неё, поддерживая её в болезни, она меня — в моём беспутстве и беспомощности перед дарованной мне свободой. Вместо того, чтобы оставить мне пространство для страхов, она день за днём сталкивала меня лицом к лицу с жизнью, с которой я никогда прежде не имела дела. Она стала учить меня этой жизни, настоящей жизни свободного человека. И как это здорово, оказалось, — принадлежать самой себе. Читать, когда тебе вздумается, спать одной, без ожидания, что посреди ночи тебя выдернут из кровати, чтобы воткнуть носом в пятно от капельки чая на столешнице; не убирать дом каждый день, готовить то, что тебе нравится и когда хочется, посещать места — самые простые, но мне они предстали чем-то невероятным. Я не заново училась радоваться жизни, я училась этому впервые. Всё закрутилось, завертелось, время шло. Марица и девочки из организации, где они состояли, помогли мне получить школьный аттестат, подтянули английский, устроили на работу, чтобы смогла себя обеспечивать на время учёбы, получить водительские права. А как приноровилась к языку, так меня было уже не остановить — проглатывала книги с корешками! И чем больше смеялись над моей неграмотностью люди, тем сильнее это рвение становилось. Мне всегда хотелось напрочь стереть эту границу —отличие себя от остальных, сделать национальные признаки прозрачными и незначительными, чтобы меня воспринимали иначе. С тех пор привычка меня так и не покинула. Я люблю почитать, посидеть за изучением чего нибудь нового. Ранее, в редкие свободные минуты, когда Камаля и его родни не было, я тоже жадно поглощала информацию из учебников и словарей английского, училась на детских передачах, где английский был самым простым, общалась с нашими соседями, когда подворачивалась минутка, но всё больше практиковала полученные знания сама с собой. В первое время он и сам учил меня языку, чтобы не позорила его своей безграмотностью перед коллегами, являвшимися к нам в гости, но потом, видимо, передумал. Что ж, теперь у меня был новый шанс всему этому научиться, главное — не подвести ни себя, ни свою благодетельницу. И у меня это получилось. У меня получилось, сэр, — с трепетом произнесла она, ища во мне подтверждения.       — Конечно, получилось!       — Теперь я почти такая же, как любой гражданин этой страны. Ну, по крайней мере, мне хочется в это верить. Нет на мне больше ни бурки, ни хиджаба — со временем я всё это сожгла. Религия... не для меня. Хоть не буду дурно говорить о тех, кто в неё верит, всё же к себе религию не подпущу. Теперь моя одежда — скучная и заурядная, но, мистер Джексон, знали бы вы, какое это счастье — каждый день иметь возможность надеть просто футболку и просто джинсы, не боясь, что тебя за это побьют или обругают! Тысячи людей каждый день проходят мимо меня в этих самых незамысловатых футболках и не представляют, как им повезло по праву рождения носить то, что хочется и как хочется. Хотя Карен порой шипит на меня за отсутствие стиля, но это пустяки. Главное, что я больше не позволяю ни на тело своё, ни на душу вешать то, чего мне не хочется. И с тех пор с прежним трепетом, увы, закаты не провожаю — теперь в традиции рассветы.       — И что же... что со всеми этими людьми сейчас? — осторожно, почти шёпотом спрашиваю я, ощущая себя как на минном поле.       — К несчастью, Марицы не стало всего два года назад. Рак всё же победил, но мы действительно сделали всё, что от нас зависело, прежде чем опускать руки.       — Прости. Мне очень жаль, Садет, — отозвался я, удивлённый тем, как быстро она проговорила это — насколько хватило одного вдоха. — Упокой Господь её светлую душу. Какая чудесная женщина! Из тех, на плечах которых держится мир.       — Да... Мне её очень не хватает. И так много мне бы хотелось ей сказать — мне нынешней, которая существует только благодаря её стараниям. Поклониться, ещё тысячу раз отблагодарить за то, что имею, поведать столько тайн, рассказать о новом и... попомнить старое.       — Так говори с ней, Садет. Всякий раз, когда почувствуешь, что задыхаешься от невысказанного, обращайся к ней, как человек обращается в молитве к тому, в кого верит. Она слышит тебя, не забывай. Это поможет тебе отпустить часть груза, который ты носишь. Это правда.       Садет качает головой, и непонятно — отрицательно или неверяще.       — Мне многое удалось отпустить, сэр. Что-то даже простить. Но есть одна вещь, что сама отпустить меня до сих пор не хочет. Понимаете, Камаль... он ведь никогда не запирал меня в доме или в пустой комнате с голыми стенами. Не устанавливал электрический забор, не выставлял охрану на воротах, чтобы следили за каждым моим шагом. Да, у меня была свекровь, но я могла запросто уловить момент для побега. Вот в чём ужас, мистер Джексон. В любой день, пока его не было дома, я могла сбежать. Теоретически я понимала, что Америка — страна возможностей, страна вольная, где среди огромного разнообразия людей самых разных рас, характеров, принципов, которых они придерживаются, наверняка найдётся тот, кто протянет мне руку помощи. Я понимала это, но продолжала сидеть на месте. В открытой клетке. Рядом с цепью, которой не было у меня на шее — она валялась на полу. Страх и неуверенность держали меня там, и этого, пожалуй, я не могу себе простить. — Она усмехнулась, и смешок этот был горше любых лекарств. — Наверное, поэтому уже ныне мне так хотелось помочь вам в ваших делах, повлиять хоть на что-то.       Садет совсем сникла, стала прозрачной, как призрак. У меня на душе буйствует неутолённость, её — съедает мрак. Всё потому, что она лишь выстроила свою повесть, но не дала полностью вырваться из себя, удавила каждую подступившую слезинку. К моему сожалению, она сухо подытоживает:       — Вот и всё, сэр. Вся моя жизнь. Мне совершенно нечем хвастаться, как я и говорила.       Прежде чем голова её пристыжённо опустилась, я успел ещё раз заглянуть в глаза, полные терпения, порожденного годами разочарований, а ещё злости, потому что жизнь была к ней несправедлива с самого рождения, не давая расслабиться; они всегда печальны, даже если Садет улыбается. Теперь я понимаю, почему. Сколько же ей на долю выпало выстрадать! Сызмальства не видевшая ничего, кроме жестокости — даже самых крошечных радостей жизни, — как она сумела стать такой, какой является сейчас? Той, глядя на которую, и не заподозришь, какая судьба ей досталась. Но не склонилась она под горестями своими, и изо всех сил старается сохранить мужество. Только не с гордыней возвышается Садет над трудностями, а с уважением и крепкой выносливостью, тоже неизменно просутствующими в её взгляде.       И казалось бы, история правда кончена, запасы слов истаяли. Вот только давит всё ещё что-то неоконченное, не даёт продыхнуть. Господи, если она всё же заплачет, я не выдержу и обниму её. Но Садет всё храбрится, набирает в лёгкие воздуха, чтобы дольше держаться, и опять на меня совсем не смотрит, боится. Меня самого пробивает испарина, стыд за то, что был не в состоянии распознать, что она чувствует на самом деле в тот или иной момент. Если Садет — настоящее воплощение бессловного долготерпения и порядочности — и полна чувств, даже, возможно, желаний, то её сдержанность не позволяет этого. Но сейчас я мог бы поклясться: её разрывает от нужды очутиться в объятиях, прижаться к кому-нибудь что есть мочи, но она подавляет это в себе, страшась. Почему, почему она так боится меня?       Потому что у неё есть на то свои причины, и во многих из них повинен именно я. Но я могу попытаться исправить то, что ещё можно, этими же руками, которыми создал страх.       