Сладчайшая и горестная повесть о несравненном Диего Борха, им самим рассказанная

Ориджиналы
Смешанная
Завершён
R
Сладчайшая и горестная повесть о несравненном Диего Борха, им самим рассказанная
автор
Метки
Описание
Повествование о непростой жизни Диего Борха, уроженца Севильи, плута и грешника, его любовных и иных приключениях на пути к подлинной свободе.
Примечания
Работа вдохновлена романом "Гусман де Альфараче" Матео Алемана, будет потихоньку написана в духе новеллы пикарески с одним эротическим приключением на главу. На этот раз без подробных описаний — преследую немного иные цели...
Посвящение
Всегда Вам, мой друг Pilgrim_of_Hate ❤️‍🩹
Содержание Вперед

Глава X

в которой Диего Борха рассказывает о том, как он разошёлся с братом Марселино, опозорился, потакая безумным желаниям своей свободной воли, из чего извлёк для читателя поучение, и женился на девице Бланке де Альварес

Так вышло, что в тот день, когда мне предстояло избавить брата Марселино от своего присутствия (ибо домик в Луго я себе, как и обещал, купил, взяв пару сотен реалов под небольшой процент), меня отпустили со службы пораньше. Я закусил в харчевне и пошёл прогуляться в гордом одиночестве, подышать свежим воздухом, подумать о всяком, чего за мной, обычно, не водилось, и забрёл за черту города на пустынный цветочный луг. Погода стояла туманная и совсем не летняя, никого рядом видно не было, и я, как мало приличествовало что идальго, что судейскому писцу, что просто здравомыслящему человеку, принялся собирать бледные тысячелистники, жёлтые купальницы и зверобой, а потом сплел кособокий, но вполне себе пышный венок и двинул к домику брата Марселино, неловко пряча это свое творение от чужих глаз. Вид уединенного жилища моего бывшего любовника вызвал в моём сердце чувство щемящей грусти, ибо грех успел так прирости ко мне, что казалось, будто бы мне предстоит отсечь от себя не какого-то безусого клирика, а руку или ногу. — На, — Протянул я монашку свой наивный прощальный дар, когда он открыл дверь, взглянув на меня почти изподлобья, — Лысину прикрыть, и будешь красавцем писаным! — Кхм… Спасибо, Диего, ты очень заботлив, — Прохладно сказал Марселино и рукой пригласил меня пройти в дом (вслух он такого никогда не озвучивал, опасаясь, по привычке, козней вампиров), — У меня тоже есть кое-что для тебя. Августинец небрежно бросил луговой венок на стол и отошёл в соседнюю комнату, а через минуту вернулся с, не поверите, настоящим арбалетом в руках, и я так ужаснулся, что дыхание моё перехватило. Я-то решил, что подарком мне будет кусок серебра в грудь. Ну уж нет! И из милых рук я такой смерти никогда не желал. Монах же удивлённо посмотрел на меня, вжавшегося в стену и схватившегося рукой за шпагу, совершенно бесполезную против самострела, и, одним взглядом, будто бы стесняесь красоты своего истинного подарка, указал на новенькую гитару с искусно нарисованными на ней цветами, коя лежала на кушетке прекрасной стройной соблазнительницей… Я ахнул и с вожделением устремился к ней, своей первой собственной гитаре, не требуя объяснений — брат Марселино умел рисовать и, очевидно, сам расписал её для меня. На гладком дереве сплелись прекрасная белая лилия в самом цвету и красная роза в тонких, но острых шипах, и в глазах моих вновь возникли непрошенные, странные слезы — слезы и не счастья, и не горя, а чего-то среднего, как в тот злосчастный день, когда клирик впервые отдался мне. Я весьма неловко поблагодарил Марселино из-за того, что голос мой дрожал и сделался тихим, ласково провел по струнам, желая опробовать их, и монах, возложив на голову полевой венок, усмехнулся и позвал меня на улицу поглядеть, как он будет стрелять из этой своей хреновины. Стоит сказать, что последнюю неделю я часто ночевал в гостинице и упустил момент, когда тот успел обзавестись оружием, но я был так растроган его подарком, что не стал задавать глупых вопросов и пошёл за ним, не обращая внимания на невразумительность сложившейся ситуации. Выйдя на пустырь, негласно принадлежавший монаху, брат Марселино ловко вложил в самострел болт, пульнул в старое дерево метрах в тридцати от нас, почти сокрытое туманом, и, спустя мгновение, сухая ветка с треском расщепилась, и часть её