
Метки
Драма
Повествование от первого лица
Рейтинг за секс
Элементы юмора / Элементы стёба
Вагинальный секс
Минет
Элементы ангста
Хороший плохой финал
Упоминания наркотиков
Смерть второстепенных персонажей
Упоминания алкоголя
Underage
Кинки / Фетиши
Разница в возрасте
Интерсекс-персонажи
Сайз-кинк
Испания
Сексуальная неопытность
Анальный секс
Измена
Элементы слэша
Би-персонажи
Исторические эпохи
Петтинг
Потеря девственности
Унижения
Принудительный брак
Обман / Заблуждение
Трагикомедия
Вуайеризм
Стихотворные вставки
Фемдом
Горе / Утрата
Упоминания религии
Упоминания беременности
Страпоны
Запретные отношения
Религиозные темы и мотивы
Взросление
Под старину (стилизация)
Черный юмор
Ксенофобия
Упоминания проституции
Библейские темы и мотивы
XVII век
XVI век
Секс в церкви
Пурпурная проза
Упоминания зоофилии
Описание
Повествование о непростой жизни Диего Борха, уроженца Севильи, плута и грешника, его любовных и иных приключениях на пути к подлинной свободе.
Примечания
Работа вдохновлена романом "Гусман де Альфараче" Матео Алемана, будет потихоньку написана в духе новеллы пикарески с одним эротическим приключением на главу. На этот раз без подробных описаний — преследую немного иные цели...
Посвящение
Всегда Вам, мой друг Pilgrim_of_Hate ❤️🩹
Глава IX
16 декабря 2024, 09:24
в которой Диего Борха рассказывает о том, как брат Марселино напугал его своей болтовней о вампирах и увёз в Луго, где они впали в содомский грех
Из уважения к духовному сану брата Марселино я, очухавшись, помог ему подняться и принялся отряхивать его синий шёлковый плащик, не предназначенный для валяния в дорожной пыли, невразумительно бормоча, что я, как раз, искал его по одному неотложному делу. — Какие дела могут быть у Вас, сеньор Борха, да ещё со мной, что Вы с глазами приговоренного ко смерти носитесь по ним в половину пятого как лесной кабан? — Спросил Марселино, раздраженно отстранив от себя мои дрожащие от волнения руки. Язык его слегка заплетался от сонливости, даже несмотря на то, что я сшиб его с ног. — О, брат Марселино, я, действительно, приговорён ко смерти! — Невоздержанно схватил я его за меховую оторочку плаща, — Наделены ли Вы властью отпускать грехи? — Успокойтесь же! — Оттолкнул меня монашек, — Да. Наделён. Приходите сегодня в Сан-Фели… — Нет! Нет… Я не могу! Я не могу никуда прийти, исповедуйте меня прямо здесь. Тут я снял свою роскошную шляпу и, ничего не соображая от накатившего с новой силой страха перед предстоящей епитимией, чуть ли не уткнул её в строгое, но такое очаровательное лицо брата Марселино, чтобы создать подобие благочестивой перегородки исповедальни, и перекрестился, произнеся вступительную формулу… Надеюсь, какой-нибудь любопытный полуночник видел все это безобразие в окно, и ему будет, что рассказать с утра домашним! Тогда монашек со злостью выхватил у меня шляпу, бросил на дорогу, наступил на неё ногой в высокой кожаной туфле с небольшим каблучком и хлопнул меня по щеке, убедив в том, что имя ему вполне подходило, и потребовав, чтобы я, наконец, окстился. После сего позорища мы решили отправиться в мою комнату в гостинице, где я выложил ему всю историю своего грехопадения — мельком поведал о том, как ограбил Рауля де Монторо, бросил Марию с ребёнком, как в мыслях своих возлежал с портным Гонсало, но больше всего меня беспокоили мои бесчинства с доньей Милагрос, о коих говорил я с содраганием сердца, а потом подробно пересказал свой сон, сжимая в руке нательное распятие. Прекраснолиций монах, за свою жизнь наслушившийся от грешников вещей и похуже, начал уже зевать, но моим сном весьма заинтересовался и, проявив себя как ветхозаветный толкователь снов Хосе (который, как мы помним, был ещё и англельски красив), серьезно разъяснил мне, что Милагрос, вероятно, является вампиром, и что я поступил правильно, не выйдя из комнаты до рассвета, ибо она ушла из игрального дома вскоре после меня и, действительно, могла отправиться сюда с целью стереть меня из книги живых. Об этом свидетельствовало то, что во сне она взялась пересчитывать рисинки, так как вампиры, помимо слабости к солнечному свету, имеют слабость и к пересчитыванию всяких объектов. Разом обрели смысл и её бессменная чёрная маска от лучей, и то обстоятельство, что я ни разу не видел её спящей — брат Марселино предположил, что она спала в склепе. Насчёт золотых зубов он