
Метки
Описание
На протяжении десятилетия Макс пытался сбежать от своего прошлого, стать другим человеком и начать новую жизнь. Но неожиданное появление на пороге полиции, против воли, заставляет его вернуться в студенческие годы, ведь разгадка недавней смерти, к которой он имеет отношение, кроется именно в событиях тех лет...
Примечания
Раньше работа называлась «Окончание вечности» — не пугайтесь, не смущайтесь, это она же, просто переименованная :)
Тогда
19 сентября 2024, 11:15
Если бы я сказал, что иногда вспоминаю Анечку, то соврал бы. Она не просто постоянно мелькает как дальняя звёздочка на периферии моего сознания, её образ не просто прохаживается по сетчатке закрытого глаза, когда я сплю, её имя не просто звучит как внутренний голос — я живу, сросшись со всем этим. Это такая же часть меня как перманентное знание о том, кто я. Иногда мне даже кажется, что раньше я узнал Анечку и уже потом, после — себя.
По сути вся эта история началась с неё. Если бы не она, я бы никогда не познакомился с Ильдаром и Евой. И со всеми остальными. Ничего бы не произошло без её участия: ни хорошего, ни плохого. И хотя Анечка неотделима от меня, впечатана в мои клетки и атомы, я уже давно не размышлял о ней специально. Не раскладывал события по полочкам, не выстраивал ретроспективу. Я прожил ту часть жизни, где она присутствовала материально, являясь её сутью и стержнем, но прожив, оставил позади.
Воссоздавать в памяти воспоминания, выкладывать по кирпичикам дни, сооружая в недели, месяцы и годы, занятие кропотливое и неблагодарное. Я где-то читал, кажется, в одной из этих модных книжек по психологии, что все наши воспоминания — неправда. На самом деле всё было иначе. Но мы видим прошедшее только так, как хотим видеть. Что ж, я не отличаюсь от остальных. Я тоже могу поведать о своём прошлом лишь одним способом, не ручаясь за его достоверность.
Родился я в Лобне, которую с удовольствием променял на столицу, поскольку терпеть не мог свою унылую малую родину. Там меня ничего не держало. С родителями, которых я всегда считал слишком прозаичными людьми, у меня не сложилось близких отношений. Мать была риелтором, получала больше отца-маршрутчика, вечно пропадала на работе и являлась, как бы это назвали теперь, эмоционально отстранённой женщиной. Поэтому я прожил одинокое детство ребенка, родители которого расходились и сходились каждые пару лет. До совершеннолетия я только и делал, что курсировал по старым дворам между своей квартирой, школой и домом бабушки с дедом, где мне часто приходилось гостить из-за очередной размолвки матери и отца.
В школе я не выделялся ничем, кроме высокого роста, благодаря которому играл в волейбольной команде. Был стабильным хорошистом, без рвения, но с головой на плечах. Выглядел вполне сносно со своими тёмно-русыми волосами и светлыми глазами, но популярностью у девчонок не пользовался из-за отсутствия особого обаяния или излишней пассивности в вопросах свиданий и романтики. Несмотря на это, год с небольшим всё же состоял в бесперспективных полудетских отношениях с одноклассницей, лица которой теперь не вспомню без фотографии.
Итоги ЕГЭ не сулили мне блестящего будущего — на технические специальности подавать документы я не рискнул из-за средних баллов по математике. Но я ничего не желал больше, чем переезда: после развода в нашу квартиру заявилась папина сестра с дочерью, и стало совсем тесно. Отношения в семье совсем разладились, зеленеть от тоски в провинциальном колледже у меня не было сил.
И вот мне удалось пройти на бюджет философского факультета МГИКИ — Московского гуманитарного института культуры и искусств. Не самое востребованное направление в этом учебном заведении и не самый престижный вуз в городе. Я поступил туда из-за подходящих предметов и потому что философия считалась самой мужественной из представленных в МГИКИ наук. К тому же институт находился недалеко от моего нового жилища.