накренилась к земле. Выстрел оказался не самым метким, но убойная сила Марселинова арбалета и ярость его взора были видны невооружённым глазом, и я вновь тогда испугался этого молодого августинца, укутанного в щегольской синий плащик, с полевым венком на голове, но уже иначе… Я отчётливо ощутил, что он не имеет ничего общего ни со мной, ни с кем-либо еще. Господь Милосердный! И с этим эталонным законченным маниаком сидел я когда-то за карточным столом в Мадриде среди прочих вертопрахов!.. — Тьфу, — Презрительно плюнул клирик и опустил оружие, — Надо тренироваться. Придя в себя, я, наконец, поинтересовался, зачем это он оскверняет свои холеные руки оружием, еще и таким низким, на что он ответил, что находит ниже своего священнического достоинсива вступать с безбожной нечистью в схватку лицом к лицу, и напомнил о еврейском царе Давиде, который был одновременно и совершенным священником, и совершенным воином, да ещё и пользовался презренной пращой (я воздержался от упоминания о том, что он был и совершенным музыкантом), после чего мы проплыли сквозь туман за драгоценным болтом с серебряным наконечником и, как ни в чем не бывало, вернулись домой, проведя остаток дня в повседневных разговорах о делах в городе и моих планах на будущее. К ночи туман совсем уплотнился, и милостивый брат предложил мне в последний раз заночевать у него, отчего я не возымел стыда отказаться. Готовясь ко сну, клирик встал ко мне спиной и принялся стягивать с себя камису, оголив прекрасную гибкую спину, меж лопаток которой висел нательный серебряный крест. Меня, доброго католика, он не остановил — я подлетел к Марселино и слегка потянул волосики на его подмышках (хотя эта часть тела и не представляла для меня исключительного интереса, его аккуратные подмышки были, на мой вкус, весьма симпатичны; возможно, чем-то я и пошёл в отца), прислонившись к его спине, отчего монашек слегка вздрогнул, но не отстранился, лениво сбросив камису на пол. Потом он обхватил мою голову руками, а я, продолжая ласкать его там же, устами своими припал к шейке и, решив похулиганить напоследок, больно укусил. Брат Марселино приглушенно застонал, но не стал вырываться, а я обхватил длинными ладонями его груди, и так вдруг хорошо и спокойно мне стало, как будто делал я нечто дозволенное. Но то, всего лишь, согревало мою жалкую душу пекло ада, прикрытое пока железной заслонкой. Потом я в последний раз поимел священнослужителя в зад, пока он лежал на животе, весьма уже сноровисто пососал ему, решив ничего уж не выдумывать, и мы улеглись спать. Свято место пусто не бывает — покончив, на время, с содомией, я тотчас вернулся к воровству. Одной гитары мне показалось мало, ибо сыт ей не будешь, поэтому я дождался, пока брат Марселино засопит, встал, прихватил ещё небольшое распятие, пару серебряных ложек с кухни и фибулу со дна его драгоценной шкатулки, которую он при мне ни разу не носил, решив сбагрить все это, только монах уберётся куда-нибудь из Луго, вернулся в постель, лёг к нему спиной, чтобы, ненароком, не возжелать с ним снова, как бывало то в прежние дни, и заснул крепким, спокойным сном. …События того дня до сих пор кажутся мне странными, небывалыми, окутанными туманом, хоть я и помню некоторые его моменты в мельчайших подробностях. Но как бы не был загадочен Марселино, как бы не выделялся мой с ним роман на фоне всего, что я пережил, в одном этот клирик был и, наверняка, остался совершенно предсказуем. Когда я уже после нашего расставания встречал августинца в Луго, приветствуя как простого знакомого (пока тот, обвиненный своими же братьями в ереси, не умчал в Баварию), он всегда был в чёрной широкополой шляпке с подвешенными к ней красными лентами двумя серебряными образками, кои свисали по бокам как кардинальские кисти. Воистину, прикрыв по моему шутливому совету тонзуру, брат Марселино стал писаным красавцем и прекрасно об этом знал. А жизнь моя и дальше шла своим чередом. Продав краденое серебро, я потихоньку рассчитался с долгами за дом, навёл там немного уюта и даже высадил, от нечего делать, небольшой розарий во дворике, прибегнув к помощи двух пожилых сеньор, где я часто потом бренчал на своей гитаре и (реже) молился Деве Нашей. Дамы те мной умилялись, что