И вот, подавшись к Садет, которая, того и гляди, поблёкнет и сольётся с окружением, эти самые руки уверенно и бескомпромиссно обняли её, прижали к груди. Случилось это мгновенно: лицо её уткнулось мне в ключицу, затем ладони легли на спину, тело содрогнулось раз, два, три раза — дыхание её прервали рыдания.       — Сэр... Мистер Джексон..! — повторяет она с горячечным рвением.       Как тяжело подобрать слова, что помогли бы ей сейчас! Да разве они существуют? Что утешит ту, чья земная юдоль петляла и вилась среди незаслуженных страданий? Что сказать такому человеку — человеку, утратившему всякую веру? Я, замкнувшийся в себе, окружённый жёсткими, неподатливыми границами существования, тоже причинил ей боль. И что мне ей сказать — что Господь не зря провёл её по этому пути, что любит её, хоть она этого не видит? Это чистая правда, но слова о Господе следует оставить при себе, как следует и порадоваться: кажется, для Садет то, что между нами открылось, — настоящий прорыв, избавление от тяжкого бремени. Всё получилось. Наконец пролились эти слёзы, а вместе с ними всё то, что долгие годы носила в себе душа — запятнало и осталось на моей любимой красной рубашке.       Обезволенная, Садет очень скоро перестала держаться в объятиях и сползла на пол, где осталась сидеть, положив щёку мне на колени. Как желания, так и нужды не было в том, чтобы поднять её, просто потому что сейчас ей это нужно — двигаться так, как двигается ручей, с пути которого сдвинули неподъёмный камень. Это естественно и необходимо, и это нужно принять. Ещё долго мы сидели в этой позе. Волосы её совсем распустились, я гладил по ним, бормотал утешения, пропускал через себя каждый всхлип и сам едва держался — слёзы жгли и жгли. И так, пока истошные рыдания постепенно не превратились в плач, и тот тоже со временем стих.       — Садет. Давай, посмотри на меня, девочка. — Пришлось надавить на подбородок, чтобы заставить подчиниться. — Мне так жаль, что не заметил в тебе этого раньше. Так жаль, что ты не открылась мне ещё до того, как я сам наговорил тебе всяких глупостей. И жаль, что за всё время не приобрёл образ того, кому можно доверить душу, хотя всю жизнь к этому стремился. Прости меня, Садет.       — Это мне следует извиняться, сэр. Моё прошлое — не ваша забота, и...       — Молчи. Сейчас же замолчи! Не смей произносить подобного.       — И всё же вы меня простите, мистер Джексон, — упрямствует она. Даже в такой ситуации. Что за характер!       — Послушай. Смотри мне в глаза и слушай, хорошо? Молодец. Нисколечко твоей вины во всём, что ты мне рассказала, нет! Ты была ребёнком, буквально невинным ребёнком, который всего-навсего мечтал. А твоими мечтами воспользовались в грязных целях — это тоже не твоя вина. Ты тогда ещё просто не успела вырасти, чтобы в полной мере осознать всю тяжесть и ответственность событий.       Опять она ударилась в слёзы, всё так же стоя на своём, хоть и давится словами:       — Это не так! У меня ведь была своя голова на плечах, а я ничего не сделала.       — Ох и глупая девчонка, — простонал я, потянувшись к пачке салфеток, которую мы, наверное, опустошим до самого картонного дна. — Чего действительно ты не сделала, так это правильных выводов о себе. Вот ты не раз применила фразу «меня спасли», а на самом деле это не так. Все эти светлые люди помогли тебе, но спасла себя ты сама. Понимаешь? Они оказались рядом в трудный момент, но именно ты рискнула и бежала из страны, ты не побоялась впервые пойти против мужа, ты трудилась в поте лица, лишь бы стать частью мира, о котором мечтала столько лет.       Понимая, что ей нечего возразить, Садет приняла мою правоту и умолкла. Хотела отвернуться, да я не позволил.       — Я понимаю, понимаю, — успокаиваю я, промакивая скомканной салфеткой слёзы на не по годам измождённом лице. — Это больно говорить, но, Садет... наверное, всё, что с тобой случилось, действительно было суждено. Возможно... жизнь спасла тебя от ещё большей беды.       — Вы хотели сказать «Бог», сэр, а не «жизнь», — вмиг распознав мои затруднения, заметила Садет, не искажаясь уже в лице от безудержного плача. Только грудь непроизвольно подрагивает, стелятся на щеках влажные дорожки, но и те всё реже.       — Да, именно так, — воспрял я, радостный, что мне «позволили» называть Его имя. — И я благодарен Ему за то, что отвёл тебя от той самой большей беды. Как же я ему благодарен... Я сам бы, например, ни за что не изменил своего прошлого, потому что в таком случае не смог видеть и чувствовать мир так, как сейчас.       — Однако от этого легче и менее болезненно не становится. Я понимаю... понимаю, что мои родители просто делали так, как делали все в обстоятельствах, в которых мы жили, но... А Камаль... Да, вы правы, сэр. Настоящее спасение, что тот ребёнок не родился, иначе какая жизнь ждала бы его? Да. То, что со мной случалось на протяжении всей жизни — к лучшему. Не произойди подобного, я, возможно, не сидела бы сейчас здесь, с вами... Я имею в виду, что не нашла бы работы лучше! Это правда, моя жизнь кардинально изменилась с тех пор, как я работаю на вас.       Мрачные, где-то даже жестокие слова её полоснули мне по сердцу. Воистину, Господь уберёг невинное дитя, так и оставив его нерождённым, но как больно это слышать! Тем не менее, всё верно. Недаром это тонкое явление, когда самое незначительное событие может иметь большие непредсказуемые последствия в будущем, зовут «эффектом бабочки». Кто знает, встретились ли бы мы с Садет, пропусти Джо хоть один взмах ремнём сорок лет назад? И всё же пора поднять Садет с колен, пресечь страдания, ибо есть у них свойство: излившись единожды за долгое время, затапливать собою всё и надолго, если дать им такое право.       — Надо признать, ты умело маскируешься. До некоторых пор я бы и не подумал, что тебе пришлось пережить такие лишения, такие ужасы!       Она ответила не сразу и как-то вязко:       — Да уж, сэр. Я от вас очень надёжно маскируюсь.       Совсем она безжизненная, опустошённая. Опять положила голову на колени и там и осталась бы, будь её воля. Ещё бы — носить в себе, такой хрупкой, столь страшный груз! Но так продолжаться не может. Молода и сильна, всё ещё впереди. Главное, не свернуть с верного пути, как я это сделал когда-то.       — Твоё имя, оно афганское, да? — поинтересовался я, задумав хоть чем-то её отвлечь.       — Скорее, международное, — отозвалась она вяло. Но, пораздумав, всё-таки обратила ко мне лицо, выдав насильственную улыбку.       — А что оно означает?       — «Счастье», сэр.       Я раздумчиво прихмыкнул:       — Садет означает «счастье», значит. Надо же. Счастье. Садет по имени Счастье.       — Выходит, так. Только... имя это не совсем традиционное, как я уже говорила. Дело в том, что на севере и северо-западе страны всегда было много разных народных смешений. Тюркских в том числе. Туркмены, узбеки... разные этнические группы. Моя мать, хотя точно нельзя сказать, вроде как тоже корнями уходила в какую-то из этих народностей или их помесей. Она и дала мне имя, отец согласился. Удивительно, но факт. Это имя дала мне она, а он согласился...       — Потому что никакое иное не подошло бы тебе лучше. Оно твоё, а ты его всецело. Вы отражаете друг друга и иначе не может быть. Замечательное, прекрасное имя. Идём наверх, в кухню. Ну же, давай, вставай. Выпьем чего-нибудь, чтобы успокоиться. Чего тебе хочется? Идём, идём. Я за тобой, только ноутбук с блокнотом прихвачу. Подожди меня здесь секунду.