Поселился я с дядей Филиппом — младшим братом моей матери. Он снимал небольшую студию в Гнездниковском переулке и был совсем не в восторге от перспективы соседства со мной. Но арендная плата, поделённая на два, склонила чашу весов в мою пользу. Когда я был маленьким, он был хмурым старшеклассником, а когда я подрос, он уже съехал от бабушки с дедом. Поэтому то время мы знакомились заново. Разница между нами была всего в десять лет, и я называл его «дядей Филом», что тогда звучало круто. Общий язык мы нашли довольно быстро.
Дядя работал в каком-то салоне для неформалов, где красили волосы в кислотные цвета, делали ирокезы, тату и пирсинг. Он был почти таким же высоким как я и пытался косить под Джонни Деппа. При минимальном сходстве, ему это хорошо удавалось. Он выбривал бородку как у него, носил такие же шляпы, жилеты и браслеты, делал мелирование и прочее в таком духе. В общем, был эталонным хипстером, а они в то время были в чести. Мне он казался ужасным позёром, но стоит признать, что он имел успех у девушек. И, если бы не я, поселившийся с ним, приводил бы к себе каждые две недели новую. Впрочем, я и так навидался за это время кучу его пассий, где бы он с ними ни встречался. Но всё же я смотрел на дядю свысока, хоть и старался этого не показывать.
В начале десятых, как мне казалось, большая часть молодёжи старалась как-то отличиться, чтобы не быть «как все». Меня этот парад натужной оригинальности до того раздражал, что я протестовал всеми известными мне средствами. Презирал пресловутую креативность и, будучи материальным воплощением обычности, буквально пытался построить на этом свою идентичность. Я одевался в стиле Стива Джобса — в самые простые джинсы и однотонные водолазки или футболки. Игнорировал всё популярное и новое, критиковал капитализм и общество потребления, зачитывался «оранжевой серией» контркультурных писателей и слушал старый британский прогрессив.
Моему чванству способствовала и учёба. Я выбрал направление «История западной философии», чтобы всем показать, как мне претит повсеместная и всеобщая поверхностность. В нашей группе было пятнадцать человек, из них всего две — девочки. Одна всячески пыталась стать «свои парнем», вторая вообще редко разговаривала с кем-то, кроме преподавателей. А что касается однокурсников, то мы с ними нашли друг друга: кучка снобов, мнящих себя интеллектуалами, познавшими этот мир в свои восемнадцать. Мы почти синхронно закатывали глаза на любое проявление мещанства и ехидно хихикали, гнушаясь общаться с профанами с других факультетов.
Мы обсуждали Ницше и Хайдеггера между делом так снисходительно и саркастично, будто специализировались на них всю жизнь, а не прочитали пару статей для семинара.
Словом, открещиваясь от всего мейнстримного, я даже и не подозревал, что тем самым встаю в первые ряды ненавистных мне позёров. А ведь я был совсем как они и, чуждаясь такого образа мысли и поведения, вёл себя в точности так же. Ах, юность! Время блаженной слепоты…
Но однажды оказывается, что год сменяется годом, а ты остаёшься тем же. Ты оглядываешься на свою жизнь: на прошлое и будущее, и видишь себя неизменным. Какой-т о огонёк внутри одинаков, и когда тебе шестнадцать, и когда двадцать пять и после тридцати. И будто бы тебе теперь всегда предстоит смотреть на себя со стороны, отчётливо фиксируя новые морщинки и седые волоски, прибавку в килограммах или обвисание кожи, смену работ, паспортов и мест жительства — формальные перемещение оболочки и эволюцию социальных ролей. А потом, однажды, у кого раньше, а у кого и позже, настаёт тот заветный день, когда ты понимаешь, что взрослости не существует — это фикция, конструкт за которым прячутся напуганные дети, которые живут слишком долго, чтобы признаться себе в том, что так ничему и не научились.