было вполне понятно, сожалели о размолвке с уважаемым братом Марселино, открыто восхваляли мою красоту, скромные таланты, умеренность и благочестие, но, вместе с этим, выказывали неодобрение моей нелюдимости, возникшей, как раз, со времени моего расставания, и все подбивали подыскать себе женушку, в чем горячо обещали поспособствовать. Изнеможенный этим нескончаемым бабьим кудахтаньем (заботами почтенных галисийских сеньор и их утомительными сплетнями, кои смаковала ещё праматерь наша Сарра, сидя под фиговым древом, прошу прощения), я, наконец, втемяшил себе в голову, что остепенился, что хуже мне от женитьбы уже не будет, и что ничего этому не препятствует, и согласился взять их своими свахами, хотя в сердце своём ощущал глубокое разочарование от того, что, видимо, на роду написано мне, несравненному и благороднейшему Диего Борха, покинувшему родной дом в отрочестве, выживавшему на улицах и в лесах, бежавшему от альгвасилов и упырей, вору, пастуху, столичному щеглу и портному, любимцу обоих полов, впустую познавшему столько сладостей и горестей, кончить женатым судейским писцом в сей прелестной галисийской дыре. А мог ведь быть самым молодым генералом иезуитов! И только наседки мои захлопотали, как я, сколько ни убеждал себя в том, что все это плевое дело, кое яйца выведеного не стоит, разволновался весь, приоделся и, впервые за долгое время, начал снова посматривать на девиц, боясь, как бы не проглядел я в навозе какой-нибудь совершенный перл, пока для меня гранят самоцвет. Ведь я все ещё внутренне боялся тенет брака, хоть и выходил уже из нежного возраста, и сделался вдруг разборчивее самого последнего бесстыдника. Но прозаичные и суетные лугонские девки в шерстяных платках, так не похожие на южных или мадридских красоток, мне не нравились — ни та, которую наиболее настойчиво продвигали добрые свахи (её семья соответствовала мне по статусу и была богаче, но сама девица оказалась старше меня лет на десять и смеялась как дура от любого моего слова), ни другие их партии, ни те, что я тайком от тёток лихорадочно высматривал на улицах, и все чаще я то тревожился, то впадал в черную меланхолию и громко, страдальчески вздыхал на ровном месте, задыхаясь в своем накрахмаленном воротнике и не представляя себе дальнейшей жизни. Более того, почерк мой похудел, и сам судья Луго стал обругивать меня как никчемного мальчишку и грозить отставкой, но на это мне было плевать, ведь долги свои я закрыл, а честно зарабатывать деньги не любил никогда. И вот, в один прекрасный день я так устал от компании этой то ли Амелии, то ли Августины, которая была старше меня лет на десять (и которой, несмотря на склонность к бездумному хохоту, более всего бы подошло имя Ангустия…), что слегка очумел и решил испробовать за семейным ужином в жилище её почтенного отца силу своей свободной воли. Ведь я — человек, возлюбленное творение Божье, а не какая-нибудь безмолвная устрица. Поэтому, взяв тарелку с супом, я швырнул её в стену, закричал, что мне к черту не нужна в жены такая идиотка, отчего та сразу притихла, и выбежал на улицу. Там я бросился на землю, вырвал обеими руками по пучку травы и, вскочив на ноги, раскидал её вокруг себя, пока на меня, вытаращив глаза, смотрели пораженные хозяева, а потом убежал домой и заперся… Господи, какой бешеный, убийственный стыд охватил меня! С болью вспоминая об учиненном непотребстве, я, будто бы, вижу кого-то другого со стороны. На что, Всемогущий Отче, наделил Ты нас свободной волей! Почему, следуя ей, мы причиняем себе столько позора! Запомни, дорогой друг, что никогда не следует тебе потакать навязчивым мыслям подобно внезапному желанию закричать во все горло, что-нибудь разбить или сказать человеку, как сильно ты его ненавидишь, чтобы из одного лишь праздного любопытства увидеть в его глазах отчаяние и боль, узнать, насколько жесток ты способен быть, которое может ужаснуть тебя, заставить заплакать и призвать проклятие на самого себя. Но главное — почему эти спонтанные действия порождают в нас столько жгучего смущения, а спланированный до мельчайших деталей грех, если прошёл он гладко, надолго оставляет нас равнодушными? Глубока тьма нашей падшей души — посмотри в неё, и она посмотрит на тебя