пояснил, что Милагрос могла вырвать свои клыки, чтобы не привлекать внимания обывателей, и питаться моей кровью, неким таинственным образом преобразовывая её в семя, однако, в сильном гневе вампиры способны выпускать запасные тонкие клыки из своих дёсен и насыщать свое чрево свежей кровью. А деньги у неё не кончались, потому что она создавала их из праха, и в один день все это «золото» должно будет вновь обрести свой первоначальный вид подобно любому творению. Всё это повергло меня в трепет, а сам монашек тяжело вздыхал, явно, расстроенный, что его бывшая подруга по карточному столу оказалась вампирихой. Но напуган он не был, ибо носил на себе много освященного серебра. Благодарение Богу! Дела звали воинсивенного августинца на другой конец Испании, а его увлеченность вампирами казалась странной даже его братьям, и до несчастной грешницы Милагрос его холеные руки не дотянулись. Признаюсь, пишу я сей бред с немалым раздражением, и даже смеяться над своей тогдашней наивностью у меня желания уже нет. Брат Марселино, в целом, был острым на язык, разумным и начитанным молодым человеком (даже слишком, что шло ему во вред), но вера его в торжество дьявольских отродий в нашей юдоли скорби превосходила крестьянскую. Если тебе не смешно от одного лишь пересказа всех этих глупостей, то уж извини меня, потому что никаких шуток на сей счет я не припас. На какое-то время я впал от россказней брата Марселино в небольшое умопомешательство, ибо они показались мне достойными доверия, а сам я был, к тому времени, физически и морально истощен, поэтому плохо помню, какую епитимию понёс и чем занимался последние свои покаянные дни в Мадриде. Огни его и звуки померкли для меня, я побоялся распрощаться с Милагрос, что теперь нахожу некрасивым поступком, несмотря на все ее достойные сожаления нравственные качества, и уехал с братом Марселино на его родину — в далёкую туманную Галисию. Выехали мы из Мадрида на исходе Декабря, после Рождества Христова, покуда погода была прохладной, ветреной, но не дождливой, и свежий зимний воздух вкупе с благочестивой компанией возвращали мне разум. Я восстанавливался и вновь начинал чувствовать себя самим собой, а мой «мадридский» период казался каким-то страшным сном, чередой кошмаров и недоразумений. Итак, судьба несла меня все дальше на запад, и все чаще я стал припоминать о своём чудесном золотом ожерелье, давно покоившимся на моей груди, но не мог найти сему разумных объяснений. В дороге я показал свою вещь брату Марселино, и тот сообщил, что, судя по узору, она была вывезена из Перу, добавив, что цена ее должна быть весьма велика. Но я-то знал всяко лучше клирика, откуда сей артефакт, и сколь он бесценен! Несмотря на заниженную оценку моего сокровища, я стал очень близок с этим щеголеватым монашком, любезно взявшим на себя все расходы в нашем путешествии, и старался не раздражать его своей глупостью, отчего стал непривычно молчалив и смирен — его многоумный вздор увлекал меня, колкости лишь умиляли, и странное томное чувство в моем сердце расцветало с каждым днем каким-то неведанным ароматным бутоном, когда я ловил себя на том, что начинаю пропускать слова брата Марселино мимо ушей, все чаще наслаждаясь одним лишь видом его точеного лица. Я хотел лечь с ним, но не так, как хотел лечь с Гонсало, ибо тогда я, подобно Нарциссу, был восхищён, скорее, самим собой — Марселино же я хотел иметь ради него самого. Но я не мог поведать ему об этом, ибо монах был по-мальчишьи очарователен, но не проявлял, как мне тогда показалось, противоестественных склонностей, да ещё я побоивался, что зад он мне мог прогреть не огнём своей страсти, но вполне настоящим. И угораздило же меня, несравненного Диего Борха, пережить томление по священнослужителю, да ещё и в таком приличном возрасте, когда у молодых людей уже начинает расти борода! Ещё когда мы только въехали на просторы Галисии, я снова почувствовал, как далеко нахожусь от дома. Эти пасмурные места совсем не были похожи на Севилью — вокруг тянулись бесконечные изумрудные луга, холмы и леса, окутанные туманами, деревья были выше, чем у меня на родине, и не такие, на которых могли бы вырасти лимоны, апельсины или хурма. Я, не очень привычный к холоду, который приходил и от близлежащего океана, кутался в мех и размышлял, до чего большая моя Испания, но как мало здесь того, что бы смогло