***

      — ... Да вы и вообразить себе не можете.       — Ну, я пытаюсь.       Посветлело. В самом деле посветлело. Не потому, что в кухне лампы светят ярче, а за окном по-прежнему глубокая ночь с россыпью звёзд в бездонном небе. Но ни небесные светила, ни охраняющие дворовые дорожки фонари, ни диоды в потолке не греют и не светят так, как то, что проявилось для нас теперь. Буря утихла так же быстро, как накрыла нас в студии, когда все тайны вышли из своего давнего пристанища. Не потому, что Садет это легко даётся, — нет в ней сейчас и доли притворства. Просто она так привыкла, я это знаю. Привыкла спотыкаться о прошлое, падать, разбиваться и собирать себя по кусочкам снова и снова. И я понимаю её, оно мне не чуждо. За последние часы мы волею Господа — спасибо! — сблизились так, как не сумели и за год.       — Поэтому... Представляете, что я почувствовала, когда вы предложили на вас работать? Как осваивалась? Да я была в шоке! — говорит Садет уже не таясь, позволив светлым эмоциям озарить лицо, но и не стараясь после всего казаться непоколебимой. Рану разбередили, боль вышла наружу, но ей не существовать вечно. По крайне мере в прошлых масштабах. Надеюсь на это. — До сих пор не понимаю, почему вы решили меня взять.       — Не скажу. Может у меня быть хоть один секрет, верно?       — У вас их тысячи. Как было и у меня, но я вам открылась.       — Думаешь, я с тобой нечестен? Напрасно. Просто для одного вечера будет многовато скелетов из шкафа, разве я не прав?       Я теперь улыбаюсь ей, строю гримасы, хихикаю, избегаю вглядываться в своё искажённое отражение в чашке с чаем, уверяющее, что всё это — иллюзия, что я всего этого недостоин. Может и так, но думать хочется совсем о другом. До того свободно стало на душе, что даже не верится. Случиться может всякое, но, проснувшись утром, я буду просить новый день не отнимать у нас того, что удалось обрести с таким трудом.       Садет лукаво прищурилась. Веки припухшие, под ними — следы растёкшейся туши, которые не удалось оттереть. Но тревожные морщины разгладились, нагое страдание пропало.       — Тогда, может, хотя бы на один вопрос ответите?       — И на какой же? — тем же тоном, что она, отозвался я, наслаждаясь неразрывным зрительным контактом. Пока Садет не спешит отвести глаза, как делает обычно, в них можно разглядеть много интересного.       Она наклонилась ко мне с самым что ни на есть конспиративным видом, и моё тело, будто зеркальное отражение, почему-то проделало то же самое.       — Как вы, чёрт побери, это делаете?       — Делаю что? — удивился я.       — Танцуете. Какие такие чудесные силы вами движут?       — Чудесные силы? А я думал, ты придерживаешься атеизма.       — Да, но в случае с вашим талантом явно замешана какая-то чертовщина.       Меня разобрал смех.       — А почему бы не наоборот — нечто светлое, как дар небес?       — Я серьёзно, мистер Джексон! Вам, наверное, надоело подобное слышать от людей, но когда вы танцуете и поёте, мне ни двинуться, ни глаз оторвать, ни даже вдохнуть. Когда обсуждаю это с кем-то, мне советуют: «Почему бы тебе не спросить самого Майкла? Он точно тебе объяснил бы», — но я не решалась.       — Да брось. — Теперь отворачиваться в смущении приходится мне самому, а сердце распирает такими упоением и благодарностью, что горло перехватывает. Не потому что она хвалит, а потому что теперь не боится делать это.       — Да, у вас как будто костей нет! До знакомства с вами ничего подобного я и во снах не видела. Что-то невероятное! Я в этом вопросе ничего не смыслю, никогда не танцевала. Ну, кроме народных танцев. У меня даже национальный костюм остался.       — Что, даже на вечеринках парни не приглашали? Или сама отвергала? — Брови мои поползли вверх.       Она только плечами пожала.       — Иисусе... что это за мир, где ещё существуют женщины, которые никогда не танцевали в паре!       