в ответ. Однако, та моя безумная выходка разрешила на время проблему с женитьбой, хотя мне и пришлось заплатить отцу Амелии-Августины-Ангустии за причиненный моральный ущерб и неразглашение моего поступка, что я, умирая от стыдобища, сделал вполне охотно, ибо пребывал, к сожалению, совершенно в своём уме. Не менее оскорбленные свахушки, разумеется, перестали посещать мой розовый садик, и я потихоньку успокоился, наслаждаясь положительными результатами содеянного. Однажды на закате, сидя посреди своего розария, поросшего уже кое-где без женской руки сорняками, но все ещё очаровательного, особенно, в малиновом закатном солнце, пробивающемся тёплыми своими лучами сквозь лёгкий туман, я играл на гитаре и пел: …Из серебряных рук Пил под луной я нектар, Сладчайший Амура дар. А на утро отведал я мук От серебряных рук, Твоих серебряных рук… Не знаешь ты, любезный читатель, этой песенки? Ничего удивительного, ведь её я сочинил сам, но позабыл уже все, кроме припева. Дотянув последний куплет, вычурней Папской тиары и печальней избиения младенцев в Вифлиеме, я собирался ещё немного помузицировать, как вдруг краем глаза уловил у тонкой литой ограды какой-то светлый силуэт. Я вздрогнул, посмотрел на него и обомлел от представшей моим глазам красоты. Передо мной стояла юная дева, окруженная сияющим солнечным ореолом, белолицая, почти прозрачная, с глазами чистейшей небесной лазури и аккуратным носиком. Её распущенные светлые кудри выпадали из-под тончайшего кружевного платка, схваченного изящным золотым обручем, как у принцессы из старинной баллады. Груди её были целомудрено запахнуты накрест тем же кружевом, заправленным под глубокий квадратный вырез, только в несколько слоев, но столь изящен был стан незнакомой девицы, столь тонки дорогие ткани, вздымаемые её спокойным дыханием, что я будто бы воочую мог видеть её чистейшее нагое тело. Я молча подошёл к ней, и мне показалось, что это не розы источали аромат, а её белая плоть. Тут я увидел в тонких руках незнакомки пригоршню спелых вишен, сок которых окрасил её губки и кончики пальцев, и спросил, как её зовут, и почему я никогда её не видел. Дева сказала, что зовут её Бланка де Альварес, что родители не позволяли ей гулять одной до сегодняшнего дня, когда ей исполняется пятнадцать лет, и что она очень рада наконец-то увидеть того, кто так долго пленил её душу прекрасной игрой на гитаре и пением. Я поздравил её с днем рождения и пригласил войти в садик, после чего немедленно принёс для неё на лавку подушечку для сидания и блюдце под вишневые косточки и кинжалом срезал ей самую большую и свежую розу, очистив от шипов. Понимая уже, что почём, что донья Бланка это вам не пастушка Мария, и её мне не завалить посреди сада, я не стал соблазнять молодую девицу, хотя был бесконечно очарован и её видом, и изящными манерами, благородными, но почти ещё детскими, и, конечно, беспечным признанием насчёт её давнего интереса к моим музыкальным потугам. Бланка выразила сожаление насчёт того, что мне пришлось испытать муки, о чем я так жалобно сообщал в песенке, и надежду, что та жестокая женщина, обидевшая меня, пребывает в сокрушении, а я покраснел, наверное, до ушей, и объяснил девице, что все то является творческим вымыслом. Потом мы ещё пообщались о музыке и красотах природы, я вежливо выслушал её рассуждения о прекрасном, подчерпнутые из расхожих нравственных книг, пристойно рассказал о городах, в которых мне доводилось бывать, как тут на Луго опустилась темнота. Бланка распереживалась, что отец станет её ругать, и я вызвался проводить её до дома. И в этот же вечер вопрос о женитьбе перестал быть для меня проклятием, сделавшись самым милым спутником, ибо я сообщил сеньору де Альваресу, что люблю его дочь и хочу просить руки и сердца. Убедившись в том, что я им ровня (Альваресы тоже были дворянами, несколько стесненными в финансах), отец согласился и не смог скрыть гордости от того, что его единственная дочь в первый же день отыскала себе достойную партию. Лишь потом мне стало известно от их слуги Икера — старого прохвоста-баска, который служил сему дому и в лучшие годы, что сам папаша прислал тогда эту разряженную зассыху ко мне, так как они с супругой находили меня чуть ли не