удержать подле себя мою неспокойную душу. При беглом изучении местной природы мне стала яснее и увлеченность брата Марселино нечистью — в таком тумане юной благочестивой душе много чего может померещиться. Остановились мы в старинном каменном городе Луго, весьма важном для обозначеной области, но по виду своему он походил, скорее, на очень развитую деревню с городским лишь, укрепленным замковой стеной центром и не представлял собой ничего достойного внимания, кроме того, что он здорово отличался от тех городов, где я был ранее, ибо лежал он на неровной местности, и тихие улицы его шли этажами, и каменные мостики проходили над теми, что снизу, и, как и вся Галисия, был он заполонен растительностью, а живописные его переулки тонули иногда в белом тумане… Какая глупость! Мне ведь просто не терпится развлечь тебя описаниями своих наивозвышеннейших душевных метаний, связанных с моим постыдным увлечением юным клириком, а Луго-то был, в самом деле, замечательным и тихим местом, где бедная душа моя могла бы прекрасно отдохнуть… Брата Марселино здесь знали некоторые достопочтенные сеньоры, и он устроил меня писцом в местное судилище — работа была несложной, в свободное от дел время я просто сидел за своим рабочим местом и читал Марселиновы книжки, что тоже, как бы, оплачивалось, в законах разбираться от меня не требовалось, и выполнял я её (покамест, друзья) честно, хотя мне пару раз и предлагали взятки в надежде на то, что я исковеркаю показания. Я не принимал их, но, конечно, не из своей любви к правде, а потому, что был ещё слишком робок для мошенничества такого пошиба, и не мог взвалить на себя второй грех, когда уже был с головой занят первым. Да и с деньгами у меня все было, наконец, в порядке, ибо в Луго я поселился в съемном уединенном домике нищенствующего августинца, не стал заводить сомнительных дружков, одевался много скромнее, а в карты играл только с братом Марселино, но у нас не было цели лишить друг друга штанов. Поэтому я вовсе не могу взять в толк, как же так в итоге вышло. Жили мы себе среди серебряных распятий и бесчисленных фолиантов как двое равноправных мужей. Я быстро убедился, что та щепитильность, с которой брат Марселино заботился о всех своих доступных монаху одежных изысках, не сопутствовала ему в ведении быта, против чего я не возражал, ибо и сам находил это несколько обременительным, так что жилище наше пребывало в терпимом холостяцки-целибатном беспорядке, главное — уживались мы славно, и только крепнущее запретное желание моё омрачало каждое наше взаимодействие. Брат Марселино оказался замечательным гитаристом, что я прознал ещё в дороге, играл он даже иногда в кафедральном соборе Луго на своей красавице, и, поломавшись немного, с нуля (удивительно, но я до того в руках гитары и не держал, хотя многие мои дружки в Севилье и Кордове сносно играли на этом инструменте и уверяли, что девки такое обожают, но я все ленился!) научил меня лабать простые светские романсы, более или менее пристойные, не желая доверять мне духовную музыку, и меня внутренне бросало в сладостную дрожь, когда мой Эраст ставил своей холодной рукой на гитарный гриф мою, горячую, или касался моей головы своей гладкой щекой, наблюдая за музыкальными штудиями со спины. Но больше я, все же, любил слушать, как этот галисийский Давид сам играет ночью на нашем крыльце Stabat Mater, тихо и сосредоточенно вознося под луной мелодичную, горестную молитву Деве Дев, а потом подолгу испровизирует что-то или тревожное, или же умиротворенное, но всегда мучительно красивое, не видя даже струн… И вся тайна жизни, и вся скорбь её входили на несколько мгновений в моё сердце под эти печальные, почти безгрешные трели, и проникался я жалостью к себе, задумывающему свое следующее падение, и всему несчастному миру… Но, как я уже говорил, брат Марселино был и самым большим охотником, что я встречал, до вещания всякого вздора, добрую половину которого я благополучно забывал, только он сомкнет свои обкусанные губки. И, вот, в одну пасмурную субботу, когда я особенно сильно изнывал от похоти, он повёл речь о всяческих недостатках женского рода, сочтя это полезной для меня информацией, и её я слушал внимательно. И, нет, речь шла не о каких-то банальностях вроде страсти к нарядам, безделушкам и сплетням, которой подвержены и многие мужчины, и не о сварливости, и не о