Но тогда, на втором курсе, я, конечно, ни о чём подобном и помыслить не мог. Просто считал себя умнее всех и прекрасно с этим сознанием уживался — черепная коробка мне не жала. Странно, что при таких взглядах мне вообще удалось познакомиться с Анечкой. Строго говоря, это всё исключительно её заслуга. В сфере человеческих взаимоотношений я был таким тугодумом, что найти девушку собственными силами мне бы не за что не удалось.
Это случилось в конце февраля. Недавно начался четвёртый семестр моего обучения. Дни стояли пасмурные, кругом грязь и склизкое месиво. Два корпуса нашего института, притаившиеся в историческом районе Замоскворечья, возвышались желтоватыми горами в пять этажей над окружающей действительностью, воспаряли в прямом и переносном смыслах. Думы, занимавшие молодых людей в его стенах, далеко отстояли от каждодневных проблем и тревог остального народонаселения. Всё это искусство, культурные отсылки, вечные вопросы — тщета и ловля ветра. Или мне просто хотелось так думать, причисляя себя к элите, эдакому высшему классу свободных господ, которые могут позволить себе заниматься абсолютно непрактичными вещами, сотрясанием воздуха и бесплодными умствованиями. В девятнадцать лет я даже не задумывался о том, кем буду работать после выпуска, чем заработаю на еду и жильё. Всё это казалось таким далёким от меня в тот момент, что складывалось впечатление, будто будущее никогда не наступит.
В тот день… Надо же, я помню его так хорошо, но не могу назвать точное число. В тот день я прогулял первую пару физры и отсидел скучнейшую лекцию по философии религии. Её вёл один из многочисленных доцентов с нашей кафедры, которые мало чем отличались: мужчины среднего возраста и старше в блёклых помятых костюмах. Большей частью нудные и неразборчиво бормочущие. Последняя пара у неплохого преподавателя была посвящена проблеме человека в философии Кьеркегора. После неё на крыльцо я вышел озадаченный экзистенциальными вывертами, растеряв по дороге товарищей, свернувших в буфет.
Шпарил мокрый снег, всё кругом тонуло в хмари и серости. Единственным маяком, кроме габаритных огней проезжающих в отдалении машин, был ярко-красный берет. Глядя на него, я испугался, что моя шапка намокнет. На счастье, в рюкзаке у меня валялся зонт. Я раскрыл его и готов был начать путь, как берет приблизился. А с ним и Анечка. Тогда я, разумеется, ещё не знал, как её зовут.
Милая Анечка, прошло столько лет и сейчас она выглядит совсем по-другому, но в меня насмерть впечатался образ той хрупкой маленькой девчушки в клетчатом пальто и кричащем берете. В тот момент я и представить не мог, сколько дней и ночей нам предстоит провести вместе. Не вообразить было, что я узнаю её лучше, чем кого бы то не было на свете. Увижу её разную: смешную, грустную, злую, вдохновлённую, любящую и ненавидящую. Научусь заново жить с ней, а потом, намного дольше, буду учиться жить без неё.
Но в тот день она просто схватила меня под руку, словно мы были давно знакомы, и своим тоненьким голоском, едва различимым в городском шуме, сказала:
— Проводишь до метро? А то я вообще промокну.
Вот так. В её речи не было ничего возвышенного или пафосного. А голос её напоминал детский, с каким-то чуть обиженным выражением. Из-за большой разницы в росте, если она говорила тихо, мне приходилось наклоняться, чтобы лучше её слышать.
— А, да…
Опешив, я не потрудился узнать её имя, отказаться или выдать хоть какую-нибудь реакцию. Просто побрёл следом за ней туда, куда она меня потянула. Но в том и состояла прелесть Анечки — с ней абсолютно не нужно было думать, что сказать и как себя повести. По сути, она всегда и всё делала за меня: говорила, выдумывала, решала. Сама спрашивала, сама отвечала, хранила в своей маленькой белокурой головке прорву информации о нужных и ненужных вещах за нас двоих.