блаженным дурачком, коим легко будет помыкать, если потребуется (не без содействия моих бывших свахушек и оскорбленных родичей Ангустии, поведавших им, как я кричал, валялся в грязи и кидался травой; а ведь история эта стара как мир, как же мог я так легко позволить себя одурачить!). Тогда же я был на седьмом небе от счастья. Сама Бланка, как умела, выразила радость от новости о замужестве, и её от меня спрятали до дня свадьбы. Желание моё и радость возрастали с каждой секундой, и под венцом в кафедральном соборе Луго я был так возбужден и счастлив, что совсем ничего не помню, будто бы ничего и не было. Очнулся я уже на супружеском ложе, впервые по праву деля его с женщиной, и, увы, то, что за этим последовало, я припоминаю отлично. Бланка обнажилась передо мной, послушай же. Волосы её — золото! Глаза её — сапфиры! Щеки её — рубин! Губы её — коралл! Зубы её — перлы! Шея её — алебастр! Перси её — порцелан! Сосцы её — розовый кварц! Стан её — мрамор! Пальцы её — хрусталь! Ступни её — слоновая кость!.. Вообразил ли ты сие великолепие, дружок, видишь ли ты теперь, какое счастье, наконец, выпало на долю твоего многострадального Диего Борха? А теперь вообрази, каково человеку лежать в постели с грудой сих камней. Я отчаянно пытался пробудить в моей Бланке хоть толику желания, целовал и тискал её во всех самых нежных местах, но она лишь вздрагивала, отводила взгляд и пыталась прикрыться, и было это не сладостным смущением юной девы, застигнутой неведанными ранее, но такими томительными и желанными ощущениями, а чем-то средним между испугом глупого олененка и стыдом оскверненной римской весталки. Чувственность её была непроницаема, и я, ощутив себя униженным, раздражённо смочил слюной её лоно, ибо оно не увлажнялось, сколько бы я не хлопотал, и с большим трудом вошёл между её по-девчачьи узких бедер. Жена моя тихонько ойкнула, даже не ахнула, а когда я закончил и вышел, на белую простынь капнуло несколько красных альмандинов. Я заставил себя не держать зла на жену, ибо умом понимал, что чувственность человека зависит от его врождённой природы и соотношения соков в его организме. Но хуже было то, что Бланка, исчерпавшая все свое красноречие в нашу первую встречу в саду, оказалась до боли скучна, да ещё и нерасторопна, так что мне пришлось нанять ей служанку, рекомендованную сеньором де Альваресом, ибо самому прибираться, стирать и штопать при законной хозяйке в доме (что очень меняло дело) казалось мне оленьим уделом, а привычная стряпня моя — глазунья, булочки с намазкой, овощная похлебка и прочее, была для неё недостаточно изысканна. Стоит ли говорить, что даже причесываться самостоятельно этот анчоус с писькой (носимой, видимо, из чисто декоративных побуждений) не желал? Чета Альваресов постоянно наведывалась в мой дом разузнать, не ругаю ли я и не бью ли их драгоценное дитя, и пожрать, заодно, от пуза. Я же научился засыпать в девятом часу и просыпаться к четырём утра, чтобы только сократить время, проводимое с Бланкой, вернулся к карточным играм, полюбил ходить на работу в судилище и был почти готов хватить кого-нибудь по башке осколком камня, только чтобы заседаний стало побольше, и мог я писать, писать, писать… Нет, не должен был я, наверное, отчаиваться, пока были на столе моем суп и хлеб, а в стакане — доброе галисийское вино, пока колыхалось на шляпе потасканное красное перышко, пока небо висело над головой и не трубили Божьи ангелы финиту всем моим непотребствам. Вянет же самая ароматная роза, взрослеет земной Ганимед, несёт свой ковёр на базар Пенелопа, разлетается в щепу и тонет Непобедимая Армада — все идёт своим чередом, и ничего тут не пропишешь, но, все же, горько бывает человеку от всего этого, а много горше будет тем, кто этого ещё не понял. Однако, случилось с моей честью зимой 1606 года нечто такое, что отчаялся я весьма, ибо по природе своей был гордым, и, чрезвычайно благородно, как и пристало то настоящему идальго, избавив Луго от присутствия одного редкостного нахала и облагодетельствовав одну мою бывшую любовницу, махнул на другой конец мира жрать песок и пить свои слезы, но о том, как все это закрутилось, расскажу я тебе уже в следующий раз.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.