расточительности — щеголеватый клирик поведал мне об абсолютно удивительных вещах! Я узнал о Лилит и её детях, о всей своре жестоких и похотливых демониц, о том, что святой Томас Аквинат называл в своей сумме несовершенством семени, производящего женский род, о первых любовниках, объединённых изначально спинами, но потом разделённых и страдающих без своих половинок (наиболее совершенным из которых были мужеложники, наименее — лесбиянки), как это было рассказано в «Пире» Платона, о влиянии на женский род гнусных, распространяющих тление и безумство планет, о том, что женское лоно является аллегорией бездонной адской расщелины или же пасти Ахерона, в то время как Рай, что бы это не значило, имеет форму ангела, о том, что от менструальной крови гибнет трава и многие, многие другие ужасы! Одну лишь Деву Марию он признал совершенной женщиной, да так пылко и смущенно, как влюблённый менестрель, что я и сам, наверное, залился краской как школяр — да простит Она меня, Матерь Пречистая, Царица Света, что поддался его слишком чувственному умонастроению. Насколько все это заслуживает доверия, ты можешь поразмыслить для себя сам, ибо брат Марселино не один такой умник на белом свете, не он все это выдумал, и ноги у тебя самого есть, чтобы пойти в библиотеку и поискать об этом, и голова, чтобы обдумать, и сердце, чтобы принять решение, исходя и из источников, и из своего опыта. Почитай «Спор Елены и Ганимеда», если сможешь отыскать сей редчайший христианский фолиант, где мудрый Юпитер, напротив, отказывается от ласк своего маленького пажа в пользу Троянской красавицы, почитай и «Осла» язычника Апулея, именуемого также золотым, где женственность предстаёт и во всей своей мерзости, и во всем своем безграничном великолепие. А лучше всего — открой жития Якова Ворагинского и узнай, какие лишения и муки претерпевали праведники за Господа нашего Иисуса Христа. Тогда же приватная лекция брата Марселино произвела на меня такое большое впечатление, так сильно возбудила мою слабую плоть страсть, написанная на его прелестной, строгой физиономии, к чему внезапно прибавилось и старинное, надолго оставленное мной в закромах души воспоминание о моих играх с другим монахом, старым падре Сантьяго, что я не смог более себя обуздывать. — Как же ты мне надоел со своей болтовней… — Прошептал я, впрочем, беззлобно, и вскочил со стула, — Во имя всего святого, Марселино, я жажду тебя ещё с Мадрида! Раз женский род настолько не угоден Богу, я не стану отныне лежать с ним, тем более, претерпев от женщин столько горестей. О, Марселино, сладчайший мой августинец, открой же мне наслаждения Божественной любви! Мой монашек в первую секунду опешил и удивленно уставился на меня, по какой-то причине не ожидавший подобной реакции. Я неловко прокашлялся и медленно присел обратно за стол, опустив глаза и ожидая осуждения, но тот немного подумал, вздохнул и принялся разоблачаться. Меня бросило в жар, когда взору моему предстала белоснежная стройная грудь августинца с нежными розовыми сосцами, безумный дружок мой подскочил, и я тоже принялся нетерпеливо сбрасывать одежды. О, будто бы само адское пламя обожгло мне щеки, когда я набросился на монаха, обхватил лицо ладонями и впился в его губы своими, пока он гладил мою стройную талию! Глаза мои, почему-то, увлажнились, и, всхлипнув, я предложил брату Марселино пойти в постель. Мы упали на простыни, целуя друг друга в лицо и губы и гладя руками; привыкший к возлежанию с девицами, я залез на него сверху, провел кончиками дрожащих от желания пальцев по его плечам и начал ласкать ртом тонкую шейку, выдавив из монашка первые приглушённые стоны, которые привели меня в такое бешеное неистовство, что я прижался к Марселино, чтобы ещё крепче зацеловать его и потереться о соблазнительное тело своим инструментом. Монах впился в мою спину, царапая её ногтями, и я ощутил, как стремительно поднимается под бельём и его член. И что ж тут поделаешь — у нас обоих они были! Я наслаждался его гибким телом столь непривычной для меня конституции, запахом лилиевых духов, ладана, чеснока, который я неприятным, вопреки людскому мнению, никогда не находил, и свежего пота, покрасневшим от возбуждения личиком, которое стало теперь ещё прекраснее, но я не знал, уместно ли мне будет войти в зад священника, поэтому ограничивался ласками шеи и груди, пока он сам не