Я встаю, пододвигаю к себе ноутбук и, склонившись над ним, стучу по нужным клавишам. Хоть боковым зрением не оценить всей прелести недоумения Садет, всё равно едва не хохочу.       — Эта нравится? Элвиса, — спрашиваю я, покачивая головой в тон спокойному вступлению «Can't help falling in love».       Садет сообразила, к чему идёт, вся вскинулась, снова залившись румянцем. Слушал бы и слушал этот лихорадочный лепет!       — Вы серьёзно, сэр? Нет, не умею, говорю же! Отдавлю вам все ноги!       — А это не просьба. Считай, что приказ по работе, если тебе так удобнее. Твоему боссу нужно размяться после болезни, а ты, что же, не протянешь руку помощи? Надо лишить тебя премии.       — Это нечестно. — Она безобидно улыбается. Вот, снова попалась. Смирилась. Только не подневольно вовсе, а с теми же теплом и снисходительностью, с какими призналась, почему не уехала, а предпочла остаться с нами.       — Выбор за тобой: премии лишиться или танцевальной девственности.       — Танцевальной девственности? — Бедняжка побеждена и повержена. Смеётся в сложенные лодочкой ладони, и всё же встаёт и подходит к моей стороне стола. Страшно волнуется. — Вы меня убиваете вашими высказываниями. Можно тогда самой песню выбрать?       Разумеется, я дал ей место, подвинувшись, и минуту спустя заиграла «Ain't no sunshine» в моём же исполнении. Видит Бог, это было неожиданно.       — О нет, выбери что-нибудь другое! Я буду стесняться танцевать с тобой под своё, — немедленно запротестовал я.       — Как странно всё-таки это слышать от звезды мирового масштаба. Нет, конечно, давно известно, что неистовствуете вы только на сцене, а в жизни совсем другое дело.       Садет вздохнула, но прежде чем на неё накатит огорчение, мне, пристыжённому, удаётся выправиться:       — Ладно! Ладно. Всё, урок первый...       — А что, будут другие? — хихикнула она, не зная, куда себя деть от неловкости.       — Ну-ка помолчи, испортишь всё.       — Вы сами-то давно приглашали женщину на танец?       Вот как! Неудобство и стеснение перевоплощаются в передразнивание, дабы за счёт него выглядеть хоть чуточку увереннее. Во всяком случае, подобную дерзость следует воспринять как приглашение к действиям посерьёзнее.       Она только и успела ойкнуть — и вот уже рядом, почти вплотную. Иисус, как же тяжко и легко одновременно! Зачем ты взвалил на меня эту поверку сейчас, когда ожидания и надежды на лучшее укрылись под пережитыми годами и остались там, чтобы не причинять больше боли? Почему именно в её лице прислал испытание?       Мой детский голос напевает, издевается:

Эй, я должен оставить в покое эту малышку,

Но без неё не светит солнце, один только мрак.

      Может и должен, но оставлю. Не сейчас.       В моей руке её левая рука — такая тёплая, нежная кожа, что страшно касаться своей — сухой и давно уже неприглядной. Только пути назад уже нет, дано негласное обещание провести для леди её первый танец. Может, она не так его себе представляла, но я, узнав о «танцевальной девственности», которая так смутила Садет, уже не мог угомонить в себе вожделение присвоить себе право первооткрывателя. Невыносимо представлять, как это сделает кто-нибудь другой. Правую руку на плечо, локоть чуть приподнять, а мою левую — ей на талию. И как она только может прятать такую изящную талию под мешковатыми толстовками! Как может отвергать себя! Я всегда проповедую прощение и стараюсь придерживаться его сам, но, узнав о том, какого человека пытался в ней уничтожить Камаль, едва сдерживаю проклятия. Красива внутри, прекрасна снаружи: тонкая телом, с крепким стержнем внутри. Гадко только, что часть её души ему всё же удалось исполосовать.       Садет вся задеревенела от беспомощности.       — Да расслабься же ты, — уговариваю я полушёпотом.       — Да разве ж это возможно!       — Доверяй, Садет. Доверяй. И помни: главное — ни о чём не думать. Начнём с простого. Шаг вперёд левой.       Она последовала за моим движением, неловко переступив.       — Не спеши, — мягко остановил я. — Позволь мне вести, ладно? Просто следуй за мной.       