— Меня, кстати, Анечка зовут.
Итак, она представилась именно Анечкой. Поэтому я не могу вытравить привычку называть её так и про себя, и вслух. По-бюрократически она, конечно, Анна, по-иностранному — Энн, по-детски — Анюта, по-деревенски — Нюра или Нюша, по-простому же коротко — Аня. Но для меня навсегда только Анечка.
Пока мы шли до метро, я узнал её биографию лучше своей. Даже не успел подумать, что мне без надобности эти сведения или что мне неинтересно. Слова вливались в мои уши сплошным потоком, она осыпала меня ими щедрее, чем небо сыпало каплями.
Анечка приехала из Владимира. Город этот она очень любит, но пришлось оставить его ради высшего образования. Её отец портной, а мать закройщица, они держат своё ателье. Анечка по ним скучает и, как примерная дочь, звонит каждый день. Творческая жилка у неё от родителей — руками она много чего умеет делать: вышивать, вязать, плести… Но больше её интересует высокое искусство, а не прикладное.
— Я на первом курсе факультета искусствоведения, — щебетала Анечка, когда мы спускались на эскалаторе. Она и не собиралась меня отпускать — даром, что необходимость в зонте отпала. — Вообще изначально я приехала поступать на актёрский, но никуда не прошла… Но кино я так люблю, что устроилась подрабатывать в кассе «Синематика». Куда, кстати, сейчас и еду.
О кинотеатре «Синематик» я слышал. В 2012 году это было модное место: он открывался после обеда, и там крутили не новинки, а классику кинематографа. Каждую неделю выбирали страну производства или режиссёра и показывали соответствующие картины. Тусовка собиралась разношёрстная, но в основном, молодёжь с претензией. Не сказал бы, что мечтал туда попасть — с кино у меня были странные отношения: я попросту не мог представить кого-то более великого, чем Тарантино и на том успокоился. Чёрно-белые фильмы я не любил и не понимал, но боялся в этом признаться, чтобы не прослыть несведущим обывателем.
Что ж, она ехала на подработку… А я как идиот сидел в полупустом вагоне рядом с ней и катил в противоположную от моего обиталища сторону. За время своего повествования о трудностях жизни первокурсницы, она, между делом, поинтересовалась и моим именем, возрастом и специальностью. Я покорно сообщил ей необходимые сведения, а она как ни в чём не бывало продолжала:
— Поэтому я и пошла на искусствоведение. Там есть отдельный курс по истории и теории кино. Но, думаешь, я оставила мечты об актёрстве? И ни разу! Я состою в институтском театральном кружке. Там здорово…
Мы вышли на нужной ей станции, она снова воспользовалась мной как держателем зонта, я довёл её до самых крутящихся дверей «Синематика» и вошёл в фойе. В здании кинотеатра раньше помещался советский дом культуры, поэтому интерьер сохранился в нетронутом ретро-стиле. Чего только настенные мозаики с молодыми краснощёкими комсомольцами стоили… Рассказ Анечки резко оборвался, и она повела меня к развешанными на противоположной белой стене афишам.
— Неделя Висконти, — она указала на винтажные постеры с драматичными лицами. — Смотрел у него что-нибудь?
— Неа, — только и протянул я.
— Сегодня «Людвиг». Останешься на сеанс? Он через пятнадцать минут. Я тебе билет продам.
— Ладно… — у меня будто не только извилины в мозгу, но и мышцы атрофировались. Я мог исключительно соглашаться и идти туда, куда указывала Анечка.
— Вообще здорово! Если мало людей будет, я тоже зайду на сеанс.
Так и случилось. Мало кто захотел смотреть почти четырёхчасовой фильм про безумного короля Баварии, а я, соглашаясь, просто не знал, на что подписался. Но Анечка присоединилась ко мне довольно скоро, а её близость и привычка забавно комментировать каждый шаг героев, спасли вечер. Как выяснится потом, она совсем не могла смотреть кино молча, иногда это становилось невыносимо. В тот первый раз, я был ей благодарен.