стянул с прекрасных узких бёдер исподние шёлковые штаны и не опустил мою голову к своему длинному пастырскому посоху. Я ахнул от смущения, представив себя с мужским причиндалом во рту, ибо не думал никогда, что это произойдёт в действительности, и принялся неумело его целовать, лизать и брать за щеку. Сам он не контролировал меня, раскинув ручки, и я умилился, увидев у него под мышками тёмные волосы, намокшие от пота. Потом он сказал мне лечь на спину, положив голову на подушку, что я покорно сделал, доверившись ему как образованному клирику. Тогда Марселино стянул портки и с меня, а сам подставил задницу к моему лицу, принявшись, в свою очередь, ублажать ртом мой член. Монах так славно и глубоко заглатывал, что по ощущениям это было таково, будто бы я возлегал с девушкой, и я безропотно уткнулся между его ягодичек, слегка покрытых волосами, и начал вылизывать его зад, раздвинув руками половинки. Почувствовав, что долго эту сладостную муку мне не вытерпеть, я обхватил рукой его член и помог монаху закончить вместе со мной. Испытав сие неслыханное и запретное удовольствие, я упал на подушки без сил, а такой воинственный ранее Марселино подполз ко мне и ласково лёг на грудь, как вдруг серебряное распятие, висевшее на стене перед кроватью, с грохотом свалилось на пол, и мы ужаснулись. На следующее утро брат Марселино за нашим скромным завтраком из хлеба с ягодами и сыром строго объяснил, что он уже лежал ранее с братьями из ордена, но со мной это было в первый и последний раз, ибо я мирянин. Тогда я пришёл в бешенство, назвал его шлюхой мужского рода и пожелал, чтобы ему весь орден излился на тонзуру и выставил за дверь, что, наверное, было бы ему только по нраву, над чем он снисходительно посмеялся, оценил степень моей рвзвратности, сказал, что ещё одна такая выходка в его доме, и за дверью в чужом семене окажусь я, и невозмутимо велел идти с ним на воскресную мессу. О, как я был зол, каким никчёмным я себя ощутил, будто бы имел на брата Марселино какие-то права! Я воображал, что он так легко согласился исполнить моё желание потому, что и его, бедного монашка, проведшего все свое детство в монастырской строгости и лишениях, терзала греховная любовь ко мне, что я был для него исключителен!.. Однако, тем же вечером лживый брат Марселино дал мне ещё раз, а потом ещё и ещё, хотя я стал вести себя с ним грубее и даже сотворил Содом, забрызгав после этого своим семенем его спинку, и я подуспокоился, хотя должен был, напротив, всерьёз заволноваться и пролить слезы. Исповедовался во всем этом я, конечно, брату Марселино, и белое лицо его заливалось краской нелепого, совершенно излишнего смущения, когда я озвучивал, как имел в зад одно лицо духовного звания, а потом, конечно, отпускал мне. Я перестал сожалеть о чем-либо, грех вошёл в мою природу и из простого грязного пятна стал тем, чем чёрная кожа является для негра. И не было в нашей связи ничего возвышенного и божественного, что бы не твердили там древние мужи. Так и жили мы какое-то время, но, заполучив тело брата Марселино, я стал несчастнее. Мы превратились в обычных содомитов, почти всегда ходили по городу парой, стали, время от времени, ругаться по бытовым вопросам, до которых нам раньше и дела не было, как муж с женой — как правильно застилать постель, кто вино не отнёс в погреб, какие цветы поставить в едальне — лилии или розы, потом монашек начал и меня пичкать чесноком, но уже не из суеверия, а с целью узнать о том, что ему изменяют, коли я откажусь его жрать, ночная игра на гитаре перестала волновать меня. Меня больше не интересовала и заумная болтовня, темы которой пошли по девятому кругу — тем более, я не только уже слышал все это, но и видел каждый сокровенный кусочек его тела. Но ничего более. Когда у Марселино «болела голова» или не вставал на меня прибор, я угрожал, что начну колотить его и сажать на привязь, если он, такой ревнивый, сам уже нашёл себе кого-то на стороне. Но добрый монах сам отлупил меня ремнем и любезно спустил с небес на землю, строго сообщив, что я засиделся в его жилище, и, вообще, он в любое время может быть вызван из Луго по церковным делам. Решив, что замечание сие разумно, и лучше нам друг друга не мучать, я попросил Марсика дать мне ещё пару-тройку месяцев, чтобы накопить деньжат на собственный домик. Благо, в Луго его все было дёшево и сердито.