Плавными, почти незаметными шагами, словно идём по тонкому стеклу, мы двинулись снова в ленивом течении музыки. Левая нога вперёд, правая едва скользнула за ней. Садет неуверенно повторила, явно чувствуя себя глупо — вжимает голову в плечи, не то вздыхает, не то пытается над собой посмеяться.       — Это похоже на маятник, — говорю я, осторожным движением руки направляя её бёдра. — Просто качаемся вперёд и назад. И никуда не спешим.       «Кто бы мог подумать, где будут лежать твои руки этим вечером, правда, Майки?»       Заткнись. Зато это помогло. Садет почувствовала ритм, уже почти уловила его. Левый шаг, правый шаг, пауза. Доверие. Вслед за ритмом ей удалось поймать доверие.       — Ну вот, видишь!       — К чертям танцевальную девственность, — подхватила она, сияя. Так рада, так горда собой! И это после всего того ужасного, поведанного не далее часа назад. Невероятный человек. Невероятная девушка.       «И ведь кому-то она достанется, Майки.»       — Теперь руки чуть выше. Вот так. Попробуем поворот. Медленно, да?       Садет, теперь уже более уверенная, лучась довольствием, кивнула и послушно последовала за мной: рукой, что на талии, я чуть подтолкнул её в сторону, затем наши шаги нарисовали круг на мраморе, вернулись в исходное положение.       — Вы были правы, сэр. Это проще, чем кажется. Особенно, если в кухне достаточно места. В кухне моего дома такой номер не пройдёт.       Мир этот, вся эта планета сжалась, и всё пространство — тесное теперь, ограниченное — вмещает в себя только всё учащающиеся вдохи и выдохи, теряющие былую скорость движения, уханье сердец. Следовать ритму больше нет нужды, он в нас самих, проник и сам всем правит. Эта новорождённая связь за пределами слов — лишь повиновение мелодии и огромная, всеобъемлющая нежность. Мы усвоили одни только основы танца, но что-то мне подсказывает, места здесь нет ни для «проходящего шага», ни для «балансирующего», ни для «перекрёстного». Ничего этого не нужно, потому что танец, первый её вальс с мужчиной, самовольно становится простыми объятиями.       — Чудесная песня, — не устояв пред молчанием, говорит Садет, то и дело прикрывая глаза, чтобы вслушаться. Песня овладела ей. — Пение Элвиса — это, конечно, очень сильно, но без всякой лести скажу, что с вами ему не сравниться. Вообще-то, он всегда казался мне тем ещё стервецом, — прояснила она.       — А Тристиан тебе никогда стервецом не казался? — парировал я, не преминув случая, чем обрадовал злобный внутренний голос.       Она прищёлкнула языком. Казалось бы, Моралес и его выходки и стали яблоком раздора в нашей большой, давно назревавшей ссоре. Но в том и разгадка, что атмосфера накалялась давно, а Тристиан лишь поднёс иголку к передутому воздушному шару. Не думал, что теперь буду ему благодарен. Пути Господни неисповедимы!       — За тестя заступаетесь? — пытается меня поддеть.       — А ты — за своего неугомонного поклонника?       — В отличие от Элвиса, он сам себе песни пишет, а не присваивает чужие, — заключила Садет, посчитав себя победительницей в этой заведомо проигранной битве.       — Вот бы ещё можно было поток белиберды и оскорблений назвать песнями.       — Опять вы за своё, сэр! И чего он вам покоя не даёт? Боитесь, побьёт ваши рекорды по продажам?       Я рассмеялся как мог сдержаннее.       — Разве что в его самом красочном сне. После мариху...       — Да будет вам! — Вероятно, планировалось, что восклицание прозвучит твёрже, да не вышло. — Любите повредничать.       — А ты — спорить.       Да, в кухне действительно стало теплее; и посветлело — неторопливо, постепенно, точно в прежде тёмную комнату кто-то одну за одной вносил горящие свечи, пока стены не озарились золотом, а тени не расползлись по углам. Но нет здесь свечей, и луне с звёздами, и лампам приписать эту заслугу нельзя. Всё это, сколько ни отрицай, создали мы. Картина жестокой человеческой природы в жёсткой оправе которой, где Садет прожила всю жизнь и которой со мной поделилась, размылась морем беспримерного стоицизма этого человека, будто не полноценное полотно, а измазанный акварелью тонкий листок бумаги. Она справится со всем, как справилась с танцем, с которым никогда не имела дела.       — И всё-таки ты о чём-то думаешь сейчас? — спрашиваю я, отметив, что выражение лица её в самом деле сделалось почти отсутствующим, однако улыбка не спала.       — Да, сэр, — чуть придя в себя, отозвалась Садет. — Я думаю... думаю, что оно того стоило.       — В каком смысле?       — Ни с кем не танцевать всю жизнь, чтобы однажды тихим зимним вечером отдать свой первый танец такому человеку, как Майкл Джексон. Оно того стоило. О, чёрт возьми, оно того стоило...       Эти последние слова словно бы позволили ей наконец испустить те крупицы недоверчивого отчуждения, что остались между нами, и потаённая близость, прежде никогда не выраженная наяву, обрела свободу. Садет, сама того не сознавая, незаметно сократила разделявшее нас до последнего момента расстояние. Контуры тел встретились, рука её ещё крепче сжала мою. И каждое из этих неимоверно глубоких, разрядом в тысячу вольт проходящих сквозь тело прикосновений я впитал как губка. Только этого всё равно издевательски мало. Такими ясными глазами смотрит она на меня, глазами счастливого ребёнка. Дети — они ведь прозрачны, и их можно увидеть насквозь, просто заглянув в глаза. Такие же глаза сейчас у Садет, у настоящей, искренней и реальной Садет, не облечённой в тайну. Она больше не синоним бед, не смутный образ из предсмертного сна, не зримый символ хаоса и моих навязчивых психозов. И мне нравится такая Садет, хоть для этого и пришлось залезть ей в душу. Невероятно, что это удалось так скоро, но новая, давно позабытая радость перекроет всё, в том числе и стыд за себя: раз не разгадал Садет за целый год, значит, не так уж хорошо мне дано разбираться в людях, как считал ранее.       Я много думал о прошлом, о будущем, хотя следовало сосредоточить свои силы в настоящем, так во мне нуждавшемся. Так ополчился на Садет, но лишь потому, что страх делает людей слепыми, толкает на жестокие поступки и мысли, не даёт углядеть очевидного. Как помешанный, доискивался до несуществующих потайных предлогов её ко мне отношения, мучимый тревожным неосознанным томлением, откуда, казалось, нет выхода, и одновременно неясной природы, вечно куда-то стремящимся желанием. Я убивался, беспокоился, не понимая, что желание то стремится всего-навсего к утолению. Душу тянуло и дёргало, эпицентром виновности во всём этом сделав Садет, и этой жалкой ложью я тешился, — так мне было легче, даже если она доставляла боль. Замкнулся в упрямом предупреждении к ней, а нужно было распахнуть глаза, взглянуть, не боясь, и воспринять находившееся перед носом – просто воспринять, а не пытаться подстроить под пагубные измышления.       Оказалось, я на песке строю свою крепость, в которой хотел от неё, безобидной, укрыться. Обстоятельства — мои и её, — её умение держаться и скрывать себя от мира, затушёвывали, размывали для меня истинный образ, скрывали истину, пока не случился переломный момент, и я, рационализировав чушь в своей голове, наконец увидел её по-настоящему. Наконец-то мысли и чувства сплавились воедино. Стена рухнула, а нам осталось только перебраться через груды обломков. Зачем? Будет ясно в будущем.       Теперь, когда как шелуха сошли с Садет её тайны и она открылась мне, доверилась, пусть многое по-прежнему в тумане, мы оба знаем: отныне уже ничто для нас двоих не станет как прежде. Даже простой утренний латте будет совершенно иным. А в этот вечер мне осталось лишь слушать свои неумолчные чувства — всё, что я сейчас могу.       Господи, дай мне силы, чтобы принять то, что я не могу изменить, мужество – чтобы изменить то, что могу изменить, и мудрость – чтобы отличать одно от другого. Аминь.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.