Когда с затёкшими ногами и спиной я выполз из зала, не понимая, где нахожусь и для чего явился на свет, если Людвиг вот так бездарно закончил свою жизнь, Анечка снова схватила меня под руку. Она лучилась энтузиазмом.
— Ну как, понравилось?
— О-очень… — я будто разговаривать разучился.
— А завтра придёшь? «Самую красивую» показывать будут.
— Обязательно?.. — я сам себя спрашивал, не рехнулся ли.
— Ну ладно, ты пока иди. Ждать меня не надо. Тут ещё сеанс будет. А, забыла спросить вообще: у тебя же нет девушки?
— Нет.
— Класс. Тогда до завтра, — она чмокнула меня в щёку и убежала в кассу.
Я поплёлся к выходу. Снежный дождь на улице закончился, стемнело. Метро наводнил народ. В давке я возвращался домой и спрашивал себя: что это было?
Появление Анечки не вытянуло меня из привычного круга бытия, не преобразило мир до неузнаваемости. Она была живой и полнокровной, земной — в которую легко поверить. Она не тянула за руку к небесам. Ещё не похорошевшая Москва оставалась пасмурной и хмурой, жизнь и юности не приобрели в одночасье высокой цели. Анечка не заменила реальность, не исказила, но дополнила, встроилась в неё, стала её неотъемлемой частью.
Так я и стал постоянным посетителем «Синематика». Являлся как по часам. Посмотрел все значимые фильмы Висконти, но так и не стал его поклонником. Анечка улыбалась и махала мне сквозь стекло кассы, продавала билеты. Всегда лучшие — в центр зала. Со скидкой по студенческому — 90 рублей на дневной показ в будни. Иногда она подсаживалась ко мне в середине сеанса.
— Цвета такие богатые, насыщенные, — шептала она. — А Хельмут Бергер в молодости просто красавчик.
Она комментировала сюжетные повороты, спрашивала, подмечаю ли я детали и отсылки, вплетённые режиссёром в ткань повествования. Иногда мы просиживали в пустом зале все долгие финальные титры, обсуждая увиденное. Я давился словами, не мог построить ни одной осмысленной фразы. Повторял банальности.
— Вообще я больше люблю Годара, — призналась Анечка в конце тематической недели. — Французский кинематограф мне как-то ближе.
С каждым днём я всё больше включался в разговор, произносил слов, конечно, не больше, чем она, но наше общение хотя бы стало напоминать диалоги, а не её беспрерывный монолог.
Мне хотелось казаться ей загадочным и немногословным — то есть выглядеть таинственнее, чем я есть. И, хоть признаться нелегко, но я немного стеснялся. Боже, мне едва исполнилось девятнадцать, а она была моим вторым романтическим интересом за все эти годы. Я не влюбился сразу же, она не затмила мне свет, все мои мысли не сосредоточились на её светлом облике. Не бабочки обожания, но мотыльки тревоги поселились в моём желудке, проверяя его на прочность каждый раз, когда она смотрела мне в глаза.
Разумеется, Анечка была очень хорошенькой и нравилась мне — этого не отнять. Моё чувство изначально не казалось глубоким, но она вселяла симпатию, хоть мои изощрённые чувства и задевали некоторые детали её облика и поведения. Не хрупкость и трогательная миниатюрность, не огромные карие глаза, которые она всегда подчёркивала толстыми чёрными стрелками, не светлое каре с вечно отрастающими тёмными корнями, не вздёрнутый нос, который она забавно морщила…
Но красная помада на ребячливо кривящихся губах, экстравагантные береты, надетые порой вовсе не к месту, постоянные попытки выглядеть как героини из фильмов Новой волны — с этими полосатыми кофточками и повязанными на тонкую шею шарфиками. Она постоянно подделывалась под кого-то, являла своим видом скорее выдуманного или выхваченного где-то персонажа, нежели себя настоящую. Весь её гардероб состоял из комбинаций чёрного, белого и красного, узких джинс и облегающих хрупкую фигуру водолазок. Её самопрезентация порой отдавала каким-то перфомансом, профиль в социальных сетях содержал лишь постановочные монохромные фото, а слушала она непременно Beatles и The Velvet Underground.
Каждый раз, взаимодействуя с ней, я попадал в ловушку жуткого диссонанса восприятия. То, какой она представала в сети или угадывалась с первого взгляда мало резонировало с тем, какой она постепенно открывалась мне. Не надменная или отрешенная, замороченная и «не такая как все» — в повседневной жизни она была простой девчонкой, смешливой и непосредственной, болтушкой и выдумщицей. Уяснив это спустя пару недель общения, я стал посмеиваться с её случайного раздвоения и невольного лицемерия, в которое она облекалась.
Потом примирил в своей души оба образа, и они слились воедино — тут она действительно стала той Анечкой, которую я знаю. Анечкой, которую я люблю. Анечкой, призрак которой маячит перед внутренним взором каждый раз, когда я слышу битловские мотивы или кадры из старых драм.
И вот спустя бесконечные двадцать дней нашего ненавязчивого знакомства, когда позади была неделя Эйзенштейна и начинался парад картин Фрица Ланга, я провожал её домой после смены. Мы брели по утихшей Воздвиженке, в тумане и огнях, среди тающего снега и грёз о весне. Она была удивительно молчалива. И вдруг, ни с того, ни с сего, спросила:
— Слу-ушай, так мы встречаемся или как?
Меня поразила её прямолинейность, по моим тогдашним наблюдениям, не свойственная девушкам её возраста. Я застыл посреди улицы как изваяние и уставился на неё: круглые глаза, глядевшие так прямо и смело, связанный ею берет, с которым она была неразлучна, пальто нараспашку, всегдашние удушливо приторные, как кондитерская смесь, духи…
— Да, наверно, — я снова замямлил, сам себя за это проклиная. Хотелось ударить себя по лбу, хотелось выглядеть на её фоне взрослым и уверенным. — То есть, да. Определённо, да.
— Ну так поцелуй же меня, наконец!
Кинувшись исполнять приказ, я засуетился, согнулся в вопросительный знак, чтобы добраться до её ярко-алых губ, замялся, засмущался, мы столкнулись лбами и, после её тихого «ай, аккуратно», поцеловались. После этой церемонии, дискомфорт и неопределённость, как по волшебству, испарились. В прелом воздухе запахло мартом, она взяла меня за руку и дальше мы зашагали, восприняв роли официальной пары.
Первые дни я по-идиотски всячески акцентировал внимание на своём новом статусе. Выделывался перед однокурсниками. «Мне пора, меня ждёт девушка». «В следующий раз, сегодня я встречаюсь с Анечкой». Я до того осточертел моим товарищам, что мне начали высказывать коллективное «фи». Денис, с которым я обычно сидел на парах, стал передразнивать меня: «няняня, я пошёл к Анечке», «уруру, моя Анечка».
Однажды она зашла за мной на этаж философского факультета, где уже успела стать притчей во языцех. Ребята по достоинству оценили её продуманный лук, присвистнули, похлопали меня по плечу, невербально продемонстрировали свою зависть, чем только разожгли мою гордость ещё больше. Я приобнял её за плечи и вывел из обители гордых, но одиноких философов, ценителей женской прелести издалека, в сутолоку мира нормальных людей.
Скоро мы стали проводить всё свободное время после учёбы вместе. После института, если она не работала, и мы не смотрели кино, шли бродить по центру: забредали в книжные и музыкальные магазины, пили растворимый чай в некафе — развлекались тем, что могли себе позволить. Целовались на крыльце общежития, в переходах метро и на лестницах случайных незакрытых подъездов.
В свою комнату она меня звать не спешила. Ссылалась на вредных соседок, которые суют носы в чужие дела. Я же мечтал показать ей студию, в которой квартировался последние полтора года. Оставалось лишь подгадать время, когда бы там не было дяди Фила. Два эксцентрика — слишком много для такой маленькой жилплощади.
Таинство свершилось только в мае. Уже вовсю цвела сирень под окнами, заполняя комнату запахом нагретого на солнце мёда. Анечка сменила джинсы на короткую юбку, которая сводила меня с ума, открывая линию бледных ног. Я впустил её в наше с дядей холостяцкое жилище, с ненавистью поглядывая на кучу немытой посуды в раковине и не заправленную постель. Не мою — я спал на матрасе, брошенном у перегородки, за которой помешалось подобие Филовой спальни.
Анечка взирала на этот бедлам снисходительно и, как истинная леди, в первую очередь направилась к крохотной книжной полке, которую я криво прибил у окна. Там помещалась не весть какая коллекция моих книг — дешевых, в мятых мягких обложках. Внушительно среди них выглядел разве что том Гегеля. К нему она и потянулась. Раскрыла «Феноменологию духа» на первой попавшейся странице. Прочла вслух:
— «Здесь» — это, например, дерево. Я поворачиваюсь, и эта истина исчезла и превратилась в противоположную: «Здесь» — это не дерево, а, скажем, дом. Само «здесь» не исчезает; но оно есть постоянно в исчезновении дома, дерева и т. д., и оно равнодушно к тому, есть ли оно дом или дерево». Мудрёно.
— Гегель слегка устарел, — я старался звучать весомо, но надо понимать, что суждения мои были дилетантскими.
— Здесь, — Анечка попробовала слово на вкус. — «Здесь» есть постоянно в исчезновении… Что же, если я вдруг исчезну из твоей жизни, то всё останусь в каком-то «здесь»?
— Вот здесь точно, — я взял Анечку за руку и накрыл её ладонью своё сердце, втайне радуясь удачному решению.
— О… — изящным движением она вернула Гегеля на полку, обвила мою шею руками и поцеловала меня. Совсем по-взрослому, совершенно как в фильмах, которые показывали в «Синематике».
В следующие полчаса мой матрас был главным местом на земле. Или во всей вселенной. Он был тем самым «здесь», которое просто не может исчезнуть, пока я жив. Хотелось бы высокопарно заявить, что в тот день я стал мужчиной, а Анечка женщиной, но я попридержу эту мысль.
Дядя Фил, как полагается, заявился домой в самый неподходящий момент, пока мы, ещё полураздетые, валялись на смятых простынях, гадая по томику Шопенгауэра. Он мастерски бесшумно открывал дверь, наученный опытом ночных возвращений, и скользил как кот на мягких лапах, а мы слишком громко смеялись. Завидев нас ещё из прихожей, он остановился, вальяжно облокотившись о косяк и довольно щурясь, препротивно промурлыкал:
— Макс, почему же ты не предупредил, что у нас будут гости? Да ещё какие...
Анечка покраснела и захихикала, с головой спрятавшись под простынёй. Я же не знал, какими словами крыть дядю Фила, вскочил и выпроводил его за дверь, ждать исхода гостьи в предбаннике. Анечка героически быстро собралась и с высоко поднятой головой вышла. Предатель дядя Фил галантно поклонился ей и поцеловал на прощанье руку. Я проводил Анечку вниз, и мы расстались у подъезда.
— Ничего страшного, — сказала она мне.
Я поднимался на лифте со стойким намерением ввязаться в драку с нерадивым родственником. Но дядя Фил с ликом святой невинности уже попивал у кухонной стойки кофе, царствуя над хаосом грязной посуды и косясь на матрас со следами недавнего веселья. Я сгрёб постельное бельё в охапку и с недовольным видом уставился на него.
— Ну что? Поздравляю?
— Иди нахер!
— Да ты приглашай её почаще. Премилая девушка. Как